Акт убийства

Гибель Бориса Немцова разделила наше издерганное общество еще на несколько лагерей. Одни переживают ее как личное горе, вторые упражняются в цинизме, третьи молча корректируют внутренние списки приличных людей, а четвертые призывают тех и других к милосердию.

«Прочтение» же предостерегает всех неравнодушных от «выгорания» и предлагает вспомнить другие случаи в истории, когда не успевал один человек закрыть глаза, как у миллионов они открывались. Если верить киноклассикам, насильственная смерть политически значимых фигур — вне зависимости от калибра их голов — из века в век обнаруживала лишь одну закономерность: любой миллион состоит главным образом из нулей.

«Юлий Цезарь» Джозефа Лео Манкевича, 1953



Пожалуй, самая любопытная из экранизаций одноименной пьесы Шекспира, снятая одним из тончайших кинематографистов своего времени — тем самым Джозефом Лео Манкевичем, который известен широкому зрителю как режиссер и сценарист фильмов «Все о Еве» и «Клеопатра». Не отступая от текста, Манкевич превращает шекспировский триллер в тревожный сон разума, который, впрочем, не рождает ни одного чудовища — Цезарь (Луис Кэлхерн), Брут (Джеймс Мейсон), Кассий (Джон Гилгуд) и Марк Антоний (Марлон Брандо) оказываются лишь жертвами обыденных страстей, питающих источник всякой власти: идеализма и гордыни.

Политтехнологи только на первый взгляд заметно изменились за время, прошедшее с I в. до н. э., — на деле многие из них, например манипуляция общественным сознанием, не усложнились нисколько. Так, монолог Марка Антония, который обращается к римлянам после убийства Цезаря, звучит чертовски знакомо и для современных зрителей — они найдут еще немало известных созвучий и совпадений в этой гипнотически-неспешной и тревожной картине. Утешительным призом для многих станет встреча с Деборой Керр, исполняющей роль жены Брута Порции — красавицы, совершившей самое экстравагантное в истории самоубийство (само оно, не беспокойтесь, останется за кадром).

«Агония» Элема Климова, 1975 — 1981



Долгая борьба Элема Климова за право показать свой взгляд на конец Российской империи и убийство Григория Распутина длилась до того самого момента, как началась агония империи советской. Работа над фильмом велась с 1966 года, закончен и сдан Госкино он оказался в 1975-м, редактировался и перемонтировался до 1981-го, выпущен в прокат в 1985-м. За это время от первоначального замысла — фарсовой, почти лубочной стилистики — не осталось и намека: «Агония» превратилась в страшную историческую драму.

Игровые эпизоды чередуются с псевдокументальными — подлинная черно-белая хроника тоже составляет весьма значительную часть картины: комизм скоро сменяется трагикомизмом, а потом исчезает совсем. Его удается отыскать лишь в отдельных репликах, жестах и лицах — притом особенную тонкость обнаруживает прежде всего актерская работа Алисы Фрейндлих (Анна Вырубова), а уж только потом Алексея Петренко (Григорий Распутин) и всех остальных. Оккультная же истерия вокруг фигуры «порочного старца» и его убийство, прошедшее совсем не по плану, вызывают куда более острые чувства, чем, кажется, задумывал сам Климов. И в первую очередь поблагодарить за это стоит даже не его, а Альфреда Шнитке.

«Убийство Троцкого» Джозефа Лоузи, 1972



Зритель, не знакомый с творчеством Джозефа Лоузи, в 1930-е годы симпатизировавшего сталинизму, в а 1951-м изгнанного из США во время маккартистской «охоты на ведьм», вправе ждать от этого кино эталонного политического триллера или хотя бы детектива. Не только название, но и имена исполнителей главных ролей (Ален Делон — Рамон Меркадер, Роми Шнайдер — Гита Сэмюэлс, Ричард Бёртон — Лев Троцкий) намекают скорее на чистоту жанра, чем на эксперимент. Однако власть, диктат и классовые противоречия интересуют этого выдающегося режиссера скорее как философско-интеллектуальные и в некотором смысле чувственно-эротические категории: не даром Лоузи — еще и фрейдист. Потому на первый план он выводит не историю убийства (которая, впрочем, будет изложена во всех деталях), а личность убийцы — и нисколько не прогадывает в выборе Алена Делона на роль Меркадера.

Загадка этого «одинокого самурая» — то ли коммунистического фанатика, то ли карьериста, то ли террориста-романтика, то ли социопатичного исполнителя чужой воли — так и не будет решена, но превратит втянувшегося зрителя в участника увлекательной сюрреалистической игры. Здесь будет нелишним упомянуть еще и имя сценариста этой картины — Николаса Мосли, сына небезызвестного вождя британских нацистов.

«Ганди» Ричарда Аттенборо, 1982



Когда лорд (а также режиссер, актер и продюсер) Ричард Аттенборо задумал создать кинобиографию Махатмы Ганди, ни одна из киностудий не проявила интереса к проекту. Средства были собраны с помощью нескольких британских компаний и продюсера Джозефа Э. Ливайна. Кроме того, Аттенборо пришлось продать права на пьесу Агаты Кристи «Мышеловка», на премьере которой он исполнял когда-то главную роль. Все потери и риски оказались в конце концов более чем оправданны — «Ганди», до сих пор являющийся одним из самых масштабных и зрелищных (как с визуальной, так и с драматургической точки зрения) экранных жизнеописаний, получил, среди прочих наград и призов, восемь премий «Оскар», пять премий BAFTA и пять «Золотых глобусов».

Открываясь сценой убийства Ганди в 1948 году, лента охватывает жизнь великого духовного лидера (Бен Кингсли) с того момента, как в возрасте двадцати четырех лет он, успешный адвокат, был выкинут проводником из поезда во время поездки по Южно-Африканской республике. Являясь гражданином Великобритании, имея высшее образование и честно заплатив за билет в первый класс, он, будучи при всем этом индийцем, имел право ездить лишь в третьем. С этого эпизода началось формирование его знаменитой философии ненасилия, вокруг которой постепенно сложилось движение за независимость Индии от Великобритании. Кино Аттенборо, снятое для самого широкого зрителя, в то же время полно занимательных исторических деталей, интересных в том числе для любителей политической конспирологии.

«Джон Ф. Кеннеди: Выстрелы в Далласе» Оливера Стоуна, 1991



Окружной прокурор Нового Орлеана Джим Гаррисон, прославившийся собственным расследованием убийства президента США Джона Фицджеральда Кеннеди, написал по мотивам этого дела целых три книги. Последняя из них — автобиография «По следам убийц» (1988), ставшая настоящим бестселлером, и легла в основу фильма Оливера Стоуна. Являя собой идеальный политический кинодетектив, эта картина, в которой мастерски соединяются документальные и постановочные элементы, даже самого упрямого скептика может убедить в справедливости теории Гаррисона.

Правый заговор спецслужб, крупных промышленников и военных, недовольных отказом Кеннеди от обострения Карибского кризиса и его стремлением свернуть вьетнамскую кампанию, — версия, близкая по понятным причинам самому Стоуну. Более года провоевав в Юго-Восточной Азии, он еще долгое время был озабочен темой «вьетнамского синдрома» («Взвод», «Рожденный четвертого июля», «Сальвадор», «Дорз»). Сохраняя идеальный темпоритм и прохладную отстраненность почти до самого финала, под конец «Выстрелов» Стоун все-таки обнаруживает свою очевидную пристрастность и сбивается вместе с главным героем на патриотический пафос. Едва ли, впрочем, это вредит фильму — скорее убеждает в искренности его создателей, а значит, делает историю еще более правдоподобной.

«Харви Милк» Гаса Ван Сента, 2008



Больше всего эта биография Харви Милка (Шон Пенн), первого в США политика, который пришел к власти, будучи открытым геем, и был убит психопатом-гомофобом, напоминает академическое издание серии ЖЗЛ страниц этак на шестьсот — написано со всей возможной обстоятельностью, но очень недостает картинок. Впрочем, для тех, кто интересуется его жизнью и смертью исключительно как политическим кейсом, Гас Ван Сент создал идеальный материал. «Харви Милк» — проект почти документальный: лента едва ли не наполовину состоит из подлинной кинохроники выступлений политических оппонентов и сторонников Милка. На долю «почти» остаются драматические тонкости взаимоотношений внутри тесного мужского общества, сплотившегося вокруг героя Шона Пенна (при этом ссоры, митинги, объятия и поцелуи отличаются здесь совершенно не вансэнтовским бесстрастием и стерильной целомудренностью).

Интересно другое: когда шесть лет назад фильм вышел в российский прокат, отечественный зритель воспринимал эту, крайне важную в истории Америки, историю как чисто кинематографическую и откровенно проходную. С тех, пор, увы, многое изменилось. Речь, конечно, не только о правах сексуальных меньшинств — скорее о работе некоторых универсальных механизмов политики. Подлинная демократия, как известно, основывается на согласии большинства. Парадокс в том, что она продолжает считаться таковой, даже когда это большинство становится по-настоящему подавляющим.

Ксения Друговейко

Стоп-кадр. Ностальгия

  • Стоп-кадр. Ностальгия. — М.: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 432 с.

    В марте в Редакции Елены Шубиной в серии литературных сборников журнала «Сноб» выходит книга «Стоп-кадр. Ностальгия». Объединенные под обложкой рассказы предназначены для медленного чтения и содержат разные опыты преодоления прошлого. Татьяна Толстая, Дмитрий Быков, Михаил Шишкин, Андрей Тарковский-младший, Людмила Петрушевская и многие другие расскажут о свой ностальгии по ушедшим мгновениям, людям и, конечно, местам.

    Алла Демидова

    НОСТАЛЬГИИ НЕТ — ЕСТЬ ПАМЯТЬ ДЕТСТВА

    В прошлом у меня нет радостных событий, о которых мне бы хотелось вспоминать, и, когда ассоциативно мелькнет перед глазами какая-нибудь картинка оттуда, я, как пишет в своих дневниках Толстой, «стенаю».

    Причем уйти мне «туда» легко — при моей гипертрофированной актерской фантазии и «вере в предлагаемые обстоятельства».

    Когда не могу заснуть, я ухожу в детство, точнее к бабушке в Нижнее Сельцо под Владимиром. Туда меня отдавали на лето. Я не была там желанным гостем — там и так было достаточно голодных ртов, но маме казалось, что так будет лучше. И еще там жила моя двоюродная сестра, старше меня на пять дней. Вот с ней мы и проводили все лето. Писали вместе письма и бросали в щель нашего крыльца, представляя, что так мы ходим на почту. Думаю, что до сих пор там тлеют эти наши послания.

    Мы спали рядом с домом в амбаре. Рано утром пастух собирал стадо. Из наших ворот тетя Нюра выгоняет нашу корову Победку. Дело в том, что теленок родился 9 мая 1945 года и поэтому его, вернее ее, назвали Победкой.

    Однажды по улице деревни шел полк солдат, в это время пригнали стадо, и бабушка, выйдя на крыльцо, звала: «Победка, Победка!» Солдаты странно на нее косились.

    Бабушка — старообрядка. Из старой старообрядческой семьи. В избе много угольников с иконами, а внизу этих угольников лежат старославянские толстые книжки в коричневых кожаных переплетах.

    Я вижу, как перед закатом бабушка стоит перед угольником с лестовицей в левой руке и молится. На лестовице кожаные бугорки: одни — меньше, другие — потолще. Это поклоны, низкие и в пол.

    У нас с бабушкой обязанность: продавать красную смородину, которой очень много в огороде. Мы с сестрой лениво собираем большую корзину смородины с очередного куста, а на следующий день идем с бабушкой в город к политехническому институту, где бабушка по рублю за стакан продавала эту смородину студентам.

    Однажды мимо шли солдаты и в последнем ряду, отставая, шел маленький солдатик в больших кирзовых сапогах. Когда он пробегал мимо нас, бабушка сунула ему три рубля и сказала: «Прими Христа ради», — он удивился, взял деньги и побежал догонять свою роту.

    Мне эти три рубля вернулись. Уже в Москве я ходила в школу в районе Балчуга. И каждый раз проходя мимо маленькой сапожной мастерской, где сидел сапожник-инвалид, пришедший с войны, я останавливалась около приоткрытой двери и нюхала этот божественный запах кожи, ваксы… Инвалид, наверное, давно меня приметил и однажды заговорил со мной — кто я, с кем живу. Я ответила, что с мамой, а отец погиб на фронте. Он протянул мне три рубля, я взяла, но больше у этой двери никогда не останавливалась.

    Отца я помню эпизодически. Но очень ясными картинками. Я даже помню, вернее вижу, как я впервые пошла (мне было год) через всю комнату к отцу. Он меня подхватил на руки и смеялся. Он меня очень любил.

    Потом, позже, я стою сзади на его лыжах, вцепившись в его ноги, и мы медленно катимся с пологой горки.

    Во время войны он неожиданно приехал на два дня в Сельцо к бабушке. Ночью. Меня разбудили. Он вытащил из рюкзака две мягкие игрушки: слона и лису. Я выбрала лису. Наутро сестре достался слон. Она ревела на весь дом. Лиса долго жила у меня, пока мама не подарила ее какой-то маленькой девочке. Мне жаль. У моего мужа на книжной полке, где стоят тома старой советской энциклопедии, сидит большой коричневый вельветовый медведь, которого купили до рождения Володи.

    Когда началась война, я была у бабушки. В октябре 1941 из Москвы невозможно было уехать, и мама пошла к нам пешком. Шла она несколько дней. Пришла уставшая, грязная, я ее не узнала. Когда она меня взяла на руки и спросила: «Где твоя мама?», — я ответила уже по-владимирски на «о»: «Д-о-лёко-о-о!» — и показала в сторону Москвы. В какой она стороне, мы знали. У нас была детская игра: мы просили кого-нибудь из взрослых ребят «показать Москву», и тебя брали обеими руками за голову, где уши, приподнимали над землей лицом в сторону Москвы. Игра мне очень нравилась.

    Мама осталась во Владимире, устроилась на работу, мы сняли маленькую комнатку в одно окно недалеко от Золотых ворот. Меня отдали в недельный детский сад. Когда бы мама ни навещала меня, я стояла у ворот, смотрела на дорогу и ждала ее.

    В нашей комнатке помимо нас жили крысы, и, уходя, надо было все съедобное подвешивать в наволочке к потолку. Крысам, естественно, это не нравилось, и однажды они от злости растерзали наши подушки. Когда мы вошли, вся наша комната была в пуху.

    Отец еще раз после ранения приехал к нам на два дня уже во Владимир. Мама ушла на работу, мы остались с ним одни, и он меня осторожно спросил: «К маме кто-нибудь ходит в гости?», — и я, хоть знала, что у мамы есть другой мужчина, ответила: «Нет, никогда!»

    Мама вышла замуж за отца с условием, что он купит ей комнату. В тридцатые годы это было можно. Отец — москвич, но жил с сестрой, а мама приехала в Москву из Нижнего Сельца. Отец купил небольшую комнату недалеко от Балчуга, они справили свадьбу, поехали в Сельцо к маминым родителям, она там задержалась, а отец вернулся в Москву раньше — он был студентом, но на вокзале его арестовали. Сослали на Север. Мама осталась одна в Москве. За ней стал ухаживать один инженер из «благополучной» московской семьи, просил выйти за него замуж, она согласилась, но неожиданно вернулся отец (в начале тридцатых годов за примерное поведение иногда раньше освобождали). Мама осталась с отцом. Пожалела. А потом родилась я. Отцу не разрешалось жить в городе (сто первый километр), и он жил у другой сестры в Старой Рузе. Приезжал наездами. Поэтому я его плохо помню. А когда началась война, он добровольцем ушел на фронт. 17 февраля 1945 года в деревне Выжихи Ломжинского воеводства в Польше его убили.

    Мы с мамой уже к этому времени были в Москве. Я помню салют о взятии Варшавы и мамин громкий плач — она только что получила похоронку. А до этого отец мне приснился. Мы были с ним в нашей комнате, и вдруг он стал совсем маленький и ушел под шкаф. Сны я запоминаю редко, а этот помню очень ясно до сих пор. Мы с мамой остались одни. Потом появился отчим… Я ходила в школу.

    Площадка перед гостиницей «Балчуг» была местом наших игр. В гостинице тогда жили семьи вернувшихся с войны. Там жила моя подруга Наташа Шапкина, очень красивая спортивная девочка. В школьном драмкружке она, конечно, получила Снегурочку, а я мужскую роль Бобыля (школа у нас была почти женская, и почти все мужские роли доставались мне). Наташа хорошо прыгала через веревочку, я постоянно сбивалась. Однажды дети не выдержали моих сбивок, взяли меня за руки и за ноги и долго держали так над рекой за парапетом. Я вернулась домой в истерике и с тех пор боюсь коллектива.

    Балчуг, Каменный мост, Красная площадь, Александровский сад, Манежная площадь — это мои адреса. Мама ходила по этому маршруту в университет на работу, а я с ней в свой детский сад во дворе университетского корпуса. Зимой мама возила меня на санках. Я вижу, как по белому снегу от Василия Блаженного катится вниз красное яблоко, которое я уронила. А в самом Василии Блаженном, вернее в самом низу, над тротуаром, есть норка, где живет Королева крыс. На пустой Манежной площади ставили большую елку с игрушками, а вокруг в палатках продавали конфеты и мороженое. Но это, наверное, было уже после войны. У меня одно время наслаивается на другое.

    Моей приятельнице Ире подарили белого кролика. Ее такса Долли тут же стала на него охотиться. Мы живем на даче. В одной комнате живет кролик, в другой заперта такса. Выгуливаем их по очереди. На длинном собачьем поводке. Моя очередь выгуливать кролика. Он спокойно щиплет травку, я замечталась и вдруг боковым зрением вижу, как по дорожке ползет Долли, каким-то образом выбравшаяся из своего заточения, я успеваю схватить кролика, такса прыгает, кролик кричит: «А-а-а-а!», — сумасшедший дом. Надо было отдавать кролика. Но куда? И тут я вспомнила, как мы с моим мужем как-то нашли ежика со сломанной лапкой. Принесли домой. Днем он где-то спал, ночью топал по комнатам, и потом весь пол был в какой-то зеленой жиже. Прошел месяц, нам надо было уезжать, и мы отдали ежика сыну нашего приятеля — сын был председателем кружка юннатов. Ежик там долго жил. Возвращаюсь домой, рассказываю Володе всю эту дачную эпопею и заканчиваю, что мы кролика отдадим, как отдали когда-то нашего ежика сыну Цукермана. Володя меня, молча, выслушал и говорит: «Алла, дело в том, что ежика мы с тобой нашли двадцать пять лет тому назад, сыну Цукермана сейчас под сорок и живет он давно в Израиле».

    Такое наложение времени я заметила у хороших актеров, когда они играют классику. Мне посчастливилось видеть Смоктуновского в Мышкине, когда театр восстанавливал «Идиота» для Эдинбургского фестиваля, а мы в это время в Ленинграде снимали «Дневные звезды». На сцене был Смоктуновский со всеми его привычками и голосом, и в то же время я ощущала время Достоевского и характер самого Мышкина. Удивительно!

    Мне не спится. Моя проклятая бессонница. Я «ухожу» к бабушке в Нижнее Сельцо. Мы все сидим за столом. Пьем чай, вместо сахара свекла. За столом сидят беженцы — нищие (это входит в бабушкину религию). Мы с сестрой фантазируем, какое на вкус бывает пирожное: мы никогда его не ели. И вдруг во рту я чувствую вкус орехов, сладостей и еще чего-то пряного. Может быть, среди беженцев сидел гипнотизер, и он нас пожалел, или это разыгралась моя фантазия?

    Дом бабушки сохранился, но я боюсь туда ехать, потому что моя детская картинка померкнет, на нее наложится сегодняшний день.

    Наверное, Пруст тоже боялся вернуться в маленький городок Иллье, где он тоже у бабушки проводил летние каникулы. В его романах городок Иллье под Шартром превратился в Комбре, где в большой гостиной бабушка принимала своих великосветских гостей за чаем.

    Я как-то поехала в Шартр и заехала в прустовский Иллье, где в доме бабушки расположился музей Пруста. Бабушкина гостиная оказалась маленькой тесной комнаткой, забитой мебелью мелких буржуа. И вместо прустовской речки в романе журчал заросший зеленью ручеек…

    Никогда не надо возвращаться туда, где прошло детство. (Я уже не говорю о фатальном возвращении старого Форсайта.) Детство должно оставаться в памяти. И возникать в бессонные ночи…

В библиотеке им. В.В. Маяковского назвали лучших зарубежных писателей

Текст: Луиза Вафина

Вчера в ЦГПБ им. В.В. Маяковского огласили итоги международного проекта «Читающий Петербург 2014: выбираем лучшего зарубежного писателя». Книги 30 номинантов из 17 стран Европы, США и Латинской Америки были представлены русской публике, которая на протяжении года выбирала самых хороших авторов путем голосования в интернете.

Лучшим писателем в 2014 году среди тех, чьи произведения не были изданы в переводе на русский язык, оказался Жоэль Дикер из Швейцарии с романом «Правда о деле Гарри Кеберта». Второе место в этой номинации досталось французу Оливье Адаму, написавшему произведение «Les Lisières», третье место занял Майкл Бакли за девятую книгу из серии «Сестры Гримм».

В номинации «Лучший зарубежный писатель, произведения которого изданы в переводе на русский язык» абсолютным лидером по результатам народного голосования был признан Ю Несбё из Норвегии, автор детективного романа «Полиция». С отрывом в двадцать голосов второе место занял француз Давид Фонкинос за книгу «Нежность», на третью строку за дебютный роман «Сто лет и чемодан денег в придачу» читатели поместили Юнаса Юнассона из Швеции.

В этот же день были объявлены номинанты 2015 года: это 31 автор из 19 стран мира. «Номинантов нам порекомендовали представители зарубежных культурных институтов, — поделилась информацией руководитель проекта Ирина Точилкина. — Наши коллеги стараются выбрать тех авторов, которые достаточно известны у себя на родине, но мало знакомы российскому читателю».

Ознакомиться с новым списком предложенных авторов и проголосовать за понравившуюся книгу можно уже сейчас на сайте проекта.

Павел Зарифуллин. Русская сакральная география

  • Павел Зарифуллин. Русская сакральная география. — СПб.: Лимбус Пресс, 2015.

    Астрологическая карта неба отбрасывает свою проекцию на землю, диктуя судьбу странам и народам, подпавшим под патронат неумолимых небесных светил. Павел Зарифуллин, этнолог, один из лидеров современного евразийства, начертил карту сакральной географии и, подобно Вергилию, показавшему Данте рай и круги ада, ведет читателя дорогами этой знакомой и вместе с тем новой для него земли. Влияние ландшафта на формирование этносов исследовал Лев Гумилев. Павел Зарифуллин делает следующий шаг — он изучает влияние небесных сил на ландшафты, предопределяющие участь людских племен.

    Грядущие скифы

    Красавцы

    Кочевники — красивы. Если выбирать из рода людского народы, мужчин и женщин номадическая красота бросается в глаза!
    Красота и великолепие готтентотов, берберов, казачек, калмычек, нагайбаков и мексиканских цыган.

    Они высокие и изысканные, многие с тонкими чертами лица. Кочевники — прирождённые аристократы, они смотрят вверх в сторону звёзд, в простоту небес, которым они поклоняются. Во времена палеолита человеческий род был именно таким, пока не взял на себя «каинову печать», земледельческое занятие проклятого рода — пока не начал копаться в земле, перенимая на себя её чёрную, вязкую суть, сгибаясь, уменьшаясь и скрючиваясь.
    В фильме Херцога «Пастухи Солнца» показаны современные кочевники юга Сахары. Они ростом под 2,15 в среднем. Водители одногорбых бактрианов все ростом с хорошую баскетбольную команду.
    Такие парни когда-то владели русскими степями. По сию пору то тут, то там мы находим в заваленных золотом курганах двухсполовинометровые скелеты скифских воинов. Их шеи увешены сотнями фаланг средних человеческих пальцев руки — фаланги убитых врагов, опылённые золотым порошком.
    Попробуй убить сотню врагов, попробуй хотя бы одного.
    Что это были за люди? И что это было за время?

    Вырождение

    Антропологи объясняют высокий рост особенностями питания кочевников и собирателей. Например, африканские кочевники-бушмены в день потребляют в среднем 2140 калорий и 93 грамма протеина, что значительно выше рекомендуемой дневной дозы для людей их роста. После применения агрокультуры высота человеческого роста значительно сократилась.

    Согласно антропологу Ричарду Ли, бушмены, живущие в пустыне Калахари, питались более 100 растениями (14 фруктов и орехов, 15 ягод, 18 видов съедобной смолы, 41 съедобных корнеплодов и луковиц, и 17 листовых, фасоль, дыни и другие продукты). В отличие от этого, современные фермеры полагаются в основном на 20 растений, из которых тремя — пшеницей, кукурузой, рисом — питаются большинство людей мира. Исторически сложилось так, что было всего один или два зерновых продукта для конкретной группы людей. Это убогое питание ведёт Человечество дорогой деградации.

    Человечество мельчает, в первую очередь потому, что окончательно перестаёт кочевать, всё глубже вгрызаясь в сатанинскую землю, всё яростней закапываясь в «волчьи ямы» городов.
    Нас окружают карлики, они гнутся к земле, копаются в земле, закапываются в неё, валятся на колени, живут в земле и в ней разлагаются.

    Это ещё называется почвенничество, консерватизм. Граждане (от слова «огород», «огородиться», «заколотиться», «закрыться», «спрятаться») прячутся, бегут от свободы в муравейники городов, служат бешенной матке этих муравейников, холодной матрице, сковывающей этих с позволения сказать жителей единой цепью.

    Половецкие пляски

    Youtube наполнен изумительными роликами, изображающих арабов-бедуинов, персидских бахтиаров и пакистанских белуджей, гарцующих на лошадях и верблюдах с автоматами Калашникова наперевес. Они смотрятся с нашими АКМ великолепно. Красавцы!

    Между тем в стране производителе Калашникова представить подобные ролики практически невозможно. Это парадокс! И всё потому что основная масса нашего населения оседлые люди, они ведут оседлое хозяйство и красота танца с огнестрельным оружием для них недоступна.

    Хотя и у нас и не всё так плохо. Браконьеры Поморья и Приморья, казаки с далёких степных хуторов, якутские и эвенкийские оленеводы ещё могут сплясать «половецкую пляску» с винчестером наперевес. (Для некоторых молодых читателей: винчестер — это ружьё, а не кусок компьютерного железа). А ведь обладание огнестрельным оружием чётко отделяет аристократов от более низких сословий.

    Крепостные крестьяне и домохозяйки

    Недавно в Питере был лев-гумилёвский семинар, где аксакалы-академики всерьёз обсуждали вопрос: можно ли считать кочевничеством современные антропотоки?

    Я утверждал, что нет, нельзя. Работяг из областей каждый день едущих в электричках в сторону Москвы и Питера можно сравнить с крестьянами уральских деревень, приписанных Петром Великим к демидовским заводам. Утром они выходят из своей деревни и идут в сторону завода, через промежуток времени они приходят на завод и начинают там вкалывать. Сейчас они из своей, условно говоря, деревни пробираются в офис и передвигают там бумаги. Но они остаются оседлыми жителями, потому что их пункты (деревня-офис) задают маршрут. Прибитые к земле пункты первичны, а маршруты вторичны. Они остаются крепостными крестьянами, подобно своим пращурам, жившим до отмены крепостного права. В своих офисах они привязаны к компьютерам, как рабы на галерах к вёслам! Некоторые сидят в конурах размером с собачью будку и лают по разрешению хозяина, получают от него свою кость, выволакиваются из будки и двигаются в сторону деревни (конуры в улье многоэтажного дома).

    А один мой знакомый по фамилии Коровяк был не в состоянии даже дойти до работы. И не только до работы, а вообще куда бы то ни было! Не человек, а просто гвоздь в гробу мира сего!

    Ещё хуже дело обстоит с домохозяйками, привязанными к одному месту, это рабство приводит к тому, что тётки начинают разговаривать с телевизорами.

    Время цыган

    Но даже в наших антропотоках ещё полыхает жизнь!

    Согласно французскому философу Жилю Делёзу, жизнь кочевника — это интермеццо. Пункты путешествия сами принадлежат маршруту, сливаются с ним, маршрут первичен, пункты вторичны.
    Небольшие музыкальные пьесы, исполняемые номадами между отдельными номерами концерта, я регулярно наблюдаю в подмосковной электричке.

    Кочевники не любят суеты, они играют в полуденных вагонах, когда пассажиров практически нет. Они появляются, как цветастый мираж в холодной пустыне русского электрического отчуждения. О, да — это цыганки!

    Неистребимые оптимистки эпохи заката кочевой жизни. Они, как заходящее фиолетовое солнце номадов, древнее солнце, помнящее своего праотца — первокочевника Авеля, предложившего Небесному Богу лучшую жертву из стада.

    Жертва Авеля и кровь Авеля была зарёй кочевого мира, ведь наш Отец любит кочевников.

    Цыганки в электричках репрезентуют номадический закат, потому что наша Мать-сыра-земля не любит кочевников, она ценит только оседлых, закрепощённых, спеленутых, приросших к ней детей, сонно ворочающихся в чёрной утробе.

    В точке полуночи номадической эры цыганки смеются и шутят, просят сигаретку, вырывают у дураков волосы, выманивая у них конфеты, билеты и мятые ассигнации. Они грозят офис-менеджерам смертью родственников и желают рабочим и служащим счастливого пути!

    Они освоили бездушное электрическое время, заставив его механизмы крутиться в противоположную сторону, они оседлали русских собак (не в смысле, что русские — собаки, а в смысле, что электрички называют «собаками»).

    Они уже не так красивы, как их прапрапрабабки в золотой цыганский пушкинский век — всё же многолетняя жизнь и расовое смешение с оседлыми даёт о себе знать.
    Но они непобедимы. Умирающая оседлая цивилизация не может забрать их с собой в холодную могилу. А если даже и заберёт, то они будут там играть и смеяться, как скрипач в аду, как цыган в аду, как еврей в аду, как казак в аду, как Василий Тёркин в аду — бесчисленные энергичные номадические персонажи многомудрых русских сказок. И подземные черти выбросят их обратно — вон из смрадного обезьянника, как делают это менты, предпочитающие не связываться с цыганами, и тем паче с цыганками, которые по сию историческую пору могут навести сглаз, прочитать будущее, всё как есть рассказать.

    А кто в наше крепостное время ещё может «всё как есть рассказать»?

    Про цыган издавна ходят нехорошие слухи, что они-де «воруют детей». Вокруг цыган вьётся странная субстанция, особый буйный дух «приглашающий к путешествию», манящий отправиться парня или девушку в неизведанные страны, на пиратский корабль или на струг Степана Разина. Ради «чудес кочевой звезды» дети готовы перенести какие угодно неприятности, засунуть за пояс страх и бежать со всех ног по бесконечной белой равнине.

Захар Прилепин. Не чужая смута

  • Захар Прилепин. Не чужая смута. Один день — один год. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 672 c.

    Сборник публицистических статей Захара Прилепина «Не чужая смута» — ожидаемая книга. Каждый отзыв писателя на развитие украинско-русского конфликта вызывал волны суждений в печати и социальных сетях. Репортажи, хроника событий, путевые очерки из поездок по Новороссии тесно переплетены с размышлениями о русской истории, русской культуре и русском мире.

    ДО ВСЕГО

    Этот год назревал, и однажды посыпался как град.

    Короткую антиутопию о том, что Украина распалась на две части и там идёт гражданская война, я написал ещё в 2009 году.

    Не скажу, что я один был мучим подобными предчувствиями. Любой зрячий мог это предвидеть.

    В мае 2013-го мы сидели посреди солнечного Киева, неподалёку от Крещатика, с украинскими «леваками» и прочими разумными ребятами из числа местной интеллигенции — которых, впрочем, в силу отсутствия у них «оранжистских» иллюзий, патентованные украинские элитарии числили по разряду маргиналов.

    Тогда, за полгода до Майдана, мы много говорили обо всём, что через полгода странным и страшным образом сбылось.

    Наши разговоры были записаны и вскоре обнародованы.

    Когда события, ныне всем известные, начались — нам не пришлось выдумывать наши речи, чтоб оказаться постфактум самыми прозорливыми, и кричать: а мы знали, а мы знали!

    Мы знали.

    Пожалуй, приведу несколько цитат из наших бесед — вы можете легко проверить, что публикация их состоялась, когда ещё ни одна покрышка не дымилась в центре Киева.

    Приезжаешь, бывает, — говорил я, — в какую-нибудь не очень далёкую страну — из числа республик СССР или стран Варшавского блока, и через какое-то время ловишь себя на одном болезненном чувстве: в этой стране идёт тихая реабилитация фашизма. Неужели никто ничего не замечает?

    Не подумайте, что это выражается исключительно в русофобской риторике, зачастую характерной для иных зарубежных медиа, — к таким вещам мы давно привыкли. Нас не обязаны любить, да и не любить нас тоже есть за что: наследили, накопытили.

    Проблема в другом. Собственную идентичность эти страны ищут почему-то в тех временах, когда они носили фашистскую форму, отлавливали местных евреев и переправляли куда велено, а потом яростно воевали с «большевистскими оккупантами».

    И при этом, едва, к примеру, я оказываюсь в Европе, местная пресса тут же начинает трепать меня на предмет «русского деспотизма», всяких там нацболов и новейшей сталинианы.

    «Побойтесь Бога, — всякий раз хочется мне сказать, — у вас тут в половине соседних стран полиция одевается так, что их от полицаев 1941-го не отличишь, памятники ставят профашистским головорезам — а вы всё в России ищете то, что у самих под боком».

    Но то, что у них под боком, они не очень хотят видеть — все эти страны понемногу ползут в разнообразные евросоюзы, и вообще, в отличие от России, воспринимаются как вполне цивилизованные.

    Другое моё удивление связано с тем, что если встретишь в описанной выше стране российского либерала — на гражданском форуме ли, в кафе ли — то сидит он зачастую в кругу той публики, среди которой его в принципе быть не должно.

    В России наши патентованные либералы собаку съели на борьбе с «фашистами»: ищут (и находят!) их то под лавкой, то на чердаке, то в газете, то на митинге; но едва выберутся за кордон к ближайшим соседям — как нюх пропадает.

    Или, наоборот, обостряется?

    В нашей стране они только и делают, что говорят об «авторитаризме» и «националистическом реванше», вне её пределов ничего подобного не различают при самом ближайшем рассмотрении.

    …Попивая киевское разливное, мы всё это обсуждали с одним украинским парнем из «левых», Виктором Шапиновым.

    — Россияне вообще обычно не разбираются в украинской политике, думают штампами, — рассказывал Шапинов. — О поклонниках УПА, батальона «Нахтигаль» и дивизии СС «Галичина» в российских либеральных СМИ часто пишут как о «демократах».
    Мы даже отправили в редакцию «Эха Москвы» открытое письмо, когда новостная служба этой уважаемой радиостанции написала о пришедших в зал заседаний Киевсовета нацистах-боевиках в масках и с ножами как о «гражданских активистах». Эти «гражданские активисты» также развернули там знамя с «кельтским крестом» — известным европейским неонацистским символом. Так вот, «Эхо» нам так и не ответило… На митингах антипутинской оппозиции я сам пару раз видел знамя организации «Свобода» — а это ультраправая, неонацистская партия. Один из её лидеров, ныне депутат парламента, выпустил для «партийной учёбы» сборник статей Геббельса, Муссолини, Рёма, Штрассера и других фашистских преступников.

    — Что побуждает часть украинских политических элит искать своих предшественников именно в тех временах? — спрашивал я, имея в виду Вторую мировую и прямых перебежчиков на сторону нашего тогда ещё общего врага.

    Ответ мне был известен заранее, но я сверял свои ощущения с тем, что думают украинские знакомые.

    — Ключевым моментом здесь является антикоммунизм, — отвечали мне. — Героями и «отцами нации» должны быть все, кто боролся с коммунизмом. А в тридцатые-сороковые флагманом борьбы с коммунизмом была нацистская Германия. Вот поэтому и героизируются Бандера, Шухевич и другие коллаборационисты. Историю украинского государства приходится вести от этих «героев». Иначе придётся признать, что сегодняшняя украинская государственность — это продукт позднесоветской бюрократии УССР, которой было выгодно не подчиняться общесоюзному центру в условиях начавшегося раздела общенародной собственности. Проще говоря, украинская часть советской бюрократии хотела сама определять, что и кому достанется на подконтрольной ей территории. Именно этот корыстный и далёкий от национальной духовности мотив и был основой создания независимой Украины. А национализм был лишь удобной ширмой для прикрытия масштабнейшего передела собственности.

    — Что здесь думают по поводу российских либеральных деятелей — им-то всё это зачем? — спрашивал я.

    — Думаю, и здесь цементирующим звеном является всё тот же антикоммунизм. Сотрудничество российских либералов и крайне «правых» в бывших советских республиках — это не случаи, это система. Для нас самое печальное — это поддержка, прежде всего — медийная, партии «Свобода», бывшей Социал-национальной партии. Ксенофобская и расистская программа партии «Свобода», агрессивная риторика её вождей, в разные годы призывавших своих сторонников «бороться с жидами и москалями», советовавших русскоязычным детям в детских садах Львова «паковать чемоданы и уезжать в Московию», известна всем в Украине. Почему на это закрывают глаза у вас — большой вопрос.

    Наша так называемая оппозиция — это блок либералов (Кличко), национал-либералов (Яценюк) и, прямо говоря, фашистов («Свобода» Тягныбока). Заключив такой союз, либералы втащили фашистов в большую политику. Приход фашистов в парламент поддерживала и власть, предоставляя им несоразмерное их тогдашнему рейтингу место на ТВ. Да и прямо финансируя их — есть свидетельства получения денег Тягныбоком прямо в Администрации президента Януковича. Есть факты, когда мероприятия ВО «Свобода» проводились в помещениях, принадлежащих депутатам Партии регионов Януковича. Проблема власти в том, что она думает всех перехитрить, «развести» каким-то хитрым политтехнологическим приёмом. Фашисты давно приобрели собственную динамику, это уже не просто «проект власти», как думали многие ещё год назад. Приход к власти фашистов реальнее, чем мы думаем.

    Вскоре к нашему разговору подключился Андрей Манчук, один из лидеров украинской «левой» партии «Боротьба»:

    — Националистическая идеология всегда являлась обратной стороной медали украинского капитализма, — делился Манчук. — Она призвана утверждать право буржуазии на господство в нашей стране, выводя традицию её власти прямо из трипольских горшков и из шароварных штанов казацких гетманов — а также легитимизируя результаты приватизации производственных активов Украины, созданных трудом миллионов людей в «тоталитарные» времена.

    Нужно понимать, что в Украине пропаганда демонизировала «левых» в значительно большей мере, чем в России, где буржуазные элиты используют те или иные образы или фрагменты из идеологического наследия советской эпохи. Сама левая идея представляется у нас в Украине как нечто априори чужеродное всему украинскому, принесённое сюда на штыках «московской орды». Здесь растёт целое поколение, которое учили, что коммунисты — это коварные, жестокие, развращённые чужаки, которые зверски и умышленно уничтожали голодом и репрессиями украинский народ, его язык, культуру, и прочее. Эта позиция — основа праволиберального консенсуса, который является альфой и омегой украинской буржуазии.

    Конечно, эти утверждения ложны — потому что большинство классиков украинской культуры, включая Ивана Франко, Лесю Украинку, Коцюбинского, Тычину, Винниченко и др., были людьми социалистических убеждений, Украина дала блестящую плеяду коммунистов-революционеров, украинские низы активно поддержали большевиков, а победа советской власти стала предпосылкой для небывалого расцвета украинской культуры, впервые эмансипировав украинский язык и поставив на ноги украинское образование. Но сейчас это замалчивается самым циничным образом — а в ход идут позорные мифы о том, что коммунисты якобы расстреляли специально собранный для этого съезд музыкантов-кобзарей, что в пятидесятых годах харьковских студентов казнили за требование сдавать экзамены на украинском, что украинским солдатам давали перед атакой на немцев кирпичи вместо оружия, и так далее. Но уровень образования низок, уровень пропаганды высок, и есть те, кто этому верит. Месяцем позже, в сентябре, мы обсуждали те же самые темы с киевским литературным критиком, которого зовут Ефим Гофман.

    Говорили, ещё посмеиваясь, ещё подшучивая, о весьма странном феномене: «киевском русском оранжизме» — то есть о людях, которые воспитаны в рамках русской культуры, но, выходя на Майдан (до самого Майдана, напоминаю, оставалось ещё несколько месяцев), ведут себя как завзятые русофобы.

    — Я помню ещё времена, когда под понятием «либерализм» в среде интеллигенции подразумевалось не то, что сейчас, — рассказывал Ефим. — Речь шла о соблюдении прав человека, о свободе как важнейшей общечеловеческой ценности, о плюрализме, толерантности… Неслучайно ведь прилагательное «либеральный» в быту ассоциируется с проявлениями мягкости, терпимости. А нынешние либерально-тусовочные умонастроения — совсем другие. Из всей совокупности прав человека вычленяется одно-единственное, расцениваемое в качестве главного: право на частную собственность и её неприкосновенность. Гарантией его соблюдения является стабильный режим рыночной экономики.

    Что же до остальных прав, то — весьма интересная складывается ситуация. Новоявленные либералы ненавидят всё, что отдаёт «совком», настроены на волну тотального антикоммунизма. А вот логически-понятийный аппарат этих людей работает в режиме… так называемого марксистского образа мыслей, который они так яростно отвергают. На самом деле — не марксистского, если иметь в виду подлинный марксизм. Весь вопрос в том, что они мыслят в духе упрощённых схем из советско-вузовского казарменного курса общественных дисциплин. Они полагают, что есть базис — рыночная экономика, а есть надстройка — всё остальное. Если будет установлен стабильный рынок, то остальные свободы-права автоматически придут в действие.

    Совершенно понятно, что Соединённые Штаты Америки для нынешних русскоязычно-украинских либералов — неукоснительный ориентир. Показательно, что ни провальные результаты российского ельцинско-гайдаровского эксперимента девяностых годов, ни судьбы многих стран «третьего мира», уже веками пребывающих в ситуации «дикого капитализма», нисколько не отрезвили русских оранжистов. К сомнениям эта среда не склонна. Самостоятельное мышление в среде русских оранжистов не является престижным…

    Ну вот, казалось бы: тот же интернет сейчас даёт возможность доступа к разнообразным информационным источникам. Столько новых точек зрения появилось, ставящих под вопрос систему представлений рубежа восьмидесятых-девяностых годов. Оранжистам же это всё — по барабану! Они предпочитают держаться за прежние догмы, искусственно взвинчивая и самих себя, и друг друга.

    Возвращаясь же к Америке, то её внешнеполитический курс для оранжистов также является вопросом, не подлежащим обсуждению. Равняйсь — смирно! Отсюда вытекает и их априорное недовольство Россией, и их априорная лояльность по отношению к «украинской идее».

Автором текста для нового Тотального диктанта стал Евгений Водолазкин

Раз в год тысячи людей в нашей стране и за ее пределами собираются по совершенно удивительному поводу — они хотят написать диктант! Желание проверить свой уровень грамотности заставляет сесть за парту тех, кто давно уже окончил школу и университет. Организаторы акции ожидают, что участие в этом «празднике знаний» примут жители более пятисот населенных пунктов.

Тотальный диктант — повод не только вспомнить правила орфографии и пунктуации, но и познакомиться с современной литературой. Вот уже шестой год подряд автор текста выбирается из числа писателей, без произведений которых невозможно представить полки книжных магазинов страны. Вслед за Борисом Стругацким, Дмитрием Быковым, Захаром Прилепиным, Диной Рубиной и Алексеем Ивановым свой текст для диктанта представит лауреат премий «Большая книга» и «Ясная поляна» доктор филологических наук Евгений Водолазкин.

Автор романа «Лавр», хоть и является специалистом по древнерусской литературе, текст диктанта посвятил другой теме — жизни предреволюционного Петербурга. «Волшебный фонарь», по словам Водолазкина, — это набросок для его нового произведения.

Услышать и написать отрывок из еще не опубликованного романа можно будет 18 апреля на специальных площадках вашего города или в онлайн-режиме на сайте: http://totaldict.ru/.

Вера Чайковская. Мания встречи

  • Вера Чайковская. Мания встречи. — СПб.: Лимбус Пресс, 2015.

    В книгу московского прозаика, художественного критика и историка искусства Веры Чайковской включено несколько циклов новелл. Автор фантазирует на темы прошлого и современности, сознательно избегая «научной» точности, погружая читателя в стихию озорной или драматичной игры, где «культурные герои», артистические и творческие личности наполняют энергией и расцвечивают красками прошлую и современную жизнь.

    УМНОЖЕНИЕ НЕЗНАНИЯ

    Новую жизнь либо начинаешь, либо нет. У Андрея Геннадиевича не вышло начать. Книжка, появление которой должно было абсолютно все переменить, — залеживалась на прилавках, из-за чего издатель страшно на него сердился. Впрочем, сам издатель палец о палец не ударил, дабы возвестить миру о явлении нового писателя. Чудака, который еще чего-то не знает. Еще большего, чем прежние чудаки.

    Новая, вторая книжка обреталась теперь уже не в столе, как некогда первая, а в компьютере. Авось-либо кто-нибудь когда-нибудь…

    Но в России слишком многого навидались и нахлебались, — одним талантом меньше, одним больше, — какая разница? Мы не в Монако, где все таланты учтены, да кажется, их и нет? Словом, надежд на издание второй книжки было мало. И даже ехидный сотрудник отдела культурологии через какое-то время перестал называть Андрея Геннадиевича «господином писателем», что его даже несколько уязвляло. Все вошло в обычное русло: писание полугодовых планов, потом отчеты по ним, сдача рукописей о «лучшей в мире» русской литературе, которые, не будучи, вероятно, «лучшими в мире», скапливались грудой в секретариате, дожидаясь своей очереди на издание. Денег под это дело у института, как всегда, не доставало. Удивительно, ну, почему, если все они были такие умные, были они такими беспомощными и бедными? А уж как гордились своей избранностью! Каста ученых.

    Ужасные его женщины, жена и дочь, оставаясь ужасными, были все же немного любимы. Других Бог не дал. И не ожидалось, что даст. О той он старался не вспоминать, как о сне, пусть и не страшном, но после которого начинало глухо ныть сердце. В институте он ее тоже перестал встречать и слышал краем уха, что она уехала чуть ли не в Америку.

    Следующим, кажется, летом (он очень плохо ощущал течение времени, представляя его синхронно, развернутым, как свиток с письменами: вверху — начало, внизу — конец), Андрей Геннадиевич, подхваченный духотой, ветром, воспоминаниями, всей силой несбывшихся и отгоревших надежд, сел на электричку (машины у него все еще не было и не предвиделось) и покатил «к тетке на дачу». Так было сказано жене. Кажется, она уже тоже стала понимать эти его метафоры, но относилась к ним спокойно и с долей злого цинизма. Куда денется при такой неприспособленности? Только свои и терпят, да и то из последних сил!

    В каких-то романах, рассказах, фильмах он читал, видел, помнит эти эпизоды запоздалого возвращения. Бродячий сюжет! Безумец — Гомер насочинял, что Улисса еще кто-то ждет. Но и это, как ни странно, банальность. Что делать, если жизнь и впрямь состоит из таких банальностей, которые каждый, обжигаясь, морщась, с трудом глотая, переживает на свой собственный, таинственный лад?!

    Джек с осунувшейся, неузнаваемой мордой бомжа, а не профессора, отчаянно кинулся ему под ноги. Потом встал на задние лапы, опершись передними о его грудь, и лизнул в лицо, радостно, грозно, жалобно лая. Его лай сопровождался уже менее мощным, чем в былые времена, собачьим хором. Не слышно было тоненького повизгивания белой собачки с соседней дачи. Только нервно басили братцы-бульдоги. Неужели не уехала?

    Желчно думая, что курящие мужчины, вопреки устоявшемуся мнению, не укорачивают, а удлиняют себе жизнь, снимая сигаретой невыносимое напряжение, он вошел в калитку на пару с обезумевшим Джеком. Но нет. Какие-то чужие люди. Из дома вышла молодая женщина в пестром халате и узнав, кого он ищет, охотно сообщила, что Людмила Ивановна давно уехала. Почти год уже, как в Америке. Вот в каком городе, не помнит.

    На свежем личике хозяйки отразилось усилие. Она была из простых. Накопила на дачу, работая уборщицей в нескольких местах сразу. Часок поработает в одном офисе и бегом в другой. Как белка в колесе крутилась. Вот и заработала на дачу. Людмила-то спешила, не дорого продала. Теперь вон помидоры сажаем. Всю жизнь мечтала поесть помидорчик со своей грядки. А Людмила Ивановна очень уезжать не хотела. Но нету у нее тут родственников. Никого близкого. Говорит, был один, из-за которого бы осталась, да оказался дурак-дураком.

    Женщина поглядела на Андрея Геннадиевича наивным и одновременно оценивающим взглядом, — может, этот и есть?

    И собаку нам оставила. Да он уже привык. Правда, Джек? Джек никак не отреагировал на обращение хозяйки, продолжая вертеться у ног Андрея Геннадиевича.

    – А собаку … вы бы мне не продали?

    Он спросил неожиданно для себя. Жена ни за что не пустит его с собакой! Ни за что!

    – Да я вам так отдам! Без денег! Все помидоры мне помял. Ест он их, что ли? Глядите, как к вам ластится. Наверное, часто тут бывали?

    – Бывал.

    Он помолчал, стараясь сохранить хотя бы видимость спокойствия.

    – Ошейник у вас есть?

    Женщина повернулась к дому и громко крикнула Коле, вероятно, сыну, чтобы нес ошейник. Джека отдаем. Слава тебе, господи! А то все помидоры помял.

    – Вот возьмите.

    Он сунул ей мятую бумажку, довольно крупную при его бедности. Но эта бумажка для него ничего не значила. А взамен он получал живое, горячее, сочувствующее ему существо. Друга. Спасал его от неумных неинтеллигентных новых хозяев, которых Джек полюбить не сумел. Привык к доброте и чуткости.

    Женщина, отказываясь и смущаясь, быстро сунула деньги в карман халата. Ошейник на Джека сумел надеть только Андрей Геннадиевич. Коле, белесенькому пареньку лет четырнадцати, Джек не давался, угрожающе рыча.

    – А телефончик вам не нужен?

    Вопрос был задан уже под занавес, когда они с Джеком собрались уходить.

    Шумели сосны. Ветер создавал в природе то самое качание, шелестение, трепет, которые соответствовали внутреннему состоянию Андрея Геннадиевича. Надвигалась гроза. В небе несколько раз блеснула ослепительная синяя молния, словно намекая на что-то, чего он своим умом, бедным человеческим умом, постичь не мог. Не дождавшись ответа, но почему-то уверенная, что телефончик нужно дать, хозяйка кинулась к даче. Ветер с шумом распахнул деревянную входную дверь, и Андрей Геннадиевич увидел кусочек того рая, где провел неведомо сколько блаженных часов.

    Сжимая в руке написанный карандашом на клочке учебной тетрадки американский телефон, он шел к станции, ведя на поводке гордо выступающего Джека, которому должно быть, казалось, что это он ведет Андрея Геннадиевича. По всему судя, собака была безумно рада подобной перемене участи. А новый хозяин с какой-то поразившей его самого нежностью разглядывал эту важную и смешную животину и думал, что же теперь будет? Разразится ли по дороге гроза, или они успеют доехать до дождя? Что будет с Джеком, которому в Москве гораздо труднее организовать собачий хор и стать его запевалой? Как примут их его ужасные женщины? И полюбит ли их Джек? А они его? И что будет с тем раем, образ которого он носил в душе как самое обидное, мучительное, тайное и самое важное воспоминание своей жизни? И будет ли он звонить? И к чему это может привести? И что станет с его писательством, найдет ли он в себе силы его продолжить? И что будет со всеми на этой хрупкой, раздираемой враждой планете? А ветер завывал, и дождь стал стучать в окно электрички, размывая виды проносящихся мимо домиков, деревьев, людей. О, эти бесконечные, жгучие, неразрешимые вопросы!..

Агата Кристи. Звезда на Вифлиемом

  • Агата Кристи. Звезда на Вифлиемом. Рождественские истории / Пер. с англ. Ольги Варшавер. — М.: Бослен, 2014. — 144 с.

    В сборник рассказов королевы детектива Агаты Кристи вошли ее притчи, практически не известные читателям. «Звезда над Вифлиемом» знакомит с неожиданной гранью творчества писательницы — ее апокрифами к библейским сюжетам. Почему Кристи на склоне лет обратилась к религиозной тематике, станет понятнее после знакомства с книгой.

    Теплоходик

    The Water Bus

    Людей миссис Харгривз не любила.

    Хотя пыталась себя заставить. Женщина-то она была высоких принципов, к тому же верующая, и прекрасно знала, что ближнего следует любить. Только давалось ей это нелегко, а порой бывало и вовсе невмоготу.

    Единственное, что хоть как-то получалось, — совершать, как говорится, необходимые телодвижения. Она поддерживала всякие достойные благотворительные акции, причём выписывала чеки, даже превышавшие сумму, которую она — положа руку на сердце — могла себе позволить. Она учреждала многочисленные комитеты и посещала собрания борцов с несправедливостью. Такие мероприятия требовали от неё особенно много сил, поскольку означали опасную близость человеческих тел, каковые она, разумеется, терпеть не могла. И с удовольствием поэтому подчинялась воззваниям, развешанным в общественном транспорте: «Избегайте передвижения в час пик». Поезд или автобус, а в них потная вонючая человеческая толпа — да это же воистину ад кромешный!

    Зато если на её глазах на улице падал ребёнок, она его непременно поднимала и утешала тут же купленной конфеткой или игрушкой. И регулярно посылала книги и цветы страждущим в городскую больницу.

    Самые же крупные пожертвования уходили с её счёта монахиням в Африку, поскольку они сами и те, кому они беззаветно служили, находились так далеко от миссис Харгривз, что войти с ними в прямой контакт ей никак не грозило. К тому же она восхищалась монахинями, которым, как видно, действительно нравился их труд. Она им завидовала и искренне желала походить на них хоть чуть-чуть. Она хотела быть доброй, справедливой и щедрой к людям, но при одном условии: не видеть их, не слышать, а главное — до них не дотрагиваться.

    Однако она прекрасно знала, что так не бывает. Миссис Харгривз не любила людей и, похоже, ничего не могла с этим поделать.

    Сын и дочь миссис Харгривз, немолодой вдовы, давно выросли, обзавелись семьями и жили далеко, а сама она, располагая достаточными средствами, проживала в Лондоне.

    Однажды утром она стояла на кухне, возле своей приходящей служанки. А та сидела, всхлипывала и утирала глаза.

    — Надо же! Ничего не сказать! Родной-то матери! Сама пошла в это ужасное место, откуда только узнала о нём, ума не приложу, и эта жуткая баба сотворила своё чёрное дело, и пошло-поехало — заражение крови или ещё чего, и девочку отвезли в больницу. И вот она теперь лежит там и умирает. И не говорит — от кого! Даже сейчас не говорит. Такой вот ужас с моей родной доченькой! А ведь какая куколка была — загляденье! Кудряшечки какие! А уж как я её наряжала, как баловала. Все кругом любовались…

    Она всхлипнула и громко высморкалась.

    Миссис Харгривз стояла рядом. Она и рада была бы утешить служанку, да не умела, потому что от роду не ведала, что такое сочувствие.

    Издав некий якобы утешительный звук, она выдавила, что ей, право же, очень жаль, и не может ли она чем-нибудь помочь?

    — …конечно, недоглядела… надо было дома по вечерам сидеть… разнюхать, с кем она дружбу водит… но дети-то нынешние не очень любят, ежели в их дела нос суёшь… Да и мне, чего уж греха таить, всё хотелось заработать побольше. Не для себя старалась-то — мечтала ей граммофончик купить, она ведь у меня такая до музыки охочая… Или ещё чего купить, в дом. Я ж не из тех, кто на себя деньги тратит…

    Она на миг смолкла, чтобы ещё раз хорошенько высморкаться.

    — Так я могу вам чем-нибудь помочь? — повторила миссис Харгривз. — Может, перевести её в отдельную палату? — спросила она с надеждой.

    Но миссис Чабб эта идея по душе не пришлась.

    — Вы очень добры, мадам, но за ней и в общей палате хорошо ухаживают. Да и с людьми веселее. Не захочет она одна в четырёх стенах томиться. А в общей палате вечно что-нибудь да происходит.

    Ещё бы! Миссис Харгривз представила себе эту обстановочку с предельной ясностью. Куча женщин — кто сидит на постели, кто лежит пластом; от старух кисло воняет болезнью и старостью. И весь этот дух бедности и хвори мешается с холодным, безразличным запахом больничных антисептиков. Медсёстры носятся взад-вперёд, кто с подносами, кто с тележками, кто с хирургическим инструментом, кто с обедами или агрегатами для мытья лежачих больных. А перед самым концом кровать закрывают ширмами… Вся эта картина заставила её содрогнуться, но она отдавала себе отчёт, что дочери миссис Чабб и вправду лучше лежать в общей палате, нежели в одиночку: её там и отвлекут, и успокоят. Она ведь любит людей.

    Миссис Харгривз стояла рядом с рыдающей матерью и сожалела, что Бог не наделил её нужным даром. Ах, если б она умела обнять страдалицу за плечи и сказать при этом какую-нибудь банальность вроде: «Ну, будет, ну, милая, не надо так убиваться…» Причём сказать это искренне. Без искренности общепринятые телодвижения толку не дадут. Поступки без чувств бесполезны. Потому как польза состоит именно в чувствах.

    Внезапно миссис Чабб высморкалась, точно иерихонская труба, — явно напоследок — выпрямилась и просветлела лицом.

    — Ну вот, мне уже лучше.

    Поправив на плечах платок, она взглянула на миссис Харгривз с неожиданной бодростью.

    — Как поревёшь, так сразу полегчает, верно?

    Миссис Харгривз не ревела никогда в жизни. Она проживала свои горести внутри, а не на людях. И она не нашлась, что ответить.

    — И поговорить тоже помогает, — продолжала миссис Чабб. — Но мне, пожалуй, пора мыть посуду. Кстати, у нас на исходе чай и сливочное масло, так что мне сегодня ещё и в магазин надо сбегать.

    Миссис Харгривз поспешно сказала, что сама со всем справится: и посуду вымоет, и в магазин сходит, а вот — деньги на такси, и пускай миссис Чабб едет домой.

    На что миссис Чабб возразила, что брать такси не имеет смысла, когда автобус номер два ходит как часы. Поэтому миссис Харгривз просто дала ей эти два фунта и предложила купить что-нибудь дочери в больницу. Служанка поблагодарила и тут же исчезла.

    Миссис Харгривз подошла к раковине с грязной посудой и в который раз в жизни поняла, что поступила неправильно. Для миссис Чабб было бы куда полезнее посуетиться возле раковины, выдавая время от времени очередную порцию макабрической информации, а потом она бы отправилась в магазин, встретила там себе подобных, поболтала всласть, причём у них тоже оказались бы родственники в больнице и, соответственно, уйма ужасных историй. Так, незаметно и с приятностью, и дотянула бы до часа больничных посещений.

    — Ну почему я всё и всегда делаю не так? — сокрушалась миссис Харгривз, ловко расправляясь с грязной посудой. Впрочем, ответ напрашивался сам собой:

    — Потому что я не люблю людей.

    Убрав вымытую и вытертую посуду, миссис Харгривз взяла сумку и отправилась по магазинам. Была пятница, и у прилавков толпился народ. В мясном отделе просто-таки не протиснуться. Женщины напирали на миссис Харгривз со всех сторон, толкались, пихались локтями, проталкивали вперёд свои корзинки и сумки, не подпуская её к прилавку. Миссис Харгривз в таких случаях всегда уступала натиску.

    — Простите, но я стояла перед вами. — Впереди выросла высокая тощая тётка с кожей оливкового цвета. Обе знали, что она лжёт, но миссис Харгривз покорно сделала шаг назад. Увы, всё оказалось не так просто. У неё тут же появилась защитница, этакая доброхотка, в груди которой полыхала страсть к социальной справедливости.

    — Что это ты ей позволяешь, дорогуша? — взбунтовалась она, всем своим весом налегая на плечо миссис Харгривз и дыша ей в лицо мятной жвачкой.

    — Ты же давно стояла. Я-то сразу за ней вошла, след в след, и сразу тебя приметила. Давай, не робей. — Она ткнула миссис Харгривз под ребра. — Борись за свои права.

    — В сущности, это не важно, — промямлила миссис Харгривз. — Я не тороплюсь.

    Этой репликой она, похоже, никого не обрадовала.

    Тощая тётка, та самая, что пролезла без очереди и общалась теперь с продавцом на тему полутора фунтов мяса для жаркого, обернулась и вступила в битву слегка хнычущим голосом с иностранным акцентом:

    — Считаете, что стояли впереди? Так почему не сказали сразу? Нечего тут нос задирать и говорить «я не тороплюсь». — Она умудрилась даже воспроизвести интонацию миссис Харгривз. — А мне-то каково это слушать? Я в своём праве и в своей очереди.

    — Ну ещё бы! — язвительно сказала защитница миссис Харгривз. — А то мы не знаем, кто в каком праве!

    Она обвела взглядом толпу, и её тут же поддержал целый хор. Похоже, проныру тут знали хорошо.

    — Уж нам-то её повадки известны, — мрачно сказала ещё одна поборница справедливости.

    — Вот ваш кусочек, ровнехонько фунт с половиной, — продавец придвинул проныре свёрток. — Кто следующий?

    Миссис Харгривз быстро купила всё, что надо, и выбралась на улицу. Как же ужасны, ужасны люди!

    Дальше она направилась в овощной, за лимонами и салатом. Здешняя продавщица, как всегда, по-домашнему квохтала с покупателями.

    — Ну что, золотые мои, чем вам сегодня угодить?

    Потом она набрала кассовый номер очередного завсегдатая, приговаривая: «Так-так-так, вот ты где, лапуля», и сунула огромный пакет в руки пожилого джентльмена, смотревшего на неё с отвращением и тревогой.

    — Вечно она меня так называет, — пожаловался он миссис Харгривз, когда продавщица ушла за её лимонами. — То «лапуля», то «золотце», то «любовь моя», а я даже имени её не знаю.

    — Это, видно, мода такая, — заметила миссис Харгривз и слегка воспрянула духом: она не одинока в своих страданиях. Старик, недоумённо пожав плечами, отправился восвояси.

    Сумка её к этому времени изрядно потяжелела, и миссис Харгривз решила добраться до дому на автобусе. Когда он подъехал, на остановке уже скопились люди. Недовольная кондукторша покрикивала с площадки:

    — Ну-ка поторапливайтесь! Быстрее! Мы не можем стоять тут целый день! — Кондукторша буквально втянула в салон пожилую артритную даму, да так энергично, что та летела по проходу, пока её кто-то не поймал и не усадил. А миссис Харгривз кондукторша схватила за локоть — пребольно, железной хваткой.

    — Наверху мест нет, только внутри. — Кондукторша со всей силы дернула звонок, автобус рванул с места, и миссис Харгривз приземлилась на необъятных размеров тётку, занимавшую — не по своей вине — добрых три четверти рассчитанного на двоих сиденья.

    — Простите, ради Бога! — Миссис Харгривз ойкнула.

    — Садитесь, на такую малышку места хватит, — сердечно пригласила толстуха, безуспешно пытаясь сдвинуться хоть чуть-чуть. — Ох уж эти девчонки-кондукторши, вечно свой норов показывают. Чёрные мужчины-кондукторы куда лучше: вежливые, внимательные, не пихаются. И залезть помогут, и вылезти.

    Она дышала прямо в рот миссис Харгривз, источая добродушие и запах лука.
    Кондукторша как раз подошла к ним, собирая с вошедших плату за проезд.

    — В ваших замечаниях не нуждаемся, премного благодарны, — процедила она. — Мое дело напоминать, что мы тут не отдыхаем, а ходим по расписанию.

    — Ага, потому на предыдущей остановке и простояли у обочины неизвестно сколько, — усмехнулась толстуха. — Дай-ка мне билет за четыре пенса.

    Домой миссис Харгривз добралась, измученная людской злобой и любовью. К тому же очень болел локоть. Зато в квартире царили мир и покой, и она с облегчением опустилась в кресло.

    Однако почти сразу заявился коммунальный служащий — мыть окна. И совершенно доконал её рассказом о страшной язве желудка, которая открылась намедни у его тёщи.

    Миссис Харгривз схватила сумочку и выскочила на улицу. Господи, где бы найти необитаемый остров? Поскольку мечта эта в ближайшем будущем была явно несбыточна (и, скорее всего, предполагала посещение турагентства, получение паспорта и визы, поход в поликлинику за прививками и множество иных контактов с людьми), она просто направилась к реке.

    «Покатаюсь на теплоходике», — подумала она с надеждой.

    Ходят же они, в самом деле… Она об этом читала. И причал тут есть, неподалёку, на набережной — она как-то видела, что по лестнице поднимались пассажиры. Только бы на теплоходике не оказалось такой страшной людской толпы, как везде…

    Ей повезло, народа на борту почти не было. Миссис Харгривз купила билет до Гринвича. Середина буднего дня, погода не лучшая, ветер откровенно холодный — короче, попутчиков у неё набралось немного, да и те, верно, плыли по делам, а не для удовольствия.

    На корме шумели ребятишки, за которыми приглядывала усталая гувернантка; здесь же расположилась пара старичков без определённых примет и старуха, облачённая в чёрные шуршащие одежды. На носу же сидел только один человек, и миссис Харгривз направилась туда — подальше от детского шума.

    Теплоход отвалил от причала и вырулил на середину Темзы. До чего же тихо и мирно на воде! Впервые за этот день миссис Харгривз вдруг успокоилась, даже благодать какая-то снизошла на неё. Она сбежала от… от чего же? Да от всего! Именно так, от всего, хотя от чего конкретно, она не знала…

    Она благодарно огляделась. Благословенная, благословенная гладь! Такая… целительная… Вверх и вниз по течению сновали суда, но ни им до неё, ни ей до них не было никакого дела. И люди на суше тоже занимались своими делами. Вот и пускай! Пускай живут в своё удовольствие. А она проплывёт мимо на теплоходике, который уносит её вниз по реке — к морю.

    По пути случались остановки: пассажиры входили, выходили… И теплоход продолжал свой путь. Возле Тауэра сошли на берег шумные ребятишки. Миссис Харгривз мысленно пожелала им интересной экскурсии по историческим достопримечательностям Лондона.

    И вот теплоходик уже миновал доки. Счастье и покой, объявшие душу миссис Харгривз, всё ширились, всё крепчали. Восемь-девять чеовек, оставшиеся на борту, скопились в основном на корме — видимо, укрывались от ветра. На носу вместе с миссис Харгривз по-прежнему находился тот единственный пассажир, и впервые за время пути она присмотрелась к нему повнимательнее. Пожалуй, выходец откуда-то с востока. Одет её спутник был в длинный плащ или, скорее, шерстяную накидку с капюшоном. Может, араб? Или бербер? Но явно не индиец.

    Из какого же удивительного материала соткана его накидка! И скроена славно — из цельного куска. И такая красивая. Миссис Харгривз безотчётно протянула руку, дотронулась…
    Впоследствии она так и не смогла точно описать, что именно почувствовала она, коснувшись накидки незнакомца. Трудно описать… нет, просто невозможно… Словно встряхиваешь детский калейдоскоп: стеклышки те же, но раз легли иначе — и узор внезапно становится совершенно другим…

    Садясь на теплоходик, она мечтала спастись от себя, от этого жуткого утра, сменить узор собственной жизни. И спасение пришло — только совсем неожиданное. Она по-прежнему оставалась самой собой, и жизненный узор её, если перебрать по частям, был прежним, знакомым. Но всё же — иным. Потому что в ней самой что-то изменилось.

    Она снова стояла возле бедняжки миссис Чабб, снова слушала ту же историю. Но даже история на этот раз звучала иначе. И не в том дело, какие слова произносила миссис Чабб, а в том, как отзывались они в душе миссис Харгривз, в том, что она чувствовала. Она сочувствовала своей служанке и знала, как гложет её вина. Потому что втайне миссис Чабб винила во всем себя, хоть и твердила как заклинание, что всю жизнь трудилась для своей девочки, для своей хорошенькой малышки, и наряжала её, и сладостями пичкала, и покупала всё, что та ни попросит. Случалось, конечно, недоследить, ведь приходилось работать. Но для неё же! Вот, граммофон ей хотела купить. В душе-то миссис Чабб прекрасно знала, что копит деньги не на какой-то граммофон, а на стиральную машину, чтоб точь-в-точь как у соседки, миссис Петерс. Миссис Чабб снедало бешеное желание обустроить свой дом не хуже, чем у других. Да, верно, её Эди ни в чём отказа не знала, но занимала ли она мысли матери? Приходило ли миссис Чабб в голову разобраться, что за парни увиваются вокруг её ненаглядной доченьки? Пригласить в гости её друзей? Подумать о характере Эди, о её жизни, о будущем? Всерьёз задаться вопросом: в кого же выросла её дочь? Ведь, в конечном итоге, дочь и есть главное дело и достижение её жизни. И подходить к этому надо вдумчиво, не наобум, не на авось. Одной доброй воли тут недостаточно, нужен разум.

    Рука миссис Харгривз самым естественным образом легла на плечо миссис Чабб. «Бедняжка ты, бедняжка, — подумала она с нежностью. — Не так уж плохи ваши дела. И дочка твоя, уж конечно, не умирает». Миссис Чабб явно преувеличивала опасность, нагнетала страсти, потому что жизнь представлялась ей исключительно в мелодраматических тонах. И миссис Харгривз понимала: это её способ выжить. Так жизнь становится менее тусклой, и одолеть её легче…

    В памяти всплыли другие лица: женщины, которые так яростно и смачно бранились у мясного прилавка. Вот уж забавные типажи! Особенно та, краснолицая, поборница справедливости. И, по всему видно, большая любительница повздорить. Миссис Харгривз вдруг вспомнила, как зеленщица назвала её «дорогушей» и как сильно ей это не понравилось. А собственно почему? Вполне мило было сказано, без всякой издёвки… Ну а стервозная кондукторша? Что двигало ею? Миссис Харгривз искала ответа, объяснения… Найдено! Девушка накануне поссорилась со своим ухажёром. И ненавидела в то утро весь белый свет, всю свою блёклую монотонную жизнь, и жаждала отыграться на всех подряд. Да-да, так бывает, когда жизнь идёт наперекосяк.
    Калейдоскоп встряхнулся, картинка поменялась… И миссис Харгривз больше не смотрела извне — она стала частью нового узора.

    Теплоход загудел. Она вздрогнула, очнулась, открыла глаза. Гринвич.

    Обратно она ехала поездом. Почти пустым, поскольку в середине дня путешествовать особенно некому.

    Но будь он полным, миссис Харгривз не имела бы ничего против.

    Потому что она, пусть ненадолго, воссоединилась с себе подобными. Она любила людей. Почти любила.

    Разумеется, долго это не продлится. И она об этом прекрасно знала. Не может характер измениться враз — и навеки. Но она была благодарна, глубоко, смиренно, осознанно благодарна за то, что на неё снизошло.

    Она совершенно ясно поняла: ей довелось соприкоснуться с чудом. Она познала тепло и счастье, причём не извне, не умозрительно, а всем нутром. Она почувствовала.

    А вдруг?.. Вдруг, точно зная теперь, к чему стоит стремиться, она сумеет найти дорогу?

    Вспомнилась накидка незнакомца — вся цельная, без единого шва. А вот лица этого человека она разглядеть не успела. Но, пожалуй, она знает, кто это был…

    И тепло, и смутный образ постепенно растворялись, таяли. Но их не забыть, никогда не забыть.

    — Спасибо, — повторяло её благодарное сердце.

    Она говорила вслух в пустом вагоне.

    Помощник капитана недоумённо смотрел на билеты, сданные пассажирами при выходе.

    — А где ещё один?

    — Ты о чём? — Капитан уже сходил по трапу, намереваясь пообедать в Гринвиче.

    — Кто-то остался на борту. Пассажиров было восемь, я сам пересчитывал. А билетов семь.

    — Да никого тут нету. Хочешь — проверь. Кто-то сошёл, а ты и не заметил. Или по воде ушёл, аки посуху!

    И капитан раскатисто хохотнул, радуясь собственной шутке.

Энтони Дорр. Весь невидимый нам свет

  • Энтони Дорр. Весь невидимый нам свет. — СПб: Азбука-Аттикус. — 592 с.

    В первую неделю марта в продажу поступит русский перевод нового романа Энтони Дорра «Весь невидимый нам свет» — европейского бестселлера о Второй мировой войне. В центре повествования — влюбленный в технику немецкий мальчик и слепая французская девочка, которые пытаются выжить, сохранить своих близких и не потерять человеческий облик. Это книга об удивительном разнообразии и красоте окружающего мира, мечтах, любви, таланте, дружбе, моральном выборе, который в самые темные времена вынужден делать каждый, о пропаганде и реальном положении вещей, о том, что невидимый свет победит даже самую безнадежную тьму.

    8 августа 1944 г.

    В доме кто-то есть

    Присутствие, дуновение. Мари-Лора направляет все чувства на вход тремя этажами ниже. Хлопает, закрываясь, решетка ворот, потом входная дверь.

    В голове звучит папин голос: Сперва решетка, затем дверь. Значит, этот человек, кто бы он ни был, вошел, а не вышел. Он в доме.

    По спине бегут мурашки.

    Этьен знал бы, что задел проволоку, Мари. Он бы уже тебя окликнул.

    Тяжелые шаги в фойе. Хруст битых тарелок под ногами.

    Это не Этьен.

    Страх настолько силен, что его почти невозможно вынести. Мари-Лора уговаривает себя успокоиться, воображает горящую свечу в центре своей грудной клетки, улитку в раковине, но сердце колотится, волны ужаса расходятся вдоль позвоночника. Она внезапно вспоминает, что ни разу не спросила, можно ли из прихожей увидеть площадку третьего этажа. Дядя как-то говорил, что надо остерегаться мародеров. Воздух наполняется фантомными шорохами. Что, если вбежать в затянутую паутиной уборную третьего этажа и выпрыгнуть в окно? Шаги в коридоре. Звенит задетая ногой тарелка.

    Пожарный, сосед, немецкий солдат в поисках еды?

    Спасатель давно подал бы голос, ma chérie. Тебе надо выбираться отсюда. Прятаться.

    Шаги движутся к спальне мадам Манек. Медленные шаги, — возможно, там темно. Неужто уже ночь?

    Проходят пять, шесть или семь миллионов сердцебиений. У нее есть трость, пальто Этьена, две банки, нож и кирпич. Макет дома в кармашке платья. Камень внутри макета. Вода в ванне дальше по коридору.

    Давай. Вперед.

    Кастрюля или сковородка со звоном перекатывается по кафельной плитке. Он выходит из кухни. Возвращается в прихожую.

    Замри, ma chérie. Постой.

    Она правой рукой находит перила. Неизвестный подходит к лестнице. У Мари-Лоры чуть не вырывается крик. И тут — как раз когда он ставит ногу на первую ступеньку — Мари-Лора замечает, что походка у него неровная. Раз — пауза — два, раз — пауза — два. Она уже слышала эту поступь. Хромающий немецкий фельдфебель с мертвым голосом.

    Вперед!

    Мари-Лора ступает как можно осторожнее, радуясь теперь, что не нашла туфель. Сердце так бешено стучит о ребра, что она уверена: человек внизу вот-вот услышит.

    Четвертый этаж. Каждый шаг — шелест. Пятый. На площадке шестого этажа она замирает под люстрой и прислушивается. Немец поднялся на три или четыре ступеньки и остановился, хрипло дыша. Пошел дальше. Деревянные ступени жалобно стонут под его весом: кажется, будто он топчет какого-то мелкого зверька.

    Он останавливается на площадке третьего этажа, где пол еще хранит тепло ее тела, а в воздухе еще висит ее дыхание.

    Куда бежать?

    Прячься.

    Слева бывшая комната деда. Справа — ее спаленка с выбитым окном. Прямо впереди — уборная. Повсюду еще чувствуется слабый запах дыма.

    Шаги пересекают площадку. Раз — пауза — два, раз — пауза — два. Надсадное дыхание. Снова шаги.

    «Если он меня тронет, — думает Мари-Лора, — я вырву ему глаза».

    Она открывает дверь в дедушкину комнату и замирает. Человек внизу снова остановился. Услышал ли он ее? Не пытается ли ступать тише? Снаружи столько укрытий — сады, полные ярким зеленым ветром, царства живых изгородей, глубокие озера лесной тени, где бабочки порхают, думая только о нектаре. И ни до одного из них ей не добраться.

    Она находит огромный платяной шкаф в дальнем конце комнаты, открывает зеркальные дверцы, отводит в сторону рубашки на вешалках и сдвигает панель в задней стенке — дверь, которую проделал Этьен. Втискивается в узкое помещение с лестницей. Затем высовывает руки наружу, нащупывает дверцы и закрывает их.

    Защити меня, камень, если ты и впрямь это можешь.
    Тихо, говорит папин голос. Как мышка.

    Одной рукой Мари-Лора находит щеколду, которую Этьен привинтил к сдвижной панели. Двигает ее по сантиметрику, до щелчка, потом набирает в грудь воздуха и удерживает его, сколько хватает сил.

    Смерть Вальтера Бернда

    Целый час Бернд бредит. Потом умолкает, и Фолькхаймер говорит: «Господи, милостив буди рабу Твоему». Однако только что Бернд сел и потребовал света. Они вылили ему в рот остатки воды из первой фляжки. Струйка течет сквозь его усы, Вернер провожает ее взглядом.

    В свете фонаря Бернд переводит взгляд с Фолькхаймера на Вернера и обратно.

    — В последнюю увольнительную, — говорит он, — я навещал отца. Он очень старый. Он был старым всю мою жизнь, но тогда показался мне еще старее. Через кухню шел целую вечность. У него была упаковка печенья, мелкого миндального печенья. Он положил его на тарелку, прямо в упаковке. Мы так ее и не открыли. Он сказал: «Тебе не обязательно сидеть со мной. Мне это было бы приятно, но я понимаю, ты наверняка хочешь повидаться с друзьями. Если так, то иди». Он много раз это повторил.

    Фолькхаймер выключает фонарь. У Вернера такое чувство, будто что-то затаилось во тьме и ждет.

    — Я ушел, — продолжает Бернд. — Спустился по лестнице и вышел на улицу. Мне некуда было идти. Не к кому. У меня не осталось друзей в том городе. Я целый день тащился к отцу на поездах с пересадками. И все равно просто встал и ушел.

    Потом он умолкает. Фолькхаймер кладет его на пол и укрывает одеялом Вернера. Довольно скоро Бернд перестает дышать.

    Вернер берется за радио. Может быть, ради Ютты, как сказал Фолькхаймер, может, чтобы не видеть, как Фолькхаймер относит Бернда в угол и кладет кирпичи ему на руки, на грудь, на лицо. Вернер держит фонарь в зубах и собирает все, что может найти: маленький молоток, три банки винтов, шнур от разбитой настольной лампы. В одном из развороченных металлических шкафов чудом обнаруживается одиннадцативольтная соляная батарейка с изображением черной кошки на боку. Американская. Рекламный девиз обещает девять жизней. Вернер ошеломленно светит на нее садящимся фонариком. Осматривает ее, проверяет контакты — вроде живая. Когда окончательно сядет батарейка в фонаре, у них будет замена.

    Вернер поднимает упавший верстак. Ставит на него рацию. Надежды особой нет, но хоть какое-то занятие для ума. Он снова берет фонарь в зубы и старается не думать о голоде и жажде, о глухоте в левом ухе, о Бернде в углу, об австрийцах наверху, о Фредерике, о фрау Елене, о Ютте.

    Антенна. Блок настройки. Конденсатор. За работой мозг почти спокоен. Сила привычки.

    Спальня на шестом этаже

    Фон Румпель, хромая, обходит комнаты. Пожелтелая лепнина на потолке, старинные керосиновые лампы, вышитые занавески, зеркала серебряного века, корабли в бутылках и бронзовые кнопочные выключатели, из которых ни один не работает. Вечерний свет, пробиваясь сквозь дым и щели в ставнях, ложится на все тусклыми алыми полосами. Не дом, а храм Второй империи. Ванна на третьем этаже на две трети заполнена холодной водой. Комнаты на четвертом сплошь заставлены всяким хламом. Пока никаких кукольных домиков. Он, обливаясь потом, поднимается на пятый этаж. Что, если все его догадки ошибочны? Тяжесть в животе мотается из стороны в сторону. Большая пышная комната, наполненная безделушками, ящиками, книгами, деталями каких-то механизмов. Стол, кровать, диван, по три окна в каждой стене. Макета не видать.

    Шестой этаж. Слева — маленькая спальня с одним окном, длинные шторы. На стене висит мальчишеская кепка, у дальней стены — огромный гардероб, внутри пропахшие нафталином рубашки. Назад, на лестничную площадку. Маленький ватерклозет, унитаз с желтой мочой. Дальше — последняя спальня. Раковины разложены рядами везде — на комоде, на подоконнике. На полу — банки с камешками, все расставлено по какой-то непонятной системе. И вот наконец, на низком столе у кровати, то, что он искал, — макет города. Большой, во весь стол, с множеством крохотных домиков. С потолка на улицы насыпалась побелка, но в остальном макет ничуть не пострадал. Уменьшенная копия теперь куда целее своего оригинала. Потрясающая работа.

    В комнате дочери. Для нее. Ну разумеется.

    С чувством триумфального завершения долгого пути фон Румпель садится на кровать, и две парные вспышки боли взлетают вверх от паха. У него странное ощущение, будто он бывал здесь раньше, жил в такой комнате, спал на такой же продавленной кровати, так же собирал гладкие камешки и раскладывал их по порядку. Как будто все здесь ждало его возвращения.

    Он думает о собственных дочерях, о том, как бы им понравился город на столе. Младшенькая позвала бы его встать на колени рядом с нею. «Давай играть, что в домиках сейчас все ужинают, — сказала бы она. — Давай играть, что мы тоже там, папа».

    За разбитым окном и ставнями Сен-Мало настолько тих, что фон Румпель слышит, как биение сердца отдается во внутреннем ухе. Над крышами клубится дым. Беззвучно оседает пепел. В любую минуту может вновь начаться бомбардировка. Спокойно. Наверняка алмаз здесь. Мастеру свойственно повторяться.

    Макет… алмаз должен быть в макете.

Все правда и все ложь

  • Шарль Нодье. Сказки здравомыслящего насмешника / Пер. с фр. В. Мильчиной. — М.: Текст, 2015. — 320 с.

    Библиофил, библиотекарь, критик и выдумщик Шарль Нодье в детстве видел отрубленные головы, вылетающие из-под лезвия гильотины, и это зловещее видение осталось в нем на всю жизнь. Ужас и восторг, восхищение и удивление перед жизнью и смертью, человеческой мудростью и глупостью проросли в текстах самого оригинального и несколько недооцененного французского писателя первой половины XIX века. Сам Нодье писал о себе: «Я согласен удивляться; для меня нет ничего приятнее, чем удивляться, и я охотно верю даже тому, что кажется мне совершенно удивительным».

    Повести и «библиофильские» сочинения Шарля Нодье издавались на русском языке и в советское, и в постсоветское время; выходила и самая известная его вещь «Фея хлебных крошек». А вот короткие истории, представленные в новой книге «Сказки здравомыслящего насмешника» (так себя называл сам Нодье), открывают иные грани творчества писателя, который, как говорит в предисловии переводчик и исследователь французской культуры XIX века Вера Мильчина, «особенно хорош там, где соединяет две стихии: возвышенного морализма и злой насмешки над общественными „психозами“».

    Нодье, по словам Мильчиной, «всегда и писал, и, главное, мыслил наособицу». Он был, прежде всего, «другим» и «разным». «Другим» — потому что «мысль его развивалась совершенно не так, как у современников». Пока остальные увлекались прогрессом и позитивизмом, Нодье изобретал собственную теорию человечества и верил, что однажды люди будут крылаты без помощи машин, а вся мудрость — не в науках и изобретениях, а в старых добрых сказках. А вот каким «разным» мог быть Нодье, как раз и демонстрирует этот сборник: здесь есть и пронзительная притча о смерти, приходящей без разбора к добрым и злым, хитрым и наивным, и волшебная история с хорошим концом, и почти классические сказки о животных («почти» — потому что у Нодье нет ничего по-настоящему классического, и каждый его текст обладает неповторимым печально-ироническим флером), и цикл из трех фантастических рассказов, представляющих собой острую, безжалостную социальную и политическую сатиру.

    Понятно, за что современники обожали и обижались на истории, притчи и фельетоны Нодье, появлявшиеся в газетах едва ли не каждый день. Соединяя в оригинальных текстах мудрость старых книг и острый язык, а также неуемную фантазию, писатель собирал причудливую мозаику, укладывающуюся в традиционную французскую смеховую культуру в духе Рабле, в которой в то же время слышалось мрачное эхо фантасмагорий Свифта, Стерна и Гофмана и воскресали голоса писателей-насмешников Дидро и Вольтера.

    «Я, как известно, люблю точность и никогда ничего не преувеличиваю», — говорит автор устами одного из своих героев. «Сказки» Нодье отличаются от привычных нам волшебных, детских, даже страшных народных сказок одним важным нюансом: несмотря на яркие фантазии, на традиционные для этого жанра незамкнутые пространство и время, на подчеркнутый романтизм, его истории предельно реалистичны. В них живет печальная ностальгия по прошлому, которого не вернуть: «На что мне весь мир, мир, который состоял для меня из лачуги и бобовых грядок, а их ты мне не вернешь, зеленая горошинка, — прибавил он, вынимая ее из стручка, — ибо счастливая пора детства не повторяется вновь», и мудрость человека многажды обманутого: «Несчастные влюбленные всегда продолжают надеяться на лучшее, особенно когда говорят, что не надеются ни на что». Все те свойства героев — доброта, щедрость, открытость миру, великодушие, которые в обычных сказках помогают им все преодолеть, у Нодье встречают ту реакцию, какую встретили бы в реальной жизни: их используют, обманывают, обкрадывают; они оборачиваются для героев потерями, страхами, неуверенностью в себе.

    Нодье свойственен смелый, честный и открытый взгляд на человеческую суть, и в этом смысле он действительно любит точность и никогда не преувеличивает: «Бобовый Дар… остановился и содрогнулся от ужаса, ведь он был существом мужественным, а настоящие храбрецы не чужды страхов, свойственных простым смертным, и обретают уверенность в себе лишь по здравом размышлении».

    В сказках Нодье живет та же амбивалентность, что была свойственна их автору — одновременно полнейшее недоверие к человеку и безоговорочная вера в лучшие его стороны, смех над малейшими недостатками и бережное любование важнейшими его достоинствами, ненавязчивая назидательность под маской развлекательности и замечательного вневременного юмора:

    Мне в самом деле сорок пять, не больше и не меньше, с милостивого позволения вашего Султанского высочества, а если вы соблаговолите мысленно вычесть из этого срока то время, когда я был младенцем и у меня резались зубы, когда я болел коклюшем, учился ходить, посещал коллеж и Сорбонну, несносно долго болел и спал, дежурил в гвардии и участвовал в военных смотрах, принимал и отдавал визиты, страдал несварением желудка, понапрасну являлся на свидания, слушал публичные чтения, любительские концерты, разговоры литераторов и речи на заседаниях восемнадцати академий, то вы в бесконечной мудрости своей непременно поймете, что на мою долю, как и на долю всех прочих смертных, придется в результате остаток, равный одному-единственному году, и не больше.

    Истории Нодье, одна из героинь которого призналась за него в том, что здесь одновременно «все правда и все ложь» — тонкое, многогранное чтение и для ума, и для сердца. Для честного ума и смелого сердца. Для ума незашоренного, открытого фантазиям и мечтам, и для сердца огромного, готового прощать, любить и верить несмотря на все потери и обманы.

Дарья Лебедева