Дети и подростки: кому нужны проблемы?

  • Сергей Махотин «Включите кошку погромче», Детгиз
  • Беате Тереза Ханика «Скажи, Красная Шапочка», КомпасГид

Каждую минуту во всем мире издатели, писатели, маркетологи и все, занимающиеся литературой для детей и подростков, думают о том, какой должна быть хорошая детская книга. Часто мнение писателей не совпадает с мнением издателей, а мнение издателей с мнением родителей, а мнение родителей с мнением детей.

Например, по итогам недавнего исследования компании «inFOLIO Research Group», почти около 70% потребителей книжной продукции для детей и подростков (имеются в виду покупатели, т. е. родители и бабушки с дедушками) считают, что книга должна быть яркой, познавательной, радостной, доброй и бесконфликтной.

С другой стороны, критики, писатели, да и сами издатели часто говорят о том, что литература для детей и подростков должна быть проблемной. Потому что проблема — это интересно, жизненно. Проблема ставит перед читателем вопросы, на которые неплохо бы ответить подростку, прежде чем он попадет во взрослый мир, и наконец, потому, что нельзя получить «добро» задаром — сначала надо победить «зло».

Мне показалось любопытным поставить рядом две абсолютно разные книги, вышедшие недавно в Петербурге и в Москве, в замечательных издательствах «Детгиз» и «КомпасГид». Книги эти между собой сравнить нельзя, зато можно сравнить издательства. Несмотря на то что «Детгиз» существует тысячу лет и многим представляется традиционным петербургским издательством, сфокусированным большей частью на классике и ретро-литературе, на самом деле активно занимается изданием самой разной детской литературы — в том числе и очень современной и необычной.

Издательство «КомпасГид» — молодое и смелое, не перестает радовать своим европейским подходом к выбору литературы. Во-первых, потому, что «КомпасГид» очень активно (и очень изысканно по оформлению) издает именно подростковую литературу, во-вторых — потому что эта литература всегда ставит перед читателем острую проблему.

Я обратила внимание на книги Сергея Махотина «Включите кошку погромче» и немецкой писательницы Беаты Терезы Ханики «Скажи, Красна Шапочка» по той причине, что обе они талантливы, легко написаны, каждая принадлежит перу знаменитого писателя, обладателя многочисленных премий, но при этом — в паре — они демонстрируют оппозицию «проблемная—беспроблемная подростковая литература».

Книга Ханики вызвала у общественности бурную реакцию. Вот уж проблема так проблема, хуже не придумаешь — проблема инцеста. Сложность заключается в том, что проблему такого масштаба, если она есть, решить, видимо, нельзя. В книге она не решается — читатель лишь наблюдает за тем, как девочка Мальвина, главная героиня, проходит через испытание и, благодаря Характеру, внутреннему складу, Дружбе продолжает любить жизнь.

Рассказы Сергея Махотина не таят в себе никаких «подводных» или явных проблем и конфликтов. И в этом смысле они очень облегчают читателю жизнь, создавая для него мир, где хочется поселиться — еда вкусная, на даче приключения, воры добрые, двойки в дневнике волшебные. И всё это отражено в языке, который фантастически точно имитирует детскую интонацию: «Вскоре опять Юрка вышел вперёд — ложку в борщ уронил. Такое часто бывает. Потом я на себя неизвестно как капнул». Нарочно не придумаешь — «Потом я на себя неизвестно как капнул»! — только ребёнок может так сказать, или талантливо ностальгирующий взрослый.

В любом случае — улыбается читатель, держа книгу в руках, или нет, от «Красной Шапочки» и от «Кошки» в сердце у него остается тепло. Потому что с ним поговорили правильным языком. А это, наверное, самое главное и при наличии проблемы, и при её отсутствии.

Ася Петрова

Кетиль Бьернстад. Река

  • Издательство «КомпасГид», 2012 г.
  • «Река» норвежца Кетиля Бьёрнстада — долгожданное продолжение «Пианистов» (КомпасГид, 2011), истории об Акселе Виндинге, подающем надежды музыканте, чье упорство и воля к победе по праву достойны восхищения.

    Ему уже восемнадцать, и он все еще горюет о потере любимой девушки Ани, в то же время он окончательно определился с целью жизни и теперь устремляется по намеченному пути, с головой погрузившись в подготовку к дебютному концерту. Но в жизни есть две вещи, с которыми никогда не стоит торопиться: коньяк и любовь, — и теперь Аксель научился чувствовать это. Он распробовал вкус жизни: терпкий, порой сладковатый, иногда с горчинкой. Он уже не нетерпеливый мальчишка, он — сильная личность, к нему тянутся сильные женщины, он отдается чувствам и готов принять на себя ответственность.

    В «Реке» Брамс звучит одновременно с Джони Митчелл, герои обсуждают войну во Вьетнаме, независимость женщин и их право на аборт, а Бетховен, Бах и Шопен смешиваются с искренним и тревожным произведением самого Акселя, который пытается удержаться на плаву в водовороте жизни.

  • Перевод с норвежского Л. Горлиной
  • Купить книгу на Озоне

Ветер переменился и теперь дует с запада. С востока, против волн, идет яхта. Сначала я лениво, без всякого интереса
слежу за ней. За день мимо дачи Ребекки Фрост проходит
много яхт. В то лето я многое узнал о море, о соленой воде,
о направлениях ветра. Узнал, что есть счастье, в котором нет
ни цели, ни смысла, ни страсти и почти нет музыки. Мне
это открыла Ребекка. Потому что ее жених уехал с семьей
во Францию, родители отправились в поездку на новом
судне семейства Фрост, которое совершало свой первый
рейс по маршруту Берген — Киркенес и обратно, потому
что она влюблена в меня, а главное, потому что жизнь уже
совсем не та, что была раньше. Мы с Ребеккой живем на ее
даче, как брат и сестра, но без мелких ссор, без напряжения и тревоги, возникавших иногда между мною и моей
сестрой Катрине, которая в то время, в конце июля — начале
августа, находилась в заграничной поездке по Балканам.
Здесь, среди шхер перед Тведестрандом, у меня на глазах
проходит лето 1970 года, но я не принимаю в нем участия.
И пусть время от времени Ребекка напоминает мне: «Это
жизнь, Аксель», — я по-прежнему чувствую себя вне мелких
событий и дел, о которых она говорит, хотя в них-то я охотно
участвую: пью вместе с нею вино, чищу раков и каждое утро
слушаю ее любимую гамму до мажор в начале «Струнной
серенады» Чайковского. Ей нравится дразнить меня такой
музыкой. Но однажды утром глаза мне застилают слезы.
Тогда она смеется:

— Я радуюсь, а ты плачешь. Ведь это мы с тобой, правда?

В тот день между нами состоялся серьезный разговор.
Она сказала, что я слишком много думаю, слишком много
занимаюсь за роялем, что нельзя жить только прошлым,
что я должен принимать все хорошее, что мне дарит добрая
жизнь. Именно эту жизнь она и хотела мне показать у себя
на даче, стоящей на берегу Килсунда, с замечательным
«Стейнвеем», модель Б, и с видом на Скагеррак, на горизонт,
на каменистый остров Молен и маяк Мёккалассет. Здесь
очень красиво. Летние вечера синие и тихие, над морем
всходит луна. Каждый вечер мы подолгу беседуем, играем
что-нибудь друг для друга, пьем легкое итальянское белое
вино, которое так любит Ребекка, слушаем первых кузнечиков и любуемся роскошными яхтами, скользящими
мимо. Взрывы смеха. Запах гриля. Ночью мы спим в разных комнатах. По-моему, только я чувствую легкое напряжение, когда мы, стоя в дверях, желаем друг другу покойной
ночи, — нечистые мысли, не имеющие никакого будущего.
Да, сидя за письменным столом много лет спустя, я вижу
нас, Ребекку Фрост и Акселя Виндинга, как двух друзей,
почти как брата с сестрой, окутанных волшебным светом летней северной ночи. Мы ближе друг другу, чем нас
могла бы соединить страсть, мы связаны навечно, хотя сами
еще не знаем об этом.

Яхта, насколько возможно, меняет курс. Я часто наблюдал здесь за подобным бесстрашием капитанов. Ребекка
даже шутила: «Здесь, именно здесь, однажды в девятнадцатом веке Рихард Вагнер потерпел кораблекрушение. Они
спаслись в Бурёйкилене. Тогда-то ему и пришла в голову
мысль написать «Летучего голландца».

При ярком солнечном свете и сильном ветре хорошо
видны подводные шхеры. Вокруг них пенятся волны. Низкие облака наплывают на солнце и затеняют половину
моря. Других судов не видно. Ребекка на минуту отрывается от «Птиц» Тарьея Весоса.

— Чувствуешь, как похолодало? — спрашивает она,
словно о чем-то меня предупреждает.

Я высматриваю в небе ястреба, который преследовал
меня и Аню Скууг несколько месяцев назад, но его не видно.
А Аня умерла.

Сильный порыв ветра опрокидывает зонт, стоящий
у бассейна. Море свинцово-серое, почти черное. Белый парус
яхты касается волн. Четыре человека, упираясь ногами
в дно судна, свешиваются с левого борта с канатами в руках.
У штурвала стоит — нет, почти лежит на нем, мужчина
в зеленой майке, он держит курс прямо на берег.

— Гляди! — говорит мне Ребекка. — Почему он не убрал
паруса?

Хлопают паруса. Новый порыв ветра, и четыре человека перекидываются на правый борт, а яхта несется прямо
на каменистый остров, который почти не виден из-за пенящихся волн. Паруса лежат почти параллельно поверхности воды. И опять налетает ветер. Красная широкополая
шляпа Ребекки скрывается за скалами.

В эту минуту ломается мачта. Яхта переворачивается.
Кто-то кричит. Волны пожирают паруса. Люди падают
в воду. Показывается блестящий киль яхты, непристойный
в своей наготе, беспомощный, как вытащенная на берег
рыба.

Ребекка вскакивает с шезлонга:

— О, Господи, Аксель! Что нам делать?

— Ты меня спрашиваешь?

— Мы должны их спасти!

— Как мы можем их спасти?

— У них нет резиновой шлюпки. Видишь?

— Нет. — Я встаю, чувствуя, что у меня трясутся колени,
но все-таки бегу за Ребеккой к каменному причалу в маленьком заливе перед дачей Фростов.

— Мы единственные свидетели, Аксель. Кроме нас,
никто не видел того, что случилось. Теперь все зависит
от нас. Понимаешь?

У Ребекки, которая никогда в жизни ничего не боялась,
даже когда растянулась на сцене в Ауле во время своего
дебюта, теперь от страха потемнели глаза. И все-таки
она намного опередила меня, спускаясь по лестнице
к причалу.

— Быстрее, Аксель!

Она выбирает между тридцатидвухфутовой прогулочной яхтой и семнадцатифутовым шверботом.

— Я возьму яхту, — говорит она. — Но тогда мне понадобится помощь.

Она прыгает в яхту, в последнюю неделю я часто видел,
как она это делает, отдает мне команду, которой я подчиняюсь, и, пока я отдаю швартовы, запускает мотор.
Где-то во мне прячется жалкий испуганный пианист, который трясется за свои пальцы, но Ребекка уже взяла нужный курс, и я едва успеваю прыгнуть в яхту.

— Еще этот шторм. Жаль, что здесь нет мамы с папой! —
растерянно говорит она. Я обнимаю ее за плечи, глажу
их и замечаю, что она покрылась гусиной кожей. Первый
раз я обнимаю ее так, что могу чувствовать ее кожу. Из нас
двоих она сильнее. Она всегда была главной. И сейчас тоже.
Хотя, стоя за рулем, выглядит хрупкой и испуганной, яхта
как будто слишком велика для нее.

— Я первый раз попала в такую историю, — говорит она.

— Я тоже.

— Но ведь твоя мама утонула в водопаде.

— Здесь не водопад, Ребекка. И они все в спасательных
жилетах.

Она не отвечает, поглощенная маневрами, которые ей
приходится делать, ведя яхту среди бушующих волн. А мне
в голову лезут идиотские мысли. Наша яхта называется
«Микеланджели». Но не в честь скульптора, а в честь пианиста. Артуро Бенедетти Микеланджели. В семье хотели,
чтобы Ребекка стала пианисткой. Но она решила стать врачом. В следующее лето яхта, возможно, будет называться
«Альберт Швейцер».

Мы выходим из залива, и ветер, дующий с берега, несет
нас на восток. Волны мелкие и сильные. Но это не они перевернули то судно, это ветер. Оно лежит прямо перед нами.
Там пять человек, думаю я. Помни, их было пятеро! Они
качаются на волнах, как маленькие бутоны, и вытаскивать
их из воды придется мне, потому что Ребекка должна держать нашу яхту рядом с перевернувшейся. Так она решила.
Люди находятся с одной стороны. Опять светит солнце.
Море блестит. Оранжевые спасательные жилеты качаются
на волнах, как якоря швартовых бочек. Но в них живые люди.

— Иди на корму, Аксель! И следи, чтобы они не попали
под винт, если мне придется маневрировать! — кричит
Ребекка.

Я вспоминаю, что на нашей яхте нет трапа для купания.
Его летом сломали. Ребекка считает, что я сумею втащить
людей на борт через поручни.

Мы уже слышим их крики. Я понимаю, что кричит человек, который стоял у руля. В зеленой майке. Он выглядит
сильным и властным, барахтаясь на пенных волнах и пытаясь сохранить за собой роль капитана:

— Успокойтесь! Слушайтесь меня! Держитесь подальше
от винта!

Ребекка легко справляется с яхтой, хотя ей еще нет
и двадцати. У нее красивый и гордый профиль. Я готов
выполнить ее новый приказ. Она дает задний ход, яхта
качается.

— Приготовься, Аксель!

Я не знаю, что меня ждет. Вижу только лица в воде.
Мокрые, испуганные лица взрослых людей. Сорокалетние люди отправились на увеселительную прогулку. Им
следовало понимать, что они делают, думаю я, почти сердясь на них за то, что они таким образом вторглись в мою
жизнь. Когда Ребекка пригласила меня к себе на дачу, она
хотела подчеркнуть, что мне надо прийти в себя. Ей было
жалко меня. Я потерял Аню. И в то же время почти распалась моя семья. Мама давно утонула в водопаде. Отец
нашел себе даму сердца и продал наш дом, а Катрине носит
где-то по свету.

— Разве тебе этого недостаточно? — сказала тогда
Ребекка.

Этого оказалось достаточно, чтобы провести несколько
приятных летних дней на берегу Килсунд-фьорда в нереально роскошном мире Ребекки Фрост.

Теперь я вижу, что в воде не хватает одного человека.

— А где пятый? — кричу я плавающим в воде людям.

Они начинают перекрикиваться, машут руками.

— Эрик? Куда делся Эрик? — Они шарят глазами по верхушкам волн.

— Может, он оказался под яхтой? — кричит рулевой. —
Я нырну за ним!

— Нет! — кричит второй мужчина.

— Ныряй! — кричит одна из женщин.

В воде, у самой кормы «Микеланджели», барахтаются
двое мужчин и две женщины. Рулевой исчезает в волнах.
Остальные переговариваются друг с другом. Я протягиваю
руки, готовясь принять тяжелую ношу — взрослых людей,
которых надо поднять на полтора метра, чтобы перетащить
через поручни. Но они не хотят, чтобы их вытаскивали
из воды. Пока еще не хотят. Они все спортсмены, яхтсмены,
не первой молодости, но и не старые.

— Эрик! — кричат они, зовут, но ветер уносит их голоса.
Ребекка поворачивается ко мне, она не может сейчас
выпустить из рук руль.

— В чем дело, Аксель?

— Одного человека не хватает.

— Не может быть!

Она начинает плакать. У меня внутри все сжимается.
Несмотря ни на что, я должен поднять на борт эту четверку.
Рулевой выныривает, чтобы снова набрать в легкие воздух.
Лицо его искажено от отчаяния.

Одна из женщин начинает истерически кричать.

— Первой поднимайте Марианне! — командует рулевой,
не спуская с меня глаз. Я только теперь понимаю, как ему
страшно.

Я хватаю ее за плечи. Она сопротивляется. Не хочет,
чтобы ее подняли.

— Так надо, Марианне! — кричит рулевой. — А мы продолжим поиски Эрика!

— Берегитесь винта! — кричит Ребекка. — Мне надо
подать назад, чтобы не запутаться в канатах!

Она подает назад, а я тем временем вытаскиваю из воды
женщину, которую зовут Марианне. Какая же она тяжелая, думаю я. Тяжелее, чем вообще может быть человек.
И хотя я уже узнал эту бьющуюся в истерике женщину,
я гоню прочь эту мысль. Мысль о том, что я держу в руках
Марианне Скууг. Что все происходящее имеет какой-то тайный смысл. Что теперь я навсегда связан с нею после того,
как одно несчастье следует за другим. Бывает, людей снова
и снова швыряет друг к другу, чтобы они прошли вместе
свой путь до конца.

Мы сидим на террасе дачи Фростов. В двухстах метрах
от берега на воде качается перевернутая яхта. Время от времени, когда кормовая часть поднимается над водой, мы
видим название яхты — «Бесстрашная». Даже рулевой
был вынужден сдаться. Я вытащил его из воды последним. Теперь над морем совсем низко кружат два вертолета.
Они продолжают поиски, постепенно удаляясь от берега.
Из Арендала пришло спасательное судно «Одд Феллов».
Несколько небольших лодок тоже присоединились к поискам. Но все еще немного штормит. Четверка, которую
я вытащил из воды, сидит на каменных скамьях вокруг
гриля на даче Фростов и пытается успокоить друг друга.
Из носов у них все еще течет вода.

— Не забывайте, что Эрик очень сильный, — говорит
рулевой.

— Но от удара, когда мы упали в воду, он мог потерять
сознание, — возражают ему.

Я едва смею смотреть на Марианне. Она больше других
волнуется за пропавшего. И не похоже, чтобы она узнала
меня. Наверное, она все еще в шоке, думаю я. Мы все наблюдаем, как идут поиски. Ребекка приготовила горячий пунш
из черной смородины, но спасенные не в состоянии сейчас
пить, у них у всех дрожат руки.

Мы видим, как один из вертолетов снижается возле
маяка. С тех пор как яхта перевернулась, прошло полтора
часа.

— Они нашли его! — кричит рулевой.

В солнечных бликах на воде вырисовывается четкий
силуэт человека, которого поднимают из воды. Ребекка
сидит рядом со мной, обеими руками она впилась мне
в плечо.

— Он должен быть живым! — бормочет она про себя.
Марианне Скууг сидит, уткнувшись лицом в колени.
Она не плачет.

Спасатель из вертолета что-то держит в руках. Это человек, которого он уже привязал к себе. Теперь нам виден
еще один силуэт. Их обоих поднимают в вертолет. И хотя
оба они безжизненно висят в воздухе, мы знаем, что один
из них жив. А второй — мертв.

Венсан Уаттара. Жизнь в красном

  • Издательство «КомпасГид», 2012 г.
  • Йели 55 лет, и в стране Буркина-Фасо, где она живет, ее считают древней старухой. Она родилась в Лото, маленькой африканской деревушке, где ее роль и женские обязанности заранее были предопределены: всю жизнь она должна молчать, контролировать свои
    мечты, чувства и желания… Йели многое пережила: женское обрезание в девять лет, запрет задавать много вопросов, брак по принуждению, многоженство, сексуальное насилие мужа.

    Ложь, которая прячется под видом религиозных обрядов и древних традиций, не подлежащих обсуждению, подминает ее волю и переворачивает всю жизнь, когда она пытается изменить судьбу и действовать по велению сердца и вопреки нормам. Подобным образом живут сейчас миллионы женщин в мире. Но Йели смогла дать надежду на то, что все может измениться.

  • Перевод с французского М. Павловской

Меня
зовут
Йели. В нашей
деревне
этим
именем
всегда
называют
первых
девочек
в
семье. Здесь
вы
найдете
столько
Йели, сколько
захотите. Но
имейте
в виду, что это
всего
лишь
традиция.

Я родилась
в
Лото, деревне, в
которой
около
тысячи
жителей; ее
окружают
горы
и
холмы. В этой
деревне
перед
каждым
домом
стоит
глиняный
или
деревянный
бог, окропленный
кровью. Эти
боги
стоят
здесь
с давних
времен, они
охраняют
душевный
покой
добрых
людей
от
злых
духов
и хранят
традиции, которые
наши
предки
создавали
в
течение
многих
веков. «Жизнь
безмятежна», — говорило
мне
царство
моего
невинного,
беззаботного
детства.

Я вспоминаю
доброжелательные
веселые
лица,
склоняющиеся
надо
мной, улыбающиеся
мне; мужчины
и
женщины
сажали
меня
к себе
на колени,
гладили
меня
и
целовали, причмокивая,
легонько
проводили
руками
по
моим
щекам.
Я была
маленькой, все
было
так
красиво, и
я
даже
не
догадывалась, что в жизни
бывают
трудности.
Между
вещами
и людьми
царила
совершенная
гармония, и
чувство
единения
с
окружающим
миром
проникало
в мою
детскую
душу.

Я
вспоминаю
деревню, которая
каждое
утро
просыпалась
в один
и тот же
час
от
звона
бубенчиков
на шеях
у
скота. Козы, бараны, коровы
шли
на
пастбище, их, как
всегда, подгоняли
крики
пастухов. Большие
разноцветные
птицы
летали
в
ясном
безоблачном
небе. Как
же
это
было
красиво! Потом
все
постепенно
успокаивалось,
призывая
женщин
и
мужчин
к
полевым
и
хозяйственным
работам.

Я часто
ходила
с
матерью
в
лес
за
валежником.
Я до сих
пор
ощущаю
этот
запах… запах
природы,
запах
диких
цветов. Я до сих
пор
чувствую
его
в минуты
душевного
покоя.

Все
жители
деревни
занимались
различными
делами
до
самого
захода
солнца. Потом
животные
возвещали
о
своем
возвращении
домой
многоголосым
концертом. Золотистое
солнце
скрывалось
за
горой, оставляя
на горизонте
расплывающийся
по
небу
пылающий
след. Буйволовы
скворцы
оставляли
скот, пастухи
бросали
им
вслед
жалобные
крики, а
затем
возвращались
в свое
жилище, затерявшееся
вдалеке, за той же
горой.
Я
хорошо
помню
эти
закаты, потому
что
каждый
вечер
к моим
родителям
приходил
один
юноша,
стройный, с
большими
светлыми
глазами
и
густыми
бровями.

Он
рассказывал
какие-то
новости, а
потом, уходя,
бросал
на
меня
шаловливый
взгляд, который
я
еще
не
понимала, но
считала
признаком
его
благородства. Кажется, мне
было
в то время
пять
или шесть
лет. Однажды
вечером
мама
представила
мне
его: «Это
твой
двоюродный
брат
Мади,
сын
дяди
Домба».

С
этого
дня
он
начал
мне
нравиться. Я подавала
ему
еду, когда
он
приходил
в
дом. Он
приносил
дикие
фрукты
или
яйца
цесарки. Я
была
так
рада
тому, что он
проявлял
ко мне
братские
чувства!
Мама
наблюдала
за нашей
дружбой
молча, с тайной
радостью, которую
я
чувствовала
иногда
в ее
замечаниях: «Твой
брат
— смелый
мальчик, он
хороший. Красивый…»

Она
строго
следила
за
моим
воспитанием.
Я ни в коем
случае
не должна
была
произносить
слова
из области
половой
жизни, такие
как
секс,
яички, пенис, влагалище
и другие.

Она
научила
меня
помогать
старикам, которые
встречались
на моем
пути, уважать
старших,
не
спорить
с
ними, не
возражать
против
их решений.
Я должна
была
подчиняться
правилам
нашей
деревни.

Еще я научилась
делать
работу
по
дому: готовить
еду, ходить
за водой
на реку
или к колодцу,
продавать
пирожки
и крупы
на рынке — словом,
все, что
должна
уметь
женщина. Это
было
естественно:
моя
мать, как и все
остальные
женщины,
занималась
домашними
делами, в то время
как
мужчины
работали
в
поле
или
выполняли
другую
работу, требующую
большой
физической
силы. Такое
разделение
труда
царило
здесь
еще на заре
человечества, с тех
пор
ничего
не изменилось:
каждый
должен
был
достойно
исполнять
свою
роль.

Моя
мать
говорила
мне
то, что
говорила
ей
ее
мать,
а
той
говорила
ее
мать, она
повторяла
их
движения,
их
жесты. Моя
жизнь
в то время
была
чем-то
вроде
театральной
пьесы, я должна
была
научиться
как следует
играть
роль
женщины.

Уже
в
девять
лет
я умела
делать
все
по
дому, и моя
мать
очень
радовалась
этому. Мой
отец, с
неизменной
эбеновой
трубкой
во рту, с
удовольствием
следил
за
тем, как я училась
жизни. Это
был
высокий
сутуловатый
мужчина, с
толстыми
губами,
воинственным
взглядом
и гривой
седеющих
волос,
хотя
ему
было
всего
сорок
лет. Он
женился
в
четырнадцать
на своей
двоюродной
сестре
— моей
матери, и жил
с ней
тихой, спокойной
жизнью.

Моя
мать
была
красивой
женщиной
с
пышными
бедрами, которые
плавно
раскачивались
при
ходьбе.
Отец
любил
ее. Между
ними
было
что-то
вроде
сговора. Они
ничего
друг
от
друга
не
скрывали.
Каждый
знал
свои
обязанности. В
семье
царила
любовь, лишь
внезапные
ссоры
иногда
омрачали
их жизнь. Но
очень
быстро
в
семью
вновь
возвращался
мир, потому
что они
понимали, что
нуждаются
друг
в
друге; они
были
связаны
узами
брака,
словно
братья, вскормленные
одним
молоком,
и ничто
не
могло
разлучить
их.

Однажды, в
тот
год, когда
мне
было
девять
лет,
к нам
пришла
старушка, она
еле
переставляла
ноги, опираясь
на палку. Ее
звали
Самбена. Никогда
не
забуду
ее
имя. Она
долго
говорила
с
моей
матерью, потом
о
чем-то
секретничала
с
моим
отцом. Отец
дал
ей
денег. Она
вынула
из
кармана
своей
изношенной
грязной
юбки
старый
кошелек
и
положила
в
него
деньги. Перед
тем как уйти,
она
посмотрела
на меня, и ее
сморщенные
губы
расплылись
в улыбке: «Ты
очень
красивая, девочка
моя», — сказала
она.

Мне
приятно
было
это
слышать, я
улыбнулась
в
ответ, потому
что в нашей
деревне
было
принято
делать
так, чтобы
все
знали, что
ты
хорошо
воспитана, чтобы
любили
тебя.

Самбена
ушла. Я смотрела
ей
вслед
и думала,
зачем
же
она
приходила? Но я была
ребенком,
а хорошо
воспитанный
ребенок
не
задает
вопросов
.
Когда
речь
шла
о
некоторых
вещах, я не открывала
рта.

Я должна
была
молчать
и ждать, пока
мама
сама
не расскажет
о том, что мне
нужно
было
знать.
Через
неделю
после
посещения
старушки
мама
надела
на меня
длинное
платье, а трусы
сказала
не
надевать. Она
повела
меня
куда-то. Я
не
поняла,
почему
в
тот
день
она
запретила
мне
надевать
трусы.
Тем не менее
я все
так же
молчала, как
хорошо
воспитанный
ребенок, который
не
задает
вопросов.
Держась
за руки, мы
подошли
к хижине, стоявшей
на самой
окраине
деревни, с той
стороны, где
восходит
солнце; прямо
перед
хижиной
возвышалось
высокое
тамариндовое
дерево. В хижине
сидели
около
десяти
девочек, одетых
так же, как и я, они
были
взволнованы, напуганы. Я
тоже
дрожала
от страха, а
мама, светясь
от
счастья, обменивалась
приветствиями
и
новостями
с
другими
женщинами.

Через
несколько
минут
мамы
начали
по
очереди
выводить
своих
девочек
из
хижины. Раздавался
крик, от
которого
мы
все
вздрагивали. Мамы
пытались
нас
успокоить. Вновь
воцарялась
тишина,
приглашающая
следующую
девочку.

Пришла
моя
очередь, мы
с мамой
вышли
из
хижины.
Я
увидела
Самбену, она
сидела
под тамариндом. В руках
у
нее
был
нож. Рядом
с
ней
стояли
еще
две
мрачные
сухощавые
женщины, обе
они
держали
в руках
калебасы
с каким-то
отваром. Да,
они
были
мрачными, несмотря
на внушающие
доверие
улыбки, озарявшие
их
костлявые
лица.
Я
хорошо
их помню… Они
говорили
что-то о моей
девичьей
красоте… Наверно, чтобы
отвлечь
меня.
Я
не
понимала
того, что
они
говорили, потому
что
меня
волновало
совсем
другое: почему
они
все
здесь
под
тамариндом
и у старухи
в руках
нож? Я вцепилась
в мамину
руку.

Она
сказала
мне:

— Нужно
быть
смелой, доченька… Не бойся.

Потом
она
шепнула
мне
на ухо:

— Она
вынет
червяка
из
твоего
зада. Нужно
вынуть
его
как
можно
быстрее, иначе
тебе
будет
плохо.
Видишь, она
уже
спасла
твоих
подружек
от
этой
гадости.

Я не сопротивлялась, потому
что
боялась
червей.
Увидев
их, я сразу же
с криком
убегала.

Я села
на корточки
перед
старухой
Самбеной. Одна
из
женщин
держала
мне
руки, другая
— раздвинула
ноги. Самбена
велела
мне
поднять
голову
вверх
и
смотреть
в
небо, в
небо
богов. Я так
и
сделала,
чтобы
она
могла
вынуть
этого
ужасного
червя,
который
поселился
в моем
заду.

Самбена
легонько
коснулась
моего
влагалища. Это
движение
меня
успокоило, было
немного
щекотно.
И вдруг
острая
боль
пронзила
все
мое
тело. Я закричала,
что
было
сил. И
заплакала. Я
оторвала
глаза
от
неба, чтобы
посмотреть
на червя, который
с такой
болью
вышел
из моего
зада. У
меня
из промежности
хлестала
кровь, старуха
Самбена
и ее
кумушки
радостно
смотрели
на это. Они
успешно
выполнили
свой
долг. Я вижу
испуг
на твоем
лице,
писатель. Но
знай, я
ничего
не
преувеличила.
Я
передаю
тебе
секреты
нашей
деревни, о
которых
мои
близкие
и слышать
не хотели.

Старухи
улыбались
от
удовольствия… да, от удовольствия.
В
ямке
под
тамариндовым
деревом
я увидела
часть
своего
клитора, из его
еще
сочилась
кровь, увлажняя
лежавшие
рядом
с ним
кусочки
других
клиторов. Червяк
вышел
из плода. Теперь
моя
промежность
могла
дышать
спокойно. И как же
она
дышала, заливаясь
кровью!
После
этой
операции
все
клиторы
закопали
в
ямке
под
тамариндом. Только
боги
нашей
деревни
знают,
сколько
кусочков
человеческой
плоти
были
захоронены
в
том
месте
за
долгие
годы. Боль
обжигала
нам
все
внутренности. Зато
кусочки
нашей
плоти
питали
землю, которая
питала
дерево,
которое
кормило
мужчину, который
кормил
женщину.

Быть
может, это
была
расплата
за то, что
мы,
женщины, принесли
на Землю
несчастье?

Я подумала
об
этом, потому
что
вспомнила
одну
историю, которую
мама
рассказала
мне
как-то перед
сном:

«Раньше
небо
было
так
низко, что
его
можно
было
коснуться
рукой. Оно
давало
живым
существам
все,
что
они
хотели. В мире
не было
ни голода, ни
болезней,
ни
бед. Мужчина
и
женщина
жили
в
гармонии, любви
и
согласии. Этот
мир
был
создан
Богом. В нем
было
запрещено
бросать
в небо
камни
или
стучать
по нему
чем
бы
то
ни
было. Человек
уважал
волю
создателя.
Но однажды
женщина
не
повиновалась
ему
и
ударила
небо
пестом. И
тогда
небо
поднялось, и
страдание
спустилось
на Землю».

Я спрашивала
себя, не
было
ли
подчинение
мужчине, обрезание
и
прочие
страдания, которые
я пережила
еще
в
самом
начале
своей
жизни, не было ли
все
это
расплатой
только
за то,
что
я
была
женщиной? Яне
осмеливалась
спросить
об
этом
у
матери, которая
сказала
мне, что Самбена
вынула
червя
из моего зада.

Кровь
хлестала, меня
несколько
раз
помыли
отваром
из
калебасов, потом
натерли
маслом
сального
дерева, и кровь
остановилась. Вот
как,
мой
дорогой
писатель, меня
и
моих
ровесниц
коснулась
рука
обрезальщицы.

Наши
раны
зарубцевались
примерно
через
три
недели. Как
только
мы
выздоровели, в
деревне
устроили
большой
праздник, чтобы
пить, есть
и
танцевать
в
честь
этого
события… в
честь
того, что нам
отрезали
клиторы
и наша
первая
женская
кровь

пролилась
под
тамариндом,
чтобы
питать
землю
наших
предков, землю
наших
богов. Нас
осыпали
комплиментами.
Чтобы
выразить
свою
радость, мы
покачивались
под
стуки
тамтама. Мы
заслужили
поздравления
всех
семей
нашей
деревни, достойных
назваться
семьями. Мы
подчинились
обычаю,
по
которому
нас
следовало
так
искалечить.
Жизнь
требовала
этого: мы
должны
были
стать
хорошими
женами
— плодовитыми, верными
и
покорными.

Отныне
я, мои
ровесницы
и
другие
обрезанные
женщины
должны
были
научиться
жить
с
половиной
клитора. В каком же
мире
мы
живем,
если
тебя
нужно
искалечить, чтобы
ты
стал
счастливым? Да… счастливым.

Я
жила
с
половиной
клитора, потому
что так
решила
моя
семья. Моего
мнения
никто
не спрашивал.
Они
искалечили
меня
во имя
своих
традиций,
своих
обычаев, обычаев
своих
предков. Вот
моя
жестокая
судьба
женщины, родившейся, чтобы
принять
волю
своей
семьи
и
богов, судьба, которой
я должна
была
подчиниться
под
торжественное
пение, околдовывающий
стук
тамтамов
и
хлопанье
в ладоши. Но внутри
меня
поселилась
ненависть, которой
они
не видели. Впрочем, какая
разница, что я думала. Я родилась, чтобы
подчиняться
мужчинам
и обычаям
своего
общества.
Я родилась, чтобы
стать
жертвой
этого
подчинения.
Потому
что я — женщина, потому
что
моя
мать
последовала
этому
обычаю
и заставила
меня
сделать
то же
затем, чтобы
я, в
свою
очередь, заставила
своих
детей.

Писатель, расскажи
людям
о
моих
страданиях.
Расскажи
миру
о моих
женских
разочарованиях,
чтобы
меня
поняли
и
полюбили, чтобы
мои
сестры
не
узнали
той
жизни, которую
прожила
я.
И я хочу
еще, чтобы
Бог
меня
услышал. Потому,
что
в
своей
жизни
я видела
много
слез, которым
не
было
утешения. Мне
хочется, чтобы
ты
меня
понял,
писатель. Мне
хочется, чтобы
твои
читатели
прочли
страницы
моей
жизни, я буду
умолять
их о прощении.

— Не
беспокойся, я
выполню
то, о чем ты
просишь, —
сказал
я. — Мне
тоже
хочется, чтобы
Бог
услышал
и простил
тебя.

— Аминь, — произнесла
она
и
замолчала, на ее
лице
застыло
блаженное
умиротворение, потом
она
продолжила
свой
рассказ:

— Слушай
меня, писатель, и ты
увидишь, что слова,
произнесенные
мной
только
что, не
пустая
яичная
скорлупа, которую
каждый
день
выбрасывают
в кучи
мусора, что
встречаются
в нашем
городе
на каждом
шагу.

Три автора «КомпасГида» отмечены премиями конкурса детской и юношеской литературы

Три автора издательства «КомпасГид» отмечены премиями четвёртого международного конкурса детской и юношеской литературы имени А. Н. Толстого (2011-12 гг.)ю

В номинации «Стихотворения для детей» лауреатом стал Андрей Сметанин (г. Минск) за книги «С чего начинается ссора» и «Азбука опасностей».

В номинации «Иллюстраторы детских книг» — Илья Донец и Маргарита Щетинская (г. Москва) за книгу «Бига и Каса» (Герои книги вылеплены из пластилина, а иллюстрации совмещают фотографии, рисунки и компьютерную обработку).

В номинации «Проза для детей» приз получила Марина Аромштам (г. Москва) за книгу «Мохнатый ребёнок».

Источник: издательство «КомпасГид»

Стефан Каста. Притворяясь мёртвым

  • Издательство «КомпасГид», 2011 г.
  • Благодаря роману Стефана Касты «Притворяясь мертвым» вы узнаете, какова цена дружбы и есть ли альтернатива мести.
    Подросток Кимме находится между двумя мирами. В одном, более близком, — вечера в «пряничном» домике с приемными родителями Кристин и Джимом, тушеный цыпленок с ломтиками моркови и книги. В другом, чуждом ему, — вечеринки, совместные походы и первая любовь.
    Пытаясь влиться в компанию ради девушки, в которую влюблен, Кимме отправляется с приятелями в лес на выходные. Понаблюдать за птицами. Никто не мог и предположить, чем это закончится для Кимме: он оказывается брошенным в лесу, с серьезным ранением и слабой надеждой на спасение…

    «Притворяясь мертвым» — книга о выборе, совести и способности прощать. Роман Стефана Касты, лауреата премии Астрид Линдгрен, был отмечен Августовской премией и почетным знаком Нильса Хольгерссона.
  • Перевод Марины Конобеевой

В пятницу вечером

На щеках Пии-Марии блестят розовые румяна, взгляд полон торжества. Она устраивает вечеринку. Будут все.

— Не знаю, смогу ли я прийти, — отвечаю я ей.

На самом деле я не уверен, хочу ли я туда идти. Альтернатива — тихий вечер в пряничном домике. Да, я скорее всего предпочитаю второе. Уверен, Пия-Мария считает меня трусом.

Я — трус.

На кухне Кристин звенит посудой. Она купила цыпленка. Тот лежит на разделочном столе, словно бледный младенец. Я снова прохожу через кухню, теперь там все тихо. То, что недавно было цыпленком, птицей, превратилось в кучу нарезанных кусочков и полосок, сердце лежит отдельно на блестящей поверхности мойки. В мозгу проносится мысль: «Можешь ли ты, Кристин, собрать его снова? Можешь ли сделать из всего этого новую птицу?»

Я начал читать одну из книг Джима — роман Эрнеста Хемингуэя. Я собираюсь снова погрузиться в чтение, в реальном мире я присутствую лишь наполовину. Джим считает, что книги Хемингуэя просто чудесны. Не имею понятия, так ли это. Откуда мне знать?

Когда наступает вечер, я забираюсь с книгой на диван и чувствую, как с кухни медленно распространяется аромат тушеного цыпленка. Да, Пия-Мария, я предпочитаю такой вечер. Я привык быть с Джимом и Кристин.

Джим подходит ко мне, держа в руке миску с ломтиками моркови, и с одобрением кивает, прочитав название на корешке книги.

— Неплохо, — говорит он.

Джим принимается рассказывать о Мичигане, об осени, о лесах, которые пылают красными и желтыми красками, о птицах, сбивающихся в огромные стаи и улетающих утром, когда первый мороз расстилает на траве свое белое одеяло, о рыбе в глубоких озерах. Я удивляюсь тому, как ясно вижу все, что он описывает, словно нахожусь в Мичигане и знаю, какая славная рыба в этих озерах, не то что наша.

— Ты сам как Хемингуэй, — говорю я.

Джим смеется и делает большой глоток пива. Он передает мои слова Кристин, она смеется в ответ, и ее смех порхает по всему длинному коридору между кухней и гостиной.

«Кажется, у них налаживается», — думаю я. Они не ругались уже много дней.

Кристин открывает бутылку красного вина. Движения ее так естественны и элегантны, пробка, словно танцуя, выскакивает с мелодичным хлопком. Кристин подносит к носу горлышко бутылки и вдыхает аромат вина. Она всегда так делает, по-моему, она хочет найти там джина.

Мы ужинаем перед телевизором, поскольку Кристин смотрит какой-то австралийский сериал. Цыпленок великолепен. Мы с Джимом выскребаем остатки из горшка, я накладываю побольше риса и поливаю его соевым соусом. Соус разливается по тарелке, словно нефтяное пятно.

После ужина Джим моет посуду, а Кристин выходит на лоджию покурить. Она берет с собой тарелку с картошкой и соусом и цыплячье сердце для ежа.

Я выглядываю в окно. Звонит телефон. Джим зовет меня. Это Туве. Ее голос радостный и оживленный, немного хриплый. Мне трудно расслышать, о чем она говорит, из-за шума, доносящегося фоном.

— Почему ты не приходишь? — грустно спрашивает она. — Я скучаю по тебе, Ким.

Что на это ответишь?

— Я хочу, чтобы ты пришел! — продолжает она. — Я очень жду тебя.

— О’кей, — разумеется, соглашаюсь я.

Я надеваю черную кожаную куртку. Некоторое время сомневаюсь и решаю, что нужно надеть что-нибудь на голову, достаю черный берет и напяливаю его. На шею наматываю черный шарф.

— Вот он! — кричит Кристин. — Увидел еду.

Джим вытирает руки о брюки и подходит к кухонному окну.

— Я прогуляюсь, — кричу я.

Лестничная площадка на этаже, где живет Пия-Мария, глухо вибрирует от музыки. Я звоню, кто-то распахивает дверь, в нос мне ударяет едкий кисловатый запах воспламенителя, звучит тяжелая музыка, она стучит словно невидимое сердце. Квартира погружена в темноту. Я едва различаю три-четыре фигуры, сидящие и полулежащие в прихожей. Не знаю, спят ли они или что-то делают, но я осторожно перешагиваю через них и прохожу в гостиную.

Я узнаю Криз по белым волосам. Она кивает мне. Ее густо накрашенные ресницы покачиваются.

Подходит Туве. Она обнимает меня и крепко прижимается.

— Ты мне нравишься, Кимме, ты знаешь? — медленно говорит она незнакомым голосом.

Я смущенно смеюсь, потому что рядом с ней чувствую себя чужим. Здесь все чужое. Мы словно на разных волнах. Я пришел из страны тушеного цыпленка Кристин, ломтиков моркови и вечера у телевизора. Она была здесь в воняющей газом темноте, и бог знает, что она съела, выпила или чем надышалась.

— Что за фигня у тебя на башке?

Голос доносится из темноты квартиры, я вижу тень у стены. Тень делает пару шагов ко мне.

— Что за фигня у тебя на башке? — повторяет кто-то, хватается за мой шарф и начинает наматывать его мне на шею, пока шарф не закрывает мне рот.

— Прекрати, — говорит Туве.

Но неизвестный не обращает на нее внимания.

— Что за фигня у тебя на башке? — вопит он.

Прямо у себя за спиной я слышу громкий хриплый хохот Пии-Марии.

— Это же Кимме, — говорит она. — Черт, тебя почти не видно в этой темноте.

Пия-Мария снова смеется. Мне кажется, я слышу, как ей вторит Манни.

— Хватит вам, — говорит Туве.

Я пытаюсь разглядеть Пию-Марию. Похоже, ей тяжело стоять прямо, и она обнимает Манни за талию и прижимается к нему.

— Поцелуй меня, Манни, — говорит Пия-Мария.

Но Манни сверлит меня взглядом. Неизвестный срывает с моей головы берет и бросает его Манни. Берет пролетает мимо и исчезает в темноте.

— Летающая тарелка, — горланит неизвестный и громко хохочет. — У тебя что, на башке НЛО?

Я нахожу берет и надеваю его на голову. Неизвестный снова подходит ко мне. Теперь он говорит другим тоном и больше не шутит.

— Что ты делаешь? Нельзя носить такое дерьмо!

Он срывает с меня берет, я тянусь, пытаясь забрать его, и тут неизвестный бьет мне коленом прямо в пах. Я не успеваю защититься. Ужасно больно.

Я еще не успеваю прийти в себя, и вижу, как Туве бросается на неизвестного, бьет его ладонью, сухой звук удара не заглушает даже громкая музыка.

— Пошли, — говорит она. — Уходим отсюда.

Последняя поездка

Начинается почти как в фильме.

Первым едет, разумеется, Филип. Его велосипед выше, чем у других. Может, мне так кажется. Наверное, из-за его лидерства в компании, его высокого ранга. Позже до меня доходит: все дело в огромной поклаже. Гора жизненно необходимых вещей: кастрюль, топоров, веревок, запасного белья, карт и еды быстрого приготовления. Может, еще чего-то.

Туве, любовь моя, ты прямо передо мной. Вернее, это я сразу за тобой. Ищейка Ким идет по пятам маленькой девочки с темными кругами под глазами. У Кристин тоже бывают такие круги.

Она оборачивается. Смеется.

— Как же она удивится!

— Кто?

— Бабушка, разумеется!

Я совсем забыл. Мы собираемся навестить бабушку Туве. Она живет на хуторе где-то на полпути. Недалеко от места глухариного тока, куда нас тащит Филип. Туве решила заехать к ней, заодно и перекусить.

Мы молча крутим педали.

Манни, вечный спутник Филипа, едет сразу за ним. Затем грудастая Пия-Мария. Не хватает Криз, по сомнительным сведениям, она присоединится к нам позже.

И хотя нам труднее чем обычно держать равновесие с тяжелыми рюкзаками за плечами, все чувствуют себя отлично. Я еду, почти не сосредотачиваясь на процессе. Не думая о правой ноге, о левой ноге, о правой, о левой.

Я пытаюсь уловить запах Туве во встречном потоке воздуха. Стараюсь отличить его от других, проносящихся мимо моего носа. Я мечтаю о взглядах, которые она, прищурившись, бросает на меня. Эти взгляды напоминают мне о том, что мы готовы были сделать в одно волшебное воскресенье. Когда были только она, я и весь мир. Туве и я, и мы были совершенно голые. Я хочу получить от нее знак. Знак, подтверждающий, что это было. Что это не просто выдумка моего странного мозга.

Иногда я веду себя чудно, делаю все шиворот-навыворот.

Я должен долго сосредотачиваться на обычных повседневных вещах, которые другие совершают не задумываясь, например: налить мясной соус, завязать шнурки или сходить в туалет. Когда я стою в столовой и подходит моя очередь накладывать еду, вся школа делает шаг в сторону, потому что всем известно, что пара рыбных палочек обязательно угодит в тех, кто стоит рядом со мной.

Кристин боится, что у меня какие-то нарушения в мозгу. Но я знаю, в чем причина. Я слишком много думаю. Я постоянно думаю, если мои руки и ноги ничем не заняты. Мои мысли как птицы. А мое лицо как театр. Все, о чем я думаю, отражается на нем. Люди, которые плохо меня знают, думают, что у меня что-нибудь болит или я сержусь. Туве тоже сначала так считала. «Что случилось, Кимме?» — спрашивала она. Но причина была в другом.

Крик Туве отвлекает меня от размышлений.

— Что? — кричу я ей в ответ.

— Филип говорит, что глухари — крупные, как собаки, — повторяет она.

— Ну да, — кричу я.

Мне нравится болтать с Туве о птицах. О жаворонках, зимородках и крупных, как собаки, глухарях. Когда мы касаемся друг друга взглядом, весь остальной мир бледнеет, а птицы уходят на второй план.

Может, это только мои чувства? Я подчиняюсь инстинкту, иду по следу, не зная наверняка, куда он ведет и кому он принадлежит: птице или рыбе. Всегда ли о таком знают? А если знают, то не потеряет ли тогда жизнь свое очарование?

Вот так я размышляю. Все из-за монотонной езды. Я закрываюсь от окружающего мира, погружаюсь в себя и жму на педали. Лишь невзначай отмечаю проплывающий мимо пейзаж. Поля, на которых бесконечной щетиной мелькает первая зелень. Край рва, в котором плавает все, что только можно: пакеты из «Макдоналдса», пустые пачки из-под сигарет, полоса цветущей мать-и-мачехи, сухо шуршащая на ветру пленка из кассет, использованные прокладки.

Вокруг нас лес. Ели, сосны и березы. Иногда между стволами мелькает озеро. Мы проезжаем мимо красных дачных домиков с деревянными изгородями со стороны дороги и крестьянских подворий. Мы целую вечность поднимаемся на холмы, а затем с опасной для жизни скоростью летим вниз.

Филип замечает мертвого зайца, все останавливаются и глазеют на него.

— Это полевой заяц, — говорит Филип, переводя дух у своего велосипеда.

Заяц оказывается довольно крупным. Кажется, что он спит.

— Должно быть, его сбили совсем недавно, — говорит Туве.

— Водители — убийцы проклятые, — говорит Пия-Мария. — Ненавижу машины.

Филип кладет свой велосипед в канаву и садится на корточки рядом с Пией-Марией. Он поднимает зайца за заднюю лапу. Пия-Мария наклоняется, не слезая с велосипеда.

— Он правда умер? — спрашивает она.

— Ясное дело, — отвечаю я. — Думаешь, он притворяется мертвым?

Пия-Мария присаживается на корточки перед зайцем.

— О, какая у него мягкая шерсть. Разве можно так поступать с животными?

Филип переворачивает зайца, и мы видим, что у того нет одного глаза. Пия-Мария встает и идет к своему велосипеду.

— Один глаз отсутствует, — говорит она.

— Это сороки, — поясняет Филип. — Они всегда в первую очередь выклевывают глаза. Для них это лакомство.

— Какая мерзость, — говорит Туве.

— Разве можно так поступать с животными? — повторяет Пия-Мария.

— Раз он целый, — говорит Филип, — возьмем его с собой.

Он крепко привязывает зайца поверх поклажи, и когда мы едем дальше, многие «убийцы проклятые», сидя за рулем своих автомобилей, таращатся на нас. На Туве с темными кругами под глазами, на Пию-Марию, завязавшая свою куртку на талии, на меня, вихляющего то вправо, то влево, на красную от первого загара макушку Манни, но больше всего — на нашего лидера, Короля Филипа, который возглавляет наш маленький караван с мертвым зайцем, привязанным поверх рюкзака.

Возможно, уже тогда мне следовало бы насторожиться. Возможно, заяц был знаком.

Александр Фурман. Книга Фурмана. Часть 2. Превращение

  • Издательство «КомпасГид», 2011 г.
  • Героем первой части «Книги Фурмана» («Страна несходства») был маленький ребенок. Во второй части («Превращении») мы сталкиваемся с подростком.

    Большинство людей не помнят или не хотят вспоминать себя в этом возрасте. «Подростковость» слишком похожа на мучительную болезнь, которая, к тому же, затрагивает и всех окружающих. Но, как считает автор, отказ от воспоминаний равносилен отказу от понимания себя сегодняшнего.

    Фурман — «настоящий» подросток, и описан он без всяких прикрас и умолчаний. Испытания и переживания, которые он странным образом притягивает к себе, словно провоцируя судьбу, порой могут показаться чрезмерными. Наверное, стоило бы предупредить читателя, как это делалось в старых кинокомедиях: «Детям и слабонервным лучше выйти из зала». Но и в образе «отвратного подростка» проглядывает все тот же «маленький Фурман», детство которого прошло перед нашими глазами в первой части книги («Страна несходства»).

    В 2012 году выйдут третья и четвертая части «Книги Фурмана». В них читатель погрузится в атмосферу «застойных» 70-х, с их тайной кружковой жизнью, светящиеся нити которой тянутся сквозь все последующие десятилетия.
  • Купить книгу на Озоне

Литературу и русский вела классная руководительница Вера Алексеевна. С Фурманом у нее были проблемы особого рода: он писал довольно странные сочинения и порою высказывал спорные мысли об изучаемых произведениях. Несколько раз бедная Вера Алексеевна теряла из-за него контроль над ситуацией и «попадалась».

Однажды на дом было задано сочинение, в котором требовалось сравнить человеческую жизнь и жизнь природы, «можно даже в художественной форме». Если учесть, что стояла середина осени, тема имела слишком уж напрашивающееся решение. Фурману это не нравилось, и он долго не находил, про что еще тут можно написать — так, чтобы и самому было интересно. Между тем время уже начинало поджимать.

В пятницу, возвращаясь из школы и уже подходя к своему дому, Фурман машинально обратил внимание на яркое цветное пятно, возникшее в «неположенном месте» под ногами. Это был просто на удивление огромный кленовый лист, занесенный на крышку уличного канализационного люка и безнадежно увязший хвостиком в грязной лужице между ее ребрами. Лист лежал в странной «позе»: как бы в последним рывке из западни наполовину привстав на своих когтистых передних «лапах», — красивое и мощное живое существо, безнадежно охваченное смертью… — Место, конечно, было не слишком подходящее. А ведь еще сегодня утром этот лист, небось, считался каким-нибудь величайшим воином у себя на дереве… Бился и держался там до последнего — и вот, валяется в грязи… Встряхнувшись, Фурман едва успел подавить импульсивное намерение вытащить «раненого бойца» и почти силком заставил свои ноги двинуться дальше. Конечно, глупо было бы на глазах у прохожих «спасать» какой-то застрявший в луже кленовый лист… А может, это и называется «Судьбой»? «У каждого своя судьба»… Все равно он уже наполовину сгнил. Осень… Осень — это Судьба, часть Судьбы.

Поздно вечером Фурман вдруг ощутил мягкий укол, короткое царапанье «вдохновения»: как все просто — надо только подробно описать жизнь этого листа, а параллельно — жизнь какого-то человека, с рождения и до конца!.. Но садиться писать не торопился, выжидал и радостно сдерживался до воскресенья…

Родители сочинение одобрили.

Прошло почти две недели, а отметок Вера Алексеевна так и не выставила. Фурман уже и ждать перестал.

Как-то — прямо посреди большой переменки — Вера поймала его в коридоре и под ручку отвела к окну, мол, надо кое-что обсудить. Все с любопытством посматривали в их сторону. За день до этого новенький парень из их класса случайно разбил оконное стекло на другом этаже, и Фурман был уверен, что речь пойдет о поисках и наказании виновника. Но Вера почему-то начала о другом.

Его сочинение ей очень понравилось. Наверное, он не в курсе, но сочинение по этой же теме писали все старшие классы, и теперь лучшие из школьных работ — а его сочинение вне всякого сомнения относится к таковым — будут отправлены в РОНО, где произведут еще один тщательный отбор, уже на городской конкурс. Конечно, сейчас рано говорить об этом, но она хочет, чтобы он ясно представлял себе, что будет дальше… Так вот, учитывая все эти обстоятельства и ни в коей мере не желая обидеть его — наоборот, думая именно о сохранении его уже сложившейся репутации и тщательно взвесив все возможные последствия, она должна задать ему один очень деликатный вопрос. Тут Вера слегка замялась и как-то странно взглянула на него.

— Но перед этим, если ты не возражаешь, я бы хотела услышать от тебя прямой и откровенный ответ на другой вопрос… Возможно, он прозвучит неожиданно, но пусть это тебя не смущает. Скажи, Саша, могу ли я рассчитывать на твое полное доверие ко мне лично? …Хорошо, извини, я понимаю, что с этим у тебя уже могут быть сложности, поэтому сформулирую иначе: могу ли я надеяться, что ты ПОКА ЕЩЕ доверяешь моему мнению — пусть не во всем, но хотя бы в каких-то важных отношениях? — В ожидании ответа Вера наморщила лоб и уставилась в лицо Фурмана своими круглыми глазами. — Ты ведь понимаешь: я говорю о себе не как об официальном лице, то есть не как о твоем учителе и классном руководителе, а просто как о взрослом человеке — который, кстати, очень хорошо к тебе относится, но при этом немножко больше знает жизнь и заботится о том, чтобы не произошло ничего такого, что могло бы серьезно повредить твоему будущему.

Фурман все еще не разобрался, к чему она клонит, и с трудом прятал непроизвольную улыбку, вызванную острым желанием сказать «нет, я вам не доверяю, ха-ха!». Как бы чуть-чуть подумав, он кивнул: ну ладно, допустим, ПОКА доверяю — такая формулировка меня устраивает, — и что дальше? Все равно фамилию я тебе не назову!

— Если хочешь, я могу дать тебе честное слово, что в любом случае все сказанное останется между нами. — Фурман с вежливым удивлением показал, что ему этого не надо. — Скажи, ты не хочешь, чтобы я просто вернула тебе твое сочинение? Если бы ты сейчас согласился забрать его, то на этом наш разговор мог бы быть закончен… — Фурман чего-то перестал понимать: а при чем здесь вообще его сочинение?.. — Ну, хорошо. Тогда ответь мне, но только правду: ты самостоятельно работал над этим сочинением? Я имею в виду, ты ниоткуда его не списал? — От неожиданности Фурман потерял дар речи. — Извини, но ты тоже должен попытаться понять меня: я уже не успеваю, как раньше, следить за всем новым и интересным, что появляется в газетах и журналах. То есть я еще стараюсь, конечно, но… И тетрадей ваших всегда полно, и к урокам все-таки надо готовиться, а ведь еще и все домашние дела целиком на мне… да и вообще, годы уже не те… Но ты не подумай, что я жалуюсь, я говорю о другом. Попытаюсь объяснить тебе. Ты сдал очень хорошую работу. Не обижайся, но я бы даже сказала, слишком хорошую. Возможно, я вообще не заговорила бы об этом, если бы не надо было отправлять ее «наверх». Мне кажется, что ни ты, ни уж тем более я совершенно не заинтересованы в каком бы то ни было скандале. Ты ведь понимаешь, что для нас обоих будет намного хуже, если я сейчас сделаю вид, что ничего не заметила, а потом ТАМ вдруг обнаружится, что эта работа целиком или пусть даже частично откуда-то тобою списана. Поэтому лучше, если ты скажешь об этом сейчас, мне. Мы можем все это уладить между собой. Обещаю, тебе за это ничего не будет. Никто об этом даже не узнает. Будем считать это просто досадной ошибкой, которая больше не повторится. Я понимаю, для тебя это еще и вопрос гордости, но я тебе гарантирую, что в этом случае твоя репутация ни в коей мере не пострадает. Все это останется строго между нами. Я раскрою тебе один профессиональный педагогический секрет, но ты должен знать, что вообще-то здесь нет ничего особенного. Поверь мне, я уже тридцать лет работаю в школе: такие истории достаточно часто случаются в вашем возрасте. Бывает, чье-то чужое произведение так понравится, что кажется, будто это ты сам его написал…

Лицо у Фурмана было красным, он уже с трудом вслушивался в Верины излияния — все это было мимо, мимо! Он чувствовал стыд, ужасный стыд. Он не знал, куда деваться от стыда… На них же смотрят. Она — дура. Просто старая грязная дура. Что она мне предлагает?! Тридцать лет в школе…

Слава богу, звонок на урок прервал этот кошмар.

— Я прошу тебя, Саша, еще раз обо всем подумать! И помни, все это — только между нами!..

Даже родители не знали, что на это сказать…

О сданном сочинении речь больше не заходила, оно как бы просто «исчезло» (скорее всего, Вера Алексеевна его припрятала во избежание возможных осложнений).

Более смешная история вышла с «Горем от ума».

Сначала Фурман, загрузившись Бориными пламенными речами, написал бойкое домашнее сочинение о том, что Чацкий — это жалкий болтун, который «мечет бисер перед свиньями», вместо того чтобы «заниматься делом». Вера Алексеевна поставила ему тройку за содержание и четверку за русский. (Фурман обиделся и решил в дальнейшем скрывать свои собственные мысли. Следующее сочинение, которое писалось в классе по «Мертвым душам», он впервые в жизни накатал прямо по спрятанному под партой учебнику, из мести даже не прочитав само произведение. Получив и на этот раз трояк за содержание, он совсем запутался: чего же ей, Вере, надо?..) При обсуждении сочинений Фурман неожиданно для Веры Алексеевны изложил какую-то развитую нетрадиционную интерпретацию (естественно, усвоенную им прошлым вечером от Бори) со ссылками на письма Александра Сергеевича Пушкина. Либеральные педагогические установки (а может, и сам черт) дернули Веру Алексеевну вступить с Фурманом дискуссию, и, когда аргументы исчерпались, последнее, что пришло ей на язык, было возмущенно-недоуменное: «Что же я, по-твоему, полная дура и вообще ничего не понимаю в литературе?..» Ответить на столь двусмысленный вопрос Фурман не смог, и в классе повисла долгая задумчивая пауза — ведь Вера спросила так искренне… Наконец класс грохнул. Это был настоящий «момент истины», почти удушье…

Кончилось все по-доброму: после секундной растерянности Вера Алексеевна сообразила, что сама ляпнула какую-то глупость, и, покраснев, улыбнулась…

А Фурман, конечно, стал героем дня.

Диана Мохаммади, Мари Бурро. Маленькая торговка спичками из Кабула

  • Издательство «КомпасГид», 2011 г.
  • Диане нет еще и четырнадцати, но она должна рассчитывать только на себя и проживать десять дней за один. Просыпаясь на заре, девочка делает уроки, затем помогает матери по хозяйству, а после школы отправляется на Чикен-стрит, в центр Кабула — столицу Афганистана, где она продаёт спички, жвачки и шелковые платки. Это позволяет её семье, где четырнадцать братьев и сестёр, не остаться без ужина…

    Девочка с именем британской принцессы много мечтает: возможно, однажды Диана из Кабула станет врачом или учительницей… Ну а пока с помощью французской журналистки Мари Бурро она просто рассказывает о своей жизни: буднях, рутине, радостях, огорчениях, надеждах на другое будущее и отчаянии, — которые позволяют нам увидеть другой мир.

  • Перевод Марии Павловской
  • Купить книгу на Озоне

Меня зовут Диана, мне 13 лет

Я не люблю говорить о себе. Не хочу все выставлять напоказ. А потом, тут еще… гордость. Писать о своей жизни — по-моему, довольно тщеславно, тем более если знаешь, что это прочтут. Мне страшно: вдруг я спрячусь под маской? Поймут ли другие, кто я на самом деле? Не хочу ломать комедию. Да, у меня имя как у принцессы, потому что моей маме безумно понравилась свадьба принца Чарльза и леди Ди. Она видела ее по телевизору. Вот и все. Я не в ответе за фантастические мечты моей матери. Англичане из Красного Креста в Кабуле считали, что между моим именем и моей работой — маленькая торговка спичками — есть какая-то символическая связь. Какое несоответствие: нищенская жизнь и имя, за которым — золото британской короны! Не хочу я в своей жизни искать какие-то символы! Я достаточно сообразительна и понимаю, что могла бы на весь мир заговорить голосом всех этих маленьких афганских Козетт. А еще лучше просто запереться в собственном доме. Но каждый день я борюсь за то, чтобы стать женщиной, такой, какой хотела бы быть. Не для того, чтобы оправдать свое имя. Моя история — это моя душа и моя память. Я согласилась написать ее, чтобы бросить вызов будущему. Я просто хочу проверить свою смелость. Взглянуть на свою жизнь, такую, какая она есть. Это ведь самая настоящая боль — говорить правду, быть искренним. Может быть, однажды мои дети или внуки прочтут это. Кем буду я, когда стану перечитывать эти строки? Останусь ли я верной своим убеждениям, своим мечтам? Моя жизнь в Кабуле — это ежедневная борьба. Впрочем, судите сами…

1. Под призывы муэдзина

Я иду как механическая. Солнце только встает. Муэдзин заканчивает петь в хрипящий рупор. Мне нравится его успокаивающее присутствие в самом сердце ночи. Его голос уже стал родным. Такой низкий и теплый, он выводит меня из оцепенения. Я сразу же узнаю по тембру голоса, в хорошем настроении муэдзин или нет. Иногда по утрам его голос бывает охрипшим. А иногда слегка игривым. Или монотонным. Обычно я придумываю этому какое-нибудь объяснение. Муэдзин поругался с женой. Или его дочки получили в школе плохие оценки. Да, наверняка, именно поэтому сегодня утром в его голосе, таком нежном, звучат гневные нотки.

Я родилась в Кабуле почти тринадцать лет назад. Не спрашивайте, в каком месяце: моя мать уже не может вспомнить. Все равно мы никогда не празднуем дни рождения, это пустое развлечение. Наш дом стоит на «телевизионном холме», рядом с огромной антенной, которая позволяет РТА («Радио и телевидение Афганистана») вещать на весь Кабул. Потом на нем установили еще много других антенн, в основном — для сотовых телефонов. Теперь холм похож на металлический лес.

Мой холм ничем не привлекателен, разве что он возвышается над Кабулом и над окутавшим его облаком пыли. Город почти все время покрыт тонким слоем пыли. Как старая пожелтевшая фотография. «Телевизионный холм» состоит из камней и пыли. На нем всегда либо очень жарко, либо очень холодно. У нас нет ни воды, ни электричества. Зато у нас есть история. Здесь у командира Масуда, главы моджахедов, был пост наблюдения, отсюда он обстреливал врагов во время гражданской войны. С тех пор здесь остались закопанные мины, на которых каждый год кто-нибудь подрывается. Я хожу только по тем тропинкам, где есть вешки. Но тех, кто живет на самом верху и каждый день спускается за водой к большим цистернам, установленным здесь несколько лет назад, всегда привлекает возможность сократить дорогу. Я так люблю смотреть на этот балет. Хрупкие силуэты несут на головах и плечах наполненные водой кувшины, покачиваясь от тяжести, поднимаются на крутые склоны, к своим домам земляного цвета, сливающимся с самой горой. А мне повезло. Мой дом приютился между кладбищем и базаром, у подножия холма.

Граница здесь очень четкая. Базар разделяет низину, где живут богатые, и сам холм, где живут самые бедные. Зимой, когда много снега, они совершенно отрезаны от всего. Они растапливают снег, чтобы у них была вода. И смотрят сверху на движущийся город, к которому больше не принадлежат.

Мы снимаем дом за 100 долларов в месяц, потому что у нас никогда не было денег, чтобы купить свой собственный. Мне он нравится. Он маленький. Будто кукольный. Конечно, в нем нет никаких удобств, зато, признаюсь, мы в нем более-менее счастливы. Это главное.

Я сплю со своими сестрами — Халедой, Рохиной и Бассирой — в комнате с голыми бетонными, немного влажными стенами. Отопления у нас нет. В начале весны, как сейчас, это не страшно. Но зима — другое дело. Сегодня утром сестры спят без задних ног, все три. Я без труда выскальзываю из комнаты. Надеваю свои пластиковые сандалии, внизу у лестницы. И убегаю… Какое счастье — заполучить несколько минут свободы! По дороге я встречаю набожных мужчин, возвращающихся из мечети с первой утренней молитвы. Они тоже чем-то похожи на механизмы. Кажется, что в 4.30 утра город полон зомби. Я улыбаюсь при этой мысли. Да, Кабул, такой неугомонный днем, кажется, потерял сознание. Я люблю это ощущение, будто ты в мире один. Словно я укротила свою судьбу. Это неправда, я знаю. Но это могущество, я его чувствую почти физически. Я сломя голову бегу вниз по пустым улицам. И уже задыхаюсь от бега. Воздух обжигает горло. Я немного замедляю ход, поправляю на голове платок. И снова бегу, перепрыгивая через лужи, сточные канавы и выбоины на дороге. Когда я прибегаю на главную улицу, которая ведет в квартал Афгенон, передо мной — увлекательное зрелище. Мужчины в зеленых комбинезонах метут улицу, поднимая пыль и мелкий песок, принесенный сильным летним ветром, который дул вчера. Мне нравятся их жесты, такие легкие. Я сажусь на край тротуара. Иногда закрываю глаза и слушаю шорох трущейся об асфальт метлы. Он меня успокаивает. Я никогда не видела моря, но мне кажется, что шум волн, он именно такой. Он обрушивается с силой и резко останавливается. Человек в зеленом комбинезоне придает ему ритм. Раскачивает метлу вперед-назад. Я закрываю глаза и понимаю нелепость всего этого. Мести несколько асфальтированных улиц в центре Кабула… тогда как все остальные улицы — и есть сама пыль! За это я тоже люблю мою страну, Афганистан. Мы никогда не признаем себя побежденными. Даже в неравной борьбе против пыли. 

2. Моя семья

В нашей семье четырнадцать детей. Для Афганистана в этом нет ничего особенного. У каждой женщины в среднем двенадцать детей. У нас говорят, что дети узнают смерть, едва сделав первый вдох. Один ребенок из пяти умирает в возрасте до пяти лет. Так вот, моя мать Латифа и мой отец Мухаммед сделали много детей. Слишком много. Я не должна так говорить. Мне стыдно. Но иногда я горячо молилась, чтобы кто-нибудь из моих братьев и сестер умер при рождении. Я была слишком маленькой, чтобы сказать об этом маме, но я хорошо понимала, что каждый новорожденный опускает наш уровень жизни все ниже и ниже. Мы были бедными и становились еще беднее.

Фарзана, Фархад, Фатана, Фавад, Халеда, Рохина, я, Бассира, Жамшед, Раиса, Джамал, Билал, Шукрия и Самира. Девять девочек и пять мальчиков. Все родились друг за другом с перерывом в один год. Моя мать едва ли могла сделать лучше. Из нас получилось сплоченное племя с сильным и отважным характером. Атмосфера в доме чаще всего напряженная: ссоры малышей, беспокойство и суета старших, крики матери, которую мы явно превосходим числом. Мама чаще всего — в центре нашего улья. Настоящая королева-мать. Сидя на полу в гостиной, она раздает указания, а мы выполняем. Она следит за движениями своего выводка с любовью, беспокойством и смирением. Ей пятьдесят лет, у нее грубые, резкие черты лица. Крепкое тело, немного дряблое от всех выношенных детей. В ней есть что-то очень мужское. Даже в ее голосе, высоком и громком, звучат низкие нотки, когда она начинает с нами спорить. Когда она смотрит на нас, я изучаю ее взгляд. Мне бы хотелось знать, о чем она думает. В глубине души я спрашиваю себя: какое же счастье моя мать могла найти в рождении детей? Какие надежды она возлагала на нас? Какому миру она бросила нас на растерзание? Боюсь, она обо всем этом не думает. Она выполняет свой супружеский долг: рожает моему отцу сыновей.

Чтобы понять психологию семьи Мохаммади, то есть моей семьи, нужно рассказать вам все по порядку. Сначала о моих родителях. Оба они таджики из деревни в долине Шамали, в 30 километрах от Кабула. Шамали — регион довольно плодородный, там возделываются большие участки земли. Моя мать — дочь коменданта местной полиции. Из уважаемой зажиточной семьи. А отец — из бедной семьи крестьян. Все это я знаю от матери. Потому что с бабушкой говорить невозможно. Она потеряла слух во время одной из бомбардировок. Нужно кричать во все горло, чтобы она услышала. Не очень-то приятно говорить вот так о семейных тайнах! Особенно в моей стране, где рассказывать о себе считается неприличным. Жизнь мамы сильно изменилась, когда ее отец, мой дед, забрал маму из школы. Ей было тогда девять лет. Она даже не успела научиться читать и писать. Я думаю, поэтому она все время такая грустная и подавленная. Она живет в мире, в котором понимает лишь обрывки. Наверно, это ужасно угнетает. Мой дед — хороший человек. Не думаю, что он хотел пожертвовать одной из своих дочерей. Если только ненарочно. Он много работал, ему нужно было, чтобы мама каждый день помогала по дому. Ее вина была в том, что она оказалась старшей дочерью. Ее младшие сестры ходили в школу. Они стали учительницами и работают теперь за границей.

Когда мама начинает сетовать на свое невезение, я стараюсь куда-нибудь уходить. Не люблю, когда она жалуется на судьбу. Мы все теперь здесь, и у нас нет выбора. Мы должны жить. И учиться находить в жизни счастье. А моя мать со своими плачами и жалобами ничего не хочет искать.

Беате Тереза Ханика. Скажи, Красная Шапочка (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Беате Терезы Ханика «Скажи, Красная Шапочка»

Меня зовут Мальвина. Первого мая мне исполнится четырнадцать лет.

Сейчас апрель.

До дня рождения еще две недели. Когда мне будет четырнадцать, у меня будет друг. Я буду держать его за руку и засыпать в его объятиях. Буду ходить на вечеринки и танцевать, даже если родители не разрешат. Буду всегда говорить то, что думаю, а вместо того чтобы грустить, буду возмущаться и бунтовать. Если захочу — смогу закричать так громко, что все испугаются меня и убегут.

Даже родители, даже дедушка — все-все.

Но сейчас апрель, и мне тринадцать.

Это случилось в пятницу.

В последнюю пятницу перед пасхальными каникулами. По пятницам после школы я хожу на уроки музыки, учусь играть на пианино. Потом иду к дедушке, он живет на той же улице, а там меня ждет папа. Иногда меня ждет еще и старшая сестра Анна или старший брат Пауль. Но ему уже девятнадцать, он студент и поэтому нечасто здесь появляется.

Мама меня никогда там не ждет, потому что она терпеть не может дедушку, особенно после смерти бабушки. Мама говорит, что с тех пор он стал относиться к ней еще недружелюбнее, чем раньше, и поэтому она его больше не навещает.

В эту последнюю пятницу перед пасхальными каникулами я особенно радуюсь, что урок музыки наконец-то закончился. Начались каникулы, сейчас три часа дня, светит солнце, я перебегаю через улицу и стягиваю через голову свитер — не потому, что жарко, а потому, что я решила — уже настоящая весна. Я была бы еще счастливее, если бы со мной была Лиззи. Лиззи — моя лучшая подруга, мы всегда вместе уходим с занятий. Чтобы мне было не так скучно у дедушки. Там мы с ней треплемся про разные разности или делаем домашние задания — ну ладно, если честно, чаще всего мы просто треплемся и только делаем вид, что учим уроки. Сегодня Лиззи не придет, она сразу после школы уехала в горы кататься на лыжах. Ее даже отпустили на час раньше, чем всех остальных.

Раньше дверь мне всегда открывала бабушка, в последний день перед пасхальными каникулами она говорила: ну вот, опять начинается сезон мороженого.

Потому что мороженое бабушка давала мне только летом. Ванильное мороженое и мармеладных мишек.

С тех пор как она умерла, мороженое можно есть круглый год — странно, но от этого мне даже немножко грустно.

Но сегодня мне не грустно, у меня замечательное настроение, я изо всех сил жму на звонок у двери в дедушкину квартиру, чтобы все сразу поняли: это я, и начались каникулы, и настроение у меня — лучше некуда!

Дедушка открывает дверь и говорит: да это же Мальвина, внучка моя любимая!

Я чмокаю его в щеку и проскальзываю в квартиру, где всегда пахнет вином и старым сыром, потому что дедушка с трех часов дня начинает пить вино, иногда закусывая его сыром. Этот ужасный сыр он сует мне под нос и смеется до колик, когда я морщусь от отвращения.

Сегодня что-то не так, но я замечаю это, только когда вхожу в гостиную. Папы нет.

Где он? — спрашиваю я.

Дедушка сидит в кресле, закинув ногу на ногу.

Ноги у него очень длинные, он вообще очень высокий: больше, чем метр девяносто; ростом я в него пошла, так все говорят. Мне тринадцать, а вымахала я уже почти на метр семьдесят пять. Вполне можно было бы быть и пониже, я всю жизнь выше всех знакомых мальчишек, а это не очень-то весело.

Заберет твою сестру и приедет, — говорит дедушка, я сажусь в кресло напротив него и чувствую себя довольно неуютно, потому что не знаю, о чем с ним говорить.

Я уже давно не оставалась с ним наедине. Раньше рядом всегда были бабушка и Лиззи. С тех пор как бабушка умерла, папа стал больше заботиться о дедушке, чтобы тот не чувствовал себя одиноко. Они разговаривают, в основном о войне: где дедушка воевал и всякое такое, а мы с Лиззи сидим, шепчемся и пишем на бумажках всякую веселую чепуху.

Я размышляю, что бы такое спросить у дедушки о войне, но как ни стараюсь, не могу ничего придумать, и не говорю ничего. Хорошо бы папа и Анна пришли поскорее.

Сколько тебе сейчас лет, Мальвина? — спрашивает вдруг дедушка, хотя прекрасно знает, что мне тринадцать.

Тринадцать, — говорю я и продолжаю думать о войне.

Как раз когда я решаюсь спросить, где же он воевал, — просто чтобы хоть что-то сказать, ведь все это я давно уже знаю, — он говорит: а у тебя уже есть мальчик? У твоей двоюродной сестры Мэгги есть, а она только на полгода старше тебя.

Я вся краснею и только мотаю головой. Конечно, у меня нет друга, а если бы и был, я бы дедушке ничего про него не сказала.

Ты уже достаточно взрослая, настаивает он, — можешь мне все спокойно рассказать.

Он пытливо смотрит мне в глаза, как будто я от него что-то скрываю.
Я чувствую себя совсем уж неудобно, очень хочется отсюда смотаться, но не могу придумать, что бы такое сказать.

Я забыла папку с нотами у учительницы…

Но папка — вот она, лежит у моих ног.

Поэтому я говорю: у меня правда нет друга, дедушка.

Не могу поверить, как же это так, ты ведь такая красивая девочка, ты моя самая красивая внучка… За тобой мальчишки небось табунами бегают, да?

Я снова качаю головой и смотрю мимо дедушкиного лица в окно, на противоположный ряд домов.

Женщина вытряхивает в окно пыльную тряпку, в какой-то момент она смотрит прямо на меня, но это только кажется, потому что здесь, в полумраке, меня не разглядеть. Она энергично закрывает окно, стука мне, конечно, не слышно, но слышно, как дедушка ставит бокал с вином на стол. Дедушка говорит о себе, что он эстет. Понятия не имею, что́ это значит. Знаю только, что он читает великих немецких поэтов, вроде Гете и Шиллера, и философов, у него много записей на пластинках, на самых разных языках. И то, что он пьет вино, тоже с этим как-то связано.

Красная жидкость медленно покачивается в бокале, я многое бы дала за то, чтобы сообразить, как сменить тему разговора, но только нервно ерзаю на краю кресла.

Разве тебе не интересно, как это оно бывает — ну, с мальчишками? — говорит дедушка и одним движением наклоняется к моему лицу, наверно, он тоже подвинулся на самый край своего кресла, но он вовсе не нервничает, он совершенно спокоен и кладет руки мне на колени.

Они как старые кожаные перчатки, даже через джинсы я чувствую это.

Сухие пальцы, толстые синие вены. Я чувствую запах красного вина в его дыхании, красного вина и чего-то кислого. Наверно, это запах старости, по крайней мере, другого объяснения у меня нет.

Я опять качаю головой. Сзади, прямо у уха, тикают часы. Слышно, как во дворе кричат дети. А больше никаких звуков. Совсем тихо.

Ты же знаешь, ты моя любимая внучка, — говорит дедушка у са́мого моего рта.

Я не хочу, чтобы мальчишки тебя обижали.

Я стараюсь не дышать, в ногах какой-то зуд, как будто надо вскочить и бежать, я киваю, потому что ничего другого не приходит в голову, и смотрю на дедушкины руки, которые держат мои коленки. Потом он гладит меня по голове, собирает волосы на затылке. Они у меня темно-русые и на кончиках завиваются.

Какая ты красивая, — говорит он. Ты на бабушку очень похожа.

Не знаю, почему я не шевелюсь.

Даже когда он целует меня, быстро и жестко, в рот, я сижу тихо-тихо.

Стариковские губы как из камня. Он впивается ими в меня и опрокидывает бокал.

Вино льется по столу, капает на пол. В ту же минуту в дверь звонят.

Это Анна и папа.

Анне семнадцать лет.

Она блондинка, волосы у нее длинные, лицо бледное и все в веснушках. Она ходит в гимназию, в двенадцатый класс, и считает, что она лучше всех. Когда мы едем домой, она сидит в машине спереди. Она всегда сидит спереди. И слушает музыку через свой айпод. При этом она закрывает глаза, жирно подведенные черным карандашом (по-моему, это просто ужас) и кивает головой в такт музыке.

Обычно я пинаю ее сзади. Тыкаю острой коленкой в переднее сиденье и довожу этим Анну до бешенства. Это моя месть — за то, что она никогда не дает мне посидеть спереди. Но сегодня у меня нет никакого желания это делать.

Я смотрю, как папа ведет машину, у него круглая лысина, которая блестит на солнце, как отполированная, и усы. Но от них мне видны только кончики, я ведь сижу сзади. Чаще всего по пути домой мы не разговариваем, все равно ехать только десять минут, вполне можно было бы добраться и на велосипеде. Я смотрю в окно и представляю себе, как я веду в поводу лошадь, которую надо тренировать. Она бежит рядом с машиной, а полоска травы рядом с дорогой — это дорожка ипподрома, я подстегиваю мою лошадь, ее зовут Мэри-Лу, она быстрая, как ветер. Это глупая игра, когда человеку уже тринадцать, но я никому про нее не рассказываю, так что все нормально.

Сегодня мне даже этого не хочется.

Я сползаю в промежуток между двумя передними сиденьями, хотя папа очень этого не любит.

Дедушка меня сегодня поцеловал, — говорю я или слышу, как я это говорю.

Не хочу, чтобы он опять меня целовал.

Папа не говорит ничего.

На мгновение мне кажется, что он меня не услышал.

Потом я чувствую, как он смотрит на меня в заднее зеркало. Совсем коротко, а потом опять смотрит на дорогу.

Я откидываюсь на сиденье и тыкаю коленками в спину сестры.

Да перестань же ты, дрянь такая, — ругается она, не вынимая наушники из ушей, и изо всей силы щиплет меня за ногу.

Больше всего мне хочется зареветь.

После обеда я беру свой велосипед и сматываюсь.

Маме не нравится, когда я вечером одна катаюсь на велике: мало ли что может случиться. Она всегда боится за меня, во всяком случае, так она говорит, но я давно уже подозреваю, что ей просто скучно, когда меня нет дома. Мама говорит, что никуда не годится, когда девочка катается на велосипеде одна.

Поэтому я вру и говорю, что моя подруга Лиззи тоже поедет со мной, хотя я точно знаю, что Лиззи сразу после школы уехала в горы.

Я вру довольно часто, потому что иначе жить с мамой было бы очень тяжело.

Я вру, чтобы успокоить ее, а иногда кое о чем умалчиваю, чтобы не волновать, потому что, когда мама расстраивается, у нее начинается мигрень, а это означает, что придется на цыпочках красться по темному дому, очень осторожно, чтобы не производить ни малейшего шума.

Так что сегодня я иду кататься на велике с Лиззи.

Мама все равно смотрит на меня осуждающе и как-то обиженно, потому что я не остаюсь дома.

Но чтоб к половине восьмого вернулась! — кричит она.

Я притворяюсь, будто не слышу, и просто уезжаю.

Хорошо быть одной.

Поеду к вилле.

Марина Аромштам. Жена декабриста

Отрывок из романа

О книге Марины Аромштам «Жена декабриста»

Я не волнуюсь. Я совсем не волнуюсь. Но это желание — забиться в глубокую теплую нору, куда не доносятся звуки, где не борются за справедливость, не читают ужасных стихов, не стоят цинковые гробы, — оно все сильнее. Все нарастает и нарастает. Становится огромным, неодолимым. Как болезнь.

— Ася, что с тобой?

Я не могу ответить. У меня нет голоса. Он пропал. Не сел, не охрип, а вообще пропал. Так бывает. У коллежских асессоров пропадает нос, а у училок — голос. В уплату за способность к самоуважению.

Я не могу говорить, зато обретаю тайное знание: голос — это орган, вроде руки-ноги. Голос заставляет людей сжиматься и увеличиваться в размерах, замирать от восторга и страха, поступать вопреки своей воле. Например, ты произносишь: «Не люблю», — и человек выпрыгивает из окна. Командуешь: «Шагом марш!» — и дети маршируют — прямо в сторону Афганистана. Или — еще короче: «Пли!» И кто-то получает пулю в лоб.

Голос заставляет разбирать конфликты, выносить сор из избы, спешно выписывать зарплату по дополнительной ведомости. И другие голоса унизительно просят о перемирии.

А он в ответ, пугаясь своей разрушительной силы, пропадает.

«Придется недельку помолчать», — говорит врач. Но на бумажке пишет еще суровей: «Продолжительные нагрузки на голосовые связки противопоказаны. Рекомендуется сменить область профессиональных занятий».

Можно ли считать, что я выдержала проверку на прочность?

* * *

— Ася, где ты пропадаешь? Тебя совсем не бывает дома. — У мамы в глазах неподдельная тревога.

— Мама, ты же мечтала, чтобы у меня была компания. Чтобы я не торчала с утра до вечера в школе. Сейчас все по-твоему. Но ты опять недовольна.

— Ты очень изменилась, Ася. Очень изменилась за последнее время. Ты что-то от меня скрываешь…

— Ничего я не скрываю…

— И эта твоя новая работа… Как тебе только такое могло прийти в голову?

— Работа как работа. Тихая, безыдейная. Кнопка «пуск», кнопка «стоп». Без подарков космонавтам и военных парадов с участием младенцев.

— Чтобы работать киномехаником…

— Демонстратором узкопленочного кино.

— …не было смысла кончать институт.

— Никакого смысла. Четыре года коту под хвост. Зато сейчас уйма свободного времени.

— Знаешь, эта твоя песня про свободное время…

— Свободное время — главная ценность человека коммунистического общества. Карл Маркс. Критика Готской программы.

— Ася, перестань ехидничать.

— Я серьезно. Вот, решила сделать самостоятельный шаг к коммунизму.

— Ася, — мама решила идти напрямую, — где ты бываешь вечерами? Могу я знать? Или тебе нравится меня волновать?

— Не очень понимаю, почему ты вдруг решила волноваться. — Во всем, что касается меня, у мамы собачий нюх — как у частного детектива из английских романов. По каким приметам распознает она, что со мной происходит? — Я хожу в гости, к хорошим людям. Мы разговариваем, читаем книжки.

Куда бы спрятать глаза?

— Ася, — мама пытается заглянуть мне в лицо, — Ася! Какие книжки?

— «Капитал», «Критику Готской программы», «Экономические рукописи». Я просто углубляю свои знания по научному коммунизму. Ты же знаешь: в институте это был мой любимый предмет! Особенно — темы про оппортунистов.

— Я не знаю, какой предмет был у тебя любимым в институте, — мама начинает сердиться. — И не хочу знать. Хотя мне казалось — это история педагогики. И я не понимаю, почему со своим красным дипломом ты решила вести какое-то рисование — самый ненужный, второстепенный школьный предмет …

— Самый лучший с точки зрения детской психологии…

— Но даже это не спасло тебя от скандала. Потом ты решила бросить работу, которая считается уважаемой, интеллигентной…

— Вот только не надо! Не надо рассказывать об уважении!

— …и устроилась лаборантом.

— Демонстратором узкопленочного кино.

— Какую жизнь ты себе готовишь? Как ты собираешься зарабатывать на хлеб? А если у тебя появится ребенок?

Нет, это просто невозможно! Опять она о каком-то ребенке!

— Мама, послушай! Никакого ребенка нет. И не предвидится. И на хлеб — конкретно на хлеб — мне пока хватает. Разве я заметно похудела? К тому же я поступила на курсы машинисток. Я как раз хотела это с тобой обсудить. Там надо заплатить. Немного, но у меня сейчас нет этих денег. И я хотела у тебя одолжить. Я смогу отдать — только чуть позже…

Мама бросает на меня быстрый взгляд и решается:

— Вы читаете запрещенные книжки?

— Разве «Капитал» — запрещенная книжка?

— Ася, вы ведь читаете не только «Капитал».

— Не только. Ты же знаешь, многие книжки исчезли из библиотек. Хорошие книжки. А некоторые люди их спасали — как еврейских детей во время войны. (Мама едва заметно смаргивает.) Забирали к себе домой. Никому не придет в голову обыскивать все личные библиотеки. И нет ничего удивительного, что кто-то делится редкими книжками со своими друзьями.

— Я помню кампанию против Зощенко и Ахматовой, — говорит мама. — У Зощенко очень смешные рассказы.

Я выдыхаю. Хорошо, что все открылось. Мама должна понять.

— Ася, делай, что хочешь. — А вот это не очень хорошо — когда она так говорит. — Ты стала настоящим демагогом. И упряма, как…(Как отец?) как осел. Я надеюсь только на этого мальчика, Сережу. Он не допустит, чтобы ты занималась чем-то опасным. Чем-то, что может тебе повредить.

Вот на это не надо надеяться.

Кетиль Бьёрнстад. Пианисты

Отрывок из романа

О книге Кетиля Бьёрнстада «Пианисты»

― Я больше не выдержу. Я хочу искупаться, ― объявляет она.

Отец испуганно смотрит на нее.

― Ты с ума сошла, Осе! Нельзя купаться при таком сильном течении! Вода ледяная, несмотря на жару!

Я снова чувствую ветер. Все не так, как должно быть. Мама снимает платье ― пусть падет на каменистую почву, говорит она, но отец не смеется над ее шуткой. Теперь мы видим, что на ней уже надет синий в белый горошек купальник. Выходит, это купание она задумала еще дома. Однако пляжные туфли мама забыла. Споткнувшись, она падает на колени, но тут же вскакивает. Я помню ее белые ноги. Белую кожу. Синеватые вены. Вижу, что она оцарапалась до крови. Но все равно она хочет купаться.

Отец идет за нею, но она уходит от него. Вдруг между ними возникает напряжение. Сейчас достаточно одного слова.

― Нет, Осе! Течение слишком сильное!

― Оставь меня, Яльмар! Слышишь! Мне надо подумать.

В мамином голосе слышится крик, такого еще никогда не было. Она плывет брассом к Татарской горке, отец кролем следует за ней, я не предполагал у него такой силы, даже Катрине оторвалась от своего Стейнбека. Но ведь так было всегда. Отец плывет за мамой, бежит за мамой, а она убегает от него, чтобы в конце концов позволить себя поймать, хлопает дверьми, громко плачет, выбегает на улицу с сигаретой во рту и без зимней одежды. Но теперь в этом есть что-то уже непоправимое. Я вижу, что Катрине тоже это понимает, мы слышим, что отец что-то кричит, а мама уже цепляется за Татарскую горку, за этот каменный нос, торчащий из реки. Но волны слишком высоки, и вода заливает ей лицо. Она с трудом хватает ртом воздух, а отец кричит ей о какой-то недвижимости, о том, что не будет покупать тот дом, о котором говорил, хотя он помешан на домах.

― Осе, я откажусь от этого!

― Слишком поздно! ― кричит мама и в ту же минуту отпускает уступ, за который держалась, ― мы привыкли к тому, что она любит изображать, преувеличивать, на это она мастерица. Но на этот раз сильные руки отца слишком далеко от нее. Ее подхватывает течение. Мы видим, что ее с бешеной скоростью несет к дамбе. Отцу удается выбраться из воды, и он бежит за мамой по гальке. Я тоже вскакиваю и бегу по берегу; перед первым из трех мостов в воду свисают ветки деревьев, мама сможет ухватиться за них, если ее не отнесет на середину реки. Отец тоже это понимает. Он уже видит дерево, и ветку, за которую можно ухватиться. Он кричит:

― Осе! Осе! Дерево!

Она поворачивается, чтобы увидеть ветку, на которую он показывает. Но уже поздно, и она это понимает, хотя и пытается приблизиться к ветке, свисающей в воду. Я бегу туда, отец тоже мчится туда по гальке. Мама крепко хватается за ветку. Отцу это знакомо, так же было тогда и со мной. Он переживает это во второй раз. Такой уж он у нас, одного раза ему мало. Но теперь дело касается мамы. Она держится за ветку обеими руками, лицо у нее белое, как бумага, глаза огромные, рот открыт, но она не издает ни звука.

― Я здесь, Осе! Ради Бога! Я держу тебя, любимая! ― Отец хватает ее, но в эту минуту ветка ломается, и как раз в том месте большая глубина и сильное течение. Отец невольно падает на колени, он готов последовать за мамой дальше, ко второму мосту. Но тут подбегаю я, хватаю его за плечо и крепко держу. Течение сильнее, чем мы думали. Он отпускает маму. Она смотрит на меня испуганными глазами и понимает, раньше нас понимает, что нам ее не спасти. Отец хочет плыть за ней, но я намертво вцепился в него всей силой своих пятнадцатилетних мускулов. Не знаю, почему я это делаю, но он не должен плыть за мамой, потому что тогда исчезнут они оба. Катрине подбегает ко мне и хватает меня за волосы:

― Отпусти его! Отпусти его!

Но я не отпускаю. Я держу отца, я почти задушил его, обхватив руками его шею, я вытаскиваю его на берег, где мы падаем на Катрине, которая кричит:

― Бегите! Бегите!

Но куда нам бежать? Течение очень сильное, внизу в дамбе узкое отверстие, в него и устремляется вода. И все-таки я бегу, отец и Катрине бегут за мной по пятам, и тут я понимаю, что у меня трясутся колени. Мы спускаемся под третий мост. В воде мамина голова кажется маленькой точкой, река в том месте становится шире. И выглядит не такой бурной. Но это обманчиво. Водопад увлекает за собой все живое ― головастиков, мелкую рыбешку, маму. Там, уже близко от водопада, мамина голова похожа на булавочную головку. Я знаю, что она нас видит. Она видела, как я удержал отца. И понимает, что это конец. Отец падает в заросли тростника и воет, Катрине выбегает на дорогу и кричит:

― Помогите! Помогите!

Что мне делать? ― рыдаю я про себя. У меня осталось несколько секунд. А потом мама будет уже во власти водопада. В моей голове оглушительно звучит симфония Брамса, но гул реки и ветра, а также шум трамвая, идущего у нас над головой, заглушает все звуки. Тогда я поднимаю руку и машу маме. Я до сих пор не знаю, что случилось на самом деле. Но мне кажется, что я все помню. Я вижу все, как будто это было вчера: она поднимает левую руку. И машет мне. Я в последний раз вижу мою маму живой до того, как она скрывается в водопаде и ее голова разбивается об острые камни, последний раз до морга и всего последующего кошмара. Умирая, она машет мне. Машет мне, Акселю Виндингу, потому что я ― ее сын, потому что для нее всегда существовали только она и я. И даже много лет спустя, когда я пишу это, я как будто стою на том же месте, под мостом, среди тростника и вижу, как мама машет мне ― она прощается со мной навсегда.

* * *

Меня тянет к реке. День за днем я хожу между деревьями, спускаюсь ниже водопада, где нет ничего, кроме кустарника, скользких камней и где мама два дня и две ночи лежала в омуте, пока ее не нашли, потому что все думали, что ее унесло течением гораздо ниже. А она нашлась сразу под водопадом. Там было что-то вроде огромного котла. Водовороты швыряли ее тело от стенки к стенке. Нам сказали, что ее, возможно, поклевала какая-то птица. Я сразу вспомнил о ястребе, который следил за нами в то роковое воскресенье.

Здесь, в темноте, я не чувствую себя несчастным, только опустошенным и онемевшим. Я не произношу ни звука. Омут находится у противоположного берега, там стоят тяжелые ели. Но я нашел себе место в ольшанике на нашем берегу реки. Отсюда мне все видно, я высматриваю место, где можно перебраться на тот берег, перейти по камням, но течение здесь слишком бурное. Пока что меня устраивает, что я могу сидеть здесь, среди черной ольхи, и, оставаясь сухим, слушать, как идет дождь.

Этот унылый дождь льет уже несколько дней подряд. Началась осень. Мы с Катрине почти не разговариваем друг с другом. Каждый из нас по-своему утешает отца, но мы никогда не утешаем друг друга. По выходным дням Катрине уводит отца на долгие прогулки, тогда как я в основном имею с ним дело по будням. Я готовлю обед на нас троих ― простые блюда, какие готовила мама, ― потому что Катрине возвращается из школы позже, чем я, а отец вообще приходит очень поздно. Но если Катрине хочется посидеть дома и посмотреть телевизор вместе с отцом, я ухожу и часами бездумно брожу по улицам.