Kindle Store открыл отдел на русском языке

Подразделение интернет-гиганта Amazon.com теперь занимается продажей электронных книг на русском языке.

С августа 2013 года компания Amazon работает над запуском полноценного русскоязычного Kindle Store, сотрудничая с Аркадием Витруком, бывшим генеральным директором «Азбуки-Аттикус». В октябре прошлого года в меню новых электронных книг Kindle появилась возможность выбрать русский язык как основной (раньше электронные книги этой компании требовали дополнительной русификации).

Февраль 2015 года ознаменовался открытием русскоязычного магазина электронных книг Kindle. На деле оказывается, что в английском меню появился раздел с русскими книгами, в котором распределение по категориям помогает ориентироваться в ассортименте. Содержимое электронных книжных полок сложно оценить однозначно: самоучители «Руководство к жизни, которое вам забыли выдать при рождении», детективы Александры Марининой и любовные романы Натальи Шитовой соседствуют с романами братьев Стругацких и произведениями Чехова и Бабеля.

Кроме того, примерно месяц назад несколько русско-американских независимых писателей опубликовали петицию amazoninrussian.com, требуя разрешить размещение книг на русском языке в Kindle Store. Они получили отказ от компании, которая сослалась, в первую очередь, на юридические сложности и отсутствие стремления к сотрудничеству у крупных книжных издательств.

Можно подытожить: формально открытие состоялось, технически русский Kindle Store подготовлен и ждет покупателей. Проблема — в содержании: отсутствие качественного контента не может заменить хорошая систематизация плохих книг.

Даррелл и Хэрриот: к двадцатой годовщине ухода писателей из жизни

Их книги соседствуют на книжных полках. Условный раздел «О животных». Англия. Двадцатый век. Юмор. Даже не стало их с промежутком менее чем в месяц. 30 января 1995 года умер Джеральд Даррелл, 23 февраля — Джеймс Хэрриот.

Удивительно, но различий между ними больше, чем сходств.

Об англичанах есть два стереотипа. Согласно первому, они традиционалисты. В англичанах есть нечто старомодное, олицетворяющее опрятность и уют. Согласно второму, они странные, почти сумасшедшие. «В нас как бы укрепилась с детства вера… что всякий англичанин чудак и эксцентрик», — писал Достоевский. На этой развилке Даррелл и Хэрриот расходятся в строго противоположные стороны.

Хэрриот — это здоровый консерватизм: раз и навсегда избранные земля и жена, равномерно развивающаяся карьера, йоркширский пудинг по вечерам и писательство как хобби. Даррелл — полубезумный авантюризм: путешествия по всему миру, малярия и укусы ядовитых змей, жена — соратник по общему делу и писательство как способ заработать на звероловные экспедиции. Хэрриот пытался избежать публичности, переименовав в своих книгах жену, коллег, самого себя и даже город Тирск. Даррелл без стеснения высмеял ближайших родственников.

Считать их книги «прозой о животных» — поверхностно. С тем же основанием «Моби Дик» можно назвать романом о китах. Безусловно, животные у Даррелла и Хэрриота — не только повод для сюжетных линий, но и самостоятельные личности — полноценные участники повествования. И все же это книги не о животных, а о живом. Здесь писатели снова сходятся.

Центральные персонажи историй Даррелла — необычные люди, чаще всего такие же эксцентрики, как он сам. Свой в доску африканский король — фон Бафута, фехтующий с деревьями Джордж, властная владелица борделя Паула, добродушный убийца с чайкой, мать Кралевского, понимающая язык цветов… Полный список охватывает почти всех даррелловских героев. Без животных его проза еще может существовать (есть примеры), но с одними животными она не выживает, превращаясь в дневник зоолога.

На страницах книг Хэрриота людям отведено еще больше места. Среди них тоже встречаются чудаки, но большинство персонажей — грубоватые йоркширские фермеры, которых вряд ли можно назвать эксцентричными. Хэрриот описывает довольно рядовые происшествия — неудачное свидание, бегство от быка, озадачивающую болезнь овцы. Животные для него — пациенты, иногда друзья, а в целом что-то вроде соседей по городку. Он с симпатией пишет «о всех созданиях прекрасных и удивительных», но не так уж удивляется. Это скорее даррелловская черта — удивляться и восхищаться, всматриваясь во все творения природы.

Книги Даррелла — ода широте, парадоксальности и разнообразию мира. Стремись к мечте, не бойся и не сиди на месте. И смотри во все глаза. Книги Хэрриота о том, что мир может открыться и через обыкновенную тяжелую работу, в общении с самими простыми людьми. Пойми, в чем твое призвание, и старайся любить все живое — в провинции родной страны найдешь и радость, и смысл, и книгу.

Два разных пути. Разных, но не противоречащих друг другу.

Пусть их книги так и стоят рядом.

Иллюстрация: Cliff Spohn

Илья Симановский

Время мужчин

В женском лексиконе нет ни одного столь же богатого смыслами сочетания слов, как «настоящий мужчина». При перечислении присущих ему качеств трудно удержаться от противоречий: романтик и реалист, мягкий и деспотичный, щедрый и бережливый… В День защитника Отечества «Прочтение» по-новому взглянуло на героев русской литературы и собрало основные представления о том, каким должен быть настоящий мужчина.

…любящим

Валентин Каверин, «Два капитана»

Саня Григорьев

Катя стояла рядом со мной и была какая-то новая. Она была причесана по-взрослому, на прямой пробор, и из-под милых темных волос выглядывало удивительно новое ухо. Зубы тоже были новые, когда она смеялась. Никогда прежде она так свободно и вместе с тем гордо не поворачивала голову, как настоящая красивая женщина, когда я начинал говорить! Она была новая, и снова совершенно другая, и я чувствовал, что страшно люблю ее — ну, просто больше всего на свете!
Все было впереди. Я не знал, что ждет меня. Но я твердо знал, что это — навсегда, что Катя — моя, и я — ее на всю жизнь!

…добропорядочным семьянином

Захар Прилепин, «Ничего не будет»

Люблю целовать его, когда проснется. Щеки, молоком моей любимой налитые, трогаю губами, завороженный.
Господи, какой ласковый. Как мякоть дынная.
А дыхание какое… Что мне весенних, лохматых цветов цветенье — сын у лица моего сопит, ясный, как после причастия.
Подниму его над собой — две щеки отвиснут, и слюнки капают на мою грудь.
Трясу его, чтоб засмеялся. Знаете, как смеются они? Как барашки: «Бе-е-е-е…»

…хозяйственным

Лев Толстой, «Война и мир»

Николай Ростов

Начав хозяйничать по необходимости, он скоро так пристрастился к хозяйству, что оно сделалось для него любимым и почти исключительным занятием. Николай был хозяин простой, не любил нововведений, в особенности английских, которые входили тогда в моду, смеялся над теоретическими сочинениями о хозяйстве, не любил заводов, дорогих производств, посевов дорогих хлебов и вообще не занимался отдельно ни одной частью хозяйства. У него перед глазами всегда было только одно именье, а не какая-нибудь отдельная часть его. В именье же главным предметом был не азот и не кислород, находящиеся в почве и воздухе, не особенный плуг и назем, а то главное орудие, чрез посредство которого действует и азот, и кислород, и назем, и плуг — то есть работник-мужик.

…бесстрашным

Николай Гоголь, «Тарас Бульба»

Тарас Бульба

Притянули его железными цепями к древесному стволу, гвоздем прибили ему руки и, приподняв его повыше, чтобы отовсюду был виден козак, принялись тут же раскладывать под деревом костер. Но не на костер глядел Тарас, не об огне он думал, которым собирались жечь его; глядел он, сердечный, в ту сторону, где отстреливались козаки: ему с высоты все было видно как на ладони.
— К берегу! к берегу, хлопцы! Спускайтесь подгорной дорожкой, что налево. У берега стоят челны, все забирайте, чтобы не было погони!
На этот раз ветер дунул с другой стороны, и все слова были услышаны козаками.

..самоотверженным

Михаил Булгаков, «Белая гвардия»

Феликс Най-Турс

— Юнкегга! Слушай мою команду: сгывай погоны, кокагды, подсумки, бгосай
огужие! По Фонагному пегеулку сквозными двогами на Газъезжую, на Подол! На
Подол!! Гвите документы по догоге, пгячьтесь, гассыпьтесь, всех по догоге
гоните с собой-о-ой!

Вдали, там, откуда прибежал остаток най-турсова отряда, внезапно
выскочило несколько конных фигур. Видно было смутно, что лошади под ними
танцуют, как будто играют, и что лезвия серых шашек у них в руках.

Най-Турс сдвинул ручки, пулемет грохнул — ар-ра-паа, стал, снова грохнул и
потом длинно загремел. Все крыши на домах сейчас же закипели и справа и
слева.

…непреклонным

Александр Пушкин, «Капитанская дочка»

Петя Гринев

Пугачев взглянул на меня быстро. «Так ты не веришь, — сказал он, — чтоб я был государь Петр Федорович? Ну, добро. Послужи мне верой и правдою, и я тебя пожалую и в фельдмаршалы и в князья. Как ты думаешь?»

— Нет, — отвечал я с твердостию. — Я природный дворянин; я присягал государыне императрице: тебе служить не могу. Коли ты в самом деле желаешь мне добра, так отпусти меня в Оренбург.

Пугачев задумался. «А коли отпущу, — сказал он, — так обещаешься ли по крайней мере против меня не служить?»

— Как могу тебе в этом обещаться? — отвечал я. — Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя — пойду, делать нечего. Ты теперь сам начальник; сам требуешь повиновения от своих. На что это будет похоже, если я от службы откажусь, когда служба моя понадобится? Голова моя в твоей власти: отпустишь меня — спасибо; казнишь — бог тебе судья; а я сказал тебе правду.

…воином

Даниил Гранин, «Мой лейтенант»

Бомбежка эта сделала свое дело, разом превратив меня в солдата. Да и всех остальных. Пережитый ужас что-то перестроил в организме. Следующие бомбежки воспринимались иначе. Я вдруг обнаружил, что они малоэффективны. Действовали они прежде всего на психику, на самом-то деле попасть в солдата не так-то просто. Я поверил в свою неуязвимость. То есть в то, что я могу быть неуязвим. Это особое солдатское чувство, которое позволяет спокойно выискивать укрытие, определять по звуку летящей мины или снаряда место разрыва, это не обреченное ожидание гибели, а сражение.

Мы преодолевали страх тем, что сопротивлялись, стреляли, становились опасными для противника.

…верным своим идеалам

Антон Понизовский, «Обращение в слух»

Федор

— Вам все не дают покоя напудренные букольки? А под пудрой-то — все равно запах старости, запах мочи и катетер — и не работают ни «права» ваши, ни ваше «достоинство», ни «красота» — в вашем понятии о красоте, ни «любовь» — в вашем понятии о любви: «как можно любить Достоевского?» Да, конечно: можно любить только сладкую булочку — если путать «любить» с «наслаждаться», с «употреблять»… только ведь любое животное будет любить, где тепло и фертильная самка: что в этом — я уж не говорю «божественного» — что в этом человечного? Какая в этом заслуга? Какая победа? Человечное начинается, когда… Может, брак для того и придуман, чтобы люди вместе старели, заболевали, делались некрасивыми! Чтобы из этого постепенно — хоть к одному человеку! — рождалось не потребление или взаимное потребление — а настоящая жертвенная любовь: когда не сильные, молодые, здоровые и красивые — а когда муж немощный и больной, когда жена старая и некрасивая…

Анна Рябчикова

Ум за разум, муза

  • Свобода ограничения. Антология современных текстов, основанных на жестких формальных ограничениях / Составители Т. Бонч-Осмоловская, В. Кислов. — М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 216 с.

    В этой книге собраны современные тексты, написанные при помощи всевозможных формальных установок: стихи-палиндромы, анаграммы, акростихи, тавтограммы и многие другие. Идея ограничивать письмо жесткими рамками витает в воздухе всю историю существования человечества и литературы. Представители каждой эпохи, от Авсония до Амелина, воплощали ее по-своему. Мы помним, что такие эксперименты ставились и в больших прозаических формах — у Довлатова и Жоржа Перека.

    Суть одна: убрать произвол, за счет резкого сужения русла — повысить скорость и напряженность речи. Когда мы пишем обычный текст, наша единица — фраза, словосочетание; здесь — даже не слово, а буква. Автор такого текста принципиально отказывается от себя, препоручая задачу формирования текста созданной им «машине». Так в макропалиндроме Александра Бубнова (можете себе представить палиндром в лицах на несколько страниц текста?!) речь вьется, корчится и выводит причудливые фрактальные узоры, создавая такое, что автор не смог бы выдумать при помощи разума.

    Формальное ограничение помогает освободиться от штампов, разбивает слипшиеся комья привычных словесных и логических ходов. Некоторые писатели используют традиционные, старинные способы ограничения, другие придумывают свои («заикалочки», «проявы», «волноходы»…) Надо сказать, что, переставая походить на «общий язык», подобные эксперименты (особенно самые жесткие из них) чем-то неуловимо похожи друг на друга. Так икона похожа на икону, а мозаика — на мозаику. Если попытаться выделить общие черты, прежде всего можно сказать, что формальные тексты — афористичны. И если подбирать по букве, поневоле нанижешь афоризм!

    Сигару о майку майору гаси

    На золотой горе сидели павиан и кобыла

    Они тайно вели диалог про сизые облака

    Поэт в России больше чем поэт

    Поэт в России больше чем По

    Поэт в России больше Че

    Поэт в России боль

    Поэт в России…

    Поэт…

    Попытайтесь определить, какими именно формальными ограничениями пользовались Сергей Федин и Василий Силиванов — авторы трех приведенных текстов.

    Начитавшись такой литературы, перестаешь понимать, как вообще люди смеют писать по-другому — например, подбирать в предложении слова, начинающиеся не на одну и ту же букву. Происходит сдвиг оптики. Серьезное отношение к тексту в наше время информационного изобилия — настолько редкая вещь, что, когда погружаешься в эту стихию, возникает желание присоединиться. Во всяком случае, это очень, очень и очень интересно.

Ксения Букша

Кристофер Хэдфилд. Руководство астронавта по жизни на Земле

  • Кристофер Хэдфилд. Руководство астронавта по жизни на Земле. Чему научили меня 4000 часов на орбите. — М.: Альпина нон-фикшн, 2015. — 324 с.

    Крис Хэдфилд провел в космосе почти 4000 часов и считается одним из самых опытных и популярных астронавтов в мире. Его знания о космических полетах и умение рассказать о них интересно и увлекательно не имеют равных. Его видеоролики в интернете бьют рекорды просмотров. Однако эта книга не только о том, что представляет собой полет в космос и жизнь на орбите. Это история человека, который не просто мечтал о космосе с девяти лет, но и сумел реализовать свою мечту, хотя, казалось бы, шансов на это не было никаких.

    1

    ПУТЕШЕСТВИЕ ДЛИНОЮ В ЖИЗНЬ

    Часть I. Перед стартом

    Однажды утром я проснулся и поймал себя на странной мысли: носки, которые я собираюсь надеть, будут на мне, когда я покину Землю. Ощущение казалось одновременно реальным и фантастическим, как в очень ярком сне. За завтраком это чувство усилилось, когда репортеры пихали друг друга, пытаясь сделать хороший снимок, как будто фотографировали приговоренного, в последний раз принимающего пищу. Чуть позже, когда техники помогали мне с проверками давления в изготовленном по индивидуальному заказу космическом скафандре, меня охватило чувство радости. На самом деле это был момент истины. Все системы скафандра должны работать идеально, ведь именно скафандр позволит мне остаться в живых и обеспечит возможность дышать, если вдруг произойдет разгерметизация космического корабля в вакууме космического пространства. И все это уже не репетиция.

    Я действительно сегодня покину нашу планету.

    «Или все же нет, — напомнил я себе. — До вылета остается еще несколько часов, в течение которых что-то может пойти не так, и запуск будет отложен». Эта мысль, а также тот факт, что на мне надет подгузник на случай, если придется застрять на стартовой площадке на очень долгое время, увели мой внутренний монолог от высокопарных мыслей и перевели его в практическую плоскость. Нужно многое держать в голове. Нужно сконцентрироваться.

    Когда все члены команды закончили экипироваться, мы спустились из служебного помещения вниз на лифте, а потом отправились к нашему ракетоносителю. Это был один из тех эпохальных моментов, о которых я мечтал в детстве, — если не принимать во внимание медленный, очень медленный лифт. Спуск с четвертого этажа занял чуть меньше времени, чем требуется, чтобы сварить яйцо. Наконец мы выбрались наружу и направились к большому серебристому астроавтобусу, который доставит нас на стартовую площадку. Этот момент знают все: в сумерках сверкают вспышки фотоаппаратов, толпа провожает аплодисментами и ликующим криком, мы улыбаемся и машем. Из окон автобуса смотрим на нашу ракету, освещенную огнями и сияющую, как обелиск. В действительности же ракета — это 4,5-мегатонная бомба, заряженная взрывоопасным топливом, и поэтому все остальные спешат нам навстречу, подальше от нее.

    На стартовой площадке поднимаемся еще на одном лифте — этот движется с хорошей скоростью — и один за другим на карачках вползаем в космический аппарат. Технический персонал помогает мне потуже затянуть ремни в моем маленьком кресле, и один из них передает записку от Хелен, в которой она написала, что любит меня. Нельзя сказать, что я устроился с комфортом, — скафандр довольно громоздкий и жаркий, кабина тесная, парашют, который совсем не похож на подушку, и аварийный комплект неудобно вклинились между моей спиной и креслом, — и в этом положении мне предстоит провести несколько часов как минимум. Но я не могу представить себе другого места, где бы я предпочел оказаться.

    После того как сотрудники наземных служб проверят в последний раз кабину, попрощаются и закроют люк, начнется ее герметизация. Шутки закончились: каждый из нас предельно сконцентрирован. Все это для того, чтобы повысить наши шансы остаться в живых. По-прежнему остается ощущение, что это очередная тренировка, ведь даже сейчас может что-то произойти — неисправность электропроводки, проблемы с топливным баком, — что превратит все это в очередную репетицию по надеванию костюма, только детально подготовленную.

    Но с каждой секундой наши шансы попасть сегодня в космос возрастают. Пока мы отрабатываем все пункты огромного списка технического контроля — проверяем и перепроверяем все предупреждающие и аварийные сигналы, убеждаемся, что связь на всех частотах, используемых для переговоров с Центром пуска и Центром полетов, работает, — космический корабль шумно пробуждается и оживает: все системы включены, идет обратный отсчет. Когда запускаются вспомогательные силовые установки, вибрация корабля становится непрерывной. В своих наушниках я слышу результаты последних проверок положения переключателей на панели управления, слышу дыхание членов экипажа, и наконец с нами сердечно прощается руководитель пуска. Я в сотый раз пробегаю по своему контрольному списку, чтобы убедиться, что помню обо всех критически важных моментах полета, о своей роли в них и о том, как буду действовать, если все-таки возникнет внештатная ситуация.

    И теперь остается всего 30 секунд, по истечении которых ракета придет в движение, как живое существо, обладающее своей собственной волей, а я позволю себе сменить надежду на уверенность: мы полетим. Даже если придется прервать полет в атмосфере через несколько минут после старта, стартовую площадку мы уже точно покинем.

    Шесть секунд до старта. Запустились двигатели, и нас толкнуло вперед под действием этой новой мощной силы, приложенной к кораблю, который сначала накренился немного вбок, а затем снова вытянулся вертикально в струну. В этот момент в кабине — мощная вибрация и сильный шум. Ощущение, как будто огромный пес схватил нас своими челюстями и треплет, а потом, усмиренный гигантским невидимым хозяином, выплюнул нас прямо в небо, прочь от Земли. Чувство волшебства, победы, мечты.

    А еще есть ощущение, что огромный грузовик на максимальной скорости только что врезался нам в бок. Но это нормально, ожидаемо, нас предупреждали, что так будет. Я просто продолжал держать ухо востро, бегло прокручивал в голове свои таблицы и контрольные списки, не сводил глаз с кнопок и лампочек над моей головой, поглядывал на мониторы компьютеров на предмет сигналов о проблемах, пытался не моргать. Пусковая башня уже давно была позади, и мы с ревом неслись вверх, вдавливаемые в свои кресла с нарастающей силой, в то время как топливо нашей ракеты сгорало и она становилась легче. Спустя 45 секунд ракета преодолела скорость звука. Еще через 30 мы летели выше и быстрее, чем «Конкорд»: достигли числа Маха, равного двум, и продолжали набирать обороты. Как в гоночном автомобиле, только во много раз круче. Через две минуты после старта мы неслись со скоростью, примерно в шесть раз превышающей скорость звука, а когда отошла первая ступень ускорителя, рванули вверх с новой силой. Я был полностью сконцентрирован на контроле параметров, но краем глаза заметил, как изменился цвет неба от светло-голубого до темно-синего, а потом и черного.

    Затем внезапно наступила тишина: мы достигли числа Маха 25, орбитальной скорости, двигатели постепенно затихли, и я заметил, как несколько частичек пыли медленно поплыли вверх. Вверх. Я на несколько секунд отвлекся от своих контрольных списков и смотрел, как они парили в воздухе и потом замерли, вместо того чтобы грохнуться на пол. Я почувствовал себя маленьким ребенком, волшебником, самым счастливым человеком. Я в космосе, невесомый, и чтобы попасть сюда, потребовалось всего лишь 8 минут и 42 секунды. Ну, плюс несколько тысяч дней подготовки.

    * * *

    Это был мой первый полет, который состоялся 12 ноября 1995 г. на шаттле Atlantis. Прошло уже много лет, но ощущения, которые я тогда испытал, все еще настолько ярки и непосредственны, что даже кажется неправильным рассказывать о нем в прошедшем времени. Старт космического корабля оказывает неизгладимое впечатление: сначала эта огромная скорость, эта мощь, а потом, внезапно, неистовство движущей силы сменяется тихой мечтательностью свободного плавания на невидимой воздушной подушке.

    Я не думаю, что к таким острым ощущениям можно подготовиться или остаться равнодушным. В этом моем первом полете в состав экипажа входил Джерри Росс, самый опытный астронавт на борту, так сказать, постоянный пассажир шаттла. Это был его пятый космический полет (затем он слетал в космос еще два раза и таким образом стал одним из двух астронавтов, которые побывали в космосе семь раз; вторым был Франклин Рамон Чанг-Диас). Джерри — это уверенный профессионал, чрезвычайно спокойный и уравновешенный человек, живое воплощение надежности, верности, обходительности и смелости, образцовый астронавт. Во время подготовки всякий раз, когда я сомневался, что нужно сделать, я подсматривал за его действиями. Когда мы были внутри Atlantis, за пять минут до старта я заметил за ним то, чего никогда не замечал раньше: его правое колено слегка подергивалось вверх и вниз. Я помню, что подумал тогда: «Ничего себе, по-видимому, должно произойти что-то действительно невероятное, раз у Джерри задрожало колено!»

    Я сомневаюсь, что он осознавал такую свою физическую реакцию. Уверен, что не осознавал. Я сам был слишком сконцентрирован на новизне происходящего вокруг меня, чтобы заниматься самокопанием. Во время взлета я на самом деле был всецело занят контролем параметров, выполнением своей работы, отслеживанием всего, что мне полагалось отслеживать, поэтому даже не сразу заметил, что у меня болит лицо. Чуть позже я понял, что так сильно улыбался, даже не осознавая этого, что у меня затекли щеки.

    Спустя более четверти века с тех пор, как я стоял на лесной поляне на острове Стаг и вглядывался в ночное небо, я оказался наконец здесь, на околоземной орбите, в качестве специалиста миссии STS-74. Нашей главной целью было сооружение стыковочного модуля на российской космической станции «Мир». Задача заключалась в том, чтобы с помощью роботизированной руки шаттла переместить стыковочный модуль новой конструкции из грузового отсека Atlantis, установить модуль в верхней части шаттла и, наконец, состыковать модуль и Atlantis с космической станцией. Все это для того, чтобы в будущих полетах экипаж шаттла имел более безопасный и простой способ попасть на борт космической станции «Мир».

    Поставленная задача была чрезвычайно трудна, и мы не могли быть уверены, что план сработает. Ведь раньше никто даже не пытался сделать что-либо подобное. Так случилось, что наше восьмидневное путешествие прошло не совсем гладко. Ключевое оборудование отказало в критический момент, и все пошло совсем не так, как планировалось. Но тем не менее мы справились с установкой модуля, и когда покидали станцию, я, да и все члены экипажа, чувствовали огромное удовлетворение, граничащее с ликованием. Мы справились с очень сложным делом — и справились хорошо. Миссия завершена. Мечта осуществилась.

    Хотя нет, не осуществилась, во всяком случае не до конца. С одной стороны, я чувствовал умиротворение: наконец-то я побывал в космосе и был удовлетворен даже в большей степени, чем себе представлял. Тем не менее в этой миссии на меня, как и на любого астронавта, совершающего свой первый полет, была возложена не слишком большая ответственность, да и вклад мой оказался не так велик, как мне бы хотелось. Разница между тем, что мог сделать Джерри Росс, и что я, была огромной. Во время тренировок в Хьюстоне у меня не было возможности отделить жизненно важные вещи от тривиальных и незначительных, увидеть разницу между теми знаниями и умениями, которые смогут спасти мне жизнь в экстренной ситуации, и теми, которые пусть интересны и недоступны непосвященным, но тем не менее не являются ключевыми. Так много нужно было всего узнать, что я просто старался затолкать в свою голову все подряд. Да и в самой миссии я тоже работал в «режиме приема»: расскажите мне все, учите меня, я собираюсь испить эту чашу до дня.

    Так что, несмотря на то, что я преодолел 3,4 миллиона километров, я не чувствовал, что достиг своей цели. Я еще только становился настоящим астронавтом.

    Сам по себе факт космического полета — не самый важный результат. В наши дни любой, кто обладает достаточно толстым кошельком и хорошим здоровьем, может отправиться в космос. Участники космических полетов, которых называют космическими туристами, заплатили от 20 до 40 миллионов долларов каждый, и смогли покинуть Землю примерно дней на десять и отправиться на Международную космическую станцию (МКС) на корабле «Союз» — компактном российском космическом корабле, который сейчас остался единственным средством для доставки людей на МКС. Конечно, космический полет не так прост, как полет на самолете. Участникам пришлось пройти почти шестимесячный курс подготовки для безопасного полета. Однако поучаствовать в космическом полете совсем не означает стать астронавтом.

    Астронавт — это человек, который способен быстро принимать правильные решения, когда исходной информации может быть недостаточно, а последствия принятого решения могут иметь чрезвычайно важное значение. И я тоже не стал астронавтом, проведя всего восемь дней в космосе. Чуда не случилось. Однако я столкнулся с тем фактом, что даже понятия не имею, чего именно я не знаю, но должен знать. Еще очень многому требовалось научиться, и учиться я должен там, где учатся все астронавты, — здесь, на Земле.

Осторожно – Рубинштейн

Сегодня исполнилось 68 лет писателю и публицисту Льву Рубинштейну. В день рождения создателя концептуалистского жанра картотеки «Прочтение» вспоминает, как автор неофициальной поэзии стал известным эссеистом с активной правозащитной позицией.

Начало легитимации андеграундной культуры принято относить к концу 1970 — началу 1980-х годов и связывать с активной издательско-информативной помощью Запада. Организация групповых выставок художников-концептуалистов в Германии, Англии, США, издание и распространение каталогов русского неофициального искусства, публикации поэтов в иностранных журналах с одной стороны, и построение теоретической базы для осмысления феномена русского авангарда второй половины ХХ века — с другой, автоматически перевели новое явление искусства в исторический факт.

Впрочем, и в социокультурном пространстве СССР уже к 1986 году концептуализм перестал восприниматься как явление чужеродное и неподцензурное. С началом перестройки представители андеграунда получают право на публичные выступления: в домах культуры разворачиваются персональные и групповые выставки, квартирные чтения сменяются выступлениями в клубах, театры создают «Творческие мастерские», участие в которых могут принять различные, в том числе поэтические, коллективы. Концептуалистский круг 1970-х годов распадается, возникают несколько самостоятельных небольших групп. Одна из них — «Альманах» — создается при участии Льва Рубинштейна и вмещает в себя также Пригова, Айзенберга, Кибирова, Новикова, Коваля и Гандлевского.

В 1988 году литературное объединение трансформировалось в концертную группу, преподносящую свои выступления на театральных сценах под видом спектакля. Так поэзия, изначально не имевшая установки на массовость, в один момент оказалась востребована широким кругом людей, однако воспринималась им поверхностно, без учета внетекстуальных обстоятельств. Смена адресата оказалась серьезной проблемой для авангардных поэтов, и, составляя первый литературно-художественный альманах «Личное дело №» из стихов участников группы, Лев Рубинштейн включает в него свою теоретическую статью, в которой проясняет принципиальные для концептуализма идеи и задачи и констатирует состояние современной ему культуры:

Мне думается, что на сегодняшний день мы переживаем явную дегероизацию и размывание авангарда как способа художествования и бытия. Сейчас, слава богу, кто только не авангардист. Для меня авангардизм всегда означал предельно осознанную неофициальность моего … положения и бытования в местной культуре. Причем неофициальность, осознанную как эстетика и поэтика1.

Конец 1980 — начало 1990-х годов отмечены преувеличенным вниманием критики и общественности к работам Пригова, Рубинштейна, Сорокина. Их провозглашают «отцами-основателями», «патриархами» отечественного концептуализма. Однако ситуация выхода «на поверхность» имела оборотную сторону, которую Дмитрий Пригов прокомментировал следующим образом: «В результате исчезла наша позиция непонятости, уединенности, противопоставленности — и обществу, и другим направлениям в искусстве»2. Социально-политический слом нивелировал границу между официальным и андеграундным искусством, и имидж запрещенного при советской власти поэта или художника оказался популярен и коммерчески успешен. Внимание постперестроечной публики было акцентировано на вещах остросоциальных, остропублицистических, и потому использование концептуалистами советских лозунгов и клише трактовалось упрощенно, как сатира на существовавший строй, без учета деконструктивистских устремлений.

Однако на пике интереса к литературе концептуализма Рубинштейн решает поставить точку в каталожном периоде своего творчества и принимает предложение Дины Годар и Сергея Пархоменко войти штат сотрудников журнала «Итоги». Причиной тому стала не только необходимость в заработке, но и потеря мотивации к созданию картотек, связанная с ощущением, что итерация вырождается в самоповтор, новые смыслы уже не производятся. Показателен в этом плане самый поздний поэтический текст Рубинштейна «Лестница существ», написанный в 2006 году по заказу издательского дома «Афиша» и использованный как художественное оформление лестничных пролетов в здании редакции. Поэма является конденсатом всех наработанных ранее приемов, начиная от цикла «Программа работ» и заканчивая произведениями Рубинштейна середины 1980-х. По примеру своих «программных» текстов поэт переносит акцент с воспроизведения сюжета на подготовку к репрезентации; рефреном в интервалы от восьми до двадцати пяти строк звучат вопросы относительно времени начала действия: «А когда начнем-то?», «Когда начало-то?», «Мы когда-нибудь начнем или нет?» и т.п. Наряду с приемом активизации чувства ожидания в читателе Рубинштейн эксплицирует процесс формирования идеи, перебивающийся несколько абсурдными стихотворными фрагментами:

59.

«Вот медленная свинка колышется, поет»

60.

Как лучше? Может быть, просто «Лестница»? А что — благородно, минималистично…

61.

«Картинки половинка пускается в полет»

62.

Или «Лестничный марш» лучше? Вроде, понаряднее как-то. Или «Лестничный пролет». Тоже ничего… <…>

65.

«И свет повсюду тухнет, и в горле ватный ком»

66.

«И радио на кухне о чем-то о таком»

67.

А лучше всего — «Лесница существ». Так и оставим, хорошо?

Уже в поэтических текстах 1990-х годов Рубинштейн избегает цитации разнородных дискурсов, отдавая предпочтение стилю художественной литературы, — именно он, являясь авторитетным в современном языке, подлежит последовательной деконструкции (то есть разрушению и воссозданию одновременно) в зрелых работах автора.

«Проклятые вопросы» русской словесности становятся предметом и ранней эссеистики Рубинштейна. Первый прозаический сборник под названием «Случаи из языка» (1998) вмещает в себя двадцать небольших заметок, жанр которых «объединил воспоминательную часть, какие-то истории, общие рассуждения»3, иными словами, поэт создал вполне свойственный ему «междужанровый жанр». Эссе сборника посвящены состоянию современного русского языка и его связи с письменной культурой. В центре внимания рассказчика — момент превращения жизни в искусство, обиходной речи — в литературу.

Обновляя эстетическую парадигму, Рубинштейн, однако, не отказывается от использования концептов — языковых клише и расхожих формул, почерпнутых как из идеологической риторики советского времени, так и из классики русской литературы. Автор не изменяет своему концептуалистскому убеждению в том, что непоэтического, равно как и специфически поэтического, языка не существует — наша речь уснащена цитатами, «мы говорим на языке высокой поэзии, хотя мы говорим о пустяках»4. Впрочем, внутренние связи с поэтической практикой оказываются еще глубже, если обратить внимание на создаваемые Рубинштейном речевые новации, которые в большинстве случаев носят каламбурный характер, вроде фразы «скажи-ка дядя самых честных правил», получившейся в результате сращения первых строк из произведений Пушкина «Евгений Онегин» («Мой дядя самых честных правил…») и Лермонтова «Бородино» («— Скажи-ка, дядя, ведь не даром…»). Таким же «речевым кентавром» является фразеологический оборот нового образца «мухи не укусит», но можно привести пример другого порядка — реплика о неношеном пиджаке, который висит в шкафу, «как собака на сене», иллюстрирует деконструкцию семантики идиомы.

Сохраняя приверженность к квазичужым высказываниям, Рубинштейн переводит взгляд от фактуры речи к внешнему миру, который она призвана отражать. Рассуждения о «повсеместном смешении политического и делового языка с „блатной музыкой“ и следственно-судейским жаргоном»5 подкрепляются рядом историй: одни из них извлечены из анналов, другие переданы знакомыми рассказчика, а некоторые — откровенно выдуманы им самим. К примеру, фантастический характер носит эпизод эссе «Что в имени тебе, или Пора переименований», в котором описывается некий проект памятника Ленину в виде «полого шара с четырьмя отверстиями по бокам». При этом «заглянув в любое из них неравнодушный и любознательный зритель обнаруживал внутри подсвеченную фигуру Ильича»6.

Балансирование Рубинштейна на грани анекдота, исторической сводки и автобиографии вновь ставит вопрос о роли автора в тексте и его отстраненно-мерцательном отношении к материалу. С одной стороны, такие жанры нон-фикшн, как дневники и мемуары, не предполагают художественного вымысла, и в этом смысле эссе Рубинштейна стоит признать автобиографическими. С другой стороны, личности рассказчика в его текстах близко амплуа режиссера, искусно распределяющего реплики между персонажами. Эту особенность отчасти объяснил П. Вайль: по его мнению, специфика творчества Рубинштейна заключена в «понимании того, что пересказанная чужая реплика — твоя, если ты ее вычленил из людского хора, запомнил, записал и к месту привел»7.

Как и прежде, автор привлекает огромный пласт литературной традиции. Эссе «Осторожно — Пушкин» вбирает в себя около двух десятков интертекстов, из которых восемьдесят процентов принадлежат непосредственно А. Пушкину, а остальные двадцать распределены между М. Цветаевой, А. Григорьевым, А. Терцем, Д. Хармсом, Ф. Достоевским и др. В этом смысле проза Рубинштейна сохраняет структурный принцип поэтических текстов: та же система аллюзий, аллитераций, «ссылок» на известные источники.

С течением времени поле анализа писателя значительно расширяется в сторону злободневных проблем общественной жизни. Несмотря на неоднократные заявления Рубинштейна о том, что он не считает себя вправе влиять на общественное сознание, интонация его статей, равно как и авторская позиция, с середины 2000-х годов переживает серьезные трансформации. Успех прозаических сборников сделал Рубинштейна активным героем текущей жизни и авторитетной фигурой литературного мейнстрима. Его высказывания на общественно-политические темы появляются в «Еженедельном журнале», «Итогах», на сайте «Грани.ру» и вызывают многочисленные отклики читательской аудитории. В 2008 году наиболее заметные публикации собираются в сборник «Словарный запас», охарактеризованный в предисловии как «словарь современной политической культуры». Действительно, оглавление книги представляет собой словник таких неоднозначных и спорных понятий, как «Аполитичность», «Большинство», «Выборы», «Оппозиция», «Пропаганда», «Терпимость» и др. Спектр исследуемых явлений необычайно широк, однако то общее, что позволило объединить эссе под обложкой данной книги, — скрупулезное проведение параллелей между прошлым временем и настоящим. Лишенный ностальгии взгляд на советскую действительность оказывается сопряжен с критикой современной политической культуры. В отличие от ранних образцов рубинштейновской прозы, где «я» рассказчика возникало на пересечении множества дискурсов, субъект речи этой книги выстраивает монологическое высказывание, формулируя четкую гражданскую позицию.

Сейчас в колонках Льва Семеновича для «Стенгазеты.нет» и «Граней.ру» можно найти обсуждение самых болезненных и острых вопросов современной российской действительности, поддержку ЛГБТ-сообщества, проекта «Против гомофобии», участниц Pussy Riot и противостояние действующей системы власти.


1. Рубинштейн Л. Что тут можно сказать… // Личное дело №. М., 1991. С. 234.

2. Пригов Д., Рубинштейн Л. Д.А.Пригов + Л.С. Рубинштейн. Отцы-основатели московского концептуализма / Интервью М. Смоляницкого // Столица. 1992. № 4. С. 49.

3. Рубинштейн Л. Лев Рубинштейн, собиратель камней / Беседу ведет Н. Александров // Лехаим. 2010. № 3(215). С. 65.

4. Рубинштейн Л. Язык — поле борьбы и свободы / Лев Рубинштейн беседует с Хольтом Майером // Новое литературное обозрение. 1993. № 2.С. 308.

5. Рубинштейн Л. Случаи из языка. СПб., 1998. С. 18.

6. Рубинштейн Л. Случаи из языка. СПб., 1998. С. 64.

7. Вайль П. Ежик кучерявый // Рубинштейн Л. Духи времени. М., 2008. С. 14.

Анна Рябчикова

Валерий Шубинский. Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру

  • Валерий Шубинский. Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру.— М.: АСТ: Corpus, 2015. — 576 с.

    Даниил Хармс — одна из ключевых фигур отечественной словесности прошлого века, крупнейший представитель российского и мирового авангарда 1920—1930-х годов, известный детский писатель, человек, чьи облик и образ жизни рождали легенды и анекдоты. Биография Д. Хармса написана на основе его собственных дневников и записей, воспоминаний близких ему людей, а также архивных материалов и содержит ряд новых фактов, касающихся писателя и его семьи. Многие уникальные документы историк литературы Валерий Шубинский опубликовал впервые.

    Глава третья

    Три левых года

    1

    «Орден заумников» или «Левый фланг», по существу, рассыпался уже к лету 1926 года. Трудно сказать, что за этим стояло — личная несовместимость или идейные разногласия, но Введенский разошелся с Туфановым, и примирить их Хармсу не удалось. В конце года он, вдохновленный начавшимися как будто воплощаться театральными замыслами, решает возродить «Левый фланг». Теперь это должна быть организация молодых писателей, параллельная «Радиксу» и связанная с ним, с гораздо более широким кругом членов и более развернутой программой, чем туфановский орден. Два «чинаря» — Хармс и Введенский — должны были составить ядро нового союза — вместе с Заболоцким, разумеется. Приглашен был и юный Бахтерев.

    Именно в изложении Бахтерева мы знаем историю воссоздания «Левого фланга», и, как всегда в его воспоминаниях, правду трудно отделить от художественного вымысла. Будто бы решение о создании группы было принято во время ужина в ресторане Федорова на Малой Садовой. Бахтерев очень выразительно описывает обстановку ресторана, выступавшего там Токаревича — «самого картинного скрипача в городе», который днем, в неурочные для ресторана часы, играл другую, «серьезную» музыку — Паганини, Вивальди. Когда-то он, уверяли, был всемирно знаменитым музыкантом — русским Вилли Ферреро. В общем, ничего удивительного — нэповский Ленинград, увековеченный в «Столбцах», переживал свои ярчайшие часы, упиваясь кратковременным и болезненным довольством, ослепляя, после многих лет голода и войн, мелкобуржуазными соблазнами. Человеческие судьбы складывались в этом городе порою очень странно.

    Будущий автор «Столбцов» поставил несколько условий своего вхождения в группу. Для него обязательно было сохранение индивидуальной творческой свободы. В то же время он не желал иметь ничего общего с «заумниками». Бахтерев предложил включить в группу Вагинова. Судя по дневникам Хармса, вопрос был сперва решен отрицательно. Вагинов появился лишь год спустя, когда группа оформилась, дважды сменила название и приобрела официальный статус.

    Константин Олимпов, не позднее 1924 г.

    Зато Хармс предложил в качестве члена «Левого фланга» Константина Олимпова. Это была почти провокация. Константин Олимпов, собственно Константин Константинович Фофанов (1889–1940), родился в многодетной и несчастной семье популярного лирика предсимволистской поры, которого Игорь Северянин провозгласил своим учителем. Сам Фофанов-сын (который был, кстати, еще и крестником Репина) вошел в свиту «короля поэтов» вместе с молодыми Вадимом Шершеневичем, Рюриком Ивневым, Иваном Игнатьевым. В эпоху «Бродячей собаки» он прославился в основном тем, что появлялся на эстраде с чучелом кошки или с плеткой.

    Хармс уверил своих друзей, что Олимпов — не «старик», что в эгофутуристическом движении тот участвовал четырнадцатилетним подростком. Константин Константинович и не выглядел «стариком» (даже в представлении юных «чинарей»). На фотографиях молодой поры он кажется рослым пухлым детиной, но те, кто видел его в двадцатые, описывают его как худощавого блондина. В сорок лет он казался 25-летним…

    Жизнь его была нелепой и эксцентричной, как у многих литературных неудачников того поколения. В свое время он закончил Археологический институт и, по свидетельствам современников, хорошо разбирался в предмете — но предпочел научной карьере судьбу нищего стихотворца. С Северянином и эгофутуристами он вскоре поссорился. Перед революцией выпускал свои стихи за свой счет брошюрками и афишками, подписанными «Великий Мировой Поэт Константин Олимпов. Адрес: Окно Европы, Олимповская ул., 29, кв. 12». «Великий Мировой Поэт» сам же и был героем своих сочинений:

    …Меня поносят и клеймят

    Последней руганью собаки

    Со мной помойно говорят

    Ютят на кухне в чадном мраке

    Меня из дома выгнали родные

    За то, что не работаю нигде

    Помогите эфиры льняные

    Прокормиться Вечной Звезде

    У меня даже нет полотенца

    Чтобы вытереть плотски лицо

    Я блаженней любого младенца

    Пробираюсь сквозь будней кольцо

    Я считаю фунт хлеба за роскошь

    Я из чайной беру кипяток

    Одолжить семь копеек попросишь

    И поджаришь конинный биток

    Рыдайте и плачьте кто может

    Великий Поэт в нищете

    И голод его не тревожит

    Он утаился в мечте…1

    Цитируемое стихотворение написано в 1916-м. В те годы претендовать на величие и исключительность было хорошим тоном, формой общепринятой литературной игры. Графоманы принимали эту игру всерьез. Грань между изящной словесностью и бытовой патологией в их текстах стиралась.

    Революция, всякая революция, дает «странным» людям самые неожиданные возможности. Сам Олимпов так вспоминал об этих днях:

    В 1917 году я обрадовался свободе печати и, опубликовав «Паррезию родителя мироздания», занялся общественной работой… Когда приехал В.И. Ленин… мне приходилось неоднократно встречаться с ним на улице. Он производил положительное впечатление, и я хотел организовать партию Олимпистов как блок поэзии футуризма с коммунизмом… Приезд Ленина в запломбированном вагоне напоминал мне мое хождение в галстуке с петлицей2.

    Осенью олимпист Олимпов оказался во главе трех избирательных комиссий по выборам в Учредительное собрание, весной 1918 года ездил с продотрядом в Саратовскую губернию, а потом служил в Красной Армии. Все это время Константин Константинович еженедельно посылал в Кремль письма с «указаниями», обычно рифмованные, и полагал, что Ленин эти указания выполняет, что именно благодаря его письмам Красная Армия победила в Гражданской войне, а потом был введен нэп. Несколько лет спустя он неожиданно обрел новых друзей, юных стихотворцев из Шувалова — Владимира и Бориса Смиренских и Николая Познякова. Особенно полюбился Олимпову Смиренский, которому он, на правах Великого Мирового Поэта, даровал титул поэта Великого Европейского. В 1922 году друзья, называвшие себя Академией Эго-Поэзиии Всемирного Олимпизма, издали отдельной листовкой очередной стихотворный текст Олимпова, мало отличавшийся от предыдущих:

    Достойны ль вниманья, достойны ль сочувствий

    Земля и планета, созвездья, вселенство,

    Когда я, Олимпов, гордыня искусства,

    Себя прославляю, свое совершенство?! 3

    Листовка Константина Олимпова «Анафема Родителя Мироздания» (Пг., 1922).

    Листовка была разослана по редакциям журналов, а также Ленину, Троцкому, Луначарскому, Зиновьеву и Каменеву с требованием высказаться о стихах: «Ваше молчание сочту за слабость мысли перед моим величием». Все промолчали, однако, в том числе и баловавшийся литературной критикой Троцкий; только болезненно-мнительный Зиновьев наложил резолюцию: «Выяснить, кто такой Олимпов и не сумасшедший ли он?» Склонность к психическому расстройству Константин Константинович унаследовал и с отцовской, и с материнской стороны. Фофанов-отец, тяжелый алкоголик, временами впадал в настоящее безумие; в такие минуты он испытывал панический страх перед атмосферным давлением. Сын вел себя не менее странно, и тем не менее врачи признали его нормальным, не считая «переразвития некоторых умственных способностей, в частности — памяти»4. Его предали суду за печатание листовки в обход цензуры, но выяснилось, что цензурное разрешение было, и только типография по забывчивости не поставила нужный штамп; и в результате «родитель мироздания» был оправдан.

    После этого Олимпов практически не печатался. Одно его стихотворение, написанное в 1926 году, сохранилось в архиве Хармса. Стихотворение это называется «Буква Маринетти». Преданья старины глубокой — вождь итальянских футуристов приезжал в Россию накануне Первой мировой и был восторженно принят в сравнительно консервативных эстетических кругах Москвы и Петербурга, но кисловато — в кругу будетлян. Стихотворение написано в духе старого, довоенного типа, урбанизма:

    Мозги черепа — улицы города,

    Идеи — трамваи с публикой-грезы,

    Мчатся по рельсам извилистых нервов

    В тарантасе будней кинемо жизни

    Глаз-Небокоп бытия Мирозданья

    Ритмом зажег электрической мысли

    Триумф!

    Зрячее ухо звони в экспансивный набат,

    Двигайтесь пеньем магнитные гербы

    В колесо ног рысака на асфальте;

    Гоп, гоп, гопотом; шлепотным копытом

    Аплодируй топотом, хлопайте копыта

    Оптом, оптом…5

    На рукописи этого стихотворения рукою Джемлы-Вигилянского кратко написано: «Это дермо» (так!). Вообще же Олимпов писал очень разные стихи: от банальной лирики в традициях покойного отца до заумных экспериментов. Бывали у него и опыты в забавном роде, чуть-чуть напоминающие Хармса:

    На площади Перикл

    Как воробей чирикал,

    А толстый Фемистокл

    Щипал грудастых Фекл6.

    Но, разумеется, не стихи Олимпова привлекли Хармса — поэтом тот был, как ясно из вышеприведенных цитат, очень посредственным, чтобы не сказать больше. Но это был человек, превративший свою жизнь в нелепую фантасмагорию, в бесконечный спектакль.

    Впрочем, членом «Левого фланга» Олимпов так и не стал, да и личное его знакомство с товарищами Хармса едва ли состоялось. Бахтерев так описывает неудачный свой и своих товарищей визит к Константину Константиновичу:

    Дверь открыла молодая общительная гражданка.

    — Очень приятно. Только их нету. Константина Константиновича нашего увезли. Больной стал, похоже, чахоточный. Так что в деревне на излечении…

    Отпустить нас соседка не захотела.

    — Вы уж не передавайте, а непутевый наш Костенька только пишет, разве в наше время так можно? Представляете себе: выйдет вечером на Марсово поле, непобритый, знаете, и встречным билеты предлагает. В жисть не догадаетесь — на луну7.

    Когда это было? Бахтерев соединяет этот несостоявшийся визит (имевший место — Хармс оставил Олимпову записку, и записка эта, по воле судьбы, дошла до нас8) с печально закончившимся визитом к Клюеву. Но нет никаких свидетельств, что Олимпов заболел чахоткой и уехал в деревню. Напротив, в конце двадцатых годов Родитель Мироздания, порвав с богемной праздностью, пошел работать — и куда: на свалку, разнорабочим, а потом — на кишечный завод при бойне. Этот поступок сравнивали с жизненным выбором другого колоритного полуграфомана предреволюционной поры, Александра Тинякова, ставшего профессиональным нищим. Одновременно, в 1930 году, оба они, Тиняков и Олимпов, и были арестованы. Фофанову-Олимпову инкриминировалось чтение в литературной компании обличительных стихов. И сколько он ни утверждал, что стихи были написаны десять лет назад и обличают ныне разоблаченных Троцкого и Зиновьева, ему дали почти невероятный для того еще довольно вегетарианского времени срок — восемь лет. Неизвестно, сколько отсидел он на самом деле, только смерть застала его уже на воле, в Барнауле, где два года спустя — так уж вышло — умер в эвакуации другой бывший эгофутурист, Вадим Шершеневич.

    Таков был один из полюсов предполагаемого «Левого фланга» и всего «левого» литературно-художественного Ленинграда — смешной человек со страшной судьбой, сын двух знаменитых отцов (родного и крестного), обреченный на бесславие. На другом полюсе — мастер, уже при жизни стяжавший громкое имя в России и за ее пределами, а ныне известный любому культурному обывателю во всех странах — Казимир Малевич.

    В конце 1926 года Хармс делает в своей книжке запись:

    Беседа с К.С. Малевичем

    1) Абсолютное согласие К.С. на вступление в нашу организацию.

    2) Сколько активных человек дает он I разряда (мы 4 челов.).

    3) Сколько II разряда (мы 7 челов.).

    4) Дает ли он нам помещение (для [закрытых] малых заседаний комнату пре-
    доставили).

    5) Связь с ИНХУК’ом

    6) Сколько очков под зайцем (мы: граммофон плавает некрасиво).

    7) О названии (невозможность «Уновиса»)

    <…>

    8) Какова верховная власть (Мы предлаг<аем> Малев<ича>, Введенск<ого>,
    Бахтерева, Хармса).

    Что это — запись уже состоявшейся беседы или тезисы накануне предполагаемого разговора? Юному Хармсу явно очень нравилось чувствовать себя организатором, деловым человеком. «Чинарь» любил чины — воображаемые, условные! — и членов будущей организации он уже распределял «по разрядам». Но выдержать серьезного тона он не мог и тут же переходил к эксцентрике, к асемантическим, «заумным» конструкциям («граммофон плавает некрасиво»). А может быть, соревнования в абсурдном остроумии были своего рода паролем, способом опознания «своих»? Или обрядом, сопровождавшим переговоры «старого безобразника» с «молодыми»?

    Казимир Малевич, 1920-е. Фотография, подаренная К. Малевичем И. Бахтереву.

    Да полно — какие там переговоры! Двадцатилетний Даниил Иванович еще ничем особенным себя не проявил, но молодая самоуверенность позволяла ему в очень вольном тоне говорить с европейски знаменитым художником, предлагать ему сотрудничество на равных, ставить условия. Задуманное им объединение не могло быть, в частности, просто продолжением УНОВИСа — союза «Учредителей нового искусства», основанного Малевичем в свое время в Витебске. Хотя соседство с такими художниками, как Ермолаева и Чашник, было бы на первый взгляд лестным для юных ленинградцев. Но они мечтали о собственных свершениях, а вели себя так, будто эти свершения уже позади. («Теперь я понял: я явление из ряда вон выходящее», — запишет Хармс месяц спустя. В юности такое чувство испытывают многие; в редких случаях они оказываются правы.) Вероятно, основатель супрематизма, переживавший не самый простой момент в жизни (надвигавшийся крах ГИНХУКа наложился на мучительный идейный и творческий поворот, связанный с возвращением к фигуративному искусству), слушал юношу с мягкой иронией, неопределенным согласием отвечая на его наивные предложения. Но Хармс явно был ему симпатичен. Малевич ощущал в нем силу, еще не реализовавшую себя, но уже сконцентрировавшуюся. И, очевидно, их беседы касались не только «Левого фланга». Малевич мог (после возвращения из Варшавы) делиться с Хармсом впечатлениями от встреч с польскими авангардистами. Поиски некоторых из них (об этом мы еще напишем) были очень близки к тому пути, который сам Хармс нащупывал в это время. Но, вероятно, в первую очередь разговор шел об искусстве, о его сущности и целях.

    В марте 1927 года Малевич подарил Хармсу свою книгу «Бог не скинут: Искусство, церковь, фабрика» с многозначительной надписью: «Идите и останавливайте прогресс». Книга, вышедшая в 1922 году в Витебске, была одним из программных текстов Малевича, но это скорее философский трактат, чем художественный манифест.

    Человек разделил свою жизнь на три пути, на духовный (религиозный), научный (фабрику) и искусств. Что означают эти пути? Означают совершенство, по ним движется человек, движет себя как совершенное начало к своей конечной представляемости, т. е. к абсолюту, три пути, по которым движется человек к Богу9.

    Листы из записной книжки Даниила Хармса с зарисовками картин Казимира Малевича

    Заканчивалась книга такими словами:

    Возможны доказательства того, что не существует материи… но науки доказывают существование энергии, составляющей то, что называем телом. Совершенством вселенного миродвижения или Бога можно считать то, что самим человеком обнаружено доказательство того, что ничего не исчезает в ней, только принимает новый вид. Таким образом, исчезновение видимости не указывает, что все исчезло. Итак, разрушаются видимости, но не существо, а существо, по определению самим же человеком, — Бог, не уничтожимо ничем, раз не уничтожимо существо, не уничтожим Бог. Итак, Бог не скинут10.

    Титульный лист книги Казимира Малевича «Бог не скинут» (Витебск, 1922) с дарственной надписью Даниилу Хармсу: «Д.И. Хармсу. К. Малевич. 16/ф<евраля> 27 г. Идите и останавливайте прогресс. К. Мал.»

    Мало с кем из людей левого искусства Малевич мог говорить на этом языке — по крайней мере из тех, что работали в 1920-е годы в Советской России. С Хармсом — мог. И само понятие Бога, и отстраненно-метафизический взгляд на мир не были для него чужеродными. Как и Малевич (и в отличие от многих авангардистов), он стремился скорее пробиться к сущности бытия, а не пересоздать бытие заново.

    Но что значат слова «Идите и останавливайте прогресс»? Их можно прочитать по-разному.

    Можно предположить, что прогресс остановится в момент, когда будет достигнута вершина, абсолют, крайняя точка новизны, совершенства и знания. Или что постепенный прогресс (как полагал Вальтер Беньямин) не сонаправлен, а враждебен социальной и эстетической революции. Сам Хармс, судя по всему, понимал эту фразу так: Малевич почувствовал, что высшая точка авангардного искусства, подразумевающего беспрерывное тотальное обновление форм, пройдена. Чтобы избежать самоимитаций или стремительного пути под гору, искусство нуждается в антитезе, в ответе, который может быть дан лишь изнутри, на собственном языке авангарда. Именно этот ответ «остановит прогресс» — точнее, переведет его в иное качество. Этого ответа, этого «контравангардного» движения Малевич и ждал от Хармса и его друзей.


    1 Олимпов К. Глагол Родителя Мироздания: Негодяям и мерзавцам. Пг., 1916. [Листовка.]

    2 Цит. по: Из истории эгофутуризма: Материалы к литературной биографии Константина Олимпова / Публ. А.Л. Дмитренко // Минувшее: Исторический альманах. Вып. 22. СПб., 1997. С. 212.

    3 Олимпов К. Анафема Родителя Мироздания: (Проститутам и проституткам). Пг., 1922. [Листовка.]

    4 Цит. по: Из истории эгофутуризма. С. 233.

    5 РНБ. Ф. 1324. Ед. хр. 325.

    6 Цит. по: Из истории эгофутуризма. С. 222.

    7 Бахтерев И. Когда мы были молодыми. С. 81.

    8 «Многоуважаемый Константин Константинович, я был у Вас с одним товарищем и очень сожалею, что не застал дома. Буду очень рад, если Вы позвоните по телефону 90–24 и зайдете ко мне. Даниил Иванович Хармс». На обороте: «К.К. Олимпову» и приписка неизвестной рукой: «вторник, 6 час. веч.» (РГАЛИ. Ф. 1718. Оп. 1. Ед. хр. 64).

    9 Малевич К. Бог не скинут: Искусство, церковь, фабрика. Витебск, 1922. С. 32.

    10 Малевич К. Бог не скинут: Искусство, церковь, фабрика. С. 40.

Ариадна Борисова. Бел-горюч камень

  • Ариадна Борисова. Бел-горюч камень. — М.: Эксмо, 2015. — 352 с.

    В издательстве «Эксмо» вышло продолжение романа Ариадны Борисовой «Змеев столб». Новая книга «Бел-горюч камень» рассказывает о судьбе репрессированной семьи и детстве дочери главных героев, Изольды, вскормленной якуткой и с ее молоком впитавшей в себя любовь к суровому северному краю, столь непохожему на родную Балтику. Драматург, переводчик произведений писателей Якутии, лауреат премии «Лучшая книга года» Ариадна Борисова описывает все многообразие человеческих взаимоотношений и способность ребенка, несмотря на все невзгоды, сохранять в сердце любовь.

    Говорят, тем, кто хорошо учится в школе, на большой перемене бесплатно дают творожные шаньги. Через каких-то полгода Изочка пойдет в первый класс. В городе она прочитывала вслух все, что встречалось на пути: «Продовольственный магазин № 4», «Кинотеатр Центральный», «Слава Сталину — лучшему другу физкультурников!», «Сталин — это Ленин сегодня!» и еще что-то о товарище Сталине, всего не упомнишь.

    «Болтун — находка для шпиона!» — вот что, оказывается, написано на плакате с тыкающим пальцем дядькой на двери кухни. Когда в коридоре никого не было, Изочка, не глядя на плакат, содрала его, скомкала и быстро-быстро сунула в горящую печь.

    Изочка любила всехную кухню, а Болтун портил всякую радость. Думала, что он потом приснится, но нет, не приснился. Никто даже не заметил, как злой дядька исчез, и радость от приготовления еды и кухонных разговоров больше не омрачалась ничем.

    В воскресенье Мария варила в кухне суп из сухих грибов. Тетя Матрена рядом стряпала картофельные блины. Изочка крутилась тут же, надеясь на неудачный блинчик. Тетя Матрена молчала-молчала и вдруг призналась, что ее вызывали в какой-то отдел и велели следить за соседями.

    «Выследила! Знает про Болтуна!» — запаниковала Изочка, хотела сбежать и не успела.

    —  Ну и как успехи? — спросила Мария спокойно. — Много нового о нас узнали?

    Тетя Матрена скроила обиженную мину:

    —  Что я — предатель какой? Пришла и сразу Наталье открылась. Теперь, вот, тебе. Не донесешь же на меня, что я про то рассказала?

    —  За Натальей Фридриховной тоже слежка? — удивилась Мария.

    Тетя Матрена плотно прикрыла дверь.

    —  Наталья — тюремщица! Три года сидела, пока муж воевал. Не знала?

    Изочка принялась складывать щепки перед печкой.

    …Наталья Фридриховна жила с мужем Семеном Николаевичем в комнате напротив, была очень строгая и работала кем-то посменно в рыбном тресте. Изочка ее побаивалась. Однажды в мороз Мария попросила соседку присмотреть за Изочкой, опасаясь, что та сбежит на улицу и заболеет. В комнате Натальи Фридриховны пахло газетной бумагой — Семен Николаевич служит в типографии, где печатают газеты. Наталья Фридриховна сварила пшенную кашу, и он пришел в обед. Изочка старалась есть аккуратно и не шмыгать носом, собирала кашу ложкой по краям тарелки и медленно подвигалась к середке, чтобы не обжечься, как учила Мария.

    «Сядь прямо, не сутулься, — сказала Наталья Фридриховна, — и не клади локти на стол». Изочка поспешно убрала локти, а скоро опять забыла. Тогда Наталья Фридриховна достала с полки две книги и сунула их Изочке под мышки: «Держи крепко и ешь».

    Каша была вкусная, с маслом, но есть расхотелось. Изочка хорошо усвоила урок. Поздоровалась на другой день с Натальей Фридриховной, трепеща от ее сурового взгляда, и тотчас выпрямилась, словно сзади за ворот плеснули холодной воды. Соседка сдержанно усмехнулась: «Запомнила? Молодец».

    …Изочка снова прислушалась к разговору. Тетя Матрена шептала с оглядкой, хотя в двери не брезжило ни щелочки и никого в кухне не было, кроме Марии, Изочки и куклы Аленушки. Ну, если не считать дяди-Пашиных деревянных человечков на подоконнике.

    —  Ван Ваныч сковородку-то, значит, поставил со своей яичницей на газетку, а на ей — портрет! Он и не заметил. Дно у сковороды, ясно море, в саже да жирное… Тут Скворыхин возьми и зайди.

    …Этот худой и сутулый, как буква «г», дяденька Скворыхин круглый год не снимает облезлого треуха и живет возле общежития в землянке за дощатым забором. Забор высокий, сверху над ним виден только дым из печки. Ребята зовут Скворыхина «злая собака», потому что на калитке так и написано крупными черными буквами. Он действительно ужасно злой и ненавидит детей. Все время кричит: «Не подходите к моему дому!» Будто у него настоящий дом, а не крытая дерном и мхом землянка. Днем слышно, как во дворе на проволоке гремит цепь. Это Мухтар туда-сюда бегает, огромная, совсем не злая собака. Ребята говорят, что Скворыхин плохо ее кормит, деревянное корытце возле конуры всегда пустое. Когда он, заперев калитку, уходит на работу, кто-нибудь из мальчиков перелезает через забор и приносит Мухтару поесть…

    —  Надо же, я думала, этот Скворыхин ни с кем не общается, — приглушенно сказала Мария.

    —  А он и не общается, не здоровается даже, тока вот к Ван Ванычу шастал, — кивнула тетя Матрена. — Вроде они сызмальства знакомы. То, бывало, за спичками к ему притащится, то за солью. И ведь все равно не здоровался, зараза такая. «Дай-ка, — грит, — спичек», — и все. Ни тебе пожалуйста, ни спасиба. А тут увидал сковороду-то копченую на газете с портретом да как зазыркал, как завозил буркалами! Ван Ваныч ко мне пришел, рассказал об том, смурной весь. Будто чуял…

    —  И что? — Мария прижала ладонь ко рту.

    —  Ну и поскакал Скворыхин, и про обжиренный тот портрет накапал кому надо, скотина, чтоб он сдох, Осподи прости!

    —  А Ван Ваныч?

    —  Пришли с наганами посредь ночи, газетку с пятном в помойке отыскали, не поленились. Не догадался сжечь… Срок мотает теперь. А может, стрелянули его. Скока времени, почитай, ни слуху ни духу.

    —  И когда это кончится!

    —  Осподи, миленька моя, — пригорюнилась тетя Матрена, — рак на горе свистанет, тогда и кончится… Сам-то Сталин, слыхала я, не знает, как всякие Берии народ мучают, и некому об том докласть лучшему человеку, а письма людские с жалобами, конечно же, прячут от его. Нету у товарища Сталина времени на мелочи отвлекаться, большими делами занят: с другими странами надо связь держать, с братским нашим Китаем. Врагов полно кругом — то безродные космополиты, то врачи-убивцы… Кирова, вон, в тридцать четвертом году в самом Смольном по заговору прикончили… Отца нашего отравить покушалися… Ничегошеньки, грят, не ест он нынче, одни тока яйцы крутые без соли. Предатели-то, поди, так и норовят в еду яд положить и заместо соли калия какого-нибудь подсыпать. Трудно же отличить настоящих докторов от вредных…

    Изочка не знала, о каких докторах говорит тетя Матрена, а улицу имени Кирова знала и видела портрет дяди Берии на прошлогодней первомайской демонстрации в поселке. Дяденька ей не понравился, с большим лбом и недобрыми, как у Болтуна, глазами. Спросила у Марии, кто это, и запомнила его странное имя. Легко запомнить, слово «бери», потом «я». Правда, этот портрет был один, а Сталина много-много!

    Изочка совсем недавно научилась выговаривать длинное имя вождя без запинки — Иосиф Виссарионович. На параде дети из детского сада читали стихи и кричали хором: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Изочка тоже была не прочь так покричать. Она кричала бы громче всех, у нее сильный голос, и стихи почитала бы, но в детсад ее почему-то не взяли ни в поселке, ни здесь. А уже и не надо, осенью в школу.

    —  …хороший мужик был, — шептала тетя Матрена, — достойный, тихой, куда лучшей моего покойного Кешки. Мы тока-тока сюда переехали, первые вселилися. Ван Ваныч за мной сразу ухаживать стал, а я раздумывала. Не хотелось так скоро, чай, не молоденька, да еще боялась, что Мишка заартачится. Шибко убивался по отцу, хоть и малой был, когда того на фронт забрали. Эта сволочь Скворыхин, чтоб он сдох, мандавошка проклятая, Осподи, прости, всю мою жизнь испоганил. Мы бы с Ванычем душевно жили… А Ванычеву комнату трест Пал Пудычу тут же согласился отдать по договору с ветстанцией.

    Тетя Матрена выставила на стол круглые, как сайки, локти, наклонилась ближе к Марии:

    —  Про него ничего плохого не скажу, тоже мужик с понятием… С лица приятный, холостой, умеренно пьющий… Сдается мне, миленька моя, он к тебе клинья подбивает. Серьезно причем!

    Мария увидела, что Изочка слушает очень внимательно, даже рот открыла, ойкнула и громко сказала:

    —  Доча, принеси-ка картошки.

    —  Привет юному поколению, — весело пророкотал в коридоре дядя Паша. — Как жизнь молодая?

    —  Жизнь — хорошо! — в тон ему бодро ответила Изочка. — А что такое клинья?

    —  Клинья — это… как его… — задумался дядя Паша. — Это острые железные или деревянные штуковины, которые куда-нибудь вбиваются. А еще клином называют военную операцию. Или земельный надел. Или вот у нашего соседа Петра Яковлевича бородка такая, что про нее тоже можно сказать — клинышком.

    —  А какие из этих клиньев вы подбиваете к моей Марии?

    —  Что?! — Щеки, уши и даже шея у дяди Паши стали красные-красные. — Я?.. К твоей маме? Клинья? Кто сказал?

    —  Тетя Матрена. Только она не мне, Марии сказала.

    —  А ты, конечно, подслушивала, ай, нехорошо! — Пунцовый дядя Паша погрозил Изочке пальцем.

    —  Ничего я не подслушивала, — обиделась она. — Мне теперь уши, что ли, все время затыкать? И спросить нельзя…

    —  М да, куда ни кинь — всюду клин, — согласился дядя Паша, подумав. — Такая уж ваша нелегкая детская доля. А то, что я к твоей маме с клиньями подхожу, это, честно сказать, правда. Но только они не те, что я тебе перечислил. Совсем другие.

    —  Еще и другие есть? — удивилась Изочка. — Прямо запутаться можно!

    —  Мои клинья очень секретные. Как военная операция. То есть, значит, военная тайна. Ты умеешь хранить военные тайны? Не выдашь?

    —  Что я, предатель Скворыхин?

    —  Почему Скворыхин? — дядя Паша озадаченно подергал себя за пушистый ус. — Так-так-так, интересно, почему Скворыхин?

    —  Потому что он, скотина, мандавошка, Осподи прости, натрепал куда надо на Ван Ваныча из-за жирного пятна на портрете. И теперь те дядьки, которые на помойке рылись, может, стрелянули Ван Ваныча наганом, а товарищ Сталин об этом не знает, потому что от него письма прячут и хотят отравить. Знаете улицу Кирова? Вот дяденьку Кирова уже…

    —  Боже мой, что ты несешь, девочка! — Дядя Паша перестал краснеть, даже, наоборот, побледнел и присел на корточки, чтобы стать с Изочкой вровень. — Никогда об этом не говори. Вообще, никому не рассказывай то, что услышишь от взрослых. А вдруг они секретничают о какой-нибудь военной тайне? Ты, не подозревая об этом, можешь нечаянно тайну выдать. Лучше молчок! И про клинья маме ни словечка… Договорились?

    —  Договорились.

    Дядя Паша пожал Изочке руку.

    Из кухни в коридор выглянула Мария, кивнула дяде Паше:

    —  Здравствуйте, Павел Пудович, — и накинулась на Изочку: — Куда запропастилась? Жду ее, жду…

    —  Ой, забыла, — заторопилась Изочка. — Сейчас!

    —  Извиняйте, Мария, — сказал дядя Паша. — Это я ее задержал, мы тут об одном деле договаривались, — и подмигнул Изочке.

    —  О чем вы так долго разговаривали? — подозрительно спросила Мария, когда Изочка принесла картошку. Изочка чуть было не сказала о клиньях, но посмотрела на тетю Матрену и вовремя прикусила язык.

    —  Так… ни о чем. Дядя Паша рассказывал мне про… как их… земельные наделы.

    —  Солидные у вас разговоры, — засмеялась тетя Матрена. — Никитину что, надел дали? Строиться хочет?

    —  Кажется, дали, а может, и нет. Вроде бы точно нет, или да, — забормотала Изочка в смятении.

    —  Так да или нет?

    —  А вы у дяди Паши сами спросите, — выкрутилась Изочка.

    Фу, аж вспотела. Какая все-таки дотошная эта тетя Матрена!

    —  Никакого времени не хватает на воспитание. Не представляю, что творится в голове у ребенка, — вздохнула Мария.

    —  Ничего, перемелется — мука будет, — сказала тетя Матрена. — Я тоже раньше тока о Мишке думала. А как семилетку кончил, так глянь, какой вымахал. В слесарке хвалят. Толковый, грят, ученик.

    —  Не знаю, не знаю… Бог ведает, что из девочки получится…

    —  А ты не сумлевайся. Все будет как надо, я тебе грю. Ты голову дочкой шибко не забивай, не на одной же ей свет клином сошелся. О себе, миленька моя, подумать надо, ты ж молодая еще.

    …Свет клином сошелся? Который из клиньев — тот, что острый, железный-деревянный? Может, военная операция? Или земельный надел, а то и — странно, конечно, — бородка Петра Яковлевича? — мучилась Изочка, чувствуя, как полная загадок взрослая жизнь заматывается вокруг нее хаотичным клубком.

Томас Венцлова. Пограничье

  • Томас Венцлова. Пограничье: Публицистика разных лет. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2015. — 640 с.

    В Издательстве Ивана Лимбаха вышла книга избранных публицистических статей литовского поэта Томаса Венцловы «Пограничье». Судьба неофициальной культуры и моральный выбор творческой личности в тоталитарном государстве; опыт внутренней и внешней эмиграции; будущее Литвы как части Евросоюза и соседа современной России — одни из многих тем, над которыми размышляет автор. Книгу дополняют воспоминания о Юрии Лотмане, Ефиме Эткинде, Иосифе Бродском и Чеславе Милоше.

    Русские и литовцы

    Одна из величайших бед в мире — стадные инстинкты и навязанные жаргоны: коммунистические, антикоммунистические, любые другие. У нас только тогда появляется возможность сказать что-нибудь стоящее, когда мы решаемся противоречить общепринятому — особенно касаясь такой болезненной темы, как национальные отношения и взаимные счеты. Еще в Литве я написал для самиздата статью «Евреи и литовцы». Я не отказываюсь ни от одной ее строчки (правда, мне хотелось бы самому перевести ее на родной язык, и, наверное, я это сделаю). За рубежом она не только вызвала дискуссию, что естественно, но и послужила поводом для позорных антисемитских комментариев. Эта реакция доказывает, что статья не была бессмысленной, что, само собой, приятно каждому публицисту. Более серьезные люди в эмиграции упрекали меня в том, что я поддерживаю теорию коллективной ответственности нации (то есть и коллективного наказания); однако в статье я говорил не о коллективной ответственности, а о коллективной совести — явлении, о необходимости которого, немцам напомнил Генрих Бёлль, а русским — Александр Солженицын.

    Тема, которую я собираюсь рассмотреть сейчас, не менее, даже более сложна. Правда, теперь я пишу не для самиздата, а для нормальной печати, и это вполне ощутимая разница. Но я снова коснусь вопроса о коллективной, национальной совести. Я и теперь считаю, что нацию в определенном смысле можно и нужно понимать персоналистически, как большую личность. Это основная предпосылка, из которой следуют достаточно серьезные выводы. Полагаю, что она не противоречит и научно-социологической точке зрения. Она лишь находится в другой (моральной) плоскости, рассматривает национальную проблематику в другом измерении.

    Для начала процитирую слова одного нового литовского эмигранта. Делясь своими мыслями с компанией земляков-эмигрантов, он сказал несколько слов и о том, что сейчас (кстати, не только сейчас) меня занимает. На вопрос, не ощущают ли литовцы превосходства над русскими, ответил так: «Ощущают в том смысле, что русские — не европейцы, а русско-монголо-татарская ассимиляционная смесь, для которой явления европейской культуры непонятны и чужды, а в советском масштабе даже враждебны и опасны».

    Эти слова вызывают у меня (как, вероятно, у любого рационалиста) внутренний протест. Я никогда не соглашусь, что Чаадаев или Набоков «не европейцы» и что для них «явления европейской культуры непонятны и чужды». У литовцев, к сожалению, европейцев такого масштаба до сих пор не было. Я уверен, что и Солженицын с Сахаровым своей деятельностью реализуют именно те идеалы, которые веками складывались в Европе. Кстати, само противопоставление «европейцев» и «азиатов» — вещь сомнительная и скользкая. Ну да ладно. Русских сопоставляют с татарами и монголами — а ведь здесь не все так просто. Во-первых, не доказано, и вряд ли будет доказано, что «ассимиляционная смесь» чем-то существенно хуже чистой расы. Во-вторых, татары и монголы заслуживают презрения не больше, чем любая другая нация. Скажем, крымские татары, став жертвой геноцида, снискали всеобщее уважение своей героической (и очень европейской) борьбой за человеческие и национальные права. А монголы дали не только Чингисхана, но и утонченную буддийскую культуру (совершенно так же, как немцы дали не только Гитлера, но и Гёте и Гегеля). С тем, что явления европейской культуры «в советском масштабе даже враждебны и опасны», тоже можно поспорить. Ведь марксизм, в верности которому и сейчас клянутся советские вожди, родился не где-нибудь, а в университетах и библиотеках Европы. Правда, здесь стоит вспомнить старую московскую шутку. Центральная улица Москвы — проспект Маркса — начинается с библиотеки и университета, а заканчивается небезызвестным зданием на Лубянке. Но начало-то все же в чисто европейских учреждениях… И большинство знатоков марксизма согласится, что конфигурация проспекта не лишена внутренней логики.

    Художник Владисловас Жилюс, сказавший процитированные мной слова, — человек, сомневаться в таланте и решительности которого у меня нет ни малейшего повода. Кроме того, не совсем ясно, говорит ли он от своего имени или передает мнение, бытующее в Литве. Поэтому я его ни в коей мере не осуждаю. Тем более что это мнение в Литве действительно распространено — в этом Жилюс нисколько не ошибается. Массовое сознание не только эмигрантов, но и живущих в Литве таит в себе немалую толику презрительного и агрессивного отношения к русским. У рядового русского, само собой, по отношению к литовцам наблюдаются аналогичные чувства (может быть, несколько меньше презрения, которое нередко заменяется завистью).

    Легко сказать, что это естественное явление. С русскими в сознании литовцев связаны воспоминания о депортациях, экономических бедах, ежедневном насилии над культурой и религией, об унижающей человеческое и национальное достоинство обязанности всевозможными способами прославлять старшего (точнее, большего) брата; наконец, с ними связана то отдаляющаяся, то приближающаяся, но всегда маячащая на горизонте опасность тюрьмы и физической гибели. У русского в свою очередь есть тайная уверенность, что литовцы — это фашисты, которые стреляли в его соотечественников (что было, то было) и при случае пальнут в него самого; кроме того, они как-то умудряются жить лучше, чем он, по сути дела эксплуатируя Россию таким же манером, как чехи, поляки или кубинцы. Вот на такой психологический фундамент опирается ежедневный, бытовой контакт обоих народов. Здесь можно и часто даже нужно увидеть похвальную литовскую стойкость и пассивное сопротивление. Но я в этом усматриваю еще и трагедию двух народов.

    Ненависть можно понять. В Восточной Европе ее понять особенно просто. Иногда ненависть можно в большей или меньшей степени оправдать (точнее, простить). Но ненависть и чувство мести не способствуют конструктивному решению каких бы то ни было социальных проблем. Большáя, а может быть, и бóльшая часть литовцев смотрят на русских недифференцированно, руководствуясь лишь эмоциями и чуть ли не расовыми инстинктами, а не разумом. С этой точки зрения, положение в Литве и в эмиграции мало чем отличается. Русский становится тем козлом отпущения, на которого сваливают все несчастья советских лет. Русского считают жандармом, алкоголиком, апатичным варваром, развратником, наконец, убийцей. Увы, прибывающие в Литву «колонисты», особенно администраторы, частенько соответствуют если не всем, то хотя бы части этих эпитетов. Эпитеты эти, впрочем, применимы и ко многим литовцам, но на это, само собой, обращается куда меньше внимания. Русский, мол, таким уж уродился, и ничего тут не поделаешь; а литовец — только «заразился» или «продался», но со счетов его окончательно списывать нельзя. Эти чувства и психологические стереотипы достаточно сильны и в рядах литовской коммунистической элиты. Там чувства достигают, возможно, наибольшего накала, так как элита вынуждена ежедневно громогласно клясться в любви к русскому народу, а вообще-то жаждет переделить с русскими в свою пользу места у власти и оклады. Кроме того, различные мелкие подлости, которые часто совершают сами литовские партийцы, прекрасно могут быть объяснены «диктатом Москвы» или «нежеланием злить Москву» — в то время как Москва об этих делах порой знать не знает. Такая ежедневная практика лицемерия психически давит на человека власти, доводит его до бешенства, и ему можно только посочувствовать.

    Недифференцированный, несбалансированный, ксенофобский взгляд, напоминающий взгляд европейского мещанина на «гастарбайтеров» или американского мещанина на афро-американцев, проявляется и в других слоях общества. Порой — к счастью, достаточно редко — эта точка зрения прорывается и в подпольную печать. Отчасти это следствие пережитых и переживаемых до сих пор несчастий. Но отчасти это не что иное, как «советизация наизнанку». Люди не принимают скомпрометировавшей себя идеологии и не в состоянии выработать другую, более конструктивную и гуманную. Не хватает знаний о мире, о своих собственных традициях, нет нормальных условий для дискуссии, наконец, нет ни сил, ни времени, ни большого желания.

    И власть, кажется, начинает замечать, что эти нецивилизованные национальные чувства иногда ей на руку — по древнему закону «разделяй и властвуй». В Польше, Украине всевозможными методами разжигается антисемитизм (с гордостью можно утверждать, что в сегодняшней Литве разжечь его не удалось). В той же Польше Гомулка и Мочар для сохранения своей власти пытались использовать даже антирусские настроения (думается, с молчаливого одобрения Москвы). В резко антирусско настроенной Албании внутренняя политика больше соответствует сталинской модели, чем в самой России (над этим стоит задуматься людям, которые считают, что независимость — это лекарство от всех болезней). Кстати, следователи литовской госбезопасности, насколько известно из подпольной печати, часто задают задержанным диссидентам-националистам сокрушительный, с их точки зрения, вопрос: «И что тебе этот Сахаров? Он же русский».

    Разумеется, особенно сильно — намного сильнее, чем литовский, — разжигается русский шовинизм. Но это, с моей точки зрения, должно беспокоить (и беспокоит) русскую интеллигенцию. Меня же, литовца, беспокоят мои земляки, их комплексы, их ошибки. Так или иначе, обратная связь национальной ненависти и мести — штука очень опасная и нежелательная. Если эти психологические настроения будут усиливаться, в случае изменений в Восточной Европе мы можем дождаться резни, перед которой померкнут события современного Ольстера и даже трагическая партизанская борьба в Литве сороковых-пятидесятых годов. Лучшие люди Литвы и России — это я могу утверждать со всей ответственностью — постепенно гасят эту обратную связь. И эмиграция, общаясь с новой русской эмиграцией, может им оказать некоторое содействие. Это не будет ни «национальным разоружением», ни «потерей бдительности». Наоборот, настоящие национальные поражения начинаются тогда, когда анализ сменяется неконтролируемыми эмоциями, ксенофобией и громогласными фразами.

    Народ можно понимать как своеобразное многогранное целое, составные части которого дополняют, поддерживают, регулируют, а иногда и заменяют друг друга. Они даже могут бороться между собой, не теряя своего сущностного единства. Эта точка зрения, думаю, приемлема как для ученого-рационалиста (например, кибернетика), так и для мыслителя религиозной ориентации: они видят один и тот же феномен в разных, но не отрицающих друг друга перспективах.

    Кроме того, нация (как и личность) — система с временным измерением. И только в том случае она достойна названия нации, если у нее есть историческая память и самобытный, отличный от других проект будущего. Усилия современного тоталитаризма денационализировать, ликвидировать нации направлены прежде всего на это временное измерение: национальная историческая память всячески разрушается, прошлое искажается, подвергается цензуре, а в будущем всем предлагается одна и та же судьба (собственно говоря, увековечивание судьбы теперешней). В несколько схожем направлении действуют тенденции массовой культуры в демократических странах, но все же это другая (и очень сложная) проблема. Уничтожение наций, их слияние, несомненно, означало бы конец мировой культуры — по крайней мере, той культуры, которую мы знаем, любим, которую действительно стоит любить. К счастью, похоже, это уничтожение — все-таки утопия.

    Человека формирует его нация, ее семиотические системы (главнейшая среди них язык, но иногда ее дополняют, а иногда и заменяют другие системы, например, религия). Сочетание различных национальных систем, их взаимопроекции и даже борьба (пока она не оборачивается уничтожением) делают культуру более динамичной, обогащают ее, и тем самым культура становится более адекватным средством ориентации и самосохранения человека. Солженицын в своей нобелевской речи указал на этот факт словами, которые часто цитируются: «Исчезновение наций обеднило бы нас не меньше, чем если бы все люди приобрели один характер, стали на одно лицо. Нации — это богатство человечества, это обобщенные личности его: самая малая из них несет свои особые краски, таит в себе особую грань Божьего замысла». Хотя Солженицын, по своему обыкновению, употребляет религиозную терминологию, его точка зрения хорошо понятна и неконфессионально настроенному человеку. Добавлю еще, что малые нации особенно расширяют возможности мировой культуры, потому что их культурный потенциал (так сказать, исторически данное им количество «культурных штатных единиц»), как правило, не связан напрямую с их величиной. Кстати, система функционирует оптимально до тех пор, пока не превзойдет определенный масштаб. Среди наиболее успешно функционирующих государств мы видим Исландию, среди наименее успешных — тоталитарные СССР и Китай, а также демократическую Индию (с другой стороны, скажем, у небольшой Венгрии есть многочисленные достоинства в сравнении с СССР). Разумеется, всюду есть исключения, но и они объясняются исторически и географически. Нации (и прежде всего небольшой нации) присуще особое самоопределение в мире, в нормальных условиях приобретающее форму самостоятельного государства. В таком государстве, в общем, проще решать социальные конфликты и культурно расти; современные мировые тенденции к интеграции не противоречат этому факту. Конечно, независимыми могут считаться лишь те нации, которые действительно хотят этого и заслуживают это своей активностью, — другими словами, те, у которых есть свой «проект» и которые сумели сохранить его. При одном и том же языке могут быть разные «проекты» (англичане и американцы, португальцы и бразильцы); иногда язык может быть утрачен, а «проект» сохранен (ирландцы). Кстати, то, что случилось с ирландцами, может произойти с украинцами и особенно с белорусами, хоть это и нежелательно.

    Следовало бы также сказать, что каждый народ — это открытая система. Ее ценность и возможности измеряются отнюдь не чистотой крови — скорее наоборот. В «гравитационное поле» более сильной культуры всегда попадает немалое число инородцев. Такие случаи хорошо известны русской истории: Гоголь был украинцем, Достоевский если не литовцем, как иногда утверждают, то, по крайней мере, белорусом, Мандельштам — евреем. Некоторые авторы «Континента» (Пятигорский) говорят в этой связи об имперском золотом веке русской культуры, когда инородцы включались в нее по собственной воле, не теряя при этом своих свойств и достоинств. Достаточно спорное утверждение. Но интересно, что похожее «гравитационное поле» есть и у литовцев. Это говорит о силе нации и даже могло бы избавить нас от некоторых комплексов. Литовскую культуру избрали для себя многие немцы (например, Юргис Зауервейнас и Йозеф Эрет), русские (например, Лев Карсавин), евреи (например, Ицхокас Мерас), поляки (хотя в последнем случае более сильным был обратный процесс).

    Народы, без сомнения, могут нормально общаться, укреплять и обогащать друг друга только в условиях подлинного суверенитета и демократии. В этих условиях тоже возможны конфликты, но они в принципе решаемы при стремлении к стабильности и сотрудничеству. Нетрудно заметить, что в современном
    мире стабильности и сотрудничества сильно не хватает, но виноват в этом тоталитаризм — тот Карфаген,
    который должен быть разрушен.

    1977

    Перевод с литовского Владиславы Агафоновой

Люди гибнут за металл!

  • Сергей Самсонов. Железная кость. — М.: РИПОЛ классик, 2015. — 672 с.

    Здешние люди внушают проезжему нечто вроде ужаса. Скуластые, лобастые, с громадными кулачищами. Родятся на местных чугунолитейных заводах, и при рождении их присутствуют не акушеры, а механики.

    А. Чехов

    И все-таки это удивительно — насколько порой на автора не влияют внешние обстоятельства. Вот писатель Сергей Самсонов, родившийся где-то под Москвой, вдруг сочиняет историю об уральском городе Могутове, чьим прототипом является Магнитогорск. И если бы он вышел к своим героям на площадь у заводской проходной, те явно сочли бы его чужаком — настолько сильно противопоставление «местных» и «столичных» в мире, который описывает Самсонов.

    Аннотация к роману «Железная кость» дает понять, что главных героев двое — однако автор строит свое произведение, руководствуясь методом дедукции: от общего — к частному, от семьи (даже шире — от породы) — к человеку. Углубляясь в родословную, рассказывая о детстве, он дает характеристику в классических традициях русского романа XIX века обоим героям: Артему Леонидовичу Угланову, бизнесмену, стоящему у руля металлургического комбината, и Валере Чугуеву, молодому представителю рабочей династии Чугуевых. Сложный, изменчивый Угланов противопоставлен прямому и простому Валере: они, пожалуй, не враги, но уж точно антагонисты. Хотя оба могли бы подписаться под таким словами:

    И я увидел льющуюся сталь, она стояла у меня перед глазами, вечно живая, вечно новая, как кровь, метаморфозы эти все расплавленного чугуна, и ничего я равного не видел этому по силе, вот по тому, как может человек гнуть под себя исходную реальность, — это осталось тут, в башке, в подкорке.

    Фразы одного героя могут звучать и из уст другого — все действующие лица говорят как условный автор, и, начиная читать очередную главу, догадаться о том, кто является рассказчиком, можно только увидев имя персонажа. Это абсолютно не реалистично — и оттого прекрасно. Героев сплавляют обратно в ту единую породу, из которой жизнь их и выдолбила. Возвращение к истокам, к появлению на свет, к самому процессу родов — ключевая метафора всего романа. Все очень просто в этом мире: надо работать и надо рожать.

    …гладким сиянием начальной новизны показывалась сталь — головкой смертоносного ребенка между ног неутомимой и неистовой роженицы.

    …быть с этой домной, как с женщиной, и помыкать ее живородящим огненным нутром.

    О сюжете романа практически невозможно рассказать так, чтобы не выдать авторских секретов. Героев, разумеется, ждут приключения, в результате которых они встретятся в весьма неожиданном (или, наоборот, в самом ожидаемом) месте, но с каждой новой страницей становится все менее понятно, к чему же писатель ведет. По своей композиции роман тяжеловесен. Сложности ему добавляет и стиль автора, в котором сочетаются элементы советской риторики и политической пропаганды, кое-где появляется воровской жаргон, а украшают текст сложные метафоры и инверсии. Некоторые эпитеты становятся семантически значимыми: «стальные», «железные», «чугунные» — в восьми случаях из десяти это будут синонимы слову «рабочие».

    По статистике, каждый десятый россиянин живет в моногороде — промышленном царстве, молящемся на языческого заводского бога. Такие города похожи друг на друга настолько, что подобный роман мог бы быть написан и о Карабаше, и о Норильске, и о Нижнем Тагиле. Наряду с «региональной» литературой (в пример можно привести особенно сильную сибирско-уральскую ветвь — Александра Григоренко, Виктора Ремизова и Алексея Иванова) вполне может народиться и литература «заводская»: начало положили Ксения Букша и Сергей Самсонов. Разница между ними не только тематическая: если «региональная» старается феномен объяснить изнутри, то «заводская» литература все еще пытается в первую очередь показать и понять его извне.

    В отличие от советских производственных романов, построенных, словно сказки, по одной схеме, новые сочинения не похожи друг на друга ни в чем, кроме одного: завод можно назвать государством в государстве. Такое пространство позволяет продемонстрировать сложные социальные процессы. И рабочего материала достаточно —целых полтора миллиона «железных» человек по всей стране.

Елена Васильева