Джон Бойн. Абсолютист

  • «Фантом Пресс», 2013
  • Сентябрь 1919-го. Юный Тристан едет в английскую глубинку, чтобы передать связку писем Уилла, с которым он воевал на Первой Мировой. Но письма — лишь предлог для этой поездки. Его гнетет тайна, которую он уже давно носит в душе. Погружаясь в воспоминания о бессмысленной и жестокой войне, о дружбе с Уиллом, о том, как эта дружба сделала его счастливым и несчастным одновременно, Тристан пытается понять, кем же был Уилл, и кто он сам — предатель, герой или жертва.

    Джон Бойн — большой мастер, его писательский дар чрезвычайно разнообразен. Он автор щемящей книги «Мальчик в полосатой пижаме», странных и веселых детских книжек, интеллектуального фантастического романа. Его новый роман не похож на предыдущие книги. «Абсолютист» — это классический роман о страсти, героизме, одиночестве, любви и жертвенности в экстраординарных ситуациях, когда жизнь и смерть, любовь и дружба, благородство и предательство размываются, подменяя друг друга.


Я вышел из громадного каменного здания —
Торпского вокзала — на неожиданно яркий днев-
ной свет и обнаружил, что улица, где я собирал-
ся остановиться, — Рекордер-роуд — расположе-
на совсем близко. Но в пансионе, где я заранее
снял комнату, меня постигло разочарование: ока-
залось, что комната еще не готова.

— О боже! — воскликнула хозяйка, худая,
с бледным острым лицом. Я заметил, что она
слегка дрожит, несмотря на теплую погоду.
И нервно заламывает руки. И еще она была вы-
сокая. Такая женщина выделяется в толпе не-
ожиданной гренадерской статью. — Боюсь, мис-
тер Сэдлер, мы должны перед вами извиниться.
Мы весь день места себе не находим. Не знаю,
как вам и объяснить, что случилось.

— Я вам писал, миссис Кантуэлл, — напом-
нил я, пытаясь смягчить явственное раздраже-
ние в голосе. — Я написал, что буду сразу пос-
ле пяти часов. А сейчас уже шесть. — И кивнул
на большие напольные часы, стоящие в углу
за конторкой. — Не хочу показаться навязчи-
вым, но…

— Вы вовсе не навязчивы, сэр, — быстро
ответила она. — Комната была бы уже давно
готова, если б только не…

Ее голос оборвался, а лоб прорезали глубо-
кие морщины; она прикусила губу и отвернулась;
казалось, она не в силах смотреть мне в глаза.

— Понимаете, мистер Сэдлер, сегодня утром
у нас вышла большая неприятность. Скажу на-
чистоту. В вашей комнате. Точнее, в комнате,
в которую вы должны были вселиться. Навер-
ное, теперь вы не захотите. Я бы не захотела.
Ума не приложу, что мне теперь с ней делать,
честное слово. Мне не по карману держать ее
пустой.

Она была так явно расстроена, что я пожалел
ее, хотя такой оборот событий угрожал моим
планам на завтра. Я уже собирался спросить, не
могу ли чем-нибудь помочь, как вдруг женщина
резко повернулась: у нее за спиной открылась
дверь. Вошел мальчик лет семнадцати — я ре-
шил, что сын хозяйки: глаза и губы у них были
похожи, только цвет лица у мальчика подка-
чал, его портили подростковые прыщи. Маль-
чик остановился и некоторое время разглядывал
меня, а потом обиженно посмотрел на мать.

— Я же тебе велел позвать меня, когда
джентльмен прибудет! — Он прожег ее серди-
тым взглядом.

— Дэвид, но он только сию минуту вошел, —
начала оправдываться она.

— Это правда, — подтвердил я. Мне почему-
то захотелось за нее заступиться.

— Так или иначе, ты меня не позвала, — не
отставал мальчик. — Что ты ему тут наговорила?

— Пока вовсе ничего, — ответила мать. Со-
здалось впечатление, что она расплачется, если
он сейчас же не перестанет ее тиранить. Она
отвернулась в сторону. — Я не знала, что ска-
зать.

— Мистер Сэдлер, я приношу вам свои изви-
нения. — Он глядел теперь на меня с заговорщи-
ческой улыбочкой, словно намекающей, что уж
мы-то с ним понимаем: в этом мире все всегда
будет идти наперекосяк, если мы не отберем
бразды правления у женщин и не начнем сле-
дить за порядком сами. — Я надеялся сам вас
встретить. Я просил мамку предупредить меня,
как только вы явитесь. Кажется, мы вас раньше
ждали.

— Да, — согласился я и объяснил про опоз-
давший поезд. — Признаться, я очень устал и
надеялся сразу пройти в свою комнату.

— Конечно, сэр

Он едва заметно сглотнул и покосился на
конторку, словно все его будущее было явлено
там в узорах древесных волокон: вот эта петель-
ка — девушка, на которой он женится, вот дети,
которые у них будут, а это — целая жизнь ссор
и свар, которую они друг другу уготовят. Мать
тронула мальчика за руку и что-то зашептала
ему на ухо; он быстро замотал головой и шик-
нул на нее.

— Случилось нечто ужасное. — Он внезапно
повысил голос, так как снова обращался ко мне. —
Понимаете, мы собирались вас поселить в четвер-
тый номер. Но я боюсь, что теперь он не годится
для постояльцев.

— Ну, я могу и в другом переночевать.

— О нет, сэр! — Он покачал головой. —
К сожалению, они все заняты. Мы оставили за
вами четвертый номер. Но он не готов, вот в
чем беда. Вот если б вы нам дали еще немножко
времени, чтоб его для вас приготовить.

Он вышел из-за конторки, и я разглядел его
получше. Он был лишь на несколько лет моложе
меня, но походил на ребенка, играющего во взрос-
лого. На нем были мужские брюки — длиннова-
тые для него, штанины подвернуты и заколоты.
Рубашка, жилет и галстук вполне уместно смот-
релись бы на мужчине гораздо старше. Зача-
точные усы на верхней губе были специально
взъерошены и всклокочены — я сперва даже не
понял, усы это или просто мальчик не слишком
прилежно умылся утром. Он явно пытался казать-
ся старше, но столь же явными были его моло-
дость и неопытность. Он не был с нами там —
в этом я не сомневался.

— Дэвид Кантуэлл, — представился он нако-
нец, протягивая мне руку.

— Дэвид, это неправильно. — Миссис Канту-
элл покраснела. — Джентльмену лучше сегодня
переночевать где-нибудь еще.

— И где же это? — напустился на нее маль-
чик. Он повысил голос, всячески подчеркивая не-
сообразность ее предложения: — Ты же знаешь,
везде все забито. Так куда я, по-твоему, должен
его послать? К Уилсону? У них мест нет! К Дем-
пси? И у них нет! К Разерфорду? И у них то же
самое! Мать, у нас обязательства перед джентль-
меном. У нас обязательства перед мистером Сэд-
лером, и мы должны их выполнить, иначе опозо-
римся, а нам, кажется, и без того хватает позора!
Его внезапная вспышка поразила меня. Я пред-
ставил себе, каково этим двум столь разным
людям уживаться в маленькой гостинице. Маль-
чик и мать — одни вдвоем уже много лет (я ре-
шил, что муж этой женщины трагически погиб
в результате несчастного случая с молотилкой).
Мальчик, конечно, был совсем маленький и отца
не помнит, но все равно боготворит и до сих пор
не простил мать за то, что она заставляла отца
работать каждый божий час. А потом началась
война, и мальчика не взяли по возрасту. Он
хотел пойти добровольцем, но над ним только
посмеялись. Назвали храбрым мальчуганом и ве-
лели прийти снова через пару лет, когда у него
вырастут волосы на груди. Если к тому времени
эта чертова война не кончится. Тогда его возь-
мут. И он вернулся к матери и сказал ей, что
пока никуда не идет, — и презрительно заметил
облегчение на ее лице.

Уже тогда я при каждом удобном случае во-
ображал подобные сценарии, продираясь через
спутанный подлесок обстоятельств в густом лесу
своего воображения.

— Мистер Сэдлер, прошу извинить моего сы-
на. — Миссис Кантуэлл наклонилась вперед и
оперлась обеими ладонями о конторку. — Он
очень возбудим, вы сами видите.

— Это-то тут при чем? — не сдавался Дэ-
вид. — У нас обязательство.

— И мы бы хотели его выполнить, но…

Я пропустил конец ее речи, так как юный
Дэвид взял меня под локоть. Его фамильярность
меня удивила, и я отстранился, а он прикусил
губу, нервно оглянулся и заговорил вполголоса:

— Мистер Сэдлер! Можно с вами поговорить
наедине? Уверяю вас, я совсем не так желал бы
вести дела в этом пансионе. Думаю, вы о нас
весьма невысокого мнения. Но прошу вас, прой-
дем в гостиную. Там сейчас никого нет, и…

— Хорошо, — согласился я, ставя саквояж на
пол перед конторкой миссис Кантуэлл. — Мож-
но я оставлю вещи тут?

Она закивала, сглотнула и стала снова зала-
мывать свои несчастные руки. Кто угодно дога-
дался бы, что она готова скорее принять мучи-
тельную смерть, нежели продолжать беседу со
мной. Я последовал за ее сыном в гостиную,
частью заинтересованный, частью выбитый из
колеи таким явным расстройством хозяев заве-
дения. Я устал с дороги, и, кроме того, меня
раздирали противоречивые чувства, вызванные
теми самыми причинами, которые привели меня
в Норидж. Больше всего на свете я сейчас хотел
пойти к себе в номер, закрыть дверь и остаться
наедине со своими мыслями.

По правде сказать, я не представлял, смогу ли
выполнить намеченное на завтра. Поезда в Лон-
дон отправляются каждые два часа, начиная с
десяти минут седьмого утра — это четыре воз-
можности покинуть город до назначенной мне
встречи.

— Ужас, что за история, — начал Дэвид Кан-
туэлл, слегка присвистнув сквозь зубы, когда мы
вошли в гостиную и дверь за нами закрылась. —
И мамка не то чтобы справляется, а, мистер
Сэдлер?

— Послушайте, может быть, вы наконец объ-
ясните, в чем дело. Я послал вам деньги с пись-
мом, чтобы забронировать комнату.

— Конечно, сэр, послали, а как же. Я сам заре-
гистрировал вашу бронь. Мы собирались посе-
лить вас в четвертый номер. Это я решил. В нем
тише всего. Тюфяк отчасти комковат, но сетка
кровати еще хоть куда, и многие постояльцы от-
мечают, что в этой постели весьма хорошо спит-
ся. Я читал ваше письмо, сэр, и решил, что вы
военный. Это так?

Я поколебался, потом отрывисто кивнул:

— Был. Конечно, уже нет. С тех пор как все
кончилось.

У мальчика загорелись глаза.

— А вы прямо в самом пекле были? — спро-
сил он.

Я чувствовал, как мое терпение истощается.

— Комната. Дадите вы мне комнату или нет?

— Понимаете, сэр, это от вас зависит. — Мой
ответ его явно разочаровал.

— Как так?

— Наша прислуга, Мэри, она сейчас там, де-
зинфицирует все. Она, ясное дело, заартачилась,
не скрою от вас, но я напомнил ей, что над
дверью этого заведения — мое имя, а не ее, так
что пускай делает что велено, если хочет сохра-
нить место.

— А я думал, это имя вашей матушки. —

Я решил его немного подразнить.

— Ну и мое тоже, — с негодованием ответил
он, выпучив на меня глаза. — В общем, когда
Мэри управится, комната будет как новенькая
и даже лучше, обещаю. Мамка не хотела вам
ничего говорить, но как вы есть армейский че-
ловек…

— Бывший, — поправил я.

— Да, сэр. В общем, я считаю, я должен вам
сказать, и чтоб вы сами решали, иначе это будет
неуважение.

Я был решительно заинтригован и принялся
перебирать в уме возможности. Может быть,
убийство? Или самоубийство. Частный детек-
тив застал блудного мужа в объятиях другой
женщины. Или что-нибудь заурядное — непоту-
шенная папироса подожгла содержимое корзи-
ны для бумаг. Или постоялец сбежал среди ночи,
не заплатив. Снова запутанные обстоятельства.
Снова свалки и пустыри.

— Я буду счастлив решить сам, но только
если вы…

— Он и раньше у нас останавливался, —
перебил меня мальчик. Голос его окреп в ре-
шимости рассказать мне всю правду, пусть не-
приглядную. — Мистер Чартерс его зовут. Эд-
вард Чартерс. Я всегда думал, что он очень
респектабельный. Работает в банке в Лондоне,
но у него мать где-то в Ипсвиче, и он время от
времени ездит ее навещать и на обратном пути
задерживается в Норидже на день-другой. И все-
гда у нас останавливался. Никогда с ним никакой
беды не было, сэр. Тихий джентльмен, ни с кем
не знался. Хорошо одевался. Всегда просил чет-
вертый номер, потому как это хорошая комната,
а я был рад ему услужить. Это я распределяю
постояльцев по комнатам, мистер Сэдлер, пото-
му что мамка путается в цифрах и…

— И что этот мистер Чартерс? Он отказался
освободить комнату?

Мальчик помотал головой:

— Нет, сэр.

— С ним что-то случилось? Он заболел?

— Нет, ничего такого, сэр. Понимаете, мы
дали ему ключ. На случай, если он поздно вер-
нется. Мы даем ключи самым благонадежным
гостям. Я разрешаю. Я и вам готов дать ключ,
вы же были в армии. Я сам хотел пойти, сэр, но
меня не взяли, потому как…

— Прошу вас, — перебил я, — давайте все же…

— Да, сэр, простите. Только это очень некра-
сивая история, вот и все. Мы ведь с вами знаем
свет, правда, мистер Сэдлер? Я могу говорить
откровенно?

Я пожал плечами. Наверное. Трудно судить.
Если честно, я даже не очень понимал, что озна-
чает это выражение.

— Дело в том, что утром у нас вышел неко-
торый шум. — Мальчик понизил голос и довери-
тельно склонился ко мне. — И конечно, весь дом
перебудили к чертям. Простите, сэр. — Он горе-
стно покачал головой. — Оказалось, что мистер
Чартерс, которого мы считали тихим, добропо-
рядочным джентльменом, вовсе не таков. Вчера
вечером он вышел, а вернулся не один! Конечно,
у нас есть правила, которые ничего подобного
не допускают.

Я невольно улыбнулся. Какие строгости! Слов-
но этих четырех лет и не было вовсе.

— И это все? — спросил я, вообразив себе
одинокого мужчину, заботливого сына ипсвич-
ской старушки. Он нашел себе спутницу на ве-
чер, готовую скрасить его одиночество, — может
быть, совершенно неожиданно нашел, и влечение
пересилило осторожность. И вовсе незачем из-за
этого поднимать такой шум.

— Нет, не то чтобы все, сэр. Понимаете…
человек, которого привел мистер Чартерс, ока-
зался просто-напросто воришкой. В результате
мистера Чартерса обокрали, а когда он запроте-
стовал, приставили ему нож к горлу, и вот тут-
то поднялся шум до небес. Мамка проснулась, я
проснулся, другие гости выскочили в коридор
прямо как были, в ночном платье. Мы постучали
ему в дверь, а когда ее открыли… — Он, кажет-
ся, колебался, стоит ли продолжать. — Мы, яс-
ное дело, позвали полицию. Их обоих забрали.
Но мамка ужасно расстроилась. Ей кажется, что
наше заведение теперь испачкано. Она поговари-
вает о том, чтобы его продать, вы можете в это
поверить? И уехать обратно к ее родне в запад-
ные графства.

— Наверняка мистер Чартерс тоже весьма
сильно расстроился, — сказал я, искренне сочув-
ствуя. — Бедняга. Я понимаю, арестовали его
спутницу — она угрожала физическим насили-
ем, но его-то за что? Неужели за моральное
падение?

— Именно, сэр. — Дэвид выпрямился в пол-
ный рост и взглянул на меня с величайшим
негодованием. — Это именно что глубочайшее
моральное падение.

— Но ведь он не нарушил закон, насколько я
понимаю. Не вижу, за что его призвали к ответу,
даже если он украдкой немного погрешил про-
тив нравственности.

— Мистер Сэдлер, — хладнокровно произнес
Дэвид. — Я скажу вам все как есть, потому что
вы, видно, меня не поняли. Мистер Чартерс при-
вел вовсе не даму, а юношу.

Он кивнул мне, как один знающий свет чело-
век другому. Я покраснел и отвернулся.

— Ах вот оно что, — протянул я. — Тогда
понятно.

— Теперь вы видите, почему мамка так рас-
строена. Если это выплывет наружу… — Он
быстро взглянул на меня, словно ему вдруг при-
шла в голову какая-то мысль. — Надеюсь, сэр,
вы сохраните все это в тайне. Иначе мы по миру
пойдем.

— А… конечно, конечно. Это… это ведь не
касается никого, кроме вас.

— Но остается вопрос с комнатой, — дели-
катно напомнил он. — Желаете ли вы теперь в
ней остановиться? Как я уже сказал, ее сейчас
тщательно чистят.

Я подумал, но не нашел доводов против.

— Честное слово, мистер Кантуэлл, меня это
не беспокоит. Я очень сочувствую вашим труд-
ностям и расстройству вашей матушки, но хотел
бы занять эту комнату сегодня, если можно, так
как мне надо где-то ночевать.

— Тогда все улажено, — бодро произнес он,
открыл дверь и шагнул в коридор.

Я пошел за ним, слегка удивленный крат-
костью нашей беседы. Хозяйка, по-прежнему
стоявшая за конторкой, взглянула на меня и
быстро перевела взгляд на сына, а потом об-
ратно.

— Мистер Сэдлер вошел в наше положе-
ние, — объявил мальчик. — Он желает снять
этот номер, несмотря ни на что. Я пообещал,
что комната будет готова через час. Надеюсь,
я не ошибся?

Он говорил с матерью так, словно уже был
хозяином заведения, а она — прислугой.

— Все так, Дэвид, — ответила она с явным
облегчением. — Сэр, вы очень добры, если мне
позволено так выразиться. Будьте любезны, за-
пишитесь в книге для постояльцев.

Я склонился над книгой и аккуратно вписал в
нее свое имя и адрес. Перо несколько раз брыз-
нуло чернилами, пока я старался его удержать
страдающей от спазмов правой рукой.

— Можете подождать в гостиной, если жела-
ете, — предложил Дэвид, глядя на мой дрожа-
щий указательный палец и, без сомнения, строя
всякие догадки. — Или, если угодно освежиться
с дороги, через несколько домов отсюда есть
весьма приличный паб.

— Да, я думаю, это подойдет. — Я осто-
рожно положил перо обратно на конторку, со
стыдом глядя на оставленные мною кляксы. —
Вы не могли бы взять на хранение мой сак-
вояж?

— Конечно, сэр.

Я нагнулся, достал из саквояжа книгу, снова
закрыл его, выпрямился и поглядел на часы:

— Я могу вернуться в половине восьмого?

— Комната будет готова к этому времени,
сэр, — заверил Дэвид, подводя меня к двери
и распахивая ее. — И еще раз примите мои
извинения. Мир — странное место, а, сэр? Ни-
когда не знаешь, какие выродки попадутся на
пути.

— Действительно, — сказал я и вышел на
свежий воздух.

На улице было ветрено, так что я поплотнее
запахнул плащ и пожалел, что не взял перчатки.
Но они остались в пансионе, в саквояже, под
надзором миссис Кантуэлл, а я не желал даль-
нейших бесед ни с матерью, ни с сыном.
Вдруг я — впервые за день — вспомнил, что
сегодня мне исполняется двадцать один год.
К своему удивлению, я умудрился об этом начи-
сто позабыть.

Пол Расселл. Недоподлинная жизнь Сергея Набокова

  • «Фантом Пресс», 2013
  • В 1918 году Владимир Набоков с братьями и сестрами
    позировал для фотографии. Дело происходило в Крыму,
    куда юные Набоковы бежали из Санкт-Петербурга. На
    этой фотографии их еще окружает аура богатства и знатности. Позади всех стоит серьезный и красивый юноша,
    облаченный в черное. Его пристальный взгляд устремлен
    прямо в камеру. Это вовсе не Владимир. Это Сергей
    Набоков, родившийся лишь на 11 месяцев позже брата.
    Судьба его сложилась совершенно иначе. Владимир Набоков стал одним из самых значительных писателей
    XX столетия, снискал славу и достиг финансового успеха.
    На долю Сергею не выпало ни славы, ни успеха. Факт его
    существования едва ли не скрывался семьей и, в первую
    очередь, знаменитым братом. И все-таки жизнь Сергея
    была по-своему не менее замечательна. Его история — это
    история уязвимого юноши, который обращается в храброго до отчаяния мужчину по пути к трагическому финалу.
    Пока успешный писатель Набоков покорял американскую
    публику и ловил бабочек, другой Набоков делал все возможное, чтобы помочь своим товарищам по несчастью в
    концлагере под Гамбургом. Но прежде было мечтательное
    детство, нищая юность и дружба с удивительными людьми — с Жаном Кокто и Гертрудой Стайн, Сергеем Дягилевым и Пабло Пикассо.
  • Перевод с английского Сергея Ильина

Я появился на свет в Санкт-Петербурге 12 марта
1900 года — второй сын Владимира Дмитриевича Набокова и Елены Ивановны Рукавишниковой. Отец был признанным знатоком уголовного права, редактором газеты
и видным «кадетом», как называли тогда противостоявших Царю конституционных демократов. Мать происходила из фантастически богатой семьи, и хотя кое-кто из
врагов отца, а их у него было немало, уверял завистливым шепотом, что в браке моих родителей не обошлось
без определенного расчета, я ни разу не видел в их
отношениях свидетельств чего-либо отличного от крепкой и — да, завидной, любви.

Первый их ребенок родился мертвым, тем драгоценнее
был для родителей второй, Владимир Владимирович, настоящий их первенец. Надо полагать, мое рождение, произошедшее всего лишь одиннадцать месяцев спустя, вызвало восторги несколько меньшие. За годы и годы я
много размышлял об отношении моего старшего брата
к его предшественнику, попытавшемуся прежде времени
утвердиться в принадлежавшем ему, Володе, личном раю,
и пришел к заключению, что неприязнь брата ко мне
объяснялась отчасти питаемым им подозрением, что я,
быть может, представляю собой впопыхах выпущенное
Создателем второе, пересмотренное издание умершего
мальчика, и это может как-то дурно сказаться на нем, на
Володе.

Что же до моих далеко не ослепленных любовью ко
мне родителей, они, как впоследствии рассказала мне без
нужды правдивая бабушка Набокова, испытали разочарование, увидев во втором своем отпрыске столь бледное
подобие первого. Ребенком я был на редкость апатичным:
близорукий, неуклюжий, неисправимый, несмотря на старания «вылечить» меня, левша, получивший в виде дополнительного проклятия еще и заикание, которое, пока я
рос, лишь усугублялось.

Одно из самых ранних моих воспоминаний (мне было
тогда, наверное, года четыре): Россия воевала с Японией;
отец, обеспокоенный ухудшением политической обстановки в стране, отправил маму, брата и меня вместе с нашей
английской гувернанткой мисс Хант за границу, и мы
уютно устроились в Висбадене, в отеле «Ораниен». Из той
нашей зимы в Германии я помню мало что — если не
считать управлявшего гостиничным лифтом подростка.
Лет ему было, надо полагать, пятнадцать-шестнадцать, но
мне он, по-молодецки красивый в своей золотистой ермолке, малиновой куртке и узких черных, как сажа, брюках с единственной четкой серой, указующей длину его
ноги, полоской на каждой штанине, представлялся олицетворением мужской зрелости. Сам я того не помню, однако мне рассказывали, что я обзавелся обыкновением
любовно приникать к его ноге, пока он правил лифтом, —
примерно так же, как приникала обезьянка к шарманщику, которого отельная обслуга бесконечно отгоняла по
тротуару подальше от парадного подъезда отеля.

В ту зиму моей невинной влюбленности брат уговорил
меня бежать из отеля, в котором он, по некой причине,
видел скорее тюрьму, чем дворец. Не помню уж, какие
сладости или иные вознаграждения наобещал мне Володя,
но очень хорошо помню, как мы спускались на лифте с
четвертого этажа, и помню, что очаровательный отроклифтер ничего, похоже, неподобающего не усмотрел в
том, что двое детей спускаются без какого-либо сопровождения вниз и преспокойно выходят в вестибюль отеля.
Володя рванулся вперед, я же помедлил, приложил к
груди руку и объявил моему изумленному идолу: «Adieu,
mon ami!» — фразу эту я лихорадочно репетировал во
время нашего спуска. А затем побежал, чтобы нагнать
моего наделенного великим даром убеждения брата, уже
успевшего, огибая ноги постояльцев, выскочить из шумного вестибюля на еще более шумную улицу.

Шарманщик и яркоглазая обезьянка встретили нас
плотоядными улыбками. Улица представилась мне беспорядочным скоплением громыхающих экипажей и электрических трамваев, рассыпавших страшные синие искры.
Я никогда не выходил из «Ораниена» без мамы или мисс
Хант, державших меня за руку; мне и по сей день представляется чудом, что Володя, похоже, в точности знал,
куда нам следует идти сквозь хаос улицы. Я старался не
отставать от него, а он все оглядывался через плечо —
раздраженно, и я понимал: он уже сожалеет о том, что
уговорил меня присоединиться к нему.

Очень скоро я понял и то, что мы заблудились. Я не
спускал глаз с темно-синей Володиной матроски. Небо
казалось мне хмурым, безжизненным, воздух — холодным
и тяжелым, город — тонущим в серости. Только мой брат
и оставался в нем красочной, полной энергии танцующей
точкой. Долго ли мы с ним блуждали, сказать не могу, но
в конце концов добрались до реки, к которой мисс Хант
несколько раз привозила нас в экипаже, чтобы мы погуляли по променаду.

У пристани стоял пароход, на него торопливо грузились последние пассажиры. Володя, ни на миг не помедлив, взбежал по сходням, но был остановлен строгого
вида мужчиной с пышными усами.

— Сэр, наши родители уже на борту, — объяснил на
гладком английском Володя. — Они ужасно встревожатся,
если мы не присоединимся к ним. — И Володя обратился
к другим еще стоявшим на сходнях пассажирам: — Пожалуйста, нет ли среди вас англичанина, готового помочь
соотечественнику?

Пассажиры молча смотрели на пятилетнего крепыша
и его поеживавшегося брата.

— Ну что же, голубчик, мы американцы, — сказала
вдруг полная дама, державшая в сгибе локтя черную
собачонку. — Конечно, дитя мое, ты можешь подняться на
пароход вместе с нами.

Так, завернувшись в ее широкую юбку, мы и взошли на
борт парохода, а там Володя закричал: «Мама, папа!» —
и, схватив меня за руку, повлек прочь от нашей краткосрочной спасительницы. И в тот же миг дрожь пробежала
по палубе от носа до кормы, пронзительно взвизгнул
свисток и пароход отчалил от пристани.

Я помню, какой спокойной была свинцовая вода, по
которой мы уплывали из города, помню, как редели,
сменяясь полями и виноградниками, дома. В дальнейшие
годы всякий раз, что я слышал — в Париже, Лондоне или
Берлине — медленно вздымающиеся аккорды, которые
сопровождают вагнеровских речных дев, я возвращался
на тот рейнский пароход и снова вставал рядом с моим
отважным, безумным, дрожавшим братом и наконец позволял слезам страха и тоски по дому увлажнить мои
нарумяненные ветром щеки.

— Что мы теперь будем делать? — прохныкал я.

— Все! — радостно вскрикнул он и развел в стороны
руки. — Мы поплывем в Америку, Сережа. Там мы станем
охотиться на слонов и скакать на конях, мы встретим
диких индейцев. Ты только подумай!

На следующей пристани, к которой подошел пароход,
стоял, поджидая его, полицейский, — он сгреб нас за
шиворот и оттащил в полицейское ландо. Отрок-лифтер,
спохватившись, сообразил, что не стоило ему отпускать
нас одних, и доложил о нашем побеге, люди из отеля
проследили наш путь до пристани и взбежали на нее,
когда пароход отошел уже слишком далеко, чтобы с него
услышали их отчаянные оклики.

В отеле брат стоически перенес назначенное ему нашей матерью наказание. Отец же, когда узнал о нашем приключении, от души расхохотался. Все, похоже на
то, понимали, что соучастником я был лишь невольным.
Единственным в итоге, кто пострадал из-за этой истории,
была бедная мисс Хант, в мгновение ока уволенная за
нерадивость, позволившую нам выскользнуть из наших
комнат, — впрочем, едва ли была она первой либо последней из гувернанток, низвергнутых моим братом. Что
до прекрасного мальчика-лифтера, я никогда его больше
не видел. Вспоминая теперь о нашем побеге, я думаю,
что, пожалуй, прогнали и его.

Брат моей матери, Василий Иванович Рукавишников, — которого мы звали дядя Рука — был причудлив до
невероятия. Одевался он очень ярко. Я никогда не видел
его без гвоздики в петлице или перстней с опалами на
длинных пальцах. Он любил короткие гетры и башмаки
на высоком каблуке, которые я находил страшно изысканными, хоть брат мой и падок был до жестоких пародий на его жеманную отчасти походку. Дядя Рука был
человеком тщеславным и страстным, с желтоватой кожей, глазами енота, обладателем разудалых усов, страдавшим, как и младший его племянник, заиканием.

Видели мы дядю по преимуществу летом, когда он
поселялся в Рождествено, его имении, которое вместе с
принадлежавшими матери Вырой и бабушке Набоковой
Батово составляли череду протянувшихся вдоль Оредежи
семейных владений.

В конце июня на крыше его дома поднимался флаг,
извещавший, что он возвращается, покинув одно из своих
зимних пристанищ во Франции, Италии или Египте, известных нам лишь по дядиным экстравагантным рассказам.
Запертые ставни дома распахивались, огромные колонны парадного портика спешно подкрашивались, с мебели
снимали чехлы, ковры выбивали и проветривали. Он привозил нам подарки, которые выдавал постепенно, отчего
июньские дни обращались в череду появлений красочных
книг и головоломок, игральных карт, раскрашенных вручную свинцовых гусаров и улан, а однажды, когда мне
было шесть лет, я получил очаровательный бронзовый
бюстик Наполеона, который в течение многих недель
брал с собой каждый вечер в постель, пока презрительная
усмешка Володи не заставила меня отказаться от этого
утешительного обыкновения.

На два счастливых месяца дядя Рука поселялся среди
нас, творя чудеса и источая свет. У него был высокий и
сладкий тенор, и в свободное время — коим дядя Рука,
несмотря на его soi-disant дипломатическую карьеру, обладал, по-видимому, в количествах неограниченных — он
сочинял баркаролы, багатели и chansons tristes, которые
пел нам летними вечерами, аккомпанируя себе на фортепиано. Ни на кого иного, как кажется, артистические
усилия его большого впечатления не производили, зато
я — сколь сильно завидовал я его умению сочинять
мечтательные мелодии.

Однажды я уговорил дядю ссудить мне ноты одной из
его песен, он ссудил, но без особой охоты. «Ах, это, —
сказал он со смешком. — Ну, если тебе так хочется».
Я поспешил унести священный манускрипт и провел немало счастливых часов за тайными репетициями, воображая, как изумленно улыбнется он, когда я, нисколько не
заикаясь (стоило мне запеть, как заикание меня покидало), верну ему в один прекрасный день его дар.

Вечерами, после обеда, дядя угощал нас рассказами —
более на французском, чем на русском, которым владел
он весьма плохо, — о пирамидах и Сфинксе, чей нос
отстрелили в один из их праздных вечеров солдаты Наполеона, или о том, как он охотился со своим слугой
Хамидом на нильских крокодилов.

Мы сидели на веранде, среди мирно горевших керосиновых ламп и мерцавших свечей, а в дыму каирского
базара выставлялись на продажу вещи совершенно немыслимые. Среди подарков, которые привозил нам дядя
Рука, нередко встречались увесистые цилиндрики, посредством коих можно было запечатлеть на воске печать
калифа.

— И все же, — он обводил нас своими енотовыми
глазами, — в самой гуще этих товаров и нищих всегда
отыскивалась возможность… — Он выдерживал театральную паузу. — Совершить сделку самую упоительную!

— Вася, — негромко произносил, предостерегая его,
мой отец.

— Впрочем, я никогда, — спешил заверить нас дядя
Рука, — ни единого разу не воспользовался ею!

И он мгновенно переходил к другому приключению, на
сей раз связанному с аэропланом «Вуазэн Гидравион» —
последним чудом, сотворенным удивительными французскими братьями. Известно ли нам, что он, дядя Рука,
рухнул на берег вблизи Байонны и едва не погиб?
Но нет! — он суеверно поднимал к губам и целовал
два украшенных перстнями пальца. Православные святые
Сергий и Вакх останутся его благословенными защитниками до самого конца.

В самом разгаре его витиеватой скороговорки — на
слове «Вакх», к примеру, — язык дяди вдруг сталкивался
с помехой, и лишь после нескольких удрученных мгновений удавалось ему совладать наконец с норовистой согласной.

А между тем на то, чтобы выслушивать заику-племянника, который его обожал, терпения дяди не хватало.
Само мое присутствие, казалось, докучало ему, что лишь
усиливало мое желание понравиться — или, по меньшей
мере, добиться его внимания. Как-то раз, отыскав дядю в
библиотеке, где он лениво перелистывал альбом с акварельными изображениями цветов, я сказал:

— Хамид показался мне таким интересным человеком.
Какие замечательные приключения вы с ним, наверное,
пережили.

— Мерзавец, каких мало, — ответил с удивившей меня обидой дядя. — Забудь о Хамиде. Если и был когда на
свете бесчестный негодяй, так это он. А теперь, милый
мальчик, подари твоему дяде минуту покоя. Разве ты не
видишь — я читаю?

Эндрю Миллер. Подснежники

  • «Фантом Пресс», 2012
  • Британский журналист Эндрю Миллер провел в Москве несколько лет в середине двухтысячных, работая корреспондентом журнала «Экономист». Этот опыт лег в основу его дебютного романа «Подснежники», который попал в шорт-лист британского Букера-2011. Формально, это психологический триллер, главный герой, адвокат, влюбившийся в Москву, оказывается в центре очень сложной для иностранца и такой понятной всем нам аферы с недвижимостью. Но на самом деле это роман о Москве, признание ей в любви и портрет России, увиденный чуть наивным и романтичным иностранцем. Герой Эндрю Миллера пытается понять, как живут в России обычные люди. О жизни нефтяных магнатов и завсегдатаев стрип-клубов ему и так известно больше, чем хотелось бы. На глазах у героя «Подснежников» происходят преступления, о которых ему хотелось бы забыть, но они всплывают у него в памяти и после возвращения на родину, постоянно наводят на размышления о том, какую роль он в них сыграл. Писатель рассуждает о том, как Россия стала испытанием характера придуманного им персонажа.
  • Перевод с английского Сергея Ильина
  • Купить электронную книгу на Литресе

Я позвонил ей на следующий день. В России не в ходу напускная сдержанность, демонстрация липовой терпеливости, ложные фехтовальные выпады — разыгрываемые перед
тем, как назначить свидание, военные игры,
которым мы с тобой предавались в Лондоне, — да и в любом случае, я, боюсь, остановиться уже не мог. Я попал на ее голосовую
почту и оставил номера моих телефонов —
мобильного и рабочего.

Около трех недель о Маше не было ни
слуху ни духу, и мне почти удалось перестать
думать о ней. Почти. Работы у меня было, как
и у всех западных юристов в Москве, выше
головы, и это помогало. В Сибири бил из-под
земли фонтан денег, а между тем накатывал
и еще один денежный вал. Рождалось новое
поколение российских конгломератов, лихорадочно рвавших друг друга на части, и иностранные банки ссужали им потребные для их
приобретений миллиарды. Чтобы согласовать
условия таковых, банкиры и российские бизнесмены приходили в наш офис: банкиры отличались отбеленными улыбками и сорочками
с отложными манжетами, нефтяные магнаты,
бывшие гебисты, — толстыми шеями и тесноватыми костюмами. Мы же, оформляя ссуды,
и себе отгрызали кусочек. Офис наш размещался в украшенной бойницами бежевой башне, что возвышается над Павелецкой площадью, — здании, так до конца и не обретшем
того свидетельствующего о лощеном благополучии облика, какого старался достичь архитектор, но тем не менее становившемся в
дневное время, время включенных кондиционеров, домом для половины всех работавших
в Москве иностранцев. По другую сторону
площади стоял Павелецкий вокзал, пристанище алкашей, лишившихся всего людей, детей,
пристрастившихся нюхать клей, — несчастных, утративших все надежды, свалившихся с
края российской пропасти. Вокзал и башня
смотрели друг на друга через площадь, точно
две несопоставимые по мощи армии перед
битвой.

В офисе с недавних пор работала умненькая секретарша по имени Ольга, носившая
плотно облегавший фигуру брючный костюм
и родившаяся, я думаю, в Татарстане, — сейчас она наверняка управляет компанией, которая импортирует трубы или продает оптом
губную помаду, то есть обратилась в олицетворение новой российской мечты. У нее были
бездонные карие глаза и фантастические скулы, и мы время от времени шутливо болтали
о том, как я покажу ей Лондон, и о том, что
она покажет за это мне.

Наконец, в середине октября, Маша позвонила, чтобы спросить своим хрипловатым голосом, не хочу ли я пообедать с ней и с Катей.

— С добрым утром, Николас, — сказала
она. — Это Маша.

Она явно не считала, что ей следует объяснять, какая именно Маша, — и была права. Я почувствовал, как у меня краснеет шея.

— Здравствуйте, Маша, как вы?

— Все хорошо, спасибо, Николас. Скажите, пожалуйста, что вы делаете этим вечером?

Есть в них что-то странное — тебе не
кажется? — в этих первых телефонных звонках, в разговорах с человеком, который совсем недавно поселился в твоей голове и о
котором ты ничего толком не знаешь. В неловких мгновениях, которые могут стать поворотным пунктом твоей жизни, могут стать
для тебя всем, а могут и ничем.

— Ничего, — ответил я.

— Тогда мы приглашаем вас на обед. Вы
знаете такой ресторан — «Сказка Востока»?
«Сказку Востока» я знал. Китчевое кавказское заведение, стоявшее на нескольких огромных понтонах, заякоренных на реке напротив
парка Горького, — в Лондоне мы от таких
воротим нос, но в Москве они подразумевают прогулку по набережной, кавказское вино,
красное и густое, ностальгические воспоминания твоих собеседников об отпусках советской
эпохи, идиотические танцы и полную свободу.
Маша сказала, что столик у них заказан на
восемь тридцать.

В тот же самый день, во второй его половине, — на сей раз сомнения относительно
времени у меня отсутствуют — я познакомился с Казаком. В наш офис на десятом этаже
«Павелецкой башни» он вошел, ухмыляясь.
Нам поручили представлять консорциум западных банков, дававший ссуду в пятьсот миллионов долларов, которую предстояло выплатить в три приема и возвратить в виде изрядного процента от полученной благодаря ей
прибыли. Заемщиком было совместное предприятие, созданное предоставлявшей услуги материально-технического снабжения фирмой, о
которой мы никогда не слышали, и «Народнефтью». (Возможно, ты читала о «Народнефти», гигантской государственной энергетической компании, поглотившей активы, которые
Кремль силой отнял у олигархов, используя
сфабрикованные судебные иски и придуманные специально для такого случая налоговые
требования.) Предприятие это намеревалось построить где-то в Баренцевом море плавучий
нефтеналивной причал (географическая сторона проекта меня, честно говоря, особо не интересовала, — пока я не попал в те края). План
состоял в том, чтобы поставить в море на прикол огромный танкер советских времен и протянуть к нему от берега трубы для перекачки
нефти.

«Народнефть» готовилась выставить в Нью-Йорке на продажу большой пакет своих акций, а для этого требовалось, чтобы финансовое ее состояние выглядело благополучным.
Поэтому правление компании, дабы убрать
денежные обязательства по проекту из сводного баланса компании, подыскало партнера и
учредило еще одну компанию, самостоятельную, которой и предстояло осуществить заду
манное. Компанию, в чьем ведении оказался в
итоге проект, зарегистрировали на британских
Виргинских островах. А Казак был ее, так
сказать, витринной фигурой.

По правде сказать, Казак мне понравился,
во всяком случае, поначалу, — думаю, и он, в
определенном смысле, в его смысле, благоволил мне. В Казаке присутствовало нечто
очень привлекательное — не то беззастенчивый гедонизм, не то пресыщенность бывалого
бандита. Возможно, правильнее будет сказать,
что я ему завидовал. Человеком он был невысоким — пять футов шесть дюймов, на полфута ниже меня, — с челкой участника молодежной рок-группы, в костюме ценой в десять
тысяч долларов и с улыбкой убийцы. Блеска
в его глазах было ровно столько же, сколько
угрозы. Из лифта он вышел с пустыми руками — ни кейса, ни бумаг, — и адвокат его не
сопровождал, а сопровождал смахивавший на
танк телохранитель с обритой головой, очень
похожей на орудийную башню.

Я составил мандатное письмо — своего
рода предварительный контракт, который Казаку предстояло подписать от имени его совместного предприятия. Копию письма мы
двумя днями раньше отправили его юристам:
основной банк соглашался предоставить необходимые деньги, подключив к их сбору, дабы
распределить риск, несколько других банков,
а Казак давал обязательство ни у кого больше денег не занимать. Мы провели его в
комнату совещаний, отделенную стеклянными стенами от остального нашего офиса.

«Мы» — это я, мой босс Паоло и Сергей
Борисович, один из тех молодых, но чрезвычайно толковых русских, что работали в нашем корпоративном отделе. Несмотря на скорое пятидесятилетие, обходительный Паоло
оставался худощав (что, впрочем, не редкость
для итальянцев средних лет), он был обладателем картинных седин — с одной стороны
головы — и жены, от встреч с которой старательно уклонялся. Как-то утром, еще в начале
девяностых, он проснулся в своей миланской
квартире, собрал кой-какие притекавшие с
Востока деньги и отправился им навстречу,
оказавшись в Москве, да так здесь и остался.

Сергей Борисович был коротышкой, а лицо его походило на озадаченную картофелину. Английский свой он отполировал, обучаясь
по межуниверситетскому обмену в Северной
Каролине, однако первым местом его работы было MTV, где он подцепил словечко,
так и оставшееся у него любимым, — «экстрим».

Мы вручили Казаку документ. Он перевернул первую страницу, вернул ее назад, оттолкнул документ, откинулся на спинку кресла и
надул щеки. Потом огляделся вокруг, словно
ожидая, что сейчас здесь произойдет нечто
занимательное — стриптиз покажут или зарежут кого-нибудь. В окне десятого этажа
помигивали за Москва-рекой золотые купола
Новоспасского монастыря. И мы принялись
рассказывать анекдоты.
Казак обладал чувством юмора, бывшим
в некотором смысле родом боевого оружия.
Смеясь над рассказанным им анекдотом, ты
чувствовал себя виноватым, не смеясь — подвергающимся опасности. Если же он задавал вопросы личного свойства, они неизменно производили впечатление прелюдии к шантажу.
По его словам, он именно казаком и был —
из Ставрополя, по-моему, в общем, из какой-то окрестности плодородных южных земель.
Известно ли нам, кем были казаки? Их историческая миссия, объяснил он, состояла в
том, чтобы держать в узде «черных», которые населяли одну из подмышек России. А не
желаем ли мы скатать на север, на нефтяной
причал, новое место его работы? Уж он показал бы нам, что такое казацкое гостеприимство.

— Когда-нибудь, может быть, и скатаем, —
ответил Паоло.

Я же сказал, что у меня в Москве жена,
она не захочет, чтобы я уезжал. Потому-то я
и уверен, что знакомство с Казаком пришлось
на тот же день, что и обед с Машей и Катей:
я запомнил эти слова, поскольку, произнося
их, почувствовал, что лживы они лишь на три
четверти, да и ложь эта, вполне возможно,
лишь временная.

— Ну, — заметил Казак, — можно и двух
жен заиметь — одну в Москве, другую в
Арктике.

Он закурил, оскалив зубы, сигарету. Потом подмахнул, так и не прочитав, мандатное
письмо. Мы проводили Казака с его телохранителем до лифта. Прощаясь с нами, он вдруг
посерьезнел.

— Мужики, — сказал он, пожимая нам руки, — сегодня особенный день. Россия благодарит вас.

— В очередной раз свинью напомадили, —
сказал, когда закрылись двери лифта, Паоло.
Так назывались у нас сделки с непредсказуемыми и неуправляемыми бизнесменами наподобие Казака, — сделки, которые (но это
строго между нами) приносили нам в те дни
половину наших доходов и которые даже нашим санирующим договоренностям, поручительствам и информационной открытости не
удавалось избавить от дурного душка. Временами мы чувствовали себя замаранными, занимающимися чем-то вроде узаконенного отмывания денег. Я обычно говорил себе, что все
это сделалось бы и без нас, что мы всего
лишь посредники, что вовсе не мы будем банкротить тех, кого русские надумали обанкротить с помощью этого займа. Наша работа —
обеспечить своевременный возврат денег, потраченных нашими клиентами. Обычная для
юриста увертка.

— Опять, — согласился я.

— Экстрим, — высказался Сергей Борисович.

Остаток дня я провел в состоянии оцепенелой рассеянности, нападающей на человека, когда ему предстоит пройти необходимое для устройства на работу собеседование
или встретиться с врачом, от которого ничего
хорошего ждать не приходится, — если с ним
заговаривают, он кивает и автоматически отвечает, но ничего на самом деле не слышит.
В такие дни каждая минута кажется столетием, времени впереди остается еще слишком
много, а с последнего твоего взгляда на часы
его проходит так мало. А под конец, когда ты
вдруг разнервничаешься и захочешь отменить
назначенное, время начинает лететь стремглав и ни на какие отмены его не остается.
Около шести вечера я забежал домой, чтобы
переодеться и навести порядок в ванной комнате — так, на всякий случай.

Аннабель Питчер. Моя сестра живет на каминной полке

  • «Фантом Пресс», 2012
  • Десятилетний Джейми не плакал, когда это случилось. Он знал, что ему положено плакать. Ведь старшая сестра Жасмин плакала, и мама плакала, и папа плакал. Только Роджер плакал. Но что с него возьмешь — он ведь всего лишь и кот, пусть и самый классный кот на свете. Все вокруг говорили, что со временем все утрясется, жизнь наладится и все станет как прежде. Но это проклятое время шло себе и шло, а ничего не налаживалось. Даже хуже становилось с каждым днем. Папа не расстается с бутылкой, Жасмин ходит мрачнее тучи, а мама так и вовсе исчезла. Но Джейми надеется, что все же наступит день, когда все они снова станут счастливыми. Даже его вторая сестра Роза — та, что живет на каминной полке. Вот только нужно подтолкнуть события, направить в нужное русло. И у Джейми возникает план. Ели он, например, прославится на всю страну, а то и на всю планету, то ведь все обязательно изменится…

    Удивительный роман для людей всех возрастов, печальный и веселый, оптимистичный и полный надежды, главная идея которого состоит в том — что бы ни случалось, какие бы беды не постигали вас, только вы сами являетесь хозяевами своей судьбы, своего настроения и отношения к жизни.
  • Перевод с английского Галины Тумаркиной

Моя сестра Роза живет на каминной полке. Ну,
не вся, конечно. Три ее пальца, правый локоть и
одна коленка похоронены в Лондоне, на кладбище. Когда полиция собрала десять кусочков ее
тела, мама с папой долго препирались. Маме хотелось настоящую могилу, чтобы навещать ее.
А папа хотел устроить кремацию и развеять прах
в море. Это мне Жасмин рассказала. Она больше
помнит. Мне же только пять было, когда это случилось. А Жасмин было десять. Она была Розиной
близняшкой. Она и сейчас ее близняшка, так мама
с папой говорят. Они, когда Розу похоронили, потом еще долго-долго наряжали Джас в платьица с
цветочками, вязаные кофты и туфли без каблуков
и с пряжками — Роза обожала все такое. Я думаю,
мама потому и сбежала с тем дядькой из группы
психологической поддержки семьдесят один день
назад. Потому что Джас на свой пятнадцатый день
рождения обрезала волосы, выкрасила их в розовый цвет и воткнула себе в нос сережку. И перестала быть похожей на Розу. Вот родители этого
и не вынесли.

Каждому из них досталось по пять кусочков.
Мама свои сложила в шикарный белый гроб и похоронила под шикарным белым камнем, на котором написано: Мой Ангел. А папа свои (ключицу,
два ребра, кусочек черепа и мизинец ноги) сжег
и пепел ссыпал в урну золотого цвета. Каждый,
стало быть, добился своего, но — какой сюрприз! —
радости им это не принесло. Мама говорит, кладбище наводит на нее тоску. А папа каждый год собирается развеять пепел, но в последнюю минуту
передумывает. Только соберется высыпать Розу в
море, как непременно что-то случается. Один раз в
Девоне море просто кишмя кишело серебристыми
рыбками, которые, похоже, только и ждали, чтобы слопать мою сестру. А другой раз в Корнуолле
папа уже было начал открывать урну, а какая-то
чайка взяла и какнула на нее. Я засмеялся, но Джас
была грустной, и я перестал.

Ну, мы и уехали из Лондона, подальше от всего этого. У папы был один приятель, у которого
был приятель, который позвонил папе и сказал,
что есть работа на стройке в Озерном крае. Папа
уже лет сто сидел без работы. Сейчас кризис, это
значит, что у страны нет денег и потому почти
ничего не строится. Когда папа получил место в
Эмблсайде, мы продали нашу квартиру и сняли
там дом, а маму оставили в Лондоне. Я на целых
пять фунтов поспорил с Джас, что мама придет
помахать нам рукой. И проиграл, но Джас не заставила меня платить. Только сказала в машине:
«Давай сыграем в „угадайку“». А сама не сумела
угадать кое-что на букву «Р», хотя Роджер сидел
прямо у меня на коленях и мурлыкал, подсказывал ей.

Здесь все по-другому. Горы (такие высоченные, что макушками небось подпихивают бога под
самый зад), сотни деревьев и тишина.

— Никого нет, — сказал я, выглянув в окно (есть
тут с кем поиграть?), когда мы отыскали свой дом
в конце извилистой улочки.

— Мусульман нет, — поправил меня папа и улыбнулся в первый раз за день.

Мы с Джас вылезали из машины и не улыбнулись в ответ.

Новый дом нисколечко не похож на нашу квартиру на Финсбери-парк. Он белый, а не коричневый, большой, а не маленький, старый, а не новый.
В школе мой любимый урок — рисование, и если бы
я взялся рисовать дома в виде людей, то изобразил
бы этот наш дом полоумной старушенцией с беззубой ухмылкой. А наш лондонский дом — бравым
солдатом, втиснутым в строй таких же молодцов.
Маме понравилось бы. Она ведь учительница в художественном колледже. Если бы послать ей мои
рисунки, наверное, всем-всем своим студентам показала бы.

Хотя мама осталась в Лондоне, я все равно с радостью распрощался с той квартирой. Комнатушка
у меня была малюсенькая, а поменяться с Розой мне
не разрешали, потому что она умерла и все ее шмотки — это святыни. Такой ответ я получал всякий раз,
когда спрашивал, можно ли мне переехать. Комната Розы — это святое, Джеймс. Не ходи туда,
Джеймс. Это святое!
А чего святого в куче старых
кукол, розовом пыльном одеяле и облезлом плюшевом медведе? Я когда один раз после школы прыгал
на Розиной кровати вверх-вниз, вверх-вниз, ничего
такого святого не почувствовал. Джас велела мне
прекратить, но обещала, что никому не скажет.

Ну вот, мы приехали, выбрались из машины
и долго смотрели на наш новый дом. Солнце садилось, оранжево светились горы, и в одном окне
было видно наше отражение — папа, Джас и я с
Роджером на руках. На одну секундочку у меня
вспыхнула надежда, что это и впрямь начало совсем новой жизни и все теперь у нас будет в порядке. Папа подхватил чемодан, вытащил из кармана
ключ и пошел по дорожке. Джас улыбнулась мне,
погладила Роджера, пошла следом. Я опустил кота
на землю. Тот сразу полез в кусты, продираясь
сквозь листву, только хвост торчал.

— Ну, иди же, — позвала Джас, обернувшись на
крыльце у двери, протянула руку, и я побежал к
ней.

В дом мы вошли вместе.

* * *

Джас первая увидела. Я почувствовал, как ее
рука сжала мою.

— Чаю хотите? — спросила она чересчур громко,
а сама глаз не сводила с какой-то штуки в руках у
папы.

Папа сидел на корточках посередине гостиной,
а вокруг валялась его одежда, будто он впопыхах
вытряхнул свой чемодан.

Моя сестра живет на каминной полке

— Где чайник? — Джас старалась вести себя как
обычно.

Папа продолжал смотреть на урну. Плюнул на
ее бок, принялся тереть рукавом и тер, пока золото не заблестело. Потом поставил мою сестру на
каминную полку — бежевую и пыльную, в точности такую же, как в нашей лондонской квартире, —
и прошептал:

— Добро пожаловать в твой новый дом, милая.
Джас выбрала себе самую большую комнату.

Со старым очагом в углу и встроенным шкафом,
который она набила новенькой одеждой черного
цвета. А к балкам на потолке подвесила китайские колокольчики: подуешь — и зазвенят. Но моя
комната мне больше нравится. Окно выходит в
сад за домом, там есть скрипучая яблоня и пруд.

А подоконник до чего широченный! Джас на него
подушку положила. В первую ночь после приезда мы долго-долго сидели на этом подоконнике
и смотрели на звезды. В Лондоне я их никогда
не видел. Слишком яркий свет от домов и машин
не давал ничего разглядеть на небе. Здесь звезды такие ясные. Джас мне все рассказала про созвездия. Она бредит гороскопами и каждое утро
читает свой в Интернете. Он ей в точности предсказывает, что в этот день будет. «Тогда ведь
никакого сюрприза не будет», — сказал я, когда
Джас притворилась больной, потому что гороскоп выдал что-то про неожиданное событие.

«В том-то и дело», — ответила она и натянула на
голову одеяло.

* * *

Ее знак — Близнецы. Это странно, потому что
Джас больше не близняшка. А мой знак — Лев.
Джас встала на подушке на колени и показала созвездие в окне. Оно не очень походило на животное, но Джас сказала, что, когда мне взгрустнется,
я должен подумать о серебряном льве над головой
и все будет хорошо. Мне хотелось спросить, зачем
она мне про это говорит, ведь папа обещал нам
«совсем новую жизнь», но вспомнил про урну на
камине и побоялся услышать ответ. На следующее утро я нашел в мусорном ведре бутылку из-под водки и понял, что жизнь в Озерном крае не
будет отличаться от лондонской.

Это было две недели тому назад. Кроме урны
папа вытащил из чемоданов старый альбом с фотографиями и кое-что из своей одежды. Грузчики
распаковали крупные вещи — кровати, диван, все
такое, — а мы с Джас разобрали остальное. За исключением больших коробок, помеченных словом СВЯТОЕ. Они в подвале стоят, накрытые
пластиковыми пакетами, чтоб не промокли, если
вдруг наводнение или еще что. Когда мы закрыли
подвальную дверь, у Джас глаза были все мокрые
и тушь потекла. Она спросила:

— Тебя это что, совсем не волнует?

Я сказал:

— Нет.

— Почему?

— Она же умерла.

Джас сморщилась:

Моя сестра живет на каминной полке

— Не говори так, Джейми!

Почему, интересно, не говорить? Умерла.
Умерла. Умерла-умерла-умерла. Скончалась
как говорит мама. Отошла в лучший мир — по-папиному. Не знаю, почему папа так выражается,
он ведь не ходит в церковь. Если только лучший
мир, о котором он твердит, это не рай, а внутренность гроба или золотой урны.

Энн Кливз. Вороново крыло

  • «Фантом Пресс», 2012
  • Классический детектив, вот только не английский, а шотландский. Чем шотландский детектив отличается от английского? Прежде всего атмосферой — таинственной, тревожной, напряжение сгущается с каждой страницей, чтобы в конце обязательно выплеснуться неожиданным финалом. Энн Кливз — последовательница самого успешного шотландского детективщика Йена Рэнкина. Она сплетает детективный сюжет с психологической историей и помещает все это в загадочный шотландский пейзаж.

    «Вороново крыло» — это не просто шотландский детектив, а шетландский, ведь история разворачивается на одном из Шетландских островов. Холодное январское утро, заснеженные Шетланды. Монохромный бледный пейзаж нарушает лишь одно яркое пятно, над которым кружат вороны. На промерзшей земле лежит тело молодой девушки… На острове никогда не происходило серьезных преступлений, и убийство становится главным событием для всех без исключения жителей. Все указывает на то, что в страшном злодеянии виновен Магнус, одинокий старик со странностями. Но вскоре под подозрением оказываются едва ли не все обитатели острова. И впервые здесь начинают запирать двери и окна — ведь по острову все еще бродит таинственный убийца.

    История, начинающаяся, как романтическое приключение под Новый год, очень быстро обращается в затейливый детектив — не менее затейливый, чем традиционный шетландский узор на теплом свитере.

  • Перевод с английского Ольги Дементиевской

Дай Магнусу волю, уж он порассказал бы девчонкам о воронах. Вороны жили на его земле,
всегда жили, еще с тех пор, когда он был мальчишкой и глазел на них. Иногда они вроде как играли.
То кувыркаются, носятся друг за другом в небе —
совсем как дети играют в салки, — то вдруг складывают крылья и камнем вниз. Магнусу думалось,
что наверняка это здорово — встречный поток
ветра, огромная скорость… В последний момент
вороны расправляли крылья и взмывали, и крики
их походили на смех. Однажды Магнус видел, как
птицы одна за другой скатывались по заснеженному склону холма на спинках — точь-в-точь мальчишки, сыновья почтальона, съезжавшие на санках, пока мать не прикрикнула на них, велев играть
подальше от его дома.

Но и жестокости воронам не занимать. Магнус
сам был тому свидетелем — они выклевали глаза
хворому, едва народившемуся ягненку. Ярка страдала, она злилась и блеяла, но их не отпугнешь.
Магнус птиц не отогнал, даже не попытался.

Вороны клевали и потрошили, утопая когтями в
крови, а он все смотрел и смотрел, не в силах
отвести взгляд.

Миновало уже несколько дней, а Салли и
Кэтрин все не шли у Магнуса из головы. Утром
он просыпался с мыслью о них, поздно вечером,
задремав в кресле у камина, видел их во сне.
Когда же они вновь навестят его? Конечно, Магнус не слишком-то обольщался на свой счет.
И все-таки ему страсть как хотелось поговорить
с ними еще разок. На неделе острова заморозило и завалило снегом. Мело с такой силой, что
Магнус глядел в окно и не видел дороги. Мелкие-мелкие снежинки крутило и мотало ветром, как
дым. Когда ветер наконец стих, выглянуло солнце
и снег в его лучах резал глаза — Магнус даже
прищурился, чтобы разглядеть, что творится на
улице. И увидел голубой панцирь льда, сковавший ручей, снегоуборочную машину, расчищавшую дорогу от основной трассы, почтовый фургон. Но вот его красавиц не видать.

Однажды он заметил миссис Генри, мать Салли, — она вышла из здания начальной школы,
примыкавшего к их дому. Учительница была в
толстых, на меху, сапогах и розовой куртке с
поднятым капюшоном. «Гораздо моложе меня, —
подумал Магнус, — а одевается как старуха. Как
женщина, давно махнувшая на себя рукой». Невысокая миссис Генри деловито семенила, будто
куда торопилась. Наблюдая за ней, он забеспокоился: а не к нему ли? Вдруг она прознала, что
в Новый год Салли была у него? Он представил, как миссис Генри выходит из себя, кричит
ему в самое лицо, так, что он чувствует ее дыхание, на него брызжет слюной: «И приближаться не смей к моей дочери!» На мгновение он
пришел в замешательство. Это ему привиделось
или было на самом деле? Но миссис Генри к
нему на холм не забиралась. Шла себе своей
дорогой.

На третий день у него кончились хлеб и молоко, он подъел овсяные лепешки и шоколадное
печенье, с которым любил пить чай. Пришлось
ехать в Леруик. Хотя он и не хотел никуда уезжать — а ну как девчонки нагрянут, а его нет?
Он представил, что вот они взбираются по холму,
скользя на обледенелой тропинке и смеясь, вот
стучат в дверь, а дома никого. Обиднее всего, что
он об их приходе даже не узнает. Снег вокруг
дома такой плотный, что и следов-то не видать.
Многих пассажиров автобуса он признал.

С кем-то он учился в школе. Флоренс до выхода на пенсию работала поварихой в гостинице
«Скиллиг». В юности они даже вроде как дружили. Флоренс тогда была симпатичной, а уж танцевала… Как-то в местном клубе Сэндуика устроили танцы. Братья Юнсон играли рил, все ускоряясь и ускоряясь; Флоренс отплясывала и вдруг
споткнулась. Подхватив девушку, Магнус на секунду прижал ее к себе, но она вырвалась и со
смехом убежала к подругам. Ближе к хвосту автобуса сидел Джорджи Сэндерсон, который повредил себе ногу и больше не рыбачил.

Однако Магнус ни к кому из них не подсел, и
с ним никто не поздоровался, даже не кивнул —
все делали вид, будто знать его не знают. Так уж
повелось. Причем давно. Может статься, они и
вовсе перестали его замечать. Водитель включил
отопление в салоне на полную мощность. Горячий воздух из-под сидений растопил снег на сапогах, и талая вода моталась по проходу взад-вперед, пока автобус поднимался на холм или спускался. В запотевшие окна ничего не видать, и
Магнус догадался, что пора выходить, только когда все остальные засобирались.

В Леруике стало шумно лишь недавно. А ведь
раньше, в молодости, Магнус узнавал на его улицах каждого встречного. Последние годы в Леруике было полно приезжих и машин, даже зимой.
Летом и того хуже. Уйма туристов. Паром из
Абердина шел всю ночь; туристы выгружались из
него, и все им было удивительно, они глазели по
сторонам, будто попали в зоопарк или на другую
планету. Иногда в гавань заходили гигантские
круизные лайнеры и становились на якорь, возвышаясь над городскими домами. Туристов целый
час водили по городу, показывая достопримечательности. На час город как есть оккупировали.
Прямо захватчики, ни дать ни взять. На лицах
воодушевление, в голосах оживление, но Магнус
чуял, что они разочарованы: городок будто не
оправдывал их ожиданий. Они выложили за путешествие кругленькую сумму, а их, выходит, надули. Как знать, может, Леруик не слишком отличался от их родных мест.

В этот раз Магнус сошел не в самом центре
города, а на окраине, возле супермаркета. Озеро
Кликимин-Лох замерзло; два лебедя кружили над
ним в поисках полыньи. На дорожке, ведущей к
спортивному центру, показался бегун.

В супермаркете Магнусу нравилось. Его там
все восхищало: яркий свет, красочные вывески,
широкие проходы, изобилие на полках. В супермаркете никто ему не докучал, никто его не знал.
Иногда любезная кассирша, пробивая его покупки, заговаривала с ним. В ответ он улыбался.
И вспоминал те времена, когда все с ним здоровались по-доброму. Закончив с покупками, он шел в
кафе и позволял себе чашку сильно разбавленного молоком кофе и что-нибудь сладкое — пирожное с абрикосовой начинкой и ванилью или
кусок шоколадного пирога, такой сочный, что
есть его можно только ложкой.

Но сегодня на кофе времени не было — он
торопился домой. И уже стоял на остановке, поставив два пакета с покупками на землю. Несмотря на солнечную погоду, кружил снег, мелкий, как
сахарная пудра. Ему припорошило пальто и волосы. Автобус пришел пустым, и Магнус сел подальше, в конец салона.

Минут через двадцать, на полпути, вошла Кэтрин. Магнус заметил ее не сразу: протерев кружок на запотевшем стекле, он смотрел на улицу. Магнус слышал, что автобус остановился, но
слишком задумался. Однако вскоре что-то заставило его обернуться. Может, знакомый голос —
Кэтрин покупала билет. Правда, он не отдавал
себе в этом отчета. Подумал, что это духи —
когда девушки заглянули к нему в новогоднюю
ночь, на него повеяло точно таким же ароматом,
но так же не может быть, верно? Ведь Кэтрин
только вошла, а он сидел в самом конце — слишком далеко. Магнус вытянул шею, принюхиваясь,
но не почувствовал ничего, кроме вони дизельного топлива и запаха влажной шерсти.

Он не ждал, что девушка поздоровается с ним
или хотя бы кивнет. Увидел — и то радость. Они
понравились Магнусу обе, но Кэтрин по-настоящему заворожила. В ее волосах он заметил все те
же блестящие синие пряди, но теперь она была в
широком сером пальто до пола, на материи капельки растаявших снежинок, подол чуть запачкался. Еще на ней был алый, как свежая кровь,
шарф ручной вязки. Кэтрин выглядела усталой, и
Магнусу стало любопытно: к кому это она ездила? Девушка его не заметила. Она не прошла
дальше, а плюхнулась прямо на переднее сиденье — казалось, совсем без сил. Магнусу с его
места было плохо видно, но он вообразил, что
она закрыла глаза.

Кэтрин сошла на его остановке. У выхода он
задержался, пропуская ее вперед, но она как будто его не замечала. Впрочем, неудивительно.
Наверняка для нее все старики на одно лицо, как
для него — туристы. Однако на нижней ступеньке Кэтрин вдруг обернулась. Узнав его, она чуть
улыбнулась и протянула руку, помогая ему сойти.
И, хотя рука ее была в шерстяной перчатке,
Магнус затрепетал. Отклик собственного тела
его удивил. Он понадеялся, что девушка ничего
не почувствовала.

— Здравствуйте! — вымолвила она.
Магнусу снова вспомнилась тягучая черная патока.

— Уж вы простите, что тогда к вам ввалились. Мы вас не очень побеспокоили?

— Какое там, совсем нет! — От волнения
у Магнуса перехватило дыхание. — Наоборот,
я рад, что вы заглянули.

Кэтрин разулыбалась шире — как будто он
сказал что-то забавное.

Какое-то время они шли молча. Магнус досадовал, что не знает, о чем бы заговорить. В ушах
стучало — так бывало с ним, когда слишком
долго прореживал репу, вцепившись в тяпку на
огороде на солнцепеке.

— А нам завтра снова в школу, — вдруг сказала Кэтрин. — Каникулы закончились.

— Тебе там нравится?

— Не-а. Скукота!

Магнус не мог придумать, что ответить.

— Мне в школе тоже не нравилось, — наконец нашелся он и, желая поддержать разговор,
спросил: — А куда ты ездила этим утром?

— Не утром — вчера вечером. Была не вечеринке и осталась на ночь у друзей. Потом меня
подвезли до автобусной остановки.

— А Салли с тобой не поехала?

— Нет, ее не отпускают. У нее родители
очень строгие.

— И что вечеринка, удалась? — Ему действительно было интересно, сам он давно уже нигде
не бывал.

— Ну, как сказать…

Магнус пожалел, что девушка вдруг замолчала. Ему показалось, ей есть о чем поговорить.
Может, она даже поведала бы ему какую-нибудь
тайну.

Тем временем они дошли до поворота, где их
дороги расходились — дальше ему было вверх по
склону холма, — и остановились. Магнус надеялся, что Кэтрин продолжит разговор, но она молчала. Он заметил, что в этот раз ее глаза не
были накрашены, только подведены черным, и
подводка смазалась, как будто ее оставили на всю
ночь. В конце концов Магнусу пришлось заговорить первым.

— Может, зайдешь? — спросил он. — Хлебнем для сугреву. А то, может, чайку?

Он и не надеялся, что девушка согласится —
не то воспитание. Наверняка ей с детства внушили, что отправляться одной в гости к чужим
людям нельзя.

Кэтрин глянула на него, обдумывая приглашение.

— Вообще-то, для выпивки рановато, — сказала она.

— Тогда чайку? — Магнус почувствовал, как
губы растягиваются в глуповатой ухмылке, которая всегда так раздражала мать. — А к чаю —
шоколадное печенье.

Он начал взбираться по тропинке к дому, уверенный, что она следует за ним.

Входную дверь он никогда не запирал, а теперь распахнул и придержал, пропуская девушку.
Пока Кэтрин, стоя на коврике, отряхивала снег с
сапог, он глянул по сторонам. Все тихо. Никто их
не видел. Никто не знал, что в гости к нему
заглянула такая красавица. Она — его сокровище, воронушка в его клетке.

Кэти Летт. Мальчик, который упал на Землю

  • Издательство «Фантом Пресс», 2012 г.
  • Новый роман Кэти Летт горестен и весел, как сама жизнь. У счастливой лондонской пары появляется на свет пригожий сын, которому врачи ставят пугающее клеймо «аутист». И пара перестает быть счастливой, а вскоре и парой. Героиня оказывается один на один с ошеломительным ребенком, жизнь с которым — истинное испытание, страшное и веселое. Мечты бедной женщины разрушены, карьера летит под откос, дом запущен навеки, а секс превращается в воспоминания. Добро пожаловать в Страну жутких и смешных чудес! Героиня в отчаянии плутает по ней, забредает в Зазеркалье и почти смиряется… Тут-то в ее беспросветной жизни и появляется отвратительный во всех отношениях и столь же идеальный мужчина, а вслед за ним и сгинувший было муж… И она осознает, что все поступки ее невероятного сына — ничто по сравнению с выкрутасами нормальных взрослых. Кэти Летт умудрилась написать анекдотически смешной роман о событиях, из которых принято делать слезливую драму.
  • Перевод с английского Шаши Мартыновой

Как многие учителя английского, я мечтала
быть писателем. Всю беременность я подначивала
Джереми, моего мужа, — давай, мол, назовем нашего
первенца Пулитцером, «я тогда всем буду говорить,
что у меня уже есть». Но в одном я нисколько
не сомневалась: мне хотелось, чтобы у сына
было имя, которое выделит его из толпы, что-то
за пределами обыденного, нечто особенное… Ох, и
в самых диких фантазиях не могла я представить,
насколько особенным будет мой сын.

Мой вундеркинд начал говорить очень рано — а
потом, в восемь месяцев, взял и замолчал. Никаких
больше «котя», «тетя», «утя», никаких «сядь» или
«спать»… Только ошеломительное, оглушительное
молчание. Ему был год, и тут началось: все делать
по кругу, повтор за повтором, каприз за капризом,
то сон, то без сна, и одно ему было утешение — моя
измученная грудь. Я стала опасаться, что от груди
его не отнять до самого университета.

Покуда я не начала опасаться, что университета
может не случиться.

Мерлин был моим первым ребенком, я не понимала,
нормально ли его поведение, поэтому
принялась осторожно расспрашивать родню. После
смертельного аневризма моего отца, случившегося
в постели с польской массажисткой (и на
досуге — друидской жрицей), мама латала свое разбитое
сердце, просаживая страховку в нескончаемой
кругосветке. Не дозвонившись до нее то ли в
гватемальский лес, то ли на склон Килиманджаро,
я обратилась за советом к своякам.

Семья Джереми жила богато, своим домом, неподалеку
от Челтнэма, и, прежде чем вы приметесь
воображать семью, богато живущую неподалеку
от Челтнэма, я вам сразу скажу: точно-точно. Стоило
мне поднять больную тему, брови моего свекра
вскидывались — на недосягаемую нравственную
высоту. Отец Джереми, тори, преуспел в житейских
устремлениях и стал членом парламента от
Северного Уилтшира. У него был широкий и суровый,
как у Бетховена, лоб, но в смысле мелодики
жизни ему медведь напрочь ухо отдавил. Достичь
высот силами гравитации — подвиг почище Ньютонова,
ей-богу. Но ему удалось. Серьезнее, холоднее
и спокойнее Дерека Бофора я не встречала никого.
Отстраненный, равнодушный, сосредоточенный
на себе. Я частенько видела, как в новостных телепрограммах
он старательно пытается приподнять
уголки губ и изобразить нечто, ошибочно принимаемое
за улыбку. В разговорах со мной он не пытался
даже изображать дружескую поддержку.

— С Мерлином только одно не то — его мать, —
провозгласил он.

Я ожидала, что муж или свекровь вступятся за
меня. Джереми сжал мне руку под тяжелым фамильным
столом красного дерева, но сохранил
мину туго прикрученной учтивости. Улыбка миссис
Бофор (представьте Барбару Картленд, но
макияж помощнее) жиденько просочилась свозь
тощие скобки неодобрения. Она всегда давала
мне понять, что сын женился ниже себя.

— Так и есть, во мне всего пять футов и три
дюйма, — веселилась я на нашей помолвке. — Меня,
милый, можно воткнуть как украшение в наш свадебный
торт.

Мерлину было два, когда ему поставили диагноз.
Мы с Джереми оказались в педиатрическом
крыле больницы Лондонского университетского
колледжа.

— Люси, Джереми, присядьте. — Голос педиатра
был светел и поддельно весел — вот тогда-то я и
поняла, насколько все плохо. Слово «аутизм» врезалось
в меня ледяным лезвием ножа. В голове застучала
кровь.

— Аутизм — пожизненное расстройство развития,
оно влияет на то, как человек взаимодействует
с другими людьми. Это нарушение развития
нервной системы, в основном сводящееся к
неспособности эффективно общаться и к поведенческим
аберрациям — навязчивым состояниям,
ситуативной неадекватности…

Педиатр, милый, но грубоватый, в нимбе седины,
плававшем вокруг его головы кучевым облаком,
продолжал говорить, но я слышала только
вопли протеста. Череп набился возражениями под
завязку.

— Мерлин — не аутист, — с нажимом возразила
я врачу. — Он нежный. Он сообразительный. Он
идеальный, красивый мальчик, и я его обожаю.

До самого конца разговора меня расплющивало
давлением, будто я пыталась захлопнуть люк
подлодки под напором целого океана. Я смотрела
на сына через стеклянную стену игровой комнаты.
Спутанные светлые кудри, румяный рот, аквамариновые
глаза — такие родные. А врач свел все
это к какому-то ярлыку. Мерлин вдруг уменьшился
до размеров конверта без адреса.

Страдание и любовь пробрались по костям и
набухли вокруг сердца. В тяжелом воздухе плясали
пылинки. Обои желчные — точь-в-точь как я
себя ощущала.

— У него будет отставание в развитии, — добавил
доктор мимоходом.

Такой диагноз вытаскивает на стремнину и волочет
во тьму.

— Откуда уверенность, что это аутизм? — бодро
возразила я. — Может, это ошибка. Вы же не знаете
Мерлина. Он не такой. — Мой обожаемый сын превратился
в растение в сумрачной комнате, необходимо
вытащить его на свет. — Правда, Джереми?

Я повернулась к мужу, а тот сидел, не шелохнувшись,
в оранжевом пластмассовом кресле рядом
со мной, вцепившись в ручки так, будто пытался выжать из них кровь. Профиль Джереми
показался таким точеным, что хоть на монетах
чекань. Полон достоинства и страдания, какие
бывают у чистокровок, вдруг пришедших в забеге
последними.

Моя влюбленность в Джереми Бофора была
не та, которая зла со всеми вытекающими. Когда
я впервые его увидела — высокого, чернявого,
взъерошенного, глаза бирюзовые… будь я собака,
плюхнулась бы на зад и язык вывалила. Когда мы
впервые встретились — на дешевом ночном рейсе
из Нью-Йорка, который мне на 22-летие подарила
моя сестра-стюардесса, — он первым делом сказал,
что ему нравится, как я смеюсь. Через пару недель
он уже сообщал мне ежедневно, как сильно ему
нравится моя «сочная втулка».

Но не одни его «честно говоря, моя дорогая»
и ретт-батлеровские чары привлекли меня. Ума у
него было под стать — палата. Подлинная причина
моего увлечения Джереми Бофором состояла
в том, что он числился в выпускниках Колледжа
Сильно Эрудированных Персон. Помимо магистерской
степени по бизнесу, свободного владения
латынью и французским и репутации ниндзя
по скрэбблу, он просто знал уйму всего. Где родился
Вагнер, происхождение Вестминстерской
системы, что мокрица — на самом деле рак, а не
жук, что Банкер-Хилл — в Массачусетсе… Блин,
он даже мог правильно написать «Массачусетс».

— Это у тебя большой словарь в кармане или ты
просто рад меня видеть? — подначила я на первом
свидании.

Мои личные притязания на достославность (помимо
почерпнутого из телевикторины знания о
незаконченном романе «Сэндитон» Джейн Остен,
порнографических лимериков Т.С. Эллиота и всех
упоминаний анального секса в произведениях Нормана
Мейлера) сводились к навыку успешной вписки
на вечеринку для своих после рок-концерта,
натягивания презерватива на банан при помощи
рта и пения «Американского пирога» от начала
и до конца. Джереми, с другой стороны, признавал
только Серьезные Дискуссии и никакой перкуссии.
Мой финансово-аналитический бойфренд
находил трогательно-забавной мою осведомленность
о существовании всего одного банка — банка
спермы, я же считала забавно-трогательной его
единственную ассоциацию с братьями Маркс —
Карла и его товарища по идеологии Ленина.

Джереми был настолько пригож, что его даже
рассматривать в качестве материала для шашней
не приходилось — ну, может, только моделям,
рекламирующим купальники. Я же была беспородной
училкой английского в побитом молью
«спидо» и с потугами на писательство. Так с чего
я взялась играть Лиззи Беннет при таком душке
Дарси? Если честно, то, видимо, с того, что имя у
меня — не Кандида, не Хламидия, ничего подобного
тем, что носят женщины из высшего общества,
названные в честь половых инфекций. Те женщины
не только владели лошадьми, но и походили на
них. Они умели, наверное, считать лишь по пальцам
одной ноги. Если сделать такой предложение,
она ответит «Ага» или «Не-а». После многих лет
свиданий и соитий с подобными манекенами он,
по его словам, счел мою непосредственность, лукавство,
беспардонность, сексуальные аппетиты
и отвращение к газонным видам спорта чистым
освобождением. К тому же у меня была семья.

Джереми, единственный ребенок, болтался по
безучастному загородному имению — а наша квартирка
в Саутуорке была завалена книгами, музыкальными
инструментами, картинами, которые
все никак не доходили руки повесить, она полнилась
вкуснейшим кухонным духом и избыточной
мебелью: такому дому повезло с судьбой. Нам
тоже. И Джереми все это нравилось.

Трапезы в имении Бофоров проходили в строгости
и тишине: «Передай горчицу», «Капельку
хереса?» — у меня же дома обед — сплошь гвалт и
остроумное веселье, папа вытанцовывает вокруг
стола в поношенном шелковом халатике, декламируя
из «Бури», мама поносит короткий список
премии Букера, одновременно выкрикивая соображения
по поводу зубодробильного кроссворда, а
мы с сестрой нещадно друг над другом измываемся.
И это без учета всяких, кого ветром принесет.
Ни один воскресный обед не обходился без свалки
поэтов, писателей, художников и актеров, щедро
сыпавших потасканными байками. Для Джереми
мое семейство было такой же экзотикой, как
племя из темных глубин джунглей Борнео. Я не
уверена, хотел ли он влиться в него или просто пожить
рядом — вести антропологические записи и
фотографировать. В его мире сдавленного шепота
моя семья была задорным воплем.

Бофоры были сплошь «мясо и три овоща»,
йоркширская пудинговая публика, а мы в рот не
совали только слова. Чеснок, хумус, рахат-лукум,
артишоки, трюфеля, табуле… Джереми поглощал
все это под Майлза Дэвиса, Чарли Мингуса и прочий
джаз, заграничное кино и встречи с запрещенными
театральными труппами, сбежавшими от
тиранических режимов вроде Беларуси, которым
отец предоставлял вписку на ночь. В доме для этого
имелся вечно перенаселенный диван.

И, если честно, аллергия на отцовскую невоздержанность
— еще одна причина, по которой я
влюбилась в Джереми. Джереми был всем, чем
не был мой непутевый папа. Целеустремленный,
устойчивый, способный, трудолюбивый, надежный,
как его дорогущие швейцарские часы. Да и
не являлся домой с проколотым соском или малиновыми
волосами на лобке, чем был известен мой
отче. Беспутный папа растил долги, как некоторые
— цветы на подоконнике, а на Джереми можно
было полагаться, как на математическую формулу,
какие он сочинял для своего инвестиционного
банка. У человека концы с концами сходились как
дважды два четыре.

Мой отец, харaктерный актер с Собачьего
Острова, притащил свой прононс из хулиганских
предместий. Мама, изящная, с алебастровой кожей,
родом из Тонтона, Сомерсет, гордится своим
певучим произношением, и все, что она говорит,
словно завито плойкой. В одном хоре с напевом ее
речи все прочие акценты, включая мой собственный
северо-лондонский, брякают, уплощаются на
слух. Но не речь моего любимого. В ней больше
основательности, чем в ИКЕА. Одного слова, сказанного
этим баритоном темного шоколада, хватало,
чтобы угомонить любой бедлам.

— Люси, с нашим мальчиком явно не все в порядке.
Давай смотреть правде в глаза, — сказал
наконец Джереми, сплошь стаккато стоицизма. — 
Наш сын умственно неполноценен.

Я почувствовала, как от слез защипало в носу.

— Ну нет!

— Возьми себя в руки, Люси.

У него-то эмоции в кулаке, а голос рубленый
и четкий, как у командира эскадрильи из фильма
про Вторую мировую.

Мы ехали домой из больницы в онемелой тишине.
Джереми высадил нас и помчался в контору,
оставив меня один на один с Мерлином и его
диагнозом.

Наш сухопарый анорексичный георгианский
дом в Лэмбете, который мы купили по дешевке,
«восторг реставратора» — шутка из мира недвижимости,
означающая полную разруху, — пьяненько
нависает над площадью. Такой же, как и прочие
на улице, — по стилю, по отделке, по оградкам,
по цветочным ящикам, если не считать мальчика
внутри. Мой сын сидел на полу и, слегка раскачиваясь,
катал пластиковую бутылку взад-вперед,
не замечая мира вокруг. Я сгребла его в охапку и
прижала к себе, размазав горячую кляксу по щеке.
И тут меня накрыло муками самоедства.

Может, я съела что-то не то, пока ходила беременная?
Домашний творог? Суши?.. Стоп, стоп!
Может, я не съела что-то то? Может, тофу без консервантов?.. А может, переедала? Я не просто
ела за двоих, я ела за Паваротти и все его обширное
семейство… Может, бокал вина в последнем
триместре? Может, единственный мартини, который
я выпила у сестры моей Фиби на свадьбе?
Может, я не пила того, что надо? Свекольный сок
с мякотью?.. Может, краска для волос, которой
я освежала шевелюру, когда та от беременности
обвисла и поблекла? А — ой, господи! Минутку.
Может, это все-таки не из-за меня?.. Может, это
нянька уронила его головой? Может, в садике
бойлер подтекает угарным газом?.. Может, мы
слишком рано взяли его в полет — на каникулы
в Испанию — и порвали ему евстахиевы трубы, у
него случился припадок и мозг повредился?..

Нет. Все дело в том унынии, что я излучала,
пока его носила. Мерлин получился внеплановым.
Он возник спустя два года после женитьбы. Хоть
перспектива родительства нас будоражила, мне чуточку
не нравилось неожиданное вмешательство
в наш затянувшийся медовый месяц. Всего раз в
жизни хотелось мне быть на год старше — в тот год,
когда я забеременела. Я, очень мягко говоря, не
прониклась моментом — делала вид, что ничего не
произошло. Не наводила фэн-шуй на собственную
ауру в классах по йоге, не пела под музыку китов,
как Гвинет Пэлтроу и компания. Я стенала и жаловалась,
я оплакивала свою умирающую талию.
Особенно учитывая, что я просадила зарплату за
целую неделю на кружевное белье, приуроченное
к нашей годовщине. Я рассказывала всем вокруг,
что «беременным нужны не доктора, а экзорцисты». Деторождение представлялось мне глубоко
сигорни-уиверовским. «Выньте этого чужого у
меня из живота!» Мог ли избыток ядовитого черного
юмора повлиять на гены моего мальчика?

Стоп, стоп. Может, трудные роды? Почему
роды называют «произвести на свет»? Производят
колбасу. Гайки. Пиццу. Веселый шум. Я же
приволокла его на свет. Щипцы, отсос, эпизиотомия…
Я, кажется, сказала врачу, что теперь знаю,
почему так много женщин умирает в родах, — это
безболезненнее, чем жить дальше.

А может, беспечные фразы, которые я бросала
маме в родильном отделении, когда мы глазели
на сморщенный синюшный мячик, который я
только что привела в мир? «Я родила ребенка, но,
кажется, не своего».

Я никак не находила себе места. Время от времени
прекращала беспокоиться — меняла подгузники,
обычно — ребенку. Но со Дня Диагноза шли
недели, и через мою психику пролегла пропасть
вины величиной с разлом Святого Андрея, а с ней
отросла оградительная любовь, как у львицы: когти
подобраны, выжидает, сторожит. Я обцеловывала
всю пушистую мягкую голову своего сына.
Он сворачивался клубочком у меня на руках.
Я прижимала его к себе и курлыкала. Смотрела
в его прекрасные синие глаза и отказывалась верить,
что они ведут в пустоту. Врач упростил его до
черно-белого термина «аутизм». Но призма моей
любви купала его в чудесных ярких красках.

Я должна его спасти. Мерлин и я — против всего
мира.

Том Шарп. Наследие Уилта

  • Издательство «Фантом пресс», 2012 г.
  • Уилт возвращается! Британский классик Том Шарп, наследник Вудхауса и признанный мастер шуток на грани фола, написал новый роман про непредсказуемого Уилта. И снова весь мир ополчился против этого маленького человека. Родная жена, отчаявшаяся добиться от мужа сексуальных утех, решила получить от него хоть какой-то прок, и за спиной Уилта пристроила его репетитором к богатенькому недорослю, проживающему в аристократическом замке. Знал бы Уилт, что его там ждет! Помешанная на сексе хозяйка, ненавидящий всех хозяин, чокнутый сынок и разгуливающий повсюду труп… Но главная угроза исходит, конечно же, от родных доченек, бесноватой четверни, которая выросла и теперь задает жару всем и вся. Классик Том Шарп демонстрирует великолепную литературную форму, на раз-два оставляя далеко позади всех современных писателей-юмористов.
  • Перевод с английского Александра Сафронова

На работу Уилт поехал в весьма
скверном настроении. Накануне он поскандалил с женой из-за расходов на обучение четверни. Генри считал вполне годной прежнюю монастырскую школу, но Ева уперлась — нет,
только частный пансион.

— Девочкам пора научиться хорошим манерам, которых обычная школа не даст. И потом,
ты материшься, и они уже нахватались от тебя
всяких непотребств. Этого я не потерплю. Им
лучше быть вне дома.

— И ты б материлась, если б день-деньской
заполняла идиотские формуляры! Якобы нужные для компьютерной грамотности лоботрясов! Да они в сто раз лучше меня разбираются
во всей этой виртуальной хрени! — огрызался
Уилт, умалчивая о том, что матерный арсенал подросших наследниц посрамил бы его собственный. — Сволочной пансион нужен лишь
для того, чтоб ты могла хвастать перед соседями. Нам не потянуть! А учиться-то еще бог знает сколько! Ведь даже монастырская школа стоила бешеных денег!

В общем, вечер выдался чрезвычайно желчным. Хуже всего, что Уилт не преувеличивал. Жалованье его было настолько мизерным,
что он не представлял, как оплачивать пансион, сохраняя нынешний скромный уровень
жизни. После преобразования Техноколледжа в
Фенландский университет Уилт, глава так называемого факультета коммуникаций, стал получать гораздо меньше прочих деканов, обретших профессорские звания. Разумеется, в пылу
свары Ева не преминула многажды этим уколоть:

— Если б тебе хватило ума вовремя свалить,
как Патрик Моттрэм, давно бы имел приличную
должность и хорошее жалованье в нормальном
университете. Но нет! Ты предпочел остаться в
дурацком Техноколледже, потому что в нем «так
много добрых друзей»! Бред собачий! Просто не
умеешь уйти, хлопнув дверью!

Вот тут-то Уилт и ушел, хлопнув дверью.
Когда, полный решимости раз и навсегда осадить супругу, он вернулся из паба, Ева, на все
махнувшая рукой, уже спала.

Однако утром, въезжая на «университетскую» парковку, Уилт признался себе, что жена
права. И впрямь, давно следовало уйти. Факультет вызывал неудержимую ненависть, а для подсчета оставшихся друзей хватило бы одного
пальца. Вероятно, заодно стоило бросить Еву.
Вообще-то, не надо было жениться на столь нахрапистой бабе, которая ничего не делает наполовину, — и четверня тому подтверждение.
Настроение вконец испортилось, когда Уилт
вспомнил о четырех точных копиях зычной и
властной супруги. Нет, даже превосходивших ее,
ибо зычность и властность умножались на четыре. Неистощимость четверни в девчачьих
сварах убеждала Уилта в том, что его способность уйти, хлопнув дверью, угасла одновременно с появлением на свет склочного потомства.
Правда, в младенчестве четверни был краткий миг, когда в просветах суеты с подгузниками, бутылочками и мерзкой кашицей, которой
Ева неутомимо пичкала «масеньких», Уилт лелеял большие надежды на светлое будущее своих
чад. Однако подраставшие детки становились
только хуже, продвигаясь от истязания кошек
к истязанию соседей, причем конкретного преступника уличить никогда не удавалось, поскольку все четверо были на одно лицо. Конечно,
пансион избавил от обузы, но цена свободы была слишком высока.

Уилт немного повеселел, когда распечатал
конверт, обнаруженный на столе, и прочел записку ректора Варка, уведомлявшего, что ему
не обязательно присутствовать на заседании
недавно созданной комиссии по распределению
учебной нагрузки. Генри возблагодарил Господа, поскольку был далеко не уверен, что вынесет очередную бесконечную пытку шуршанием
бумаг и многозначительным переливанием из
пустого в порожнее.

Настроение слегка подправилось, и Уилт
заглянул в безлюдные аудитории, где лишь отдельные шалопаи забавлялись компьютерными
играми. Через неделю весенний семестр заканчивался, больше экзаменов не предвиделось,
а потому педагоги и студенты-лодыри считали
бессмысленным торчать в альма-матер. Хотя
последние не баловали ее своим присутствием
вообще. Вернувшись к себе, Уилт предпринял
очередную попытку составить расписание на
следующий семестр, но тут в дверь просунулась
голова Питера Брейнтри, преподавателя английского:

— Ты идешь на финальное словоблудие?

— Слава богу, нет. Варк известил, что во
мне нет нужды, и в кои-то веки я готов исполнить его волю.

— Не казнись. Угробленное время. Мне бы
тоже слинять — еще куча непроверенных экзаменационных работ. — Брейнтри замялся. —
Слушай, может…

— Нет, сам проверяй, — отрезал Уилт. — Не
видишь, я занят? — Он кивнул на разграфленный лист. — Размышляю, как все цифровое будущее впихнуть в один четверг.

Брейнтри уже давно не пытался проникнуть
в смысл подобных реплик. Он лишь пожал плечами и грохнул дверью.

Отринув расписание в раздел гадкой работы, до самого обеда Уилт заполнял формуляры, которые административный отдел стряпал
почти ежедневно, оправдывая тот факт, что в
«университетском» штате клерков больше, чем
преподавателей.

— Ну да, если эти козлы протирают штаны
в конторе, под завязку набитой так называемыми студентами, сводки занятости населения
выглядят куда как красивее, — бурчал Уилт,
чувствуя новый прилив скверного настроения.
После обеда он с час полистал газеты, целая
кипа которых имелась в бывшей учительской.
Как всегда, публиковали всякие ужасы. Двенадцатилетний подросток ни за что ни про что
пырнул ножом беременную; четыре отморозка до смерти запинали старика в его же гараже;
из Бродмура выпустили пятнадцать маньяков-убийц, — видимо, за пятилетнюю отсидку они
истосковались без дела. Все это сообщала «Дейли таймс». От «Грэфик» мутило не хуже. Пробежав глазами политические статьи, полные
вранья, Уилт решил прогуляться в парке. Он
бродил по дорожкам, когда вдруг на одной скамейке углядел знакомую фигуру.

К собственному удивлению, Генри узнал в
ней своего давнего недруга инспектора Флинта.

— Каким ветром вы здесь? — спросил он,
присаживаясь рядом.

— Да вот сижу гадаю, что еще вы отчебучите.

— Малоинтересная тема. Лучше бы сосредоточились на чем-нибудь вам близком.

— Например?

— Скажем, арест безвинного. Это у вас хорошо получается. Умеете себя убедить, что схватили уголовника. Помнится, когда я, вдребезги
пьяный, запихнул надувную куклу в свайную
яму, вы ни капли в том не сомневались.

— Верно, — кивнул Флинт. — Потом еще
были истории с наркотиками и террористами
на Уиллингтон-роуд. Вечно во что-нибудь вляпаетесь. Не умышленно, согласен, но поразительная способность впутаться в уголовную передрягу доказывает, что в вас коренится нечто
преступное. Не находите?

— Нет. И вы сами не раз убеждались в обратном. Хотя вашему воображению, инспектор,
можно позавидовать.

— Помилуйте, Генри, я лишь цитирую вашего старого приятеля и моего давнего коллегу
мистера Ходжа. Для вас, разумеется, — суперинтенданта Ходжа. Знаете, до сих пор он не
оправился, все еще вспоминает, как из-за вас
сел в лужу в той истории с наркотиками…

С другой стороны, вы не сумеете совершить настоящее преступление, даже если его поднесут
вам на блюдечке. Вы болтун, а не созидатель.
Уилт вздохнул: инспектор прав, черт бы его
побрал! Но какого дьявола все беспрестанно
напоминают человеку о его беспомощности?

— Так что, кроме мыслей обо мне, других
забот нет? — спросил Генри. — Ушли на покой,
что ли?

— И об этом серьезно подумываю. Вполне
вероятно, уйду. Из-за этой сволочи Ходжа не
дают интересных дел. Он-то, собака, женился
на дочке начальника управления и получил «суперинтенданта», а я корплю над бумагами. Скука смертная.

— Нашего полку прибыло, — брякнул Уилт,
хотя терпеть не мог этого присловья. — И у
меня формуляры, планы мероприятий и прочая
дребедень… Дома нет житья от Евы — дескать,
мало зарабатываю, а ей позарез нужно, чтобы
четверня обучалась в дорогущем пансионе. Понятия не имею, чем все это кончится.

Потекла беседа, в которой давние знакомцы побранили экономистов и политиков. Когда
Уилт взглянул на часы, оказалось, что прошло
довольно много времени. Заседание комиссии
по распределению учебной нагрузки, скорее
всего, уже кончилось.

Распрощавшись с инспектором, Генри вернулся в свой кабинет. Было начало пятого, когда в дверь опять просунулась голова Брейнтри,
известившего, что он лишь выскочил отлить, а
заседание в самом разгаре.

— Ты поступил чертовски мудро, воспользовавшись поблажкой Варка, — сказал он. — Там
дым коромыслом. Все как всегда. Но к шести
точно уймутся. Дождешься меня?

— Пожалуй… Все равно делать нечего. Слава богу, что я откосил, — пробурчал Уилт.
Брейнтри скрылся, а Генри задумался над
словами инспектора о его способности впутываться в передряги.

«Я болтун, а не созидатель, — мысленно
вздохнул он. — Все бы отдал, чтоб вернуть времена Техноколледжа. Тогда от меня была хоть
какая-то польза, пусть даже я всего-навсего собачился с подмастерьями, заставляя их думать».
К возвращению друга Уилт окончательно
приуныл.

— Ты будто призрак увидал, — хмыкнул
Брейнтри.

— Так оно и есть. Призрак сгинувшего прошлого и упущенных возможностей. А впереди…

— Старик, тебе надо хорошенько поддать.

— Сейчас ты абсолютно прав, и пиво не
спасет. Требуется виски.

— После вербального побоища — мне тоже.

— Что, за гранью?

— В финале сборище достигло апогея пакости… Куда пойдем?

— Мое настроение соответствует «Рукам палача». Там тихо, и оттуда я уж как-нибудь доковыляю домой.

— Точно! Выпивши за руль я не сяду. Эти
засранцы взяли моду совать тебе трубочку, даже
если остановят за милю от бара.

Паб, мрачный, как его название, был безлюден, а бармен выглядел так, словно некогда
и впрямь служил палачом и охотно продемонстрировал бы свои навыки появившимся клиентам.

— Ну, чего вам? — угрюмо спросил он.

— Два двойных скотча и поменьше содовой, — сказал Брейнтри.

Усаживаясь в темном неряшливом уголке,
про себя Уилт отметил: если Брейнтри заказывает почти неразбавленный двойной скотч, ситуация и впрямь паршивая.

— Давай, выкладывай, — пробурчал он,
когда Питер поставил выпивку на круглый столик. — Что, совсем плохо? Ну, ясно… Не тяни!

— В иных обстоятельствах я бы сказал: «За
удачу!» — но сейчас… Ладно, вздрогнули!

— Хочу знать одно: меня вышвырнули?
Вздохнув, Брейнтри помотал головой:

— Нет, но угроза осталась. Тебя спас вицеканцлер, в смысле, проректор. Извини, я знаю,
что тебя воротит от нынешних титулов. Ни для
кого не секрет, что председатель комиссии Мэйфилд не особо к тебе благоволит.

— Это еще слабо сказано, — дернул головой
Уилт.

— Согласен. Однако еще больше он ненавидит доктора Борда, который заведует кафедрой
современных языков, жизненно необходимых
конторе под названьем «университет», и посему
никто не смеет его тронуть. Поскольку ты приятельствуешь с Бордом, а Мэйфилд тебя очень
не любит, положение курса «Компьютерная грамотность» пошатнулось…

— Значит, моя должность — под вопросом?

— В общем, да, но не спеши. На выручку пришел проректор, напомнивший, что на
факультете коммуникаций… извини, отделении
коммуникаций… студентов больше, чем на любом другом. Поскольку истфак сгинул, а матфак
ужался до сорока голов, что меньше, чем даже
на естественных науках, универ… колледж не
может похерить еще и коммуникации, а значит — и тебя.

— Почему? На мое место возьмут кого-нибудь другого.

— Проректор думает иначе. Он сшиб Мэйфилда вопросом, не угодно ли ему занять твою
должность. Тот сбледнул с лица и проблеял,
мол, ему ни в жизнь не совладать с твоей шпаной. А проректор его добил, сказав, что ты лихо
управляешься с хулиганьем…

— Очень мило с его стороны. Так и сказал — «лихо»?

— Именно так. И его поддержал Борд. У тебя,
оказывается, подлинный, помноженный на громадный опыт талант общения с отморозками, к
которым он близко не подойдет без калашникова
или чего-нибудь столь же смертоносного. Дескать, ты своего рода гений.

Уилт прихлебнул виски.

— Да уж, Борд всегда был верным другом,
но сейчас хватил через край, — пробормотал
он. — Неудивительно, что Варк хочет от меня
избавиться. — Генри мрачно уставился в стакан. — Пусть мои ребята — хулиганье, но у
многих доброе сердце. Главное — их заинтересовать.

— В смысле, устраивать игрища и рыскать
по порносайтам?

Уилт покачал головой:

— На порносайты не выйти — по моей
просьбе техники их заблокировали. К тому же
за реально крутую порнуху надо платить, а у
моих подопечных нет кредитных карточек либо
есть краденые, которые в Интернете хрен используешь.

— Что ж, это сокрушает тезис Мэйфилда о
том, что тебе зря всучили компьютерный курс.

— Зря угробили Техноколледж. — Уилт осушил стакан. — Однако есть что праздновать:
я сохранил работу, и в ближайшее время проректор в отставку не собирается, ибо загребает
прорву деньжищ. Пока он здесь, наш любезный
профессор Мэйфилд не рыпнется.

Колум Маккэнн. И пусть вращается прекрасный мир

  • Издательство «Фантом Пресс», 2012 г.
  • Ирландская литература славна именами, и Колум Маккэнн со своим эпохальным романом «И пусть вращается мир» уверенно занял не последнее место в очень представительном ряду ирландских писателей. Маккэнн — достойный продолжатель традиций большой ирландской литературы.

    1970-е, Нью-Йорк, время стремительных перемен, все движется, летит, несется. Но на миг сумбур и хаос мегаполиса замирает: меж башнями Всемирного Торгового Центра по натянутому канату идет человек. Этот невероятный трюк французского канатоходца становится центром, в которой сбегают истории героев: уличного священника, проституток, матерей, потерявших сыновей во Вьетнаме, богемных, судью. Маккэнн использует прошлое, чтобы понять настоящее. Истории из эпохи, когда формировался мир, в котором мы сейчас живем, позволяют осмыслить сегодняшние дни, не менее бурные, чем уже далекие 1970-е годы. Роман Колума Маккэна получил в 2010 году Дублинскую премию по литературе, одну из наиболее престижных литературных мировых премий.
  • Перевод с английского Анатолия Ковжуна

Те, кто видел его, замирали. На Чёрч-стрит. Либерти.
Кортландт. Уэст-стрит. Фултон. Виси. И тишина, величественная
и прекрасная, слышала саму себя. Кто-то
поначалу думал, что перед ним, должно быть, лишь
игра света, атмосферный трюк, случайный всплеск
тени. Другие считали, что наблюдают блестящий городской
розыгрыш: стоит встать, ткнуть пальцем в небо и
замереть, пока не соберутся прохожие, пока не запрокинут
головы, не закивают: да, я тоже вижу, — пока
все кругом не вперятся вверх, в полное ничто, словно
дожидаясь завершения репризы Ленни Брюса. Но чем
дольше смотрели, тем яснее видели. Кто-то стоял на
самом краю здания — темная фигурка на сером утреннем
фоне. Мойщик окон, вероятно. Или рабочий-строитель.
Или самоубийца.

Там, на высоте ста десяти этажей, — совершенно
неподвижное, игрушечное пятнышко в облачном небе.

Надеясь разглядеть его получше, зеваки искали подходящий
угол обзора, вставали на перекрестках, ловили
зазоры меж зданий, выбирались из тени, отброшенной
краями крыш, скульптурами и балюстрадами. Никто еще
не понял, что за линия тянется от его ног, с одной башни
на другую. Скорее людей держал на месте сам силуэт —
они вытягивали шеи, разрываясь между посулом верной
гибели и разочарованием обыденности.

Такова логика зевак: кому захочется ждать напрасно?
Стоит на карнизе какой-то кретин, ничего особенного,
но так обидно упустить развязку — случайное падение,
или арест, или прыжок с раскинутыми руками.

Повсюду вокруг них привычно шумел город. Окрики
автомобилей. Скрежет мусоровозов. Гудки паромов. Глухой
рокот метро. Автобус маршрута М-22 подъехал к
тротуару, скрипнул тормозами и шумно вздохнул, устраиваясь
в выбоине. Прильнула к пожарному гидранту
обертка от шоколада. Хлопали дверцы такси. В самых
темных закоулках возились ошметки мусора. Резиновые
подошвы теннисных туфель целовались с мостовой.
Шуршала о брючины кожа портфелей. Цокнули
о тротуар наконечники нескольких зонтиков. Вытолкнули
на улицу четвертины чьих-то разговоров вращающиеся
двери.

Но зеваки умели впитывать все звуки, сминая их в
единый шум и почти ничего не слыша. Даже выругаться
они старались тихо и почтительно.

Они сбивались в небольшие группы у светофора на
углу Чёрч и Дей, собирались под навесом у парикмахерской
Сэма, у входа в «Чарлис Аудио»; маленький театральный
партер — у ограды часовни Святого Павла;
толкотня — у окон Вулворт-билдинга. Адвокаты. Лифтеры.
Врачи. Уборщики. Младшие повара. Торговцы
бриллиантами. Продавцы рыбы. Шлюхи в жеваных
джинсах. Каждого успокаивает и вдохновляет присутствие
остальных. Стенографистки. Маклеры. Рассыльные.
Люди-бутерброды, стиснутые рекламными щитами.
Наперсточники. Служащие «Кон-Эда» и «Мамаши
Белл». Брокеры с Уолл-стрит. Слесарь-замочник в фургоне,
вставшем на перекрестке Дей-стрит с Бродвеем.
Курьер-велосипедист под фонарным столбом на Уэст.
Краснолицый забулдыга, вышедший похмелиться.

Его было видно с парома у Стейтен-Aйленд. От
мясных складов на Вест-Cайде. С новеньких высоток у
парка Бэттери. От бродвейских лотков с утренним кофе.
С площади внизу. С самих башен.

Конечно, встречались и те, кто игнорировал общий
ажиотаж, не желая отвлекаться. Семь сорок семь утра,
и слишком они на взводе, и влекут их лишь рабочий
стол, авторучка, телефон. Они выбегали из зева подземки,
выбирались из лимузинов, спрыгивали с подножек
городских автобусов и спешили пересечь улицу, не глазея
по сторонам. Доллар сам себя не заработает. Но,
достигая этих островков беспокойного ожидания, даже
они сбавляли шаг. Кто-то останавливался вовсе, пожимал
плечами и равнодушно озирался, но, дойдя до угла, вновь
утыкался в зевак, чтобы затем приподняться на цыпочках,
обозреть толпу и лишь тогда объявить о своем
прибытии возгласом «Ух ты!», или «Чтоб меня!..», или
«Господи Иисусе!».

Человек наверху хранил неподвижность, но загадка
его силуэта обещала движение. Он стоял за парапетом
смотровой площадки южной башни — и в любой момент
мог оторваться от нее.

Словно предвкушая падение, с верхнего этажа Федерального
почтамта спикировал одинокий голубь. Кое-кто
в толпе отвлекся на серую птицу, бившую крыльями
на фоне маленькой недвижной фигуры. Голубь перелетал
с одного карниза на другой, и лишь теперь зеваки
заметили, что за окнами контор к ним присоединились и
другие наблюдатели: они раздвигали жалюзи, а где-то
натужно поднимали и сами стекла. Снизу виднелись пара
локтей, или рукавов, или запонка на одинокой манжете,
или даже голова с лишней парой рук, поднимавших раму
еще выше. В окнах ближайших небоскребов появлялись
все новые фигуры зевак — мужчины в рубашках и
женщины в ярких блузках, колыхавшиеся за стеклами,
словно отражения в кривых зеркалах.

Намного выше, над Гудзоном, начал снижение, разворачиваясь,
вертолет метеорологов — в изящном реверансе
подтверждая, что летний день несет облачность и
прохладу, — и по стенам складов на Вест-Сайде раскатился чеканный ритм его винта. Подлетая, вертолет
накренился, и боковое стекло скользнуло в сторону, будто
пассажирам не хватало воздуху. В открытом окне
мелькнул объектив фотокамеры. Короткой вспышкой
блеснула линза. Помедлив еще миг, вертолет выправил
крен и величаво продолжил полет.

Несколько полицейских машин на Вестсайдском шоссе
тревожно замигали и, не снижая скорости, вырулили
на рампу, прибавляя утру лишней остроты ощущений.

Среди зевак пробежала искра, и — раз уж завывание
сирен придало едва начавшемуся дню оттенок официоза
— тишину сменило глухое бормотание: душевное
равновесие оказалось подорвано, спокойствие начало изменять
людям, и, обернувшись к соседу, они принялись
строить догадки. Спрыгнет он или сорвется оттуда,
пройдет ли бочком по карнизу, работает ли наверху, есть
ли у него семья, не рекламный ли это трюк, нет ли
на нем спецодежды, есть у кого-нибудь бинокль? Случайные
люди хватали друг дружку за локти. Меж ними
поползло тихое ворчание, шепотки о неудавшемся
ограблении, о том, что этот человек — просто форточник,
он взял заложников, он араб, еврей, киприот, боевик
ИРА; нет, на самом деле он привлекает внимание по
заданию некоей корпорации: Чаще пейте «Кока-колу»,
ешьте «Фритос», курите «Парламент», распыляйте
«Лизол», любите Иисуса. Или что он выражает протест,
сейчас развернет лозунг, опустит с башни и оставит
трепетать на ветерке громадную простыню: Никсон,
пошел вон! Руки прочь от Вьетнама, Сэм! Независимость
Индокитаю! — а затем кто-то предположил, что
он, наверное, собирается оттуда спланировать или прыгнуть
с парашютом; остальные облегченно рассмеялись,
но всех озадачивал канат у его ног, так что пересуды
продолжились с новой силой, ругань и шепот усилились,
споря с воем полицейских сирен, сердца колотились все
чаще, вертолет тем временем нашел себе насест близ
западных фасадов башен, а в фойе Всемирного торгового
центра полицейские бежали по мраморным плитам
пола, и агенты в штатском выдергивали из-под воротников
жетоны, и на площадь уже выруливали пожарные
машины, стекла окон вокруг осветились красно-синим,
подкатила автовышка, толстые шины подпрыгнули на
бордюре тротуара, и кто-то прыснул со смеху, когда
люлька подъемника потянулась вверх и вбок, куда уже
уставился водитель, — словно та действительно способна
покрыть все это непомерное расстояние, — и охранники
уже кричали что-то в рации, и все августовское утро
оказалось взорвано, и зеваки встали как вкопанные, на
какое-то время все остановились, никто никуда уже не
спешил, и повсюду, в едином крещендо, нарастал вавилонский
галдеж с акцентами всех возможных оттенков,
— до тех пор, пока рыжеволосый человечек в
офисе ипотечной компании «Хоум Тайтл» на Чёрч-стрит
не поднял оконную раму, не набрал в грудь побольше
воздуху, не лег на подоконник и не проорал в пространство:
«Давай же, мудило!»

Встретившее крик затишье вскоре оборвалось, спустя
какую-то секунду зеваки почтили бесцеремонность смехом,
поскольку втайне многие чувствовали то же самое —
«Ну же, бога ради! Давай!» — и покатилась волна одобрения,
почти церковного зова-и-отклика, она будто выплеснулась
из окон на тротуары и побежала по трещинам в
асфальте к перекрестку с Фултон-стрит, оттуда еще квартал
вдоль Бродвея, где свернула на Джон-стрит, зигзагом
добралась до Нассо-стрит, устремилась дальше; смешки
сыпались костяшками домино, только в них были слышны
истерика, вожделение, ужас, и многие зеваки с содроганием
осознали: кто бы что ни говорил, им и впрямь
хотелось узреть великое падение, чтобы на их глазах кто-то
описал в воздухе широкую дугу, полетел и исчез из
поля зрения, дергаясь, рухнул и разбился о землю, напитал
заурядный день электричеством, придал ему смысл; ведь
для того, чтоб ощутить себя дружной семьей, одним недоставало
жалкого мига срыва, — в то время как другие
желали, чтоб человек наверху не трогался с места, держался
на краю, не ступая дальше; крики вызывали в них
отвращение — им хотелось, чтобы он спасся, шагнул
назад, в объятия полицейских, а не в небо.

Теперь они взбудоражены.

Раскачиваются.

Черта подведена.

Давай же, мудило!

Нет, не надо!

Высоко над ними что-то шевельнулось. Одет в темное,
каждый жест заметен. Человек согнулся пополам,
уменьшился вдвое, словно рассматривая свои ботинки, —
карандашный штрих, наполовину стертый ластиком. Поза
ныряльщика. И тогда они увидели. Зеваки стояли
затаив дыхание. Даже мечтавшие, чтобы человек спрыгнул,
попятились со стоном.

Тело пустилось в полет.

Его не стало. Свершилось. Кое-кто перекрестился.
Закрыл глаза. В ожидании падения. Но подхваченное
ветром тело все кружило, и замирало, и снова кувыркалось
в воздухе.

Затем над толпой зевак разнесся крик, женский голос:
«Боже, о боже, это свитер, один свитер».

Он все падал, падал, падал — да, фуфайка, трепещет
на ветру, и их взоры отрину ли ее на середине полета:
человек в вышине распрямился, и копами наверху и
зеваками внизу вновь овладела оторопь, чувства омыли
их заново, потому что человек восстал из согбенности,
из глубокого поклона, с длинным тонким шестом в
руках; покачал, примериваясь к весу, подбрасывая, длинный
черный прут, такой гибкий, что концы его колебались,
и взгляд человека был устремлен к дальней башне,
все еще обернутой лесами, словно к раненому существу,
ждущему подмоги, и теперь все они поняли, что означает
канат у ног, и, как бы ни спешили, уже ничто не
могло заставить их отвести глаза — ни утренний кофе,
ни сигарета в зале для совещаний, ни узлы кабинетных
интриг; ожидание сделалось волшебством, и все они
смотрели, как человек наверху отрывает от карниза
обутую в мягкую балетку ступню — словно готовясь
войти в теплую сероватую воду.

Наблюдатели разом втянули в себя воздух, ставший
вдруг общим, одним на всех. Человек наверху был словом,
которое все будто бы знали, но никто прежде не
слыхал.

Он шагнул вперед.

Дэвид Карной. Музыка ножей

  • Издательство «Фантом Пресс», 2012 г.
  • Кристен было 16 лет, когда она попала в автокатастрофу, а доктор Коган спас ей жизнь. Спустя полгода спасти он бы ее уже не спас — Кирстен покончила с собой. Или кто-то помог ей уйти из жизни? У полиции есть немало вопросов к харизматичному хирургу, и вопросы эти скоро превращаются в серьезное подозрение. Так кто же повинен в смерти девушки? И удастся ли хирургу отвести от себя подозрения?

    Элегантный, стильный и энергичный детектив, в котором смешались медицина и психология, определенно понравится всем, кто в один присест прочел «Гения» и «Философа» Джесси Келлермана. Дэвид Карной — еще одно новое имя в детективном жанре, и его романа, так же, как романы Келлермана — захватывающее и умное развлечение.

  • Перевод с английского Екатерины и Сергея Шабуцких

В приемном отделении медицинского центра Парквью
завыла сирена. Километров за шесть отсюда
кто-то попал в аварию.

— Женщина, шестнадцать лет. ДТП, — передал
по рации дежурной сестре врач «скорой помощи». — 
В сознании, возбуждена. Травмы головы, шейного
отдела и, похоже, грудной клетки и внутренних органов
— ударилась о руль.

Ее «фольксваген джетта» задел колесом бордюр и
на большой скорости снес телефонную будку. Ремень
безопасности был пристегнут, но, поскольку капот
смяло в лепешку, руль практически пригвоздил девушку
к сиденью. Спасатели попытались отодвинуть кресло
назад, но направляющие рейки заклинило, и пострадавшую
вытащили уж как сумели. Пожарный
нечеловеческим усилием отогнул рулевую колонку на
несколько сантиметров, а медики осторожно извлекли
девушку из машины.

— Летим на всех парах, будем через четыре минуты,
— отрапортовал врач «скорой».

Едва носилки с пострадавшей вкатили в приемный
покой, со второго этажа спустился Тед Коган,
заведующий отделением травматологии, — в тот
день он дежурил. Тед был высок, не слишком толст,
не слишком худ. Он носил тяжелые сандалии без
задников и вечно топал в них по коридорам, словно
лошадь, катающая тележку с туристами.

Еще пару минут назад Тед дремал на кушетке
у себя в кабинете, поэтому волосы у него торчали в
разные стороны, а зеленая рубашка выбилась из-под
ремня. Несмотря на расхристанный вид, старше Тед
не выглядел. Было в нем какое-то мальчишеское
очарование. Казалось, он опаздывал в школу, а не
спешил осмотреть пациента.

Носилки вкатили в смотровую. Глаза юной светловолосой
пациентки были устремлены в потолок,
лицо прикрывала кислородная маска. Старшая сестра
отделения травматологии, Пэм Вексфорд, покрикивала
на интерна: «Встаньте с той стороны. Нет, не
с этой. Вот так, другое дело. На счет три — поднимаем».

Шею девушки еще в машине зафиксировали корсетом.
Врачи переложили тело с каталки на смотровой
стол. Коган вошел в комнату и остановился
на пороге, стараясь не мешать снующим туда-сюда
коллегам. Разумеется, он возглавлял этот муравейник
и отвечал за все, но, по правде сказать, мало
что мог посоветовать своим подчиненным в первые
минуты осмотра: каждый действовал по раз и навсегда
заведенному протоколу. Необходимо убедиться,
что воздух поступает в легкие, что рефлексы в норме,
приготовить все для капельницы, взять анализ
крови, снять одежду. Сделать снимки шеи, груди
и таза.

— Доктор Коган, вы решили к нам присоединиться?
Как это мило с вашей стороны!

Старший хирург Джон Ким хлопотал над пациенткой,
не переставая балагурить. Было ему около тридцати,
но выглядел он намного моложе. Американец
корейского происхождения с младенческим лицом.
Когану он нравился хотя бы тем, что знал свое дело,
и чувство юмора у него было. Этих двух качеств
вполне достаточно.

— Да вот, не смог отказать себе в удовольствии.
Что тут у вас? — спросил Коган.

— Врезалась в телефонную будку на скорости
километров в восемьдесят.

— Ой-ой-ой!

— Давление 90 на 60, — сообщила Пэм Вексфорд.

— Пульс 120. Гемоглобин 15.

«Анализы крови нормальные. А вот давление низковато.
И пульс частый. Похоже на внутреннее кровотечение.
Главный вопрос — где оно, это кровотечение?
Внешних тяжелых повреждений вроде нет,
значит, перелом. Ребер, скорее всего. А может быть,
и разрыв внутренних органов», — подумал Коган.

Пэм повернулась к девушке:

— Нам придется разрезать вашу одежду. Пожалуйста,
полежите спокойно.

Пациентка лишь прикрыла глаза и застонала. На
ней были джинсы, а их снимать непросто. И все же
Пэм, как заправская швея, управилась с джинсами,
водолазкой, лифчиком и трусиками всего за минуту.
Коган взял с подноса резиновые перчатки, натянул
их и повернулся к жертве автокатастрофы. Обнаженная
девушка лежала на столе, слегка разведя
ноги. Коган машинально отметил ладную фигурку,
красивые бедра и плоский живот. На руках и лице
несколько царапин и небольших порезов, и один,
серьезный, на правой голени. Им уже занимался
интерн.

— Синтия, ну что там? — спросил Коган у рентгенолога.

— Я готова, скажите, когда начинать.

— Пэм, а у тебя?

— 90 на 60. Пульс 130.

— Давай, Синтия, с тебя художественный портрет.
Рентгенолог подвинула рентгеновский аппарат к
столу и велела всем, кроме интерна, выметаться из
смотровой. Интерн натянул свинцовый фартук и морально подготовился к нелегкой задаче: потянуть
больную за ноги, чтобы получить хороший отпечаток
позвоночника. Синтия сделала несколько снимков,
каждый раз передвигая аппарат и оглашая окрестности
грозным выкриком «включаю». Сама она
при этом скрывалась от излучения за свинцовым
экраном.

Как только она закончила, вся команда вернулась
на исходные позиции и снова занялась делом.

Парочка чрезмерно рьяных интернов (Коган всегда
путал их имена) принялась засыпать больную
вопросами. Та отвечала преимущественно гримасами
и стонами.

Интерн № 1: Вы знаете, где находитесь и как
сюда попали?

Интерн № 2: Простите, мисс, у вас есть аллергия
на лекарственные препараты?

Интерн № 1: У вас есть аллергия на антибиотики?
На пенициллин?

Интерн № 2 (тыкает в ногу девушке иголкой): Вы
что-нибудь чувствуете?

Интерн № 1: Мисс, мне придется провести ректальный
осмотр. Вы не возражаете?

— Доктор, давление 80 на 60. И пульс 150, —
вставила Пэм.

— Понял. — Коган повернулся к старшей сестре.
— Как ее хоть зовут-то, вы узнали?

Пэм заглянула в документы, оставленные врачами
«скорой помощи»:

— Кристен. Кристен Кройтер.

— Кристен! — обратился к пациентке Коган. — 
Вас ведь Кристен зовут?

Она не ответила. Просто опустила веки в знак
согласия.

— Ну хорошо. Я — доктор Коган, а это доктор
Ким. Мы будем вас лечить. Вы попали в аварию,
и вас привезли в больницу. Вы меня хорошо
понимаете?

Кислородная маска приглушила стон, прозвучавший,
с точки зрения Когана, достаточно утвердительно.

— Тогда у меня к вам несколько вопросов, а
потом я вас быстренько осмотрю, чтобы поставить
диагноз. Хорошо?

Девушка застонала, пошевелилась и с трудом произнесла:

— Больно очень!

— Я знаю, знаю. — Коган взял ее за руку. — 
Я стараюсь тебе помочь. Только если мы тебе сейчас
дадим лекарство, ты не сможешь нам показать, где
болит. А нам нужно, чтобы ты показала, где болит,
мы тебя полечим, и болеть перестанет.

Коган посветил фонариком девушке в глаза.

— Зрачки одинаковые, на свет реагируют хорошо.
Теперь нужно было проверить работу легких.

— Вдохни поглубже, пожалуйста, Кристен.

Коган приложил стетоскоп к груди пациентки.
Девушка морщилась от боли при каждом вздохе. Но
хрипов слышно не было.

— В легких чисто, работают нормально, — сказал
он реанимационной бригаде и повернулся к Кристен:

— Дышать больно?

Ей тяжело было говорить, и Коган предложил
просто сжимать его руку. Это же нетрудно, правда?

«Да, нетрудно».

Коган начал исследовать грудную клетку. Кожа у

Кристен была горячая и влажная от пота, на лбу
выступила испарина. Врач осторожно нажимал на
каждое ребро. Внезапно девушка закричала, впившись
ногтями в ладонь Когана. Он сразу же перестал
давить.

— Все, все, прости.

Коган легонько дотронулся до левой части живота.
Девушка застонала, закрыла глаза и сказала:

— Не надо!

— Боли в левой верхней части брюшины, возможно,
перелом нижних ребер, — сообщил реаниматологам
Коган.

Синтия, радиолог, вернулась с готовыми снимками.

— Спасибо большое! — Коган взял пленки. — 
Кристен! — позвал он.

Девушка открыла глаза.

— Ты молодчина! Я сейчас уйду ненадолго, нам с
доктором Кимом надо посмотреть, что там у тебя
внутри творится, а Пэм останется с тобой. Она о
тебе позаботится. Мы скоро вернемся.

Коган еще раз проверил давление и пульс. Без
изменений. Он перешел на другой конец комнаты,
где доктор Ким уже рассматривал снимки грудной
клетки Кристен. В первую очередь их интересовали
легкие. Белое — это воздух. Черное — пустота,
неработающее легкое.

На снимке легкие были белыми.

— Пневмоторекса нет, — сказал Ким. Коган и
сам видел, что легкие не схлопнулись. — Зато есть
трещины в ребрах. Слева, с девятого по одиннадцатое
ребро. Вот поэтому ей и дышать трудно.
Трещина в ребре — штука ужасно болезненная.
Она способна превратить взрослого мужика в ревущего
младенца.

— Похоже, нашли, — сказал Ким, разглядывая
снимки шеи и таза. — Шейные позвонки целы, кости
таза — тоже.

— Доктор, — с тревогой в голосе окликнула Когана
старшая сестра, — у нее давление падает. И тахикардия
нарастает.

Обернувшись, хирурги дружно уставились на мониторы.
Систолическое давление 80. Пульс 170. Гемоглобин
12.

Киму стало не по себе. Он глянул на Когана.
Обоим пришла в голову одна и та же мысль.

— Ну что, я промою?

— Нет, лучше я сам.

Коган вернулся к столу и потребовал инструменты
для промывания брюшной полости.

— Быстренько! — Говорил Коган по-прежнему
спокойно, но вся бригада немедленно перешла на
авральный режим. Все знали его манеру. Коган спешил
только тогда, когда того и вправду требовали
обстоятельства. Не то что некоторые.
«Промывкой» они называли перитонеальный лаваж.
В брюшную полость впрыскивали физраствор, а
потом откачивали. Если в откачанном физрастворе
обнаруживалась кровь, значит, у больного внутреннее
кровотечение. Коган сделал в области пупка
надрез и вставил в него тонкую трубочку. Затем
подсоединил трубочку к шприцу с физраствором,
затем, надавив на поршень, медленно ввел жидкость
в брюшную полость и снова выкачал обратно.

Жидкость в шприце была ярко-алой.

— Сильное кровотечение. — Коган передал шприц
медсестре и добавил: — Ну что ж, дамы и господа,
похоже на разрыв селезенки. Давайте сюда кровь для
переливания, шесть доз, физраствору побольше, и бегом
в операционную.

Вся бригада засуетилась вокруг больной. Нужно
было переложить девушку на каталку и не забыть
флаконы для капельницы.

— Кристен, — сказал пациентке Коган, — ты
молодчина. С тобой все будет хорошо. Но нам нужно
перевезти тебя наверх. Там мы сможем разглядеть
то, что у тебя внутри, поближе. Если понадобится.
Где твои родители? Нам нужно их согласие на операцию.
Им можно позвонить?

Коган знал, что девушка не в силах ему ответить.
Но он обязан был хотя бы попытаться найти родителей
несовершеннолетней больной и получить их
согласие на операционное вмешательство.

Кристен не поняла, чего от нее хотят, и закрыла
глаза.

— Так, ладно, поехали, — громко скомандовала
сестра Вексфорд. — Доктор Ким, вы спереди или
сзади?

Доктор Ким взялся за каталку, Пэм подталкивала
ее сзади. Все, на этом работа бригады была окончена.
Теперь девушка официально поступала в распоряжение
доктора Когана.

Джейми Форд. Отель на перекрестке радости и горечи

  • Издательство «Фантом Пресс», 2012 г.
  • Романтическая история, рассказанная Джейми
    Фордом, начинается с реального случая. Генри Ли
    видит, как открывают старый японский отель «Панама», который стоял заколоченным почти сорок
    лет. И это событие возвращает Генри в прошлое, в
    детство, в сороковые годы. Мир юного Генри — это
    сгусток тревог. Отец поглощен войной с Японией,
    и ничто его больше не интересует; в своей престижной школе Генри — изгой, поскольку он там
    единственный китаец, а на улицах его подстерегает
    белая шпана. Но однажды Генри встречает Кейко,
    юную японку, которая смотрит на мир куда более
    оптимистично, хотя у нее-то проблем не в пример
    больше, ведь идет война с Японией. Так начинается
    романтичная и непредсказуемая история, которая
    продлится всю войну… Удивительный по душевной
    тонкости и доброй интонации роман Джейми Форда
    мгновенно стал бестселлером, повторив судьбу «Бегущего за ветром» Халеда Хоссейни. Миллионные
    тиражи, издания почти на трех десятках языков,
    читательские дискуссии на книжных порталах — такова судьба этого дебютного романа, ставшего настоящим событием последних лет.

  • Перевод с английского Марины Извековой

Я китаец

1942

В двенадцать лет Генри Ли перестал разговаривать
с родителями. Не по детской прихоти, а по
их же просьбе. Во всяком случае, так он понял.
Родители попросили… нет, велели больше не обращаться
к ним на родном китайском. Шел 1942
год, и отец с матерью мечтали, чтобы сын выучил
английский. Тем сильнее растерялся Генри, когда
отец приколол к его школьной рубашке значок
«Я китаец». Что за ерунда! Зачем это надо? — 
удивлялся Генри. Национальная гордость завела
отца слишком далеко.

— Во бу дун, — на чистейшем кантонском сказал
Генри. Ничего не понимаю.

Отец ударил его по щеке — даже не ударил, а
шлепнул слегка, чтобы заставить слушать.

— Больше хватит. Теперь ты говорить только
америка, — объяснил отец на ломаном английском.

— Зачем? — сказал по-английски Генри.

— Что — зачем? — переспросил отец.

— Раз по-китайски говорить нельзя, зачем носить
значок?

— Что ты сказал? — Отец повернулся к маме,
выглянувшей из кухни. Та ответила недоуменным
взглядом, передернула плечами и вернулась на кухню,
откуда пахло сладким пирогом с каштанами.
Отец небрежно махнул Генри: ступай в школу.
Раз по-кантонски говорить запрещалось, а английского
отец с матерью почти не понимали, Генри
не стал допытываться, а схватил сумку с книгами
и завтрак, сбежал с лестницы и направился
в пропахший морем и рыбой китайский квартал
Сиэтла.

По утрам город оживал. Грузчики в перепачканных
рыбой майках таскали ящики морского окуня
и ведра моллюсков во льду. Генри прошел мимо,
прислушиваясь к их ругани на неведомом даже ему
диалекте китайского.

Генри двинулся по Джексон-стрит, мимо тележки
с цветами и гадалки, торговавшей счастливыми
лотерейными билетами; а в обратной стороне, всего
в трех кварталах от дома, где на втором этаже
жил Генри с родителями, была китайская школа.
Обычный путь Генри в школу лежал против течения,
навстречу десяткам ребят, шедших в другую
сторону.

— Пак гуай! Пак гуай! — кричали они. Кое-кто
просто смеялся, тыча пальцем. Слова значили «белый
дьявол» — так дразнили белых, да и то лишь
тех, кого и вправду стоило обозвать. Некоторые
из ребят — те, с кем он учился раньше, друзья детства
— жалели Генри. Он знал их с первого класса.
Фрэнсис Лун, Гарольд Чжао. Они звали его просто
Каспером, в честь доброго привидения. Спасибо,
что не Микки-Маусом и не утенком Дональдом.

«Так вот для чего это, — думал Генри, глядя на
дурацкий значок „Я китаец“. — Спасибо папе. Если
на то пошло, нацепил бы мне лучше на спину табличку
„Пни меня!“».

Генри прибавил шагу, свернул наконец за угол и
двинулся к северу. На полпути до школы, на СаутКинг-
стрит, он всякий раз останавливался у арки с
железными воротами, чтобы отдать свой завтрак
Шелдону, саксофонисту. Шелдон был старше Генри
на добрый десяток лет — на целую жизнь! Он
играл для туристов за мелкую монету. Несмотря
на экономический подъем, на расцвет завода «Боинг», местные вроде Шелдона могли только мечтать
о богатстве. Блестящий джазовый музыкант,
Шелдон не имел шансов пробиться — из-за цвета
кожи. Генри он понравился с первого взгляда. Не
оттого что оба изгои — хотя, если подумать, доля
правды тут есть, — нет, он полюбил Шелдона за музыку.
Генри не разбирался в джазе, знал лишь, что
родители его не слушают, и это только добавляло
джазу привлекательности в его глазах.

— Славный значок, юноша, — заметил Шелдон,
доставая из футляра саксофон для дневного концерта.

— Очень мудро — при том, что сейчас творится.
Перл-Харбор и все такое.

Генри уже успел позабыть о значке, приколотом
к рубашке.

— Папина затея, — буркнул он.

Отец ненавидел японцев. Не за то, что они
потопили линкор «Аризона», а за то, что бомбили
Чунцин, без остановки, четыре года подряд.
В Чунцине отец Генри ни разу не был, но знал, что
за всю историю ни один город так не бомбили, как
временную столицу страны в годы правления Чан
Кайши.

Шелдон одобрительно кивнул и постучал по
металлической коробке, привязанной к школьной
сумке Генри:

— Чем сегодня угостишь?

Генри протянул коробку с завтраком:

— Как обычно.

Бутерброд с яйцом и оливками, морковная соломка
и китайская груша. Спасибо маме, приготовила
завтрак по-американски.

Шелдон улыбнулся, сверкнув золотой коронкой:

— Спасибо, сэр, удачного дня!
Проучившись в начальной школе Рейнир всего
два дня, Генри стал отдавать свой завтрак Шелдону.
Так безопаснее. Отец Генри нарадоваться не
мог, когда сына приняли в школу для белых на другом
конце Йеслер-авеню. Родителям было чем гордиться. Они хвалились на каждом углу — на улице,
на рынке, в обществе взаимопомощи «Пин Кхун»,
куда ходили по субботам играть в лото и маджонг.
Только и слышно было: «Генри стал студентом!»
(Кроме этих слов Генри никогда ничего не слыхал
от родителей по-английски.)

Между тем самому Генри было не до гордости.
Его одолевал страх, он отчаянно боролся за выживание.
Вот почему, когда в первый школьный день
Чез Престон избил его и отобрал завтрак, Генри
решил пойти на хитрость — стал отдавать завтрак
Шелдону. Сделка получалась выгодная: каждый
раз по дороге домой Генри выуживал со дна футляра
пятицентовик. А на вырученные деньги раз в неделю
покупал маме гемантус, ее любимый цветок,
чтобы загладить вину: стыдно было не есть завтраки,
приготовленные с такой любовью.

— Откуда цветок? — спрашивала по-китайски
мама.

— Купил-на-распродаже-особое-предложение, —
оправдывался по-английски Генри, на ходу сочиняя,
откуда цветок, да еще и сдача. Объяснял
скороговоркой, чтобы мама не расслышала. Ее недоумение
уступало место спокойной радости, и она,
кивнув, прятала мелочь в кошелек. По-английски
она плохо понимала, но явно была довольна: сын
умеет торговаться.

Если бы его школьные трудности так легко решались!
К школьным занятиям Генри относился как к
работе. К счастью, он научился работать быстро.

Иначе нельзя. Особенно на уроках перед большой
переменой, с которых его отпускали на десять минут
раньше остальных. Ровно столько требовалось,
чтобы успеть добежать до школьной столовой и облачиться
в накрахмаленный белый передник ниже
колен, ведь без него нельзя раздавать обеды.

За несколько месяцев Генри научился молчать в
ответ на насмешки школьных забияк вроде Уилла
Уитворта, Карла Паркса и Чеза Престона.

А от миссис Битти, поварихи, защиты ждать не
приходилось. Шумная, с забранными в сетку волосами,
ходячее воплощение одного из любимых
американских словечек Генри: бабища. Готовила
она вручную, именно вручную: все продукты отмеряла
руками в мятых, замызганных рукавицах. Эти
ручищи никогда не держали электромиксера. Но
как сторожевая собака не гадит в своей будке, так и
миссис Битти не брала в рот своей стряпни. Завтрак
она всегда приносила из дома. Едва Генри успевал
завязать передник, миссис Битти, сняв с волос сетку,
исчезала с едой и пачкой «Лаки Страйк».

Из-за работы в столовой Генри никогда не успевал
на большую перемену. Дождавшись, пока все
школьники наконец пообедают, он закусывал персиками
из жестянки в кладовой, один, среди банок
с кетчупом и фруктовым салатом.

Знаменосцы

1942

Генри сам не знал, что тяжелей сносить — вечные
насмешки в школе или неловкую тишину в
крошечной квартире, где он жил с родителями.
Как бы то ни было, собираясь по утрам в школу,
он пытался извлечь хоть какую-то пользу из языкового
барьера.

— Чоу сань, — приветствовали его родители. Доброе
утро.

Генри с улыбкой отвечал на безупречном английском:
«I am going to open an umbrella in my pants».
Отец серьезно, одобрительно кивал, будто
услышав из уст сына некую западную мудрость.
«Здорово! — радовался про себя Генри. — Вот вам
и сын-студент!» И, давясь от смеха, принимался за
завтрак — горку клейкого риса со свининой и грибами.
Мама не сводила с него глаз, видимо догадываясь
о его проделке, хоть и не понимала слов.

В то утро, выйдя из-за угла к парадному крыльцу
начальной школы Рейнир, Генри заметил двух
своих одноклассников, несших школьный флаг.
Это была почетная обязанность, и флагоносцам завидовал
весь шестой класс — и мальчишки, и даже
девчонки, которым флаг носить почему-то не разрешалось.

Перед звонком на первый урок двое ребят доставали
флаг из углового шкафчика в кабинете директора
и несли к флагштоку перед школой. Бережно
разворачивали, чтобы он не коснулся земли даже
краешком, — флаг, оскверненный землей, сжигался
на месте. Таково было школьное предание, хотя
никто из ребят не припомнил, чтобы такое хоть раз
случалось на самом деле. И все же легенда передавалась
из уст в уста. Генри представлял, как замдиректора
Силвервуд, грузный, одышливый, похожий
на медведя, сжигает флаг посреди школьной
автостоянки, на глазах у потрясенных учителей, а
потом выставляет виновнику счет. Родители несчастного,
конечно же, со стыда уедут из города и
сменят фамилию, чтобы их никогда не нашли.

Жаль, но сегодняшних флагоносцев, Чеза Престона
и Дэнни Брауна, никто бы из города не выслал,
что бы те ни натворили. Оба родом из уважаемых
семейств. Отец Дэнни — то ли судья, то ли
адвокат, а родители Чеза — владельцы жилых домов
в центре города. С Дэнни Генри не очень-то ладил,
но особенно доставалось ему от Чеза. Не иначе он,
когда вырастет, станет инспектором — будет приходить
к Генри домой и требовать оплату по счетам.

Чез любил поиздеваться, он даже всех школьных
хулиганов держал в страхе.

— Эй, Тодзио, ты забыл отдать честь флагу! — 
заорал Чез.

Генри, притворившись, что не слышит, продолжал
идти к школьному крыльцу. Непонятно, что
хорошего находил отец в этой школе. Краем глаза
Генри видел, как Чез, отвязав флаг, устремился к
нему. Генри прибавил шагу — скорей в школу, там
ему никто не страшен, — но Чез преградил ему путь.

— Ах да, япошки ведь не салютуют американскому
флагу!

Неизвестно еще, что обидней — когда дразнят
за то, что ты китаец, или когда обзывают япошкой.
Японского премьера Тодзио за острый ум
прозвали Бритвой, а самому Генри не хватало ума
сидеть дома, когда одноклассники произносили
речи о «желтой опасности». А учительница, миссис
Уокер, почти не замечавшая Генри, не пресекала
двусмысленных шуток. И ни разу не вызвала Генри
к доске решить задачу, думая, что он не понимает
по-английски, — хотя по его отметкам, которые становились
все лучше и лучше, могла бы догадаться.

— Драться он не полезет — сдрейфит, желторожий.
Да и второй звонок сейчас прозвенит. — Дэнни
глянул на Генри, ухмыльнулся и пошел к дверям.
Чез не двинулся с места.

Генри поднял взгляд на верзилу, преграждавшего
путь, но не сказал ни слова. Он научился держать
язык за зубами. Одноклассники по большей
части не замечали его, а тем немногим, кто все же
пытался его дразнить, быстро прискучивало. Но
сейчас Генри вдруг вспомнил про значок и ткнул в
него пальцем.

— «Я китаец», — прочел Чез вслух. — Какая разница,
сопляк, ведь Рождество ты все равно не празднуешь?
Раздался второй звонок.

Генри громко рассмеялся.

«Сколько можно молчать? И Рождество мы
празднуем, и Чуньцзе, лунный Новый год. Но ПерлХарбор
— для нас не праздник».

— Твое счастье, что мне опаздывать нельзя, а то
разжалуют из знаменосцев.

Чез сделал вид, будто бросается на Генри с кулаками,
но тот и бровью не повел. Чез отступил и
скрылся в дверях. Генри, вздохнув, зашагал вдоль
пустого коридора в класс, где миссис Уокер выговорила
ему за опоздание и велела остаться на час
после уроков. Генри принял наказание, не выдав
своих чувств ни словом, ни взглядом.