Даниил Гранин. Коллекция рецензий

Сегодня ушел из жизни Даниил Гранин – писатель-фронтовик, автор художественных и документальных романов, общественный деятель. Он прожил почти столетие, и вместе с ним ушла целая эпоха. В память о выдающемся литераторе и человеке «Прочтение» публикует коллекцию рецензий на его произведения.

Николай Крыщук / Звезда

О прозе Даниила Гранина

В прозе Гранина, со дня написания которой прошло тридцать, сорок и пятьдесят, чувствуется, по выражению Пастернака, подхват времени. Дело не только в уровне цен, условиях быта, одежде, стилистике застолий и служебных отношений, но и в литературно-идеологической, эстетической конъюнктуре, которая в советских условиях являлась еще и конъюнктурой политической. Писатель должен был вписаться в одну из ее клеточек, тематических прежде всего. Паустовский и Юрий Казаков шли за певцов природы, Белов и Астафьев за деревенщиков, Юрий Трифонов отвечал за городскую гуманитарную интеллигенцию, Шукшин нес сермяжную, нервную, крестьянскую правду новоустроенного горожанина. И так далее. Все они вытарчивались из клеточек, потому и были востребованы читателем и в той же мере вызывали настороженность у властей.

Анна Рябчикова / Прочтение

  • А. Адамович, Д. Гранин. Блокадная книга. — СПб.: Издательская группа «Лениздат», «Команда А», 2013. — 544 с. 

Сорок лет назад истории нескольких сотен блокадников были перенесены на бумагу Алесем Адамовичем и Даниилом Граниным. Стереотипное представление о блокаде как о героической эпопее сопровождалось в то время массовым беспамятством, намеренным забвением цены победы, фальсификацией числа погибших горожан. Под флагом милосердия к душевным ранам советского народа об ужасах войны не говорили. Табу подверглась и история 29-ти месяцев невыносимых испытаний. Этот заговор молчания подспудно поддерживался властью с 1948 года, когда первые страницы были вшиты в «Ленинградское дело» — плод кощунственной ревности Кремля к славе города-мученика.

Александр Мелихов / Знамя

  • Даниил Гранин. Мой лейтенант. — М.: ОЛМА Медиа Групп, 2012.

Книга Гранина настолько насыщена сильным и значительным материалом, что в ней почти невозможно выделить главное — пересказать пришлось бы все. И действующие лица в ней абсолютно живые и при этом настолько мощные, что хочется поспорить со словами Даниила Александровича, которые он произнес на презентации своей книги в Петербургском университете профсоюзов: в тех частях, в которых ему пришлось воевать, героев не было, войну выиграли солдаты, а не герои, — на мой штатский взгляд, героями были почти все, о ком он пишет. Да, они не совершали «штучных» подвигов, не бросались в одиночку под танк или на амбразуру, но они в совершенно нечеловеческих условиях, месяцами, а то и годами сохраняли решимость — мы, нынешние, можем взирать на них лишь с трепетным изумлением: богатыри, не мы…

Лазарь Лазарев / Знамя

  • Даниил Гранин. Вечера с Петром Великим. Сообщения и свидетельства господина М. — СПб.: Историческая иллюстрация, 2000. — 432 с.

Новая книга Гранина представляет собой сплав документальности и художественности — стоит сказать и о том, что в этом направлении он двигался давно, наверное, читатели вспомнят «Клавдию Вилор», «Зубра», «Блокадную книгу» (созданную в соавторстве с Алесем Адамовичем). Однако это не беллетризованный исторический очерк. Беллетристика присутствует в книге Гранина лишь в качестве обрамления и перебивок исторического повествования. Ей, беллетристике, поручено изображение современности. Все тут просто, вполне обыденно, ни скелетов в тайниках, ни призраков.

Ким Смирнов / Новая газета

  • Даниил Гранин. Мой лейтенант. — М.: ОЛМА Медиа Групп, 2012.

На книжных прилавках появился новый роман Даниила Гранина «Мой лейтенант», достойный занять место в ряду самых честных и мудрых книг о войне — «В окопах Сталинграда», «Живые и мертвые», «Жизнь и судьба», «Прокляты и убиты». Но то, что сейчас пишу — не рецензия. Это дело профессиональных критиков, и первые рецензии в печати уже появляются. А у меня просто — как на душу легло — несколько личных воспоминаний, ума отнюдь не холодных, близких к сердцу, наблюдений и этого самого сердца горестных замет, что родились по прочтении новых гранинских страниц.

Василий Костырко / ЖЗ

  • Даниил Гранин. Возвращение. Рассказ. — «Звезда». — 2017. — № 3.

Даниил Гранин едва ли не единственный из писателей-ветеранов, пишущих о войне до сих пор. В этом случае предельно ценны детали, отсылающие к опыту, которого ни у кого больше не осталось. Современные телеактрисы, которые с раздутыми от силикона губами в меру режиссерского или даже собственного понимания изображают перед камерами бесстрашных партизанок, это уже явно про что-то другое. Рассказ Даниила Гранина возвращает нас в одну из бесконечных блокадных зим. Неприметный техник-артиллерист, горожанин, в прошлом определенно штатский, о котором мало что известно, ну, кроме того, что он не годится для разведки, неожиданно берется захватить языка.

Фото на обложке статьи: Денис Несмеянов

Елена Скульская. Мраморный лебедь

  • Елена Скульская. Мраморный лебедь: Детский роман. — М.: Время, 2015. — 288 с.

    Роман Елены Скульской «Мраморный лебедь», прошедший в финал «Русского Букера» и отмеченный премией журнала «Звезда» за 2014 год, сплетён из множества сюжетных нитей. Послевоенное детство, карикатурно-мрачный Тартуский филфак, дружба с Довлатовым, сюрреалистические события, собственная трактовка великих произведений литературы — из этого складывается портрет эпохи и одновременно портрет писателя, чья жизнь неизбежно строится по законам его творчества.

    КОСТЮМ СНЕЖИНКИ

    В кухне, за трубой, облепленной жиром мушиного глянца, живут тараканы. Если плеснуть хорошенько водой на
    трубу, они выбегают и рассыпаются по всей стене — одни —
    как семечки, другие — как сгнившие ядрышки орехов. Делать это запрещено и позорно, поэтому, когда мы это делаем,
    то испытываем с Милкой — моей шестилетней ровесницей-соседкой — то же чувство, какое испытали раз, подведенные к окну полуподвала, где в низине нашего деревянного
    дома с зажженным светом, выходящим на холодную изморозь двора, пьяный человек, плохо расстегнувшись, падал
    в постель на жену. Ждали детей, но их долго не было, и мы
    забыли.

    В соседнем доме жила с матерью наша общая подруга
    Валя и считалась бедной. Моя мама устраивала для всего двора новогодние елки. Эти детские елки сохранились
    в нашей семье до самой смерти отца; с шарадами, масками
    и призами, призами за все, а мать Вали однажды истратила целую простыню, чтобы сшить дочери тапки к костюму
    «снежинки» — ее рукам плохо давалась радостная работа.
    В тот вечер мы с Милкой не впустили Валю к себе в дом. Мы
    тянули ручку к себе, упираясь тапками от своих снежинок
    в стены. Ручки у дверей были — из белого металла. Сплошь
    покрытые шерстью снежинок, влипших намертво, а все-таки нежно, одной серединкой, сберегши бахрому. Ухватывали кожу крапивным льдом, и было известно: так вот лизнешь ручку, и примерзнет язык. Хоть десять лет простоишь,
    хоть до самой весны. Валя царапала лед и кусала дверное
    стекло, чтобы мы могли увидеть ее лицо в проталине. Ее
    тапки примерзли к крыльцу, она вышла из них и пошла домой, где у нее с матерью было две ложки — как раз на двоих — их никогда не мыли, а только облизывали.

    Никогда потом та дверь не открывала мне лазейку,
    а только мучила и била память. И сколько бы раз за жизнь
    я ни рассказывала об этом отцу, он мне никогда не верил.
    Может быть, это и было неправдой.

    Может быть, из-за Вали я разлюбила ёлки…

    Перед самыми главными праздниками — Новым годом
    и днем рождения — мама начинала мне объяснять, почему
    на сей раз я не получу ни одного подарка. Мне припоминались все мои неудачи, все проступки, они расцвечивались
    постыдными подробностями.

    Тут же мама рассказывала, как во время войны, в эвакуации, она клеила и раскрашивала самодельные игрушки для
    моей сестры, а вот мне совершенно незаслуженно достаются яркие стеклянные шары и самые настоящие мандарины,
    о которых моя сестра не могла и мечтать в детстве.

    А мама в эвакуации в Киргизии ходила ночью за десять
    километров разгружать машины с капустой. За разгрузку
    грузовой машины давали один небольшой вилок, и мама
    несла его в свою каморку, где ее ждала не только моя маленькая сестра (она почти всегда лежала от голода, не могла
    ходить), но и две мои бабки. Маме было двадцать пять лет,
    она ждала папу с фронта и должна была выстоять.

    Я знала, что виновата перед сестрой за свое послевоенное рождение в деревянном двухэтажном барачном доме,
    построенном пленными немцами с аккуратной, как штопка,
    тоской по фатерлянду. Я могла греться у печки и есть хлеб,
    и мама устраивала новогодние елки для всего двора.

    Между рамами окон прокладывали для тепла на зиму вату, у всех моих подружек она была украшена специальными
    блестками, но мама считала это мещанством, и наша вата
    была просто серой и блеклой, как моя совесть, которую мама не забывала будить каждый день.

    А еще перед праздниками вспоминали внеочередные,
    некалендарные подарки: игрушки, куклу Таню, альбом для
    рисования, книжку Бианки, летние коричневые сандалии.
    Было совершенно ясно, что все подарки давно и с избытком
    получены и назавтра, в день праздника, я должна буду радоваться за тех, кто заслужил подарки куда больше, чем я.

    Вечером я засыпала от горя, нарыдавшись до хрипа, до
    той степени отчаяния, которую знают только дети, не умеющие цепляться за жизнь.

    А утром возле моей кровати стоял стул, которого не было
    вечером, а на стуле высилась невероятная гора подарков, завернутых в красивейшую бумагу и перевязанных блестящими ленточками. Подарки были не только на стуле: на гвозде,
    на плечиках, висело надо мной новое платье. Предстояло
    развязывать, перебирать, открывать коробочки…

    Наверное, маме казалось, что, настрадавшись вечером, я
    буду утром особенно счастлива, но я рыдала еще горше, чем
    перед сном. Я не верю в счастье, которое обрушивается на
    тебя; для меня это — как обрушение дома, и ты остаешься
    навсегда под обломками.

    Мой внук посмеивается над нашими разговорами с дочкой: мы задолго выдаем друг другу тайну подарков и мирно
    засыпаем перед праздниками, не страшась их.

    Мне было пять лет. Было жарко. Мы сидели на кухне. На
    отце была майка. Под кожей ходили круглые красивые мускулы. (О, по-настоящему об этом хождении, об его истоках, можно узнать, только положив руку на спину хорошей
    лошади. Как вздрогнет, как потечет в одну сторону кожа,
    как волны мускулов пойдут в другую, как натянутся жилы,
    и так поймешь все слои до дна.)

    На ужин была каша, склизкая и пережеванная, ее вид
    всегда вызывал у меня недомогание.

    Я не ела, болтала ногами под столом и выкрикивала на
    разные лады:

    — Мяса! Хочу мяса!

    Вдруг отец поставил локоть на край стола, в ладони у него оказался чистый и с длинным лезвием нож, которым в доме резали хлеб. Обтянув мускулы совсем тонкой и загорелой кожей, он сказал мне, глядя вбок, на свою руку:

    — Отрежь мяса.

    Так споткнулось мое детство, осеклось навсегда.

    Мы часто оставались с папой одни зимой дома: мама
    уходила на фанерно-мебельный комбинат, папа писал рассказ, я лежала с компрессом на горле и температурой (специально стучала тупым концом градусника о косточку,
    ртуть поднималась). Поработав, папа заходил меня проведать и читал стихи. С тех пор, с пяти лет, я помню «Медного всадника», «Клеопатру» Блока, «Волны» Пастернака.
    Я успокаивалась и привыкала к жизни от этих звуков, только очень боялась, что папа, опомнившись, начнет читать
    мне детские сказки.

    Папа до сих пор мне снится. Мы встречаемся с ним в одном и том же переулке у табачного киоска. Он бродит там
    безо всякого дела. На нем тот же костюм со смешанным запахом нафталина и валидола. В кармане пиджака у него мы
    забыли монетку. Он не знает, что я бросила курить, и бережет монетку на случай, если мне не хватит на сигареты.

    СОННИК

    Тогда я вышибаю ногой двери операционной, чего совершенно не следует делать, поскольку двери свободны: придерживаясь скобами одной половинки за стену, второй они танцуют, они приплясывают даже, шлепая хорошеньких медсестер
    по ванильным попкам, готовым растаять, как мороженое в тревожных руках; о, эти двери — как в ковбойских салунах старых американских фильмов, почти что смытых с пленок памяти, рассыпавшихся в прах школьными гербариями на заднем
    дворе, куда их несет мама, чтобы выбросить при переезде на
    новую квартиру, а ты бежишь следом и умоляешь не делать
    этого, а она все равно бросает в костер и отряхивает руки от
    спор растений, а к вечеру зола холодеет, и ты идешь к грузовику с откинутой крышкой; тогда я вышибаю двери операционной и вижу то, что и вчера, и позавчера, и всегда.
    Кипит кастрюлька, поднимая ввысь мясной запах супа. Хирург достает кусочки и ест осторожно, нарезая мелко. Смотрит усталым взглядом перед собой.

    На операционном столе лежит человек и плачет не от
    боли; боли он уже не чувствует, он уже настолько внутри этой
    самой боли, что привык к ней, как к разреженному воздуху,
    когда поднимаешься все выше и выше в гору, сам не понимая,
    для чего это делаешь, но рвешься вверх, будто выныриваешь
    из воды, разрывая легкие для вдоха, который не вытянешь
    потом из войлочного, ворсистого облака, там кислорода нет,
    одна влага. Он плачет, а не кричит, — значит, не от боли; из
    его бедра вырезан большой кусок плоти и, надо думать, именно он кипит сейчас в кастрюльке.

    — Как вам не стыдно?! — кричу я, выбив ногой двери и потрясая кулаками над бритой головой хирурга.

    Хирург отвлекается от усталых своих мыслей, поднимает
    на меня глаза: они внимательны, как пчелы, севшие на цветок,
    втягивают будущую сладость хоботком зрачка. Он смотрит на
    меня, и вдруг я вижу — нет, я не могла ошибиться — ясно
    вижу промельк сначала смущения, а потом и раскаяния в его
    карих глазах с мохнатыми лапками ресниц.

    Он вскакивает, и, все еще держа в руках тарелку с мясом, спешит к операционному столу, наклоняется к страдальцу, шепчет
    ему ласково, пересохшими от волнения губами:

    — Поешь немножко. Попробуй. Хотя бы кусочек.

    НА МАСЛЕНИЦУ

    Смиренный постриг деревьев. Ровная скоба крон. Они не
    смеют думать о мирском — о листьях. Нимбом стоит над ними
    голубое небо, и нестерпимо сияние длани Господней, осеняющей самолет.

    Завелась у него в сердце кровь, зевала, жмурилась, собиралась в сгустки, потом с узелками, с ненужным этим скарбом
    протискивалась по сосудам, как по плацкартным переполненным вагонам. Он стоял у окна вагона и видел самолет.

    Самолет летел в небе, расправив руки. Он висел, замерев,
    возле мягкого облака пыли. Плыли мимо облатки, простите
    меня, родные, а кагора не было в небе, не купили.

    Рыбы ели кашу из манны небесной; объедались, запихивали в себя плавниками; и горел фонарь, прогревая зевы, чтобы
    путнику не ошибиться случайно. Заходи в это маленькое алое
    логово, заплывай на своей ненадежной пироге, отбивайся
    веслом от Всевышнего, лежа на дрогах и кричи ему: «Трогай!
    Ну что же ты, трогай!».

    Он говорил сбивчиво, прощаясь:

    — В моем детстве между оконными рамами прокладывали на зиму вату; ее украшали бусинками, звездочками, разноцветными кружочками из бумаги. Ты сейчас поймешь. Это как
    пластмассовые шары на подставках — в них, если их тряхнуть, идет снег, и сказочная девочка в шубке стоит на ледяном
    пригорке. Да и вертепы на рождественских ярмарках напоминают мне сразу о той оконной вате, разложенной для тепла,
    чтобы ветер не проникал в щели деревянного дома, но звездочки и бусинки не могли скрыть своего происхождения — от
    тайной веры в чудо.

    Моя мама была страшной, непримиримой противницей
    украшений на оконной вате, она считала такие украшения
    тревожными пережитками, и наша вата лежала, съеживаясь
    и поджимаясь, а бусинки я видел в домах у своих подружек.

    Нет ничего счастливее зимних детских тайн под бархатной скатертью, с бахромой, заплетенной косичками, и старушечьими космами над столом бабушкиной сестрицы, приехавшей в гости с райскими яблочками, с вареньем из айвы,
    с яйцами, сваренными вкрутую до синевы и не съеденными
    в долгой плацкартной преисподней в одном исподнем…

    И ты помни.