Лев Рубинштейн. Скорее всего

Лев Рубинштейн. Скорее всего

Предисловие

Ежик кучерявый

В самой первой (после введения) главке «На колу мочало» — образец писательского метода Льва Рубинштейна, способа его мышления.

Он огорченно задумывается, почему в России постоянно приходится заново расставлять исторические
акценты, напоминать об очевидном. Пытается найти
ответы в поздней грамотности населения, в крепости
устной традиции. Сюда можно было бы добавить многовековую непривычку к критическому чтению. Главную Книгу не то что не толковали, как в других христианских странах и народах, — даже не читали, а слушали,
причем не на родном языке. А когда наконец перевели с церковнославянского на русский и сделали доступной — вскоре вовсе запретили, на любом наречии.

Рубинштейн, однако, не задерживается на поисках
первопричин. Его всегда волнует сегодняшний облик
явления. «Что» важнее, чем «почему»: оно, что, влияет
на нынешнюю жизнь. Констатировав: «Все большее
право голоса обретают вечные второгодники», с характерной своей трезвостью Рубинштейн произносит
главное: «Историко-культурная амнезия не есть болезнь. Это такое здоровье».

Ага, непробиваемое, неуязвимое душевное здоровье. То самое, которому дивился Василий Роза-
нов: «Русь слиняла в два дня. Самое большее в три…
Что же осталось-то? Странным образом — буквально
ничего». О чем почти истерически едва не теми же
словами
написал
Георгий
Иванов:
«Невероятно до смешного: / Был целый мир — и нет его… / Вдруг —
ни похода ледяного, / Ни капитана Иванова, / Ну абсолютно ничего!» А потом, в 1991-м, так же стремительно
рухнул новый и тоже казавшийся неколебимым целый
мир. А уже через десяток лет пошел вспять, и опять
все надо повторять и объяснять заново. «Историко-культурная амнезия не есть болезнь. Это такое здоровье», — говорит Рубинштейн. Анализ и диагноз разом.
Глубокий, основательный, подробный — два предложения из восьми слов.

Любопытно, что уже в следующей главке снова косвенно тревожится тень Розанова. Рубинштейн мельком
замечает: «Мне, впрочем, всегда были подозрительны
люди, неумеренно много талдычащие о нравственности. Так же, как, скажем, и о любви к родине». Это парафраз розановских мыслей: «Я еще не такой подлец,
чтобы думать о морали» и «Чувство Родины должно
быть великим горячим молчанием». Парафраз, разумеется, невольный, порожденный одинаковым художническим принципом — изъясняться прямо и свободно.
Да, вот так просто: всего только прямо и всего только
свободно — только нужен еще талант. Чтобы читать
было интересно.

Рубинштейна читать хочется — для получения
физиологического удовольствия. Когда никого рядом,
а ты смеешься, даже хохочешь в голос и выбегаешь,
чтобы пересказать.

Рубинштейна читать нужно — это душеполезно.

Рубинштейна читать необходимо — чтобы все замечать и ничего не забывать.

Одна
из
рубинштейновских
книг
«Случаи из языка» — по сути, таково название всех его
книг и всей его жизни, осмелюсь сказать. «Пространство языка — единственное пространство, реальность
которого не подлежит сомнению», — утверждает он.
В главке «Слово на слово» речь о том, как разность
мировоззрений проявляется в языковой несовместимости: «Ключевые слова и понятия ударяются друг
о друга с диким клацаньем и высеканием искр».

Слова Рубинштейн знает все, а своими владеет
виртуозно. На это оружие и надеется во всех случаях
жизни: «Вместо того чтобы обидеться, ты начинаешь
смеяться». Ирония — «противоядие против мракобесия всех видов». Он убежден, что «язык зла хаотичен
и нерефлексивен. Зло никогда не бывает остроумным.
А если бывает — то это уже не зло».

Универсальный рецепт: смешно — не обидно,
смешно — не противно, смешно — не страшно. Все более-менее это знают, но надо же уметь применять. Рубинштейн так свято верит в прописанное (буквально)
средство, что даже увлекается — ведь зло бывает остроумным и может оставаться при этом злом, когда оно
чернит истинные добродетели и рушит заслуженные репутации. Однако всегда приятнее перехлест в благодушной недооценке, чем в осудительной переоценке.

В одной из хрестоматийно рубинштейновских
историй он рассказывает о каком-то музее: «К совершенно пустой витрине была пришпилена бирка.
На ней значилось: «Кучерявость у ежей». На другой
бирке, чуть ниже, было написано: «Экспонат на реставрации». Да не на реставрации — вот он, книжки
пишет: ежик, но кучерявый. Редчайшая разновидность.

При всей язвительности и порывах гневного негодования Рубинштейн в большинстве случаев добро-
душен — как раз потому, наверное, что уверен в силе
(своих) слов. Как трогательно, хотя правдиво и без прикрас, описано коммунальное детство. Как дан портрет
коммуналки — смешной, парадный, едкий, домашний,
вроде групповых портретов Хальса.

Подробный и сжатый очерк тенденций, явлений
и стиля пятидесятых: в полстраницы вместилось то,
что у других заняло бы толстый том. Чем там занимаются на факультетах журналистики, кого изучают?
Есть у тех, изучаемых, рубинштейновская способность
к концентрации оригинальной мысли? Запомнить его
тесноту слов в строке — и попробовать самому. Ну, мыслить на чужом опыте и таланте научиться нельзя,
но хоть глаз наметать — что хорошо, что плохо. Хорошо — чтобы небанально.
Рубинштейн пишет про поражающую взрослых
свежесть детского словоизъявления: «Они как-то вдруг
формулируют то, что должны были бы сформулировать мы сами, если бы умели». Получилось, что это он
про себя, он именно так умеет, он за нас старается.
С детски равным вниманием и сочувствием сопрягаются музей и помойка: андерсеновское внимание
к вещному миру и андерсеновская способность одушевлять неодушевленные предметы.
С нежностью описан сортир, по недостатку жилплощади превращенный в кабинет, в котором почерпнуто (каламбур случаен) так много разумного, доброго
и пр.: «Настольные книги читаются там, в местах, где нет стола, но есть покой и воля». Это стихи вообще-то:
одна строка — четырехстопный амфибрахий, другая —
шестистопный ямб. Пробило-таки поэта на поэзию —
и то сказать, предмет высокий.
Щедро и походя Рубинштейн разбрасывает то, что
другой бы любовно мусолил страницами. Ему не жалко,
и в этой расточительности — расчет профессионала.

Характерно подано то, от чего хохочешь и выбегаешь. Рассказ врача о записи в сельской больнице:
«Укус неизвестным зверем в жопу». Начало романа,
написанного девятилетней девочкой: «Герцогиня N
сошла с ума после того, как узнала о том, что ее дочь
незаконнорожденная». Бомж, которого прогоняла буфетчица, грозя вызвать милицию, «повернулся лицом
к очереди, развел руками и сказал: «Нонсенс!». О себе:
«Кассирша в нашем супермаркете огорошила меня вопросом: «Молодой человек! Пенсионное удостоверение у вас при себе?»

Самое уморительное отдано другим — вряд ли потому, что оно в самом деле подслушано и автор поступает благородно, не присваивая чужие шутки. Похоже,
часто похоже, что шутки все же его собственные, но он
умно и дальновидно вкладывает их в уста персонажей, тем самым создавая животрепещущую панораму, а не фиксируя отдельный взгляд из угла. Мелкое авторское тщеславие отступает перед большой писательской
гордыней. Тут высший пилотаж: понимание того, что
пересказанная чужая реплика — твоя, если ты ее вычленил из людского хора, запомнил, записал и к месту привел. Твоя и книжная цитата с какой угодно добросовестной сноской — если ты приподнял ее на пьедестал
своего сюжета. В подслушанной речи и прочитанной
книге не больше отчуждения, чем в своих снах или мимолетных мыслях: это все твое. «Мой слух устроен так,
что он постоянно вылавливает из гула толпы что-нибудь поэтическое», — говорит Рубинштейн. Все-таки,
наверное, не совсем так: его слух ловит и преображает
услышанное в поэтическое — потому что «любой текст
в соответствующем контексте обнаруживает способность прочитываться как объект высокой поэзии». Потому что «жизнь, вступая время от времени в схватку
с жизнью и неизменно ее побеждая, сама же литературой и становится». Это и есть случай из языка. Случай
Рубинштейна.

Описывая свои школьные годы, он замечает: «Ученичок я был еще тот. Нет, учился-то я как раз неплохо —
не хуже многих. Но я (курсив мой) вертелся».

И, как видим, продолжает — это точное описание способа познания жизни. Озирая мир благодаря
выбранному методу на все 360 градусов, Рубинштейн,
невзирая ни на что, все-таки вертится!

В книге 62 главы + введение = 63 фрагмента.
Охват тем широчайший: писательское призвание, надписи на заборах, актерство и притворство, тоска по
СССР, автомобиль глазами пешехода, еврейство, смысл
Нового года, эрозия языка, ксенофобия, попрошайки,
природа страха, пьяные на улицах, футбол как провокатор агрессивности, страшная и заманчивая Москва, вещи в нашей жизни, запахи, коммуналка, китч,
храп, интеллектуальная роль сортира, «свой путь» России. Сколько набралось навскидку? Двадцать одна —
всего- то треть.

При этом Рубинштейну словно мало разнообразия в его дробной, многофасеточной исповеди сына
века. Он все не унимается, смотрит, запоминает, перечисляет. Перечни жизни — одно из его искуснейших фирменных изделий. Ладно когда речь о весне,
но вот — храп: «Хлопотливые будни ночных джунглей,
грозное рычание разгневанного океана, широкомасштабное танковое сражение, встревоженная ночной грозой птицеферма, финальный матч мирового чемпионата по футболу, брачный дуэт кашалотов, шепот,
робкое дыханье, трели соловья».

Эссенция, она же поэма; конспект, он же песня.

И тут же — мастер-класс элегантности письма
и точности формулировок.

Емкие метафоры России изготавливаются из под-
ручного (подножного) материала: «Если водка — воплощение всего человеческого, то лед — всего государственного».

Стиль — сжатость: «Да стоит ли так много говорить
о „великой стране“, если ты и правда так уж уверен в ее
величии?» Или такое: «Когда не очень получается стать
нормальными, приходится становиться великими, тем
более что это куда проще». (Снова вспомним Розанова:
«Хорошие чемоданы делают англичане, а у нас хороши
народные пословицы».)

Эпитетов, как пристало истинному стилисту, немного, но уж когда есть, то они начеку: «Жирный гламур, наглеющая от полной безнаказанности попса, несовместимый с жизнью телеюмор».

Небрежным движением меняются местами заглавная и строчная: «А кто же у нас будет путиным на следующий срок? Неужели опять Президент?»

Исполненный здравого смысла Рубинштейн адекватен — редкое качество. Нет иллюзий — нет разочарований. Но есть надежды — значит, есть горечь. Есть
находки — значит, есть радость.

Он пишет о некоем интеллектуале: «Это не оппозиционер и не апологет государства. Это его трезвый
критик и ироничный комментатор. Это официально
признанный носитель независимого взгляда. Это диагност».

О ком бы ни писано — перед нами автопортрет.
Дан в главке с примечательным названием «Превратности любви». А за что любить диагностов? Не за диагноз же, в самом деле.

Петр Вайль

 

Начнем, пожалуй…

У многих эта проблема считается едва ли не главной. Да не у многих — практически у всех. Проблема эта, если обобщенно, формулируется так: «С чего бы
начать?» Или еще говорят: «Главное — начать.
Дальше уже пойдет».

Откуда такая уверенность, что пойдет? И почему игнорируется такая вещь, как «чем все закончится»? Неужели только потому, что это и так
вроде бы известно? Чем-чем? Ну понятно чем. Все
умрем, короче…

Нет, говорят, главное — начать. Или же, что
еще главнее, не начинать вовсе. Это тоже имеет
кой-какой смысл. Я вот прочитал недавно в интервью одного, что существенно, журналиста интересные соображения о том, что если бы, мол,
не было свободных средств массовой информации,
то не было бы и терактов. С соответствующими выводами. В общем-то, это правильно. Террор, если
это, конечно, не террор государственный, только
и может что являть себя на фоне демократических,
открытых, прозрачных декораций. А уж свободная
пресса в его системе координат — это, в сущности,
его же трибуна. Все правильно. Кому интересно
взрывать что-либо и кого-либо, а тем более себя
самого в ситуации, когда об этом никто не узнает.
А если и узнает, то исключительно из шипящих
по техническим в основном причинам враждебных голосов.

Все правильно. Но не более правильно, чем
то обстоятельство, что если бы не случилось так,
что человек родился, то он бы и не умер. Полагать
любое начало причиной любого конца — вечная как
мир логическая ловушка. В причинно-следственной системе некоторых племен бассейна Амазонки,
например, считается, что ветер дует оттого, что качаются деревья. Я, между прочим, не утверждаю, что
это не так. Просто у одних так, а у других иначе.

Начало, в том числе и начало текста, действительно необычайно важная вещь. Вот, допустим,
сижу я сейчас за своим компьютером и пишу эти
строки, а справа и слева от меня сидят двое моих
уважаемых коллег и пытаются начать текст — каждый свой. Тот, который слева, не дает мне писать
и требует, чтобы я придумал заголовок к его статье. Без заголовка он, видите ли, не может выдавить
из себя ни слова. А с заголовком он, видите ли, может. Пожелаем ему удачи. Тот же, который справа,
открыл файл, написал свои имя и фамилию и теперь сидит уже минут сорок, пытаясь сочинить
первую фразу.

А что тут можно сочинить?

Вот раньше, во времена Большого стиля, было
куда как легче. Напишет человек что-нибудь вроде
того, что «Веками человечество…», и пошло-поехало. Это не менее надежно, чем век тому назад — «Наш полк стоял…» Тут ведь сам язык поведет тебя куда надо вплоть до Киева, а если повезет,
то и дальше. Или так: «Собираться начали еще затемно». Чем плохо? Или: «С утра дорогу развезло,
и до Воропаевки добрались лишь к девятому часу»
.
У таких начал нет проблем и с продолжением.
Где-то ближе к середине легко и непринужденно
может возникнуть что-то вроде «От местных мужиков удалось узнать, что…». А если тебя пробило на пахотно-сивушную «живинку», то после
«Выпили по первой. Похрустели ядреной хозяйкиной капусткой. Помолчали. После второй языки
помаленьку развязались»
вообще уже все пойдет, что называется, мелкими пташками. Чужой,
но зато проверенный стиль выведет тебя как слепого на широкую дорогу. Другой вопрос — что
на этой дороге делать? Куда она приведет, кроме кассы, да и это под большим вопросом?

Так что делать нечего. Опять приходится думать. Думать о начале. А если ничего толкового
не придумаем, отмахнемся самоцитатой: «Можно
начать с чего угодно, будучи уверенным в том, что
любое начало в данном случае будет многообещающим».

Об авторе

Один из основоположников московского концептуализма, поэт, литературный критик, общественный деятель, едва ли не самый известный российский колумнист последних лет, Лев Рубинштейн всегда первым высказывается по важнейшим поводам. И каждый раз его едкие и остроумные колонки расходятся цитатами по соцсетям. Рубинштейн как никто умеет видеть мелочи, из которых складывается наша жизнь, и облекать свои наблюдении в слова. Новая книга Рубинштейна «Скорее всего» — это обновленный и разросшийся более чем в полтора раза сборник его колонок «Духи времени», выходивший пять лет назад. С тех пор многое изменилось, но глупость и невежество, о которых пишет Рубинштейн, остались неизменными и даже, кажется, разрослись. Значит, это — не последний сборник Льва Семеновича.

Лев Рубинштейн — поэт, литературный критик, публицист, общественный деятель, один из основоположников московского концептуализма. С приходом XXI века Рубинштейн прославился еще и как тонкий и едкий колумнист — его колонки, выходившие в «Итогах», «Большом городе», Esquire, на «Гранях.ру» и т. д., точны и остроумны. За свою книгу «Знаки внимания» Лев Рубинштейн был награжден литературной премией «НОС-2012». «Скорее всего» — это обновленный и разросшийся в полтора раза сборник «Духи времени», выходивший пять лет назад.

«Книгу Рубинштейна хочется растащить на афоризмы. Не сомневаюсь, что именно это и произойдет», —  Борис Акунин*

* Внесен в реестр террористов и экстремистов Росфинмониторинга.