Франсуаза Фронтизи-Дюкру. Женское дело. Ариадна, Елена, Пенелопа…

  • Издательство «Текст», 2012 г.

    Чисто «женским делом» всегда считались прядение, ткачество, изготовление одежды.

    Неожиданным образом эти, казалось бы, прозаические занятия объединяют, чуть ли не всех наиболее выдающихся женщин античной мифологии: дитя Зевса Афину, роковую красавицу Елену, верную супругу Улисса Пенелопу, одержимую преступной гордыней Арахну…

    Ироничный взгляд на известнейшие мифы позволяет нам связать мифологические образы с реалиями современной жизни, открывая механизмы, определяющие поведение и роли женщин и мужчин во все эпохи.

    Франсуаза Фронтизи-Дюкру — одна из ведущих французских специалистов в области античной истории и мифологии, автор многочисленных книг, преподаватель Коллеж де Франс.
    и разговорами. Похоже. До ужаса.
  • Перевод с французского Елены Лебедевой
  • Купить книгу на Озоне

«Достоинство женщин составляют в физическом
отношении красота и стать, а в нравственном —
целомудрие и трудолюбие без несвободы». Весьма
известное утверждение принадлежит Аристотелю
(Риторика, I, 5, 1361 а). Вспомним его контекст.
Философ пространно рассуждает об условиях счастья
как о цели, к которой стремятся люди. Достичь
счастья можно при наличии условий: хорошего
происхождения, богатства, репутации, здоровья,
друзей… Есть среди условий и такое, как обладание
удачным потомством, хорошими детьми.
Аристотель уточняет: стать и красота (megethos kai
kallos
) есть телесные достоинства обоих полов, целомудрие,
или умеренность (sophrosune), — духовное
достоинство. Для детей мужского пола важны
при этом сила и дух соревнования — (dynamis
agonistike
), а также храбрость (andreia). Что же касается
девочек, то их специфическую добродетель
составляет «трудолюбие без несвободы» (philergia
aneu aneleutherias
). Определение получилось довольно
путаным, похоже, философ испытывал в
этом месте известное замешательство.

Дело в том, что здесь обнаруживается важный
стереотип греческой культуры. Главными
достоинствами женщины, начиная с эпических времен, считались красота и мастерство в производстве
«прекрасных творений» (erga kala).
Именно этот критерий определял ценность пленницы.
Героини: большая часть богинь, царицы
и царские дочери, их служанки и рабыни — все
должны были мастерски обрабатывать шерсть.
Восходившая к Гесиоду традиция утверждала,
что это боги придали такое неизменное качество
женщине. Зевс приказал Гефесту слепить прелестную
деву по образцу бессмертных богинь —
«мужам на погибель» (Гесиод. Теогония, 608).
Афродите он велел «обвеять ей голову дивной /
Прелестью, мучащей страстью, грызущею члены
заботой». Гермесу — вложить в ее грудь «льстивые
речи, обманы и лживую, хитрую душу». А
Афине, которая «все украшенья на теле оправила», Зевс поручил «научить ее ткать превосходные
ткани» (Гесиод. Труды и дни, 59–81. Перевод
В. В. Вересаева).

Так появилась Пандора, праматерь всех женщин;
это боги создали ее способной обрабатывать
шерсть. Происходящие от нее женщины, таким
образом, «запрограммированы» пряхами и ткачихами.
Впрочем, кажется, они унаследовали и любовь
к этому ремеслу.

В Кабинете медалей Национальной библиотеки
Франции в Париже хранится краснофигурный
лекиф (илл. 3), т. е. флакон для масла или ароматических
притираний, V в. до н. э. (BNP, ARV2,
624,81). Изображение женщины с прялкой сопровождается
надписью: «трудолюбивая» (philergos).
Прядильщице приписывается как раз та добродетель
— philergia, которую так ценил Аристотель.

Однако в V и в IV вв. до н. э. слово, обозначавшее
любовь к труду, звучало уже не так, как в эпических поэмах или как у автора «Трудов и дней».
Гесиод очень высоко ценил повседневный труд
крестьянина (erga), изнурявший мужчину, в то
время как его супруга, как правило, наслаждалась
отдыхом. Эпос противопоставлял женскому
рукоделью усердие мужчин в ратном труде. В то
же время физическая работа не бесчестила героя.
Одиссей был одновременно прославленным воином
и царем-пахарем, царем-плотником. С топором
он обращался так же ловко, как и с луком.

Речь не идет о том, чтобы использовать понятие
philergia для характеристики представлений греков
о труде, это было бы анахронизмом (Vernant
1965). Вместе с тем полезно подчеркнуть, что труд
в демократическую эпоху подвергался некоторому
обесцениванию. Свободный человек мог быть ремесленником
или торговцем, подобно персонажам
Аристофана, но осознавал он себя прежде всего
гражданином, участником политической жизни.
Ручной труд считался уделом рабов. И philergia почиталось
качеством, свойственным рабу или…
женщине. Ибо, не участвуя в политической жизни,
жена или дочь гражданина сама по себе не являлась
гражданкой, и, следовательно, ее ручной труд
не имел никаких негативных коннотаций. Даже
напротив. Нужно же ей было чем-то заниматься.
Это обстоятельство настойчиво подчеркивал
Ксенофонт, когда давал советы мужьям молодых
жен и призывал их следовать примеру рассудительного
Исхомаха (Ксенофонт. Домострой, VII).

Вот этим и объясняется не слишком внятное
определение Аристотеля. Главное достоинство женщин,
дочерей на выданье, радующее отцов, философ
видит в трудолюбии (philergia). Но внимание:
усердие к труду ни в коем случае не должно связываться с целью, недостойной свободного индивида.
Для уточнения этой важной подробности требуется
двойное отрицание: «без несвободы» (aneu
aneleutherias
). Речь идет о девицах из хороших семей.
Здесь не может быть речи о выгоде, рентабельности
стремлении заработать. Подобно эпическим
героиням, молодая супруга Исхомаха прядет и ткет,
производит прекрасные вещи, но она умеет, кроме
того, управлять служанками и распределять между
ними работу.

Суждение Аристотеля относится к его современницам,
дочерям и будущим супругам афинян.
Они в полной мере наделены перечисленными
философом достоинствами. Счастье мужчин зависит
от красоты женщин, их целомудрия и послушания,
но также и от их усердия в выделке шерсти.
Можно предположить, что эта точка зрения была
весьма распространена задолго до Аристотеля и
еще долго после него.

Но применимы ли критерии философа к героиням
легенд? Между эпохами архаики и классики,
между миром мифов и социальной реальностью,
на которую опирается Аристотель, — дистанция
огромного размера. В то же время «Греция воображения» (Buxton 1996) остается существенной
составляющей внутреннего опыта древних греков.

Итак, соответствовали ли хоть в чем-то мифологические
образы женскому идеалу демократического
периода? Вне всякого сомнения, они величественны
и прекрасны. Но как обстоит дело с
их моральными качествами? И прежде всего —
со столь желательным согласованием целомудрия
и трудолюбия (sophrosune и philergia)? Вопрос побуждает
нас пересмотреть некоторые традиционные
женские образы под особым углом зрения,
через посредство рукоделья, которым занимаются
героини. Мы посмотрим на вещи «через насечки
челнока», чтобы попытаться понять смысл слова
philergia. Составляет ли трудолюбие самостоятельное
достоинство девушки? Или же оно призвано
обеспечить второе, дополнительное качество —
целомудрие? Ведь прядение и ткачество занимают
руки и ум, препятствуя праздности и дурному
поведению? А само изделие, выходящее из рук
женщины, — оно имеет какое-нибудь значение?
Обладают ли «добавленной стоимостью» произведения
мастериц? Наконец, можно ли оценивать
«прекрасные творения» (erga kala) на равных
с произведениями мужского мастерства — украшениями,
оружием, предметами мебели, выделка
которых вызывает восхищение? Рискнем
употребить анахронизм и назвать erga kala произведениями
искусства. Так вот, связывалось ли
художественное творчество с женщинами в воображаемом
и в коллективном бессознательном
греков? Ибо само понятие художественного творчества
в применении к античности анахронизмом
не является. Мы встречаем его уже у Гомера, когда
он говорит о столь важном для аэда поэтическом
вдохновении. И совершенно отчетливо оно проявляется
в эпизоде со щитом Ахилла; здесь речь идет
об изобразительном искусстве.

С нашими вопросами мы обратимся к женским
образам, которые в повествовательной традиции
прядут и ткут шерсть. Это Пенелопа, Елена,
Филомела и ее сестра Прокна. Наконец, это, разумеется,
Арахна.

В то же время мы включаем в список Ариадну,
разматывающую клубок, — в ее нити тоже содержится
свидетельство обработки шерсти.

Подбор наших персонажей может показаться
разнородным. В самом деле, о некоторых из них
сохранилось множество текстов, образы их трактовались
по-разному на протяжении античных
времен. А о других сохранились лишь редкие,
фрагментарные свидетельства, с трудом поддающиеся
датировке. Но наш подбор станет еще парадоксальнее,
когда мы прибавим к списку совсем
малозначительную героиню. На первый взгляд
она вообще не имеет ничего общего с работами
по шерсти. Это молодая коринфянка, которой традиция
приписывает определенную роль в изобретении
искусства. И как раз именно она, вопреки
хронологии, откроет наше путешествие, несмотря
на признанную древность и знаменитость главных
героинь. Ибо именно история скромной дочери
горшечника, что появляется у истоков искусств,
высвечивает вопросы, важные для современного
понимания вещей. Она ценна тем, что отвечает
тайным мечтаниям женщин-художников сегодняшнего
дня.

Наиль Измайлов. Убыр

  • Издательство «Азбука», 2012 г.
  • «Убыр» — мистический триллер, завораживающе увлекательный и по-настоящему страшный.
    Ты был счастлив и думал, что так будет всегда… Но все изменилось. Тебя ждет бегство и ночь. Странные встречи. Лес и туман.
    И страшные дикие твари…
    Но если ты хочешь всех спасти… Хотя бы попробовать всех
    спасти… Перестань бояться! Поверь в свои силы! И помни… Убыр
    не уйдет по своей воле…

Сперва то я думал: надо же, как все удачно закончилось.

Удачно.

Закончилось.

Ладно.

Папа совсем в ярости уезжал, я его таким злым и не
видел никогда. Он же спокойный, как таракан, — его любимое выражение, кстати. Если чувствует, что, как он
говорит, на псих уходит — когда я упираюсь, Дилька дуру включает или мама челюсть выдвигает, ну или по работе с кем то поспорит, — так вот, он просто разворачивается и уходит из комнаты и даже из квартиры. А по
является уже через полчаса, как всегда насмешливый и
хладнокровный. Иногда только кошачьей смерти требует
и потом весь вечер поддевает всех. Кошачья смерть —
это валерьянка. На самом деле она, конечно, называется mäçe üläne, кошачья трава, но папа переделал в mäçe
üleme. Говорит, что нечаянно. Врет, я думаю. Он постоянно всякие песенки и просто слова переделывает. Русские, английские, татарские. Слоган Nike у него «щас дует», Kit Kat — передохни, с ударением на третьем слоге,
ну и всякие там «Газета „Из рук враки“», «Стоматологическая клиника „Добрый дент“», «Кефаль — ты всегда
жаришься для нас», «Безутешен от природы йогурт в
Перми» или «Травожок „Хуроток“». А несчастную надпись на двери «На себя» папа прочитал так, что мама
с ним полдня не разговаривала. Он эту надпись вслух
прочитал. И сиял, как лазерный фонарик. А мама против
его сияния ничего сделать не может: смеяться начинает.
Если рассмеялась — «не разговариваю» уже не считается.

Я у папы, кстати, этому научился: чушь сморозил —
сияй. Дурак, но веселый. Простят. Ну, обычно прощают.
Даже завуч. Лишь с физичкой это не проходит, но на
нее у нас особенный метод есть, не скажу какой.

Против звонка däw äti у папы ни методов не нашлось,
ни желания сбегать в зону спокойствия. То есть договорил он не то что приветливо и весело, как всегда, а даже
как то ласково и баюкающе. Будто с Дилькой, когда ее
надо из рева вытащить. Дильку он обычно вытаскивал,
и däw äti, наверное, тоже вытащил. Длинно попрощался,
убрал трубку и тут же пошел переодеваться и собирать
командировочную сумку. Я это из своей комнаты слышал — уроки делал, чтобы в выходные была свобода.
Слышал, как он шебуршал потихоньку, потом принялся дверцами хлопать и тумбочками швыряться. Ну, не
тумбочками, а чемоданами с летними вещами, которые у
нас внизу шкафа стоят, пока зима — ну или весна, как
сейчас. А летом, наоборот, зимние вещи туда упихиваются — не все, конечно, а которые можно упихать.

Теперь это все на пол полетело. Я испугался, прислушался и понял: папа сумку ищет. Мама тоже поняла,
прибежала к нему, тихо заговорила, он тоже отвечал тихо, потом рыкнул, мама сказала что то про нас — а, ну
да, понятно, пугать нельзя, не кричи, я все понимаю, но
тише-тише. Папа начал было: «Да что ты понимаешь, ты
смотри, что они делают», да успокоился почти. И объяснил почти неслышно для меня, почему надо ехать имен
но сейчас, а мама сказала, что одного я тебя не отпущу.
Они немного поспорили, ласково так, про нас в основном, куда нас девать, с собой, что ли? — нет, не надо,
посидят, ничего страшного, слава богу, суббота, — и про то, кому нужны детские хладные трупики, хотя папа еще
про мамин матч вспомнил. У мамы абонемент на «Ак Барс», она на хоккее сдвинута, ладно меня туда же не
вдвинула, боксом отбился, честно. Ну вот. А она сказала:
ничего страшного, чего уж похороны калек смотреть, —
выходит, с кем то слабеньким играют.

Конечно, мама победила. Как всегда.

Они вышли из спальни спокойными и решительными. Папа притащил болтающую ногами Дильку на спине, сбросил на мою кровать, шикнул, потому что она
заверещала и потребовала еще раз, и сказал:

— Тут такое дело. Нам с мамой надо срочно ненадолго уехать.

Дилька сразу стала кривить губы и затягивать глаза
мокрой пленкой, как вторые линзы под очками. Здорово
у нее это получается, раз — и льется, как с карниза в марте.
Но мама такую оттепель давно умеет подмораживать. Мы
с папой не умеем, наоборот — хуже делаем. А мама умеет.

Она к Дильке присела, что то быстро ей нашептала,
лицо незаметно вытерла, пощекотала — как всегда, в общем. Дилька хмурилась и губами жмакала, но против
мамки разве устоишь. Короче, все успокоились, даже папа. Он объяснил, что до деревни и обратно съездим, помочь там надо, ну Марат-абый же… Тут папа осекся.
Дилька ведь не знала ни папиного дальнего родственника Марат-абыя, ни того, что он вдруг умер неделю назад,
а папа как раз был в командировке в Агрызе и оттуда
помчался на похороны вместе с däw äti, своим отцом.
И в этот раз папа, к счастью, объяснять ничего не стал
ни про похороны, ни про то, почему снова в Лашманлык
едет. Он просто сказал: давайте, ребята, завтра день побудьте без нас — дома, без улицы; компьютеров и телевизоров хватит, может, и до книжки кто-нибудь дозреет.
Он внимательно нас осмотрел, я сильно улыбнулся, аж
за ушами щелкнуло, Дилька буркнула что то про «и так
читаю». Найдете, говорит, чем заняться.

— А кушать мы что будем? — робко спросила Дилька.

Мама сквозь смех поцеловала ее в лоб и заверила,
что такого бурундучка без еды уж не оставит.
Дильку они уломали — а меня что уламывать. Хоть
это и не свобода, конечно. Пришлось пообещать, что я
не буду сестру обижать (эта коза орала «Будет!» и пихала меня пяткой в бедро), а буду кормить, холить, лелеять и выращивать, как садовник розу (это мама сказала) или как свинопас… (это я недоговорил). И не брошу. Ну, я пообещал. Что оставалось то?

Я, оказывается, не знал, как роскошно Дилька сочиняет новые капризы.

Сперва гладко шло. Мама с папой грамотно все вы
строили. Папа ускользнул собираться и звонить каким-то неизвестным мне знакомым и родственникам, мама
сказала, что уезжают они рано утром, увела Дильку читать и спать, вырубила ее там ударной дозой Носова —
правда, и сама чуть не вырубилась, — вышла, пошатываясь, и принялась шуметь водой и плитой на кухне. Что
бы, значит, бурундучки не перемерли. Типа в холодильнике сосисок с пельменями нет.

Папа ей так и сказал между сборами и звонками.
Мама на него взглянула, и он удрал, даже без специальной рожи. Это я уже видел, потому что переполз в зал.
С уроками разделался — и теперь мог сидеть за компом все выходные, хо-хо. Вскоре папа вернулся на кухню и
намекающе эдак сообщил, что на хвост никто не садится,
так что можем выезжать уже сейчас и еще с утречка в
Аждахаеве пару тройку часиков сна урвать. Аждахаево —
это центр района, в котором Лашманлык — папина деревня находится. То есть не папина, конечно, он под Оренбургом родился, а däw ätineke (Дедушкина). В самой деревне почему-то последнее время никто не ночует.

Мама в итоге решила не ночевать ни там ни тут: до
грохотала на кухне, решительно вышла, загнала меня спать — пинком, через туалет, велев не вставать, пока
третий петух не пропоет — или что там у тебя в телефоне
играет. А я, между прочим, петухов давно с будильника
убрал, потому что возненавидел. Теперь ненавидел обычный пружинный звон.

Папа мне к тому времени рассказал, чего они так срываются. Я особо не интересовался: надо — значит надо. Им виднее. А уж полдня то мы продержимся. Но папа
в рамках всегдашней своей политики «честность и осведомленность» рассказал, что вот приходится им ехать к
Марат абыю на семь дней. Тут я испугался. Неделю без
родителей трудновато будет — и пельменей не хватит, и
Дилька меня еще раньше пельменей сожрет. Да и страшновато, честно говоря. Но папа серьезно объяснил, что
имеет в виду небольшое поминание усопшего на седьмой
день его смерти, еще бывает три и сорок, а у русских вместо семи дней девять, но это не важно. Потом объяснил,
что ехать и не собирался, но däw äti сказал, что в деревне
хулиганы объявились, обижают всех подряд, заборы ломают и могилы оскверняют, поэтому надо «кому надо кадыки повынимать». А мама, значит, боится, что папа выниманием увлечется — вот одного отпускать и не хочет.

По моему, мама куда более увлекающаяся натура.
В том числе и делом вынимания всяких органов из человеков. Я не имею в виду, что она мне мозг выносит, но в
целом направление мысли правильное. Ладно, не будем.

В любом случае я спорить не стал. Тихо порадовался,
что родители нас с собой в деревню не тащат. Заверил
папу, что все понимаю и со всем справлюсь. Заверил маму, что все обеспечу и всех сохраню живыми и сытыми —
и себя, и сестру. И не брошу я ее, не брошу, обещаю,
блин. И не вставать до утра обещаю. И звонить каждый
час обещаю. И заорал — на меня шикнули, и я зашипел,—
что не надо ни Гуля апу, ни соседей просить с нами посидеть, потому что это унизительно; в конце концов, в моем возрасте кто то там чем то уже командовал и все подряд в комсомол вступали, что бы это ни значило.

Они засмеялись, папа обозвал меня балбесом и потрепал по волосам, мама поцеловала в щеку и велела закрыть
глаза. Я закрыл глаза, дождался щелчка и темноты. А нового щелчка, входной двери, уже, кажется, не дождался —
что то папа с мамой затянули с последними сборами и
распихиванием еды для нас по легкодоступным местам.

То есть я проснулся и вскинулся в полной темноте,
судорожно нашаривая что то поверх одеяла. Но это наверняка не из за замка. Просто с улицы пробился какой-нибудь звук: или грузовик промчался, или сигнализация
у машины взвыла и заткнулась. Ничего я не нашарил,
отдышался, успокоился, хотел сходить на кухню попить,
но вспомнил про обещание не вставать до утра — и не
встал. Поворочался, ругая себя за сговорчивость с дубовостью, и уснул.

Выспаться, конечно, не удалось. Дилька нашла самый
нужный день для того, чтобы проснуться в половине седьмого. Она как то сразу уяснила, что стишок «Мама спит,
она устала» к брату ну никак не относится. И началось.
То есть я понимаю, что восьмилетней мадемуазели накормить, допустим, себя непросто — почему, кстати? — но
ведь она не собиралась исключительно вопросы выживания через меня решать. Ей ведь нужно было, чтобы я абсолютно каждый ее чих со вздохом разделял — или про
сто рядом сидел и смотрел. У меня паста не выдавливается, я есть хочу, туалетная бумага кончилась, а где сахар
лежит, а поиграй со мной, а с Аргамаком — смотри, он с
тобой хочет, а пройди за меня вот этот уровень, а ты
вообще с ума сошел, а сделай мне тоже бутерброд.

Это не сюрприз, конечно, Дилька всегда так себя ведет. А я как всегда вести себя не мог. Не мог ни по
башке щелкнуть, ни послать, ни даже просто наушники
надеть и отмахиваться. Потому что пообещал.

И вот ведь хитрая вампирка: попробовала бы она мне
напомнить про это обещание, ну или просто сказала бы
обычное я все маме расскажу — мигом бы в противоположный угол улетела и весь день провела бы в автономном плавании, как атомная подводная лодка «Казань».
Терпеть не могу, когда меня лечат. Дилька не лечила.
Просто когда я в ответ на ее восьмой писк подряд «Ну
Наиль! Там опять по-английски написано, прочитай»
рявкнул: «Да включи ты на русском игру, на фига в
этой-то лазишь? Не буду!» — она молча упятилась в
угол, сделала лицо скворечником и опять набрала воды под очки. Ну, мне стыдно стало, я застонал — и пошел читать и проходить этот ее дурацкий уровень. Пря
мо у меня своего уровня нет.

Зато на все мамкины звонки — а мама раз пять звонила и говорила то шепотом, то громко, то под жуткое
какое-то подвывание ветра — мы отвечали с честной радостью: сыты, довольны, не цапаемся, всегда бы так. Мамка обзывала нас бессовестными, но голос у нее был не
похоронный — да и папа на заднем плане гудел вполне
деловито. И вроде бы никого на части не рвал.

Дилька ни разу про них не вспомнила. То есть утром
уточнила, когда приедут, — я сказал, что вечером, — кивнула и упылила к ноутбуку.

Пацаны гулять звали — я сказал, что не получится.
Они сказали: айда мы сами придем. Я обрадовался было, но вспомнил, что совсем никого пускать не велено,
и отказался.

Еще позвонила Гуля-апа, спросила, где родители.
Я объяснил — коротко и не отрываясь от экрана. Она
сказала, что сейчас приедет посидеть с нами. Я с досадой отвлекся от затяжной искусствоведческой дискуссии по поводу достоинств олдскульного трэш метала по
сравнению с хардкором периода упадка и сказал, что
напрасно приедет. На лестничной площадке сидеть холодно и неудобно, а в квартиру я никого не пущу — не
велено.

Мы посмеялись, Гуля-апа сказала: ну давайте я вам
хотя бы ужин приготовлю. Я заверил, что у нас этих
ужинов до следующей Олимпиады, и быстренько передал трубку Дильке. Пусть поворкуют, как любят.

Они долго трындели — я краем уха слышал Дилькины визги и глупые рассказы про лошадок и про аквапарк. Ну и маме пришлось на Дилькин телефон звонить.
Она еще возмущалась, с кем я так долго треплюсь, вместо того чтобы за сестрой ухаживать. Я почти без возмущения рассказал с кем. Мама удовлетворенно хмыкнула,
и я сообразил наконец, что это она Гуля-апу попросила
подстраховать. Я прямо об этом спросил, чтобы врезать
мамане по полной, а она тоже хитрая, быстренько распрощалась, потому что, говорит, опять переезжаем с места на место, а папа без моих штурманских умений никак. Я думал, папа начнет громко характеризовать ее
умения, но, видимо, время и место для этого не подходили — гам у них там был, как в школьной столовой.

Потом родители долго не звонили. Дилька опять стала
доставать меня требованиями почитать сказки. Сама она,
видите ли, путается в именах и поэтому сбивается. Тут я
не выдержал и начал на нее орать, потому что это наглость вообще — уж какие она имена своим куклам, лошадкам и персонажам рисунков придумывает и запоминает, так это в мою голову просто не влезет никогда, — а
теперь говорит, сбивается. Дилька тут же захихикала и
сказала, что хочет есть. Я сообразил, что у самого в животе сосет просто дико, так как уже десять доходит. Быстренько согрел картошку с мясом, подавил попытку мелкой барышни подменить нормальный ужин дурацкими
хлопьями с молоком и даже помыл посуду (честно говоря, просто чистых чашек уже не осталось — мы, оказывается, очень много всякой ерунды пьем в течение дня).

Карин Альвтеген. Стыд

  • Издательство «Иностранка», 2012 г.
  • Что может быть общего у успешной, состоятельной, элегантной
    Моники — главного врача одной из стокгольмских клиник — и озлобленной на весь свет, почти обездвиженной ожирением Май-Бритт?
    Однако у каждой в прошлом — своя мучительная и постыдная тайна, предопределившая жизнь и той и другой, лишившая их права на
    счастье и любовь, заставляющая снова и снова лгать себе и другим,
    запутывающая все больше и больше их взаимоотношения с миром
    и наконец толкающая на преступление. Стремительное, словно
    в триллере, развитие событий неумолимо подталкивает женщин навстречу друг другу и неожиданной и драматической развязке.
  • Перевод со шведского Аси Лавруши
  • Купить книгу на Озоне

Письмо она заметила случайно, хотя в действительности
это была заслуга Сабы. Корзину
для почты под щелью в двери привинтил
кто-то из службы социальной помощи;
непонятно, зачем понадобилось тратить на это
деньги и время. То есть они, конечно, думали, что
так она сможет самостоятельно брать почту, но она
не получала никакой почты — поэтому средства
налогоплательщиков просто выбросили на ветер!
И это сейчас, когда на всем стараются сэкономить.
Разумеется, время от времени приходили банковские
извещения и тому подобное, но ничего срочного
там не было, так что расходы по устройству
корзины были совершенно неоправданны. Газеты
ее не интересовали, ей хватало ужасов, о которых
говорили в новостях. А на пенсию она покупала другое.
То, что можно съесть.

И вдруг в корзине оказалось письмо.

В белом конверте, с написанным от руки адресом.

Саба сидела у двери и, высунув язык, разглядывала белый чужой предмет, наверное, собаку привлек незнакомый запах.

Очки остались на столе в гостиной, и какое-то
время она раздумывала, стоит ли садиться в кресло.
Из-за веса, который она набрала в последние годы,
ей стало трудно вставать, поэтому она старалась
лишний раз не садиться, и никогда не садилась,
если знала, что у нее мало времени.

— Может, прогуляешься, пока хозяйка на ногах,
а?

Саба повертела головой, посмотрела на нее, но
особого желания гулять не выразила. Подвинув
кресло к балконной двери, Май-Бритт убедилась,
что крюк в пределах досягаемости. С его помощью
она могла, не вставая, дотянуться до двери. Люди из
социалки устроили так, что Саба могла сама выходить
во двор — квартира располагалась на первом
этаже, и они открутили одну из балконных балясин.
Похоже, скоро им придется убрать еще одну, потому
что Саба уже с трудом пролезала в отверстие.

Когда она садилась, на ее лице появилась гримаса
боли. Колени с трудом выдерживали вес тела. Наверное,
нужно купить новое кресло, повыше. Садиться
на диван она уже не может. Последний раз
пришлось вызывать бригаду экстренной помощи,
или как она там называется. Они приехали и помогли
ей встать. Два здоровых мужика.

Они трогали ее руками, и она ничего не могла
сделать.

Но больше она не позволит так себя унижать.
Как же омерзительны были эти прикосновения.
Отвращение от одной мысли о них не позволяло
ей приближаться к дивану. Плохо, конечно, что ей
приходится впускать всех этих людишек в квартиру,
но иначе ей бы пришлось самой выходить на улицу,
а это еще хуже. Ей не хотелось признавать это, но
она зависит от этих людей.

Они врывались в ее квартиру. Вечно новые лица,
их имена ее не интересовали, и у каждого был собственный
ключ. Они быстро нажимали на звонок —
она не успевала ответить, как дверь распахивалась.
Они понятия не имели, что означает «неприкосновенность».
Потом они заполняли квартиру пылесосами
и ведрами, а холодильник — укоризненными
взглядами.

Как же ты умудрилась запихнуть в себя все, что мы
купили вчера?

Удивительно, как быстро меняется отношение
к тебе, если у тебя появляются лишние килограммы.
Людям кажется, что объем мозга сокращается
с той же скоростью, с которой увеличивается
тело. Тучные люди гораздо глупее стройных — так,
похоже, думают все. Она позволяла им так считать —
и беззастенчиво использовала эту их тупость ради
собственной выгоды, всегда точно зная, что нужно
предпринять, чтобы добиться желаемого. Она же
толстая! Инвалид по ожирению. Она не отвечает
за свои поступки, она не соображает! Они всем
своим видом давали это понять, когда находились
рядом.

Пятнадцать лет назад они уговаривали ее переехать
в специально оборудованный дом для инвалидов.
Якобы там легче выходить на улицу. А кто
сказал, что она хочет выходить на улицу? Во всяком
случае, не она, Май-Бритт. Отказавшись, она по
требовала, чтобы квартиру приспособили к ее размерам.
И они поменяли ванну на просторный душ,
потому что вечно вопили о важности гигиены. Как
будто она маленькая.

Письмо было без обратного адреса. Повертев его
в руках, она прочитала на конверте: пересылка.
Кому, скажите, могла прийти в голову идея послать
письмо туда, где прошло ее детство? Она еще раз перечитала
адрес и почувствовала укол совести. Дом,
наверное, совсем обветшал. А сад зарос. Гордость
родителей. Именно там они проводили время, свободное
от занятий в Общине.

Ей их очень не хватало. Они оставили после себя
невозможную пустоту.

— Знаешь, Саба, а тебе бы понравились мои родители.
Жаль, что вы не успели познакомиться.

Но возвращаться туда она не собиралась. Не выдержала
бы стыда, если земляки увидели, во что
она превратилась, поэтому дом лишился хозяина.
К тому же он стоит в такой глуши, что особенно
много за него все равно не дали бы. А письмо, наверное,
переслали Хедманы. Они больше не пытались
связываться с ней по поводу продажи и не предлагали
хотя бы забрать имущество, но она подозревала,
что они по-прежнему иногда туда наведываются.
Ради собственного же спокойствия. Ведь не
очень приятно жить по соседству с заброшенным
домом. А может, они потихоньку вынесли оттуда
все, что можно, и от излишних контактов их теперь
удерживает нечистая совесть. А что, сейчас такие
времена, никому нельзя доверять.

Она огляделась в поисках чего-нибудь, чем можно
было открыть конверт. В узкое отверстие ее палец
не пролезал. А наконечник крюка, как всегда, пригодился.

Письмо было написано от руки на линованном
листе с дырочками, вырванном, судя по всему, из
блокнота.

Привет, Майсан!

Майсан?
Она сглотнула. Где-то очень глубоко в окаменевшей
памяти что-то шевельнулось.

Она тут же почувствовала острое желание сунуть
что-нибудь в рот, что-нибудь проглотить. Осмотрелась
по сторонам, но ничего съедобного в пределах
досягаемости не обнаружила.

Она боролась с искушением перевернуть лист
и посмотреть, кто написал письмо. Или наоборот —
выбросить не читая.

Сколько лет прошло с тех пор, как ее называли
уменьшительным именем.

Кто посмел проникнуть к ней сквозь почтовую
щель, явиться без приглашения из далекого прошлого?

Тебе, наверное, интересно, почему я решила
написать тебе через столько лет. Честно говоря,
сначала я сомневалась, сто́ит ли это делать, но
потом все же решилась. Причина наверняка покажется
тебе еще более странной, но я скажу
правду. Недавно мне приснился удивительный сон. Он был очень яркий, мне снилась ты,
а проснувшись, я услышала внутренний голос,
который говорил, что я должна написать тебе.
Многое пережив, я в конце концов научилась
прислушиваться к спонтанным импульсам. Так
что сказано — сделано…

Не знаю, что тебе известно обо мне, и не
знаю, какой будет моя дальнейшая жизнь. Могу
только предполагать, что дома обо мне говорили
разное, и не стану осуждать тебя, если
ты не поддерживаешь контактов с моими родственниками
или другими людьми из нашего
тогдашнего окружения. Как ты догадываешься,
у меня было достаточно времени для размышлений,
я много думала о нашем детстве, обо
всем, что мы взяли с собой во взрослую жизнь,
и о том, как это повлияло на наши судьбы. Поэтому
мне очень интересно узнать, как ты живешь
сейчас! Я искренне надеюсь, что все проблемы
благополучно разрешились и у тебя все
хорошо. Поскольку я не знаю, где ты живешь
и как тебя зовут после замужества (никак не
могу вспомнить фамилию Йорана!), то отправляю
письмо на адрес твоих родителей. Если
этому письму суждено найти тебя, оно тебя
найдет. В противном случае оно немного попутешествует,
поддерживая работу почты, для
которой, как я понимаю, наступили трудные
времена.

В общем, поживем — увидим…
Всем сердцем надеюсь, что вопреки всем трудностям,
которые выпали на твою долю в юности,
твоя жизнь сложилась удачно. Пожалуй, только
в зрелом возрасте я в полной мере осознала, как
трудно тебе пришлось. Желаю тебе всего самого
доброго!

Дай знать о себе, если хочешь.

Твоя старинная лучшая подруга

Ванья Турен

Май-Бритт резко поднялась с кресла. Внезапный
порыв гнева придал ее движениям дополнительную
стремительность. Это что еще за чушь?

Вопреки трудностям, которые выпали на твою долю
в юности?

Неслыханная наглость. Да кто она такая, что
позволяет себе утверждения подобного рода! Она
снова взяла письмо и прочитала указанный в конце
адрес, взгляд задержался на последних словах. Исправительное
учреждение «Виреберг».

Сама Май-Бритт с трудом припоминала ее, к тому
же та, оказывается, пишет из тюрьмы — и, несмотря
на это, считает себя вправе судить о чужом детстве
и о чужих родителях.

Оказавшись на кухне, она распахнула холодильник.
На столе стояла упаковка какао. Быстро отрезав
кусок масла, Май-Бритт обмакнула его в коричневый
порошок.

Закрыла глаза и, когда масло начало таять во рту,
почувствовала, что ей становится легче.

Ее родители делали для нее все, что было в их
силах. Они любили ее! Кто может знать об этом
лучше ее самой?

Она скомкала бумагу. Надо запретить отправлять
письма в адрес тех, кто не хочет их получать.
Она не понимала, что нужно той женщине, но оставить
подобное хамство без ответа тоже не могла.
Придется ответить хотя бы для того, чтобы оправдать
родителей. Мысль о том, что ей предстоит
против собственной воли вступить в контакт с тем,
кто находится вне этой квартиры, заставила МайБритт
отрезать еще один кусок масла. Это вызов.
Открытая атака. Она провела столько лет в добровольной
изоляции — но теперь барьер, возведенный
с огромным трудом, разрушен.

Ванья.

В памяти почти ничего не осталось.

Но, впрочем, если напрячься, возникают какието
разрозненные картинки. Они вроде бы дружили,
но подробности вспомнить не удавалось. Она
смутно припоминала какой-то бестолковый дом
и сад, которые скорее напоминали свалку. Ничего
общего с их образцовым домом и садом. А еще родители,
которые почему-то отказывались идти туда
в гости — вот, пожалуйста, еще одно подтверждение
их правоты! Сколько же всего им пришлось пережить.
Как всегда при мысли о родителях, к горлу
подкатил комок. Она ведь была очень трудным ребенком,
но они не сдавались, они делали все, чтобы
помочь ей найти правильный путь, а она доставляла
им одни неприятности. И теперь, спустя тридцать
лет, эта женщина интересуется, как повлияло
детство на них обеих, как будто пытается найти
соучастника ее собственного краха, ищет, на кого
бы возложить вину. Кто из них в тюрьме? Является
сюда со своими инсинуациями и жалобами, а сама
при этом сидит за решеткой. Интересно за что.

Май-Бритт оперлась на кухонный стол, боль
в позвоночнике снова заявила о себе. Резкий приступ,
от которого потемнело в глазах.

Хотя лучше всего вообще ничего не знать. Похоронить
эту Ванью в прошлом, и пусть эта пыль сама
уляжется.

Она посмотрела на кухонные часы. Эти люди
приходят, конечно, не строго по расписанию, но
в ближайшие час-два кто-нибудь из них должен появиться.
Май-Бритт снова открыла холодильник.
Как и всякий раз, когда то, о чем она не желала
знать, пыталось протиснуться в ее сознание.

Надо затолкать что-то в себя, заглушить крик,
рвущийся изнутри.

Владимир Посаженников. Пессимисты, неудачники и бездельники

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Владимир Посаженников — новое имя в литературе и совсем не новое в бизнесе. Он участвовал в создании торговой компании «Пятерочка», а с 2001 по 2004 год был управляющим магазинами сети в Центральном федеральном округе, Москве и Московской области. Кандидат экономических наук. Получил звание «Человек торговли 2002». Лауреат номинации «Лидер отрасли 2004». Разговоры обиженных, обманутых, оскорбленных жизнью героев его романа сегодня у всех на слуху — в электричке ли, в гастрономе, в курилке или автосервисе. Социологический да и просто логический анализ этих монологов почти невозможен — они противоречивы, непоследовательны и часто несправедливы. Но в жизни они произносятся все чаще, их авторы становятся все более нетерпимыми, а их адресаты — все более конкретными. Есть такое расхожее выражение — до ужаса похоже. Так и с этими романными разговорами. Похоже. До ужаса.

Федор уже три года мыкался в поисках достойной работы, постепенно снижая планку своих хотелок. Но парадоксальное явление: то, с чем он соглашался сегодня, вчера было для него нонсенсом и просто не входило в его умственные ворота, так как казалось слишком обидным и постыдным. Обычно через пару дней после гордого отказа работать на непрезентабельной должности и за какие-то гроши Федор был уже согласен и на это, но… Первое — он не мог сам туда позвонить, очень как-то это коробило, а они, козлы, не перезванивали, не давая ему шанса, немного повыпендривавшись, согласиться. Так из гендиректора сети салонов связи он почти скатился до продавца, хотя и старшего, в одном из салонов когда-то поглотившего их сеть конкурента. Настраиваясь на собеседование, он представлял себе картину, как целые толпы бывших работников будут приходить и стебаться над ним, задавая каверзные вопросы про преимущества той или иной модели телефона или про то, есть ли роуминг в Верхнежопинске и какая его цена днем или ночью. А купившие его сеть конкуренты будут говорить, какие они великие, а он чмо болотное, хотя и построившее самую крупную сеть в городе с нуля, и будут бросаться импортными бизнес-выражениями, с которыми, видно, не расстаются даже находясь на пике решения полового вопроса, выкрикивая вместо стонов и кряхтений: «Success или EBITDA!!!». Хотя так называемое due diligence and rapid development за них уже явно провели местечковые брутальные самцы из глубинки. И вот кучка этих полиглотов вместе с перебродившими экспатами, рассевшись в теплых, уютных, подогретых креслах, развивает бурную деятельность в сфере слияний и поглощений, надувая и раскорячивая компанию для одной главной цели, без которой их присутствие стояло бы под вопросом, — продажи компании «западным партнерам». В крупной российской компании обязательно хоть долю, но надо продать, так как иначе тебя в этой удивительной стране могут на раз чпокнуть: те найдут, как или за что, и самое лучшее, что ты можешь сделать, — прихватив немного наличности, добраться до Лондона и стать ярым оппозиционером, расказывая, как, кому и сколько ты давал, развивая свой кровный бизнес! При этом ты, конечно же, хороший и демократичный, и, конечно же, не ты угробил своих бывших подельников и закатал в цемент толпу врагов и конкурентов в бурные девяностые! Время было такое! Или: it happens!

С такими «веселыми» мыслями Федор оделся и направился в офис этих, как говорит один супермажорный персонаж из TV, гламурных подонков. Они, конечно же, отымели его по полной, и для снятия стресса было необходимо провести срочные релаксационные мероприятия. Чтобы поддержать этот процесс морально, а в последнее время и финансово, нужен был партнер. Федор знал еще одного пострадавшего от антикризисных мер мирового капитала и позвонил Сане. Саня был ведущим юристом одной параллельно развивающейся на сетевой основе группы, при всех своих талантах имел потребность в самореализации, и она нашла воплощение в любви к дорогим напиткам с последующим обливанием русским матом кровососов и прихвостней империалистов и иже с ними. Соответственно, при первой же санации его прихлопнули недруги, и сейчас он, как и Федор, болтался между прошлым и будущим. А еще Саня был по первой своей специальности патологоанатомом с вытекающими из этого офигительными последствиями в виде разговоров с самим собой и наплевательского отношения к жизни как процессу существования
на этой планете. И ведь судьба отмудохала его по полной, сделав крутой вираж в середине жизни: призвала в ряды
армейских врачей. После путешествия на горные склоны Российского Кавказа естественные и не очень смерти
гражданских лиц в родном городе были для него чем-то вроде ритуальных танцев собратьев великого Пятницы
перед пиршеством каннибализма, которые видел Робинзон на его родном острове. Саня, как обычно и естественно, поддержал процесс саморегуляции сознания, прибыв к нему домой по-армейски быстро и не забыв прихватить с собой так называемый тревожный чемоданчик, где держал самое важное на случай непредвиденных обстоятельств: пару белья, бритву, зубную щетку и старую офицерскую плащ-палатку, о которой он говорил ласково и проник-
новенно, уверяя собеседника, что она спасает от радиации, а это в нынешнем неспокойном мире очень актуально. Скинув финансы в общий котел и просчитав все возможные варианты, Федор на правах старшего принял решение о досрочном праздновании Дня защиты детей, таким образом надеясь хоть как-то изменить картину полной никчемности и ненужности в этом мире. Вообще-то он за три года полностью перестал верить в приметы, гороскопы, предсказания и всякую другую хрень. Все понедельники были одинаковы; все «счастливые» автобусные и троллейбусные билеты были на один вкус; все звезды, падающие с небес, были не его предметами желаний; две макушки на его лысеющей башке, как он понял, ни хрена не значат, — в общем, и здесь наметился кризис доверия, хотя он продолжал верить в силу телефонного звонка, способного перевернуть эту поганую страницу его никчемной жизни. Вот так в один из дней кто-то позвонит — и его жизнь перевернется. Может, это будет даже сам Путин! Такая хреновина лезла ему в голову на пике отчаяния и обычно после трех дней бурного застолья. Ну, пусть не сам, но
кто-то от него, какой-нибудь его охранник. И скажет: «Вам, Федор, надо прибыть тогда-то туда-то, и вас будет
ждать сам». И Федор, нафуфырившись и напомадившись, прибудет по-армейски точно и в срок и доложит
Первому о том, что готов! К чему готов — не важно: опыта работы с людьми ему не занимать, образование
достойное, знание языков, армейское прошлое — там найдут ему применение! Но, понимая, конечно же, абсурдность этого, он в глубине души, как все русские люди, верил в торжество справедливости и нравственности.

Саня разлил по первой. Только выпив, он позвонил жене — а ее он называл ласково Мамулькой — и доложил, что отбыл на собеседование на Украину, где, по его словам, при формировании очередного правительства не хватает русскоговорящих юристов высшей квалификации, и у него появился шанс устроиться на работу в администрацию президента соседней республики с карьерно вытекающими последствиями; при этом на ее вой в трубку он посоветовал ей начинать учить украинскую мову, так как это впоследствии очень может пригодиться. По третьей выпили не чокаясь, молча. Заговорили про женщин. У Саньки была не жена, а боевая подруга! Тоже врач — и, видно, это сделало свое дело. Она давно ему поставила диагноз, но любила его с молодости и поэтому все прощала. Пропившись, он всегда возвращался домой с нескрываемой печатью вины и замаливал грехи тишайшим поведением и офигенной работоспособностью по дому. Все как-то сглаживалось и возвращалось в привычное русло до следующего раза. У Федора было все сложней. Жена терпела его выкрутасы два года, но в один момент тихо забрала дочь и вещи и ушла, благо сама хорошо зарабатывала, да и за период Федькиного благополучия они купили квартиру ее маме в хорошем, престижном районе. Федор тосковал ужасно, но во всем винил себя, свои закидоны по поводу собственной значимости и харизматичности. А так как оба с Саней чувствовали эту самую вину, вопрос о том,
как продолжить и кем насытить их одиночество, в этот период не стоял.

Пили, болтали про все подряд: про социальную обстановку, про Фукусиму, про армию, про машины — про все то, что объединяет мужиков в период откровений. Единственное, про что старались не говорить, так это
про футбол. Саня был классным парнем, но болел он за «Спартак», а Федор за «Динамо», и здесь возможны были
трения. Но в конце концов после первой бутылки заговорили и про это, сойдясь на том, что все беды российского
футбола от «Зенита». Беседа текла в очевидно творческом ключе, пока Федор не вспомнил про зайца.

— Слушай, — спросил Федор Саню, — а ты веришь во всю эту хрень с переселением душ и вообще в потустороннее?

— А что? — переспросил Саня. — Достали?

— Кто? — удивился Федор.

— Ну, эти… духи…

— Какие, нахрен, духи? — спросил Федор. — Я про зайца Светкиного, жены моей бывшей.

— А… И что с ним? Заговорил? — ухмыльнулся Санек.

— Запел, твою мать, — ответил Федор. — Он просто ни с того ни с сего взял да и свалился.

— Ни с того ни с сего ничего не бывает! — сказал Саня. — Это знак. Я вот в морге такого насмотрелся, что по первости без стакана не мог уснуть. Помню, был один водитель-ботаник, так тот полгода за носками ко мне во сне приходил. Ноги, говорит, мерзнут, отнеси на кладбище. А я еще во сне подумал: какие у него ноги, сожгли его. Вот такая фигня.

— А почему носки-то, а не трусы? — Федор попытался перевести разговор в более легкое русло. — Трусы-то, наверно, там нужнее, — гоготнул он над своей шуткой. — В горошек труселя!
Саня недобро посмотрел на Федора и сказал:

— Они, водители, при катастрофах обычно теряют ботинки, а иногда и носки. Даже гаишники говорят: приехали, вытащили кого-нибудь из машины после аварии, если в ботинках — значит, будет жить! А этого ботаника долго
опознать не могли, горел он, вот у нас в морге и лежал. Типа как вещдок.

Федор, поняв, что Саня серьезен, решил сбавить обороты.

— Ну а через полгода-то перестал сниться? — спросил он Саню. — В церковь сходил? Или забыл он про тебя?

Видно, там снял с кого! — Федор заржал в полный голос, сбрасывая напряжение. — Точно! Разул какого-нибудь
папанинца — они там еще и в унтах!

Федора заносило все дальше.

— Нет, — сказал Саня, — я ему носки отнес. На кладбище, как он просил… И все сразу ушло…

Наступила пауза.

— Ну ты даешь, — ахнул Федор секунд через тридцать. — Офигеть!

Он встал и начал ходить кругами по комнате. Так продолжалось еще полминуты.

— Ну и… — выдохнул Федор. — Ты думаешь, заяц тоже того… ну, это… живой?

Саня как-то странно посмотрел на него и сказал:

— Какой заяц?

Он, видно, был погружен в какие-то свои воспоминания и, соответственно, сразу не врубился, о чем его спросил Федор.

— Заяц, Светкин заяц! Я ей из Эстонии его в подарок привез, лет семь назад, — сказал с надрывом Федор. — 
Синий такой, в футболке с надписью на эстонском!

— А, заяц! — Саня начал возвращаться из своих мыслей в реальность. — Да нет, заяц, конечно же, труп!

Хотя… Может, в Эстонии у них он и не труп… Не знаю. Все относительно в этом мире, — подытожил он. — Может, у них, у угро-финнов, так принято, — Саня и потянулся за бутылкой.

Чарлз Тодд. Красная дверь

  • Издательство «Центрполиграф», 2012 г.
  • Англия, Ланкашир, июнь 1920 года. В доме с красной дверью лежит тело женщины, которую забили до смерти. Ходит слух, что два года назад она покрасила эту дверь перед возвращением мужа с фронта. Тем временем в Лондоне человек, страдающий таинственной болезнью, сначала исчезает, потом так же внезапно появляется. Он не может объяснить своего выздоровления. Родственники, якобы разыскивающие его, дают противоречивые показания. Инспектор Иен Ратлидж, вовлеченный в оба дела и упирающийся в стену молчания, должен разгадать обе тайны.
  • Перевод с английского В. Тирдатовой

Ноябрь 1918 года, Ланкашир

Она стояла перед высоким зеркалом, которое Питер подарил ей на вторую годовщину их брака, и разглядывала себя. Ее волосы, ранее поблескивающие золотом, почти приобрели цвет соломы, а лицо покрылось морщинами от работы на огороде во время войны, хотя она прикрывала голову шляпой. Кожа рук, некогда шелковая — Питер всегда говорил ей это, — тоже сморщилась, а глаза, хотя все еще ярко-голубые, смотрели на нее с постаревшего лица другой женщины.

«Неужели я так изменилась за четыре года?» — спрашивала она у своего отражения.

Со вздохом она приняла тот факт, что больше не увидит себя сорокачетырехлетней. Но он наверняка тоже постарел. Возможно, сильнее, чем она, — война была не летним пикником у моря.

Эта мысль слегка взбодрила ее. Она хотела видеть радость и удивление на его лице, когда он наконец вернется домой. Война закончилась — в одиннадцать часов одиннадцатого числа одиннадцатого месяца. Вчера. Теперь осталось недолго ждать, когда он перейдет через холм и поднимется по аллее.

Конечно, из Франции быстро отправят солдат по домам. Это были четыре долгих, одиноких, невыносимых года. Наверное, даже в армии не рассчитывали, что семьи будут ждать больше четырех—шести недель. Ведь союзникам не пришлось оккупировать Германию. В конце концов, это было перемирие, а не капитуляция. Немцы так же хотели вернуться домой, как и англичане.

Питер был на несколько лет моложе ее, хотя она никогда в этом не признавалась и с самого начала лгала о своем возрасте. Мужчине в середине четвертого десятка незачем сражаться во Франции. Но он был кадровым военным и постоянно сражался во всех дальних уголках империи. Франция была почти рядом — ему требовалось только переплыть Ла-Манш, чтобы очутиться в Дувре.

Она никогда не ездила с ним в Африку, Китай, Индию — в богом забытые города, чьи названия ей едва удавалось запомнить, поэтому он купил ей карту и повесил ее в гостиной, чтобы она могла каждый день видеть булавки в тех местах, где он находился. Это делало его ближе. Однажды он едва не умер от малярии и не смог приехать домой в отпуск. Это было ужасной зимой, когда умер Тимми, и ей пришлось делать все необходимое одной. Она думала, что потеряет и Питера, что Бог разгневался на нее. Но Питер выжил, и одиночество стало еще хуже, так как в коттедже было не с кем разговаривать, кроме Джейка.

Время от времени Питер присылал ей маленькие подарки: сандаловый веер из Гонконга, шелковые шали из Бенареса и кашемировые из Кашмира. Красивую шерстяную из Новой Зеландии, мягкую и теплую, как валлийское одеяло. Кружевные наволочки из Гоа, раскрашенную чашку с Мадейры. Хорошие подарки, включая золотое кольцо с маленьким, но безупречным рубином, которое он привез из Бирмы.

В его следующий отпуск после смерти Тимми она попросилась поехать с ним в очередную командировку, но Питер обнял ее и сказал, что белые женщины не выживают в африканской жаре, а он скорее уйдет в отставку, чем потеряет ее. Она любила его за это, хотя пошла бы на риск, если бы он разрешил.

Она держала новое платье к его возвращению и каждый день мыла волосы хорошим мылом, ополаскивая лимонной водой. Конечно, она видела, что нуждается в небольшом количестве пудры, дабы скрыть новые морщины.

Она перечитывала его письма, пока они не стали рваться у нее в руках, и знала наизусть каждое. Они лежали в сундучке красного дерева у ее любимого стула, где она могла трогать их и ощущать его присутствие.

Ей пришло в голову, что она должна сделать что-нибудь особенное в тот день, когда Питер войдет в дверь. Что-то, что отвлечет его от изменений, происшедших в ней.

Его письма становились все реже в прошлые два года. А в этом году было только одно. Неужели он что-то скрывал? Она боялась известий о его смерти, хотя большую часть войны он провел в безопасности в штаб-квартире. Но людей ранили каждый день. Хотя, если бы с ним случилось что-то ужасное, он бы сообщил ей или попросил бы медсестру написать жене, так как не мог сделать это сам. У него никогда не было от нее секретов. Они всегда были откровенны друг с другом даже в мелочах. Ну, за исключением разницы в их возрасте. Питер рассказывал ей об охоте на тигра, которая прошла неудачно, об африканском кабане-бородавочнике, который едва не прикончил его, о буре, когда их корабль потерпел крушение посреди Атлантики, об извержении вулкана на Яве, когда он пытался обеспечить безопасность туземцев.

Его последнее письмо было написано в начале лета, сообщая, с каким энтузиазмом британцы встретили американцев, вступивших в военные действия после долгих недель тренировок.

«Немцы не могут продержаться долго, когда янки здесь. Так что, дорогая, не беспокойся. Я выжил, и я вернусь. Вот увидишь!»

Но что, если…

Она выбросила из головы эту мысль, прежде чем та приобрела определенную форму. Если бы что-то случилось, кто-нибудь наверняка сообщил бы ей.

Вместо этого она стала думать, что ей сделать, чтобы выразить радость, любовь и благодарность за его возвращение.

Она окидывала взглядом маленькую спальню, крахмальные занавески, цветастый ковер и такие же розы на покрывале кровати. Нет, не здесь. Оставим эту комнату такой, какой он ее помнит. Она спустилась вниз, заглядывая в каждую комнату и пытаясь смотреть на нее глазами Питера. Не было ни времени, ни денег на покупку новых вещей, а кроме того, Питер много раз говорил ей, что хотел бы оказаться в знакомой обстановке, так как она усиливает ощущение безопасности и уверенность, что он дома.

Отчаявшись, она вышла к воротам посмотреть, нельзя ли прикрепить на них флаг или ленты. Нет, не флаг — это напомнит о войне. И не цветы — их нет в это время года.

Она повернулась к своему дому, аккуратному, белому и хранившему все ее счастье, кроме Тимми. Дом она не обменяла бы ни на что в мире.

Внезапно она поняла, что должна сделать. Это было настолько очевидно, что она удивлялась, как не додумалась до этого раньше.

Следующим утром она пошла в деревню, купила банку краски и принесла ее домой.

После полудня, когда солнце вышло из-за облаков и повеял легкий ветерок, словно ранней осенью, она покрасила полинявшую серую парадную дверь в ярко-красный цвет.

Разгневанные наблюдатели: Фальсификации парламентских выборов глазами очевидцев

  • Издательство «Новое литературное обозрение», 2012 г.
  • Благодаря деятельности добровольного внепартийного волонтерского сообщества «Гражданин Наблюдатель» на декабрьских выборах в Государственную Думу информация об истинном волеизъявлении избирателей на множестве участков стала общедоступной.

    Книга «Разгневанные наблюдатели» — это, во-первых, документ о фальсификациях, обманах и подлогах, о циничных нарушениях законов и Конституции РФ, которые происходили на избирательных участках прямо на наших глазах. Сборник составили самые разные люди — юристы, инженеры, программисты, студенты, священники — работавшие наблюдателями на выборах в российский парламент 4 декабря 2011 года. Составители сборника всюду сохранили авторский стиль, чтобы донести до читателей живые голоса тех, кто близко познакомился с избирательной практикой современной России и пополнил армию «разгневанных наблюдателей».

    Во-вторых, эта книга — фактически инструкция по применению для тех из нас, кто хочет не допустить подобных фальсификаций в будущем. В конце сборника вы найдете подробные комментарии юриста к Федеральному закону «Об основных гарантиях избирательных прав и права на участие в референдуме граждан Российской Федерации». Мы готовимся к президентским выборам в марте 2012 года и хотим сделать процесс наблюдения еще более массовым, еще более профессиональным. Давайте заставим власть уважать собственные законы.

Владимир Камский. Выборы как острое приключение

Участок № 1481, Москва, Нижегородский район

Владимир Камский, 42 года. По окончании МЭИ в 1992 работал в теоротделе ИВТ РАН, затем стал фрилансером, сейчас работаю компьютерным оператором в местной библиотеке и администрирую сайт и форум http://forum.arimoya.info. Помимо компьютерной помощи, интересны религиозно-исторические темы. Хочу пожить в России, за которую не горько и не стыдно перед людьми и Богом.

Неприятности начались сразу: в 7.45 постовые полицейские не позволили нам подойти к избирательному участку. «Нам сказали — только после 8-ми». После уговоров и ссылок на закон лишь в 7.52 нам посчастливилось позвонить в запертую дверь. «В 8 начнется голосование — вас и пустят». Эшелонированная оборона. Войти несколько раньше нужно просто для того, чтобы представиться по форме (документы придирчиво осматривают и неторопливо записывают), убедиться, что нет нарушений, и расположиться для наблюдения. В тот момент нас было только двое: наблюдатель от «Яблока» Катерина и я, спецкор «Новой газеты». Мы еще накануне познакомились с председателем комиссии Юлией Чаркиной и предупредили ее, что прибудем до открытия; возражений тогда не было. Необходимость прорываться оказалась неожиданностью. Мы теряли драгоценные минуты. Вот-вот пробьет 8 утра, когда все присутствующие, в т.ч. наблюдатели и первые избиратели, узрят священную пустоту стационарных ящиков! Однако еще в 7.55 обнаружилось, что ящик уже опечатан. И в ответ на предложение согласно закону открыть его, показать и только потом опечатывать НАЧАЛОСЬ…

«Вы должны стоять вон там, не ближе и не бродить!», «Если кто-нибудь пожалуется на вас!..», «Вы не имеете права вести видеосъемку!», «Вы нам очень мешаете, и мы не позволим присутствовать до 20-ти, до начала подсчета», «Если только вы пикнете!..» (это уже при подсчете). Согласно закону, если председатель сочтет, что наблюдатели мешают голосованию и работе комиссии — а назвать помехой можно что угодно, — их с помощью полиции удаляют с участка. Угроза такого удаления прозвучала практически сразу вслед за «добрым утром» и громко напоминалась в течение всего дня. Едва ли хоть один член УИК не услышал обо мне: «Он ходит и мешает нам работать, он неадекватный, мы его предупреждали».

Кто же так активно нам противостоит? Кто этот самый «мы», которого слушается председательница Юлия? Этот герой дня — депутат муниципального собрания Антонов Илья Маркович, 1949 года рождения, место жительства: г. Москва, район Зюзино; генеральный директор ЗАО «Техоснастка».

Каждого избирателя он приветствовал отеческой улыбкой, широким жестом указывал на кабинки, на прощанье дарил шарики деткам («растите, юные избиратели!») и цветы тем, кто голосовал впервые. Моя одноклассница-общественница отзывалась о нем благодарно: «Он такой пробивной, так всем помогает, даже на свои деньги. Странно, что он так к вам относится, наверно, нервничает».

Было отчего нервничать: благодетель Илья Маркович уже совершил преступление, подложив в стационарную урну 300 или немногим более бюллетеней — сумеете ли угадать, за какую партию? 🙂 Впрочем, опытный руководитель вряд ли переживал, что его разоблачат: члены комиссии были во всем ему покорны. Скорее, здесь был расчет. Попробуйте-ка не выйти из себя, когда слышите, что видеосъемки подсчета голосов не будет! Беру со стола председателя «Федеральный закон „О выборах депутатов Государственной Думы Федерального Собрания Российской Федерации“», читаю статью председателю в присутствии депутата Антонова, спрашиваю: «Вы подтверждаете наше законное право снимать?» Председатель вяло кивает и переводит взгляд на Антонова. Тот смотрит на меня в упор: «По закону мы вас удалим». В его глазах ни тени сомнения в своей правоте! Но не может же такой опытный руководитель не знать законов. Значит, врет в глаза, играет — да как играет! «Читайте!» — показываю пальцем в нужное место. — «Вы нам очень, ОЧЕНЬ мешаете, но мы, так и быть, все же позволим вам снимать. Но если только…» — и старые угрозы удалить. Две минуты на повышенных тонах. Председатель безмолвствует, остальные члены УИК тем более, полиция до поры до времени сохраняет нейтралитет. Депутат Антонов раздражается на любое наше движение и не упускает шанса вмешаться. Доходит до абсурда: когда я пошел со своим открепительным удостоверением за бюллетенем, Антонов в очередной раз шумит: «Он все-таки нарывается!» — но потом и не думает извиняться. Все это очень отвлекает от нашей задачи. Но раздражаем его только мы: по участку свободно бродят социальные работники, представитель МЧС и еще какого-то ведомства, хотя что им там нужно?

Психологический прессинг — провокация: хочется возмутиться, оспорить, отстоять свою законную позицию. Но если выйдешь из себя, рискуешь услышать роковое «мешает, удалите». Ну а если не отстаивать — как наблюдать? Забиться в уголок и не отсвечивать?

Впрочем, можно не только в уголок: предлагают подкрепиться завтраком, съездить на бесплатные обед и ужин, взять талоны в рестораны. Пока в закутке глотаю кашу, полицейский по-свойски подмигивает мне: «Коньячку?» Это не только показная доброта (хотя под должностной кожурой это и вправду могут быть добрые люди) — это еще один способ отвлечь. Но какой разительный контраст составляет эта забота единодушному «одобрямс» при нашем последующем изгнании!

Мы с Катей сели на стулья примерно в четырех метрах от стационарной урны, вооружившись листом для подсчета опущенных бюллетеней и электронным счетчиком. Рядом с урной — караул из двоих дружинников. Фотографировать опускание бюллетеня нельзя, потому что это будет смущать избирателей: вдруг в кадр попадут и лицо, и отметка в бюллетене? Вот и повод для удаления наблюдателей. Большинство народа складывает свои листочки, так что в узкую щель они проходят не очень легко. Это хорошо: больших вбросов не будет. Тогда мы еще не подозревали, что они и не нужны, потому что главный вброс уже состоялся. И какой!

Ящик находился под нашим неусыпным наблюдением все двенадцать часов. Если один из нас отлучался, то изредка и ненадолго, а другой продолжал следить. К закрытию участка в 20.00 мы насчитали 388 опущенных бюллетеней, с погрешностью не больше 10 — нас отвлекали, но не обоих одновременно. «А мы насчитали больше, гораздо больше!» — гордо заявил г-н Антонов. С подтекстом: а вы-то врете, небось, не всех считали. Сюрприз: одноклассница, которая так же целый день наблюдала за выборами от «Единой России», тоже удивилась — поток граждан был небольшим.

Участок закрылся, всех лишних удалили, а нас в очередной раз строго предупредили, что если только двинемся с места или скажем слово… ну, вы поняли. 🙂

Итак: УИК № 1481 г. Москвы получил 800 бюллетеней, из них 69 не были использованы, а 32 избирателя проголосовали на дому с помощью переносного ящика. Таким образом, в стационарном оказалось 800 ‒ 69 ‒ 32 = 699. Разница с числом опущенных — примерно 300, т.е. по 2 фальшивых на 3 настоящих! Так что избиратели, особенно пожилые, с трудом добравшиеся до участка, могли не особенно напрягаться: за них уже проголосовал депутат Антонов, а они оказались всего лишь массовкой для его игры.

Заметив процедурное нарушение при подсчете, наблюдатель Катя попросила председателя принять жалобы. Просьба была проигнорирована: «Мы сейчас заняты, потом». Закон требует немедленной регистрации и рассмотрения жалоб, «потом» будет поздно: подведут итоги, опечатают документы, уедут подавать итоговый протокол в ТИК — нельзя ждать! «Когда вы примете наши жалобы?» На выручку приходит депутат Антонов, под его нажимом председатель ставит вопрос о нашем удалении с участка (головы участников комиссии склонены, а руки подняты), затем они составляют бумагу, потом Антонов отлучается, чтобы вызывать патруль. В это время подсчет остановлен, и я сообщаю членам комиссии, что они стали соучастниками грубого нарушения закона. В отсутствие вожака ничего внятного они не отвечают. С одной стороны, величина вброса говорит сама за себя, но с другой — есть и более важные для них цифры: оплата их труда.

Около 22 часов полицейские заходят в участок и подгоняют нас угрозами разбить оборудование. Мы заявляем, что на их глазах нарушается закон: мотивированное письменное решение об удалении нам даже не предъявлено для ознакомления и подписания. «Вот оно». — «Покажите!» — «Ознакомитесь в отделении, выходите». Председатель на своем участке — царь и бог и не считает нужным соблюдать процедуру.

Едем на дышле закона в ОВД «Нижегородский» (№ 97). Там мы проконсультировались по телефону с юристом горячей линии «Яблока» и написали встречное заявление об административном нарушении при удалении с участка, а также объяснительные, завизированные полицейскими, — хоть какой-то документ. На выручку пришли муж наблюдательницы и друзья.

Ближе к полуночи на такси и машинах добрались до управы района, где заседала ТИК, и, после недолгих уговоров, предстали перед комиссией как раз в тот момент, когда по нашему участку был подведен итог: оказывается, за «Единую Россию» отдали голоса 460 избирателей. Представим, что «Единой России» не приписали чужих голосов и прибавка ограничилась только вбросом. Даже в этом случае они получили примерно втрое больше (460 вместо 160), чем за них проголосовали! Услышав нашу историю и приняв жалобу, одни члены комиссии были шокированы, другие выразили сомнения в правдивости истории. Я заявил, что готов подтвердить свои наблюдения в суде. Вообще, подлог можно довольно просто изобличить: надо просмотреть реестр, в котором обнаружатся массовые подделки личных данных и подписей тех избирателей, на чье имя были выписаны вброшенные бюллетени. Уголовное дело, между прочим. Наконец, возник резонный вопрос: а почему мы сразу не сообщили в ТИК о преждевременно опечатанном ящике? Или не упомянули об этом днем во время визита представителя? И тут надо честно признаться, что мы сами допустили ряд оплошностей. Растерялись от всего, что происходило. В штабе рекомендовали без нужды не обострять отношения, хотя, как выяснилось, как раз в данном случае надо было настаивать до последнего. Следовало не тратить время на спор с Антоновым и другими членами комиссии, а писать жалобы, и если их не принимал председатель — везти их в ТИК. Очень бы помогли еще друзья-коллеги, но четверо, кого я звал, не захотели, а наблюдатель с совещательным голосом и, главное, опытом работы на выборах собиралась приехать да не приехала. Ее доступ к реестру избирателей как раз и помог бы установить подделку. Мы с Катей и фотокором Татьяной еще от одной газеты до сих пор наадреналинены произошедшим. Говорят, что на других участках были похожие и даже более скверные ситуации.

Патрик Модиано. Горизонт

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • Модиано остается одним из лучших прозаиков современной Франции.
    Негромкий, без пафоса, голос Модиано всегда узнаваем, а стиль его поистине безупречен.
    В небольших объемах, акварельными выразительными средствами, автору удается погрузить читателя в непростую историю ХХ века.

    «Воспоминания, подобные плывущим облакам» то и дело переносят героя «Горизонта» из сегодняшнего Парижа в Париж 60-х, где встретились двое молодых людей, неприкаянные дети войны, начинающий писатель Жан и загажочная девушка Маргарет, которая внезапно исчезнет из жизни героя, так и не открыв своей тайны.
  • Перевод с французского Екатерины Кожевниковой

В памяти толпились десятки, сотни призраков,
подобных Меровею. По большей части
они так и остались безымянными. И тогда
приходилось записывать в блокнот отдельные
приметы. Молодая брюнетка со шрамом в
определенный час встречалась ему в метро на
линии Порт-д`Орлеан—Порт-де-Клиньянкур…
Зачастую только названия улиц, станций, кафе
спасали тени от забвения. В разных частях
города, то на улице Шерш-Миди, то на улице
Альбони, то на улице Корвизар, он видел бездомную
в габардиновом пальто, похожую на
старый неуклюжий манекен…

Его удивляло, что в огромном Париже, где
жителей миллионы, можно несколько раз столкнуться
с одним и тем же человеком, причем
через немалые промежутки времени и в местах,
достаточно далеких друг от друга. Он обратился
за разъяснением к приятелю — тот пытался
выиграть на скачках с помощью теории вероятности,
то есть изучал номера «Пари-Тюрф» за
последние двадцать лет, полагая, что отыщет
закономерность. Увы, приятель не сумел ответить.
В конце концов Босмансу подумалось:
наверное, судьба иногда проявляет настойчивость.
Посылает дважды или трижды возможность
с кем-то заговорить. Не воспользуешься,
тебе же хуже.

Как называлась та контора? Что-то вроде «И.о.
Ришелье». Да, пусть будет так: «Временно исполняющие
обязанности Ришелье». Она располагалась
на улице 4 Сентября в огромном здании,
где прежде печаталась газета. В кафетерии
на первом этаже он несколько раз дожидался
Маргарет Ле Коз, потому что зима в том году
была суровая. Но ему больше нравилось ждать
ее на улице.

В первый раз он даже поднялся к ней наверх.
Прошел мимо громоздкого лифта светлого дерева.
Направился к лестнице. На каждую площадку
выходила двустворчатая дверь с табличкой,
названием той или иной фирмы. Увидев «И.о. Ришелье», он позвонил. Дверь открылась
сама собой. В глубине за перегородкой с витражным
верхом, похожей на витрину, Маргарет
Ле Коз склонилась над письменным столом,
так же как все вокруг. Он постучал по стеклу,
она посмотрела на него и знаком велела дожидаться
внизу.

Босманс всегда становился поодаль, с краю
тротуара, чтобы его не унес поток многочисленных
служащих — они заканчивали работу
одновременно по звонку, резкому и пронзительному.
Первое время он боялся, что пропустит
Маргарет, не разглядит в толпе, и просил
надеть что-нибудь яркое, бросающееся в глаза,
красное пальто, например. Ему казалось, будто
он встречает кого-то на вокзале, стоя возле
прибывшего поезда и вглядываясь в проходящих
пассажиров. Их все меньше и меньше. Вот
из последнего вагона выходят те, что замешкались,
но надежда еще остается…

Недели две она проработала в филиале
«И.о. Ришелье», неподалеку от основного здания,
возле церкви Нотр-Дам-де-Виктуар. Он
неизменно ждал ее в семь часов вечера на углу
улицы Радзивилл. Глядя, как Маргарет Ле Коз
идет ему навстречу одна, появившись из дверей
первого дома справа, Босманс понял, что она
тоже сторонится теперь скопления людей, —
страх, что ее проглотит толпа, не отпускал и
его с момента их первой встречи.

В тот вечер на площади Опера собрались
демонстранты, они стояли на газоне, а напротив
них растянулись цепью вдоль бульвара солдаты
роты республиканской безопасности, видимо,
в ожидании правительственного кортежа.
Босмансу удалось пробраться к входу в метро до
того, как между ними произошло столкновение.
Но спуститься он не успел — оттесненные солдатами
демонстранты хлынули вниз по лестнице,
сметая впереди идущих. Он едва не упал и
невольно потащил за собой какую-то девушку в
плаще, потом бегущие вжали их в стену. Завыли
сирены полицейских. Босманса и девушку чуть
не раздавили, но внезапно напор толпы ослаб.
Хотя людей в метро было по-прежнему много.
Час пик. Потом они ехали в одном вагоне. Там,
у стены, девушку ранили, из рассеченной брови
текла кровь. Через две остановки они вышли
вместе, он повел ее в аптеку. Так они и шагали
рядышком. Бровь в аптеке заклеили пластырем,
пятно крови осталось на воротнике плаща.

Тихая улочка. Кроме них, ни единого прохожего.
Смеркалось. Улица Синяя. Название
показалось Босмансу вымышленным, ненастоящим.
Он даже подумал, не привиделось ли
ему все это во сне. Однако много лет спустя
он оказался случайно на улице Синей и замер,
пораженный внезапной мыслью: «Отчего все
уверены, будто незначительные слова, которыми
обменялись двое в момент знакомства,
тают в пустоте, словно их и не было вовсе?
Неужели смолкли навсегда голоса, телефонные
разговоры за целое столетие? Исчезли
миллионы секретов, сообщенных шепотом на
ухо? Пропали обрывки фраз, бессмысленные и
потому обреченные на забвение?»

— Маргарет Ле Коз. Пишется раздельно:
Ле Коз.

— Вы живете здесь неподалеку?

— Нет, в Отёй.

Что, если воздух до скончания времен насыщен
всем когда-либо сказанным и стоит только
затихнуть и прислушаться, мгновенно уловишь
отзвуки, отголоски?

— Стало быть, вы тут работаете?

— Да. В одной из контор. А вы?

Босманс не ожидал, что она заговорит так
спокойно, пойдет рядом с ним размеренным
неторопливым прогулочным шагом; внешняя
невозмутимость и безмятежность не сочетались
с заклеенной пластырем бровью и кровавым
пятном на плаще.

— Я? Я работаю в книжном магазине…

— Наверное, интересно…

Она произнесла это равнодушным светским
тоном.

— Маргарет Ле Коз… У вас бретонская фамилия,
верно?

— Да.

— Значит, вы родились в Бретани?

— Нет. В Берлине.

Ответила с безукоризненной вежливостью,
но Босманс почувствовал, что ничего больше
она о себе не расскажет. Родилась в Берлине.
Две недели спустя он ждал Маргарет Ле Коз на
улице в семь часов вечера. Меровей показался
раньше других. В выходном костюме, тесноватом
в плечах, от модного в то время портного,
некоего Ренома.

— Пойдете с нами сегодня вечером? — прозвучал
его металлический голос. — Мы намерены
развлечься… В кабаре на Елисейских
Полях… Будет представление…

Он выговорил «представление» так веско,
что не осталось сомнений: речь идет о престижнейшем
из парижских ночных заведений.
Но Босманс отклонил приглашение. Тогда
Меровей подошел к нему вплотную.

— Все ясно… Вы выходите в свет только с
бошами.

Босманс взял за правило не обращать внимания
на оскорбления, подстрекательства, злобные
выпады окружающих. В ответ он лишь задумчиво
улыбался. Его рост и вес в большинстве
случаев сулили противнику неравный бой. И
потом, по сути, люди не так плохи, как кажутся.

А в вечер знакомства они с Маргарет Ле Коз
просто шли и шли рядом. Наконец оказались
на авеню Трюден, о которой говорилось, будто
у нее нет ни начала, ни конца, потому что она
обнимала целый квартал, словно остров или
анклав, и машины тут проезжали редко. Они
сели на скамью.

— А чем вы заняты в вашей конторе?

— Я секретарь. И еще переводчик корреспонденции
на немецкий.

— Ах ну да, само собой… Вы же родились в
Берлине…

Ему хотелось узнать, как случилось, что
бретонка родилась в Берлине, но собеседница
была несловоохотлива. Она взглянула на часы:

— Дождусь, когда закончится час пик, и
снова спущусь в метро…

И вот они сидели в кафе напротив лицея
Роллен и ждали. В этом лицее, как и в нескольких
других столичных и провинциальных пансионах,
Босманс провел некогда года два-три. По
ночам убегал из дортуара и крался по тихой темной
улице к ярко освещенной площади Пигаль.

— А высшее образование у вас есть?

Наверное, вид лицея подсказал ему этот
вопрос.

— Нет. Высшего нет.

— У меня тоже.

Они сидели друг напротив друга в кафе на
авеню Трюден — забавное совпадение… Чуть
дальше на этой же стороне находилась Высшая
коммерческая школа. Один соученик по лицею
Роллен — фамилии Босманс не запомнил, —
толстощекий, чернявый, всегда носивший мягкие сапожки, уговорил его записаться туда. Он
согласился исключительно ради отсрочки от
военной службы, но проучился всего две недели.

— Как вы считаете, обязательно ходить с
этим пластырем?

Она почесала бровь сквозь повязку. По мнению
Босманса, пластырь не следовало снимать
до завтрашнего дня. Он спросил, не больно ли
ей. Она покачала головой:

— Нет, не очень… Тогда на лестнице я чуть
не задохнулась в тесноте…

Толпа у метро, переполненные вагоны, неизменная
ежедневная давка… Босманс где-то
читал, что в момент первой встречи каждого
словно ранит присутствие другого, пробуждая
от оцепенения, одиночества, причиняя легкую
боль. Поздней, размышляя о том, как они впервые
встретились с Маргарет Ле Коз, он пришел к
выводу, что судьба именно так и должна была их
свести: у входа в метро, притиснув обоих к стене.
Будь тот вечер иным, они бы спустились по той
же лестнице среди тех же людей, сели бы также в
один вагон, но не заметили бы друг друга… Как
подумаешь об этом… Но разве такое возможно?

— И все-таки мне хочется снять пластырь…

Она попыталась подцепить пальцами краешек,
но не смогла. Босманс придвинулся к ней:

— Постойте… Я помогу…

Он осторожно отлеплял пластырь, миллиметр
за миллиметром. И видел лицо Маргарет
Ле Коз совсем близко. Она попыталась улыбнуться.
Он резко дернул и полностью оторвал
пластырь. Над бровью у нее налился синяк.

Босманс так и не снял руку с ее плеча. Она
смотрела на него в упор большими светлыми
глазами.

— Завтра в конторе скажут, что я с кем-то
подралась…

Босманс спросил, нельзя ли ей после подобного
«происшествия» посидеть дома несколько
дней. По грустной улыбке он догадался, что
наивный совет ее умилил. У «Исполняющих
обязанности Ришелье» отлучишься на час —
потеряешь место.

Они дошли до площади Пигаль, повторив
путь маленького Босманса, сбегавшего из дортуара
лицея Роллен. У входа в метро он предложил
проводить ее до дома. Не болит ли у
нее голова? Нет. Уже поздно, на лестницах, на
платформах и в поездах ни души, так что ей
нечего бояться.

— Можете как-нибудь вечером в семь часов
встретить меня на выходе из конторы, — предложила
она с неизменным спокойствием, будто
отныне их свидания неизбежны. — Улица
4 Сентября, дом двадцать пять.

Ни у кого из них не оказалось бумаги и ручки,
чтобы записать адрес, но Босманс попросил ее
не беспокоиться: он никогда не забывал названия
улиц и номера домов. Так он сопротивлялся безликости и равнодушию больших городов,
противостоял ненадежности жизни.

Она спустилась в метро, он смотрел ей вслед.
Неужели он будет ждать на улице 4 Сентября
напрасно? Его охватил ужас при мысли, что он
больше никогда ее не увидит. Босманс вспоминал
и никак не мог вспомнить, кто написал:
«Каждая первая встреча — рана». Вероятно, он
вычитал эту фразу подростком в лицее Роллен.

Марк Харитонов. Увидеть больше

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Новый роман Марка Харитонова читается как увлекательный интеллектуальный детектив, чем-то близкий его букеровскому роману «Линии судьбы, или Сундучок Милашевича». Но если там исследователь реконструировал историю, судьбы ушедших людей, перебирая попавшие к нему обрывочные заметки на конфетных фантиках, здесь герой-писатель пытается проникнуть в судьбу отца, от которого не осталось почти ничего, а то, что осталось, требует перепроверки. Надежда порой не столько на свидетельства, на документы, сколько на работу творящего воображения, которое может быть достоверней видимостей. «Увидеть больше, чем показывают» — способность, которая дается немногим, она требует напряжения, душевной работы. И достоверность возникающего понимания одновременно определяет реальный ход жизни. Воображение открывает подлинную реальность — если оно доброкачественно, произвольная фантазия может обернуться подменой, поражением, бедой. Так новая мифология, историческая, национальная, порождает кровавые столкновения. Герои повести «Узел жизни», как и герои романа, переживают события, которые оказываются для них поворотными, ключевыми. «Узел жизни, в котором мы узнаны и развязаны для бытия», — Осип Мандельштам сказал как будто о них.

Малознакомой массажистке Розалия Львовна могла рассказать о себе больше,
чем сыновьям. Отчасти потому, что организм на всю жизнь оставался отравлен страхами времен,
которые учили не открывать детям лишнего, чтобы не проболтались, на всякий случай. От детей
вообще таятся больше, чем от чужих, да не особенно они и расспрашивают. Много ли мы знаем о
взрослой жизни родителей? Они, может, сами хотели бы открыться, да без спросу стесняются.
Она и своих не успела ни о чем по-настоящему расспросить. Отец остался в памяти застенчивым
молчуном, тихий добряк в сатиновых бухгалтерских нарукавниках, он их не снимал даже дома,
чтобы не протирать на рубашке локтей. Когда уходил на фронт, Роза спросонья даже не поняла,
что он прощается с ней, разбудил поцелуем ночью, еле разлепила глаза: спи, спи дальше, погиб в
первую же неделю. А маму как-то не было времени расспросить, ни до войны, ни тем более в
эвакуации, с утра до вечера в две смены, санитаркой в тыловом госпитале, сдавала раненым
кровь, надо было кормиться, платить мрачной старухе за убогий угол, где зимой волосы
примерзали к стене. Прежняя кормилица, швейная машинка, погибла вместе с другими вещами,
когда в пути разбомбили их поезд. Ее мама не хотела допускать в тот же госпиталь, чтобы не
видела искалеченные мужские тела, белье в пятнах гнойной крови, а других заработков не было,
сама не убереглась, не рассчитала возможностей, на себя своей крови не хватило. Мальчикам,
выросшим в домашней, пусть и относительной, сытости, непросто даже представить, каково было
девятнадцатилетней девушке в одиночку добираться с Урала в местечко под Гомелем, еще не
зная, что оно перестало существовать, без документов, без билета, вещей и денег — обокрали на
первом же вокзале. Мордастый служитель с красной повязкой на рукаве, у которого она
попробовала искать помощи в железнодорожной комендатуре, помычал или помурлыкал
обещающе, успокаивающе, зачем-то стал, сопя, запирать на ключ дверь — вовремя сообразила,
сумела вырваться. Нет, только женщина, которая испытала что-то похожее, могла понять, что это
такое: прятаться в пустом товарном вагоне, потом на военной платформе, под брезентом,
укрывавшим орудия с опущенными стволами (куда они направлялись после войны?), их металл
по ночам излучал не холод — проникающую до костей боль, в каком ты была, не при мужчине
будь рассказано, запущенном виде. Есть вещи, которые и не надо, незачем рассказывать, разве
что при крайней медицинской надобности, такое не описывается на бумаге. Озноб, лихорадка без
жара, кружилась голова от яркого света или от голода, ноги с трудом вспоминали способность
двигаться. Она шла по перрону мимо только что прибывшего состава, солдатик сидел на
перевернутом ящике, баянными переборами разнообразя дрожь воздуха, женщина в сбившемся
платке медленно выносила на руках по крутым вагонным ступенькам обрубок тела с медалями и
нашивками на гимнастерке — возвращенного из госпиталя мужа, рукава и штанины зашиты на
культяшках, обожженное лицо под пилоткой, слезы, темные от угольной пыли, прокладывали
следы по щекам, неуверенное подвывание встряхивало, искажало улыбку счастья на лице
женщины. А Роза шла, не замечая отслоившейся подошвы, не соображая куда, на запах горячего
свекольного борща где-то впереди, мужчина с красной повязкой на рукаве опять вцепился в
предплечье, спрашивал, дышал в ухо, стал тащить куда-то в повторяющийся кошмар, не было
теперь только сил вырваться, собственный крик прозвучал словно со стороны. И точно в бреду,
услышала вдруг свое имя: Роза. — Роза, — не сводил с нее внимательных темных глаз человек с
грустным большим ртом и пучками полуседых волос над ушами, по бокам высокого голого купола.
— Куда же ты пропала, Роза? Полковник уже всех поднял на ноги. Это из нашей бригады, —
объяснял человеку с повязкой, глядя теперь в глаза ему, и с каждым его словом тот расслаблял
болезненную хватку. Вот вам, товарищ, записка, по ней можете получить оглавление… по
четырнадцатой категории…высшей степени… Слова бессмысленно растекались в ее мозгу,
пальцы фокусника двигались над пустой бумажкой, рука с красной повязкой уважительно взяла
ее, зачем-то козырнула, исчезла в воздухе навсегда, словно не существовала. В воздухе
беззвучно проплывали и лопались прозрачные невесомые шары.

Сразу же, с первой встречи Роза перестала искать объяснений. Откуда он знал
ее имя, если она сама его не называла? Просто знал. Сказочный избавитель привел ее в
волшебное купе на двоих, с белой занавеской на окне; на столике, застеленном крахмальной
салфеткой, стаканы в подстаканниках из вещества со сказочным названием мельхиор. В купе
сидел еще один человек, похожий на клоуна, молодой, с черной курчавой шевелюрой и
оттопыренной нижней губой. Он развлекал ее всю дорогу, двумя пальцами, большим и средним
(указательного у него не было), извлекал из свернутой кульком салфетки, один за другим,
бутерброды с колбасой, которой она не то что никогда в жизни еще не ела, но даже не видела,
твердые красно-коричневые пластинки с белыми крапинами, они заполняли рот ароматной
слюной, подкладывал ей на тарелку, подсыпал обильной ложкой сахар в горячий чай. И таким же
неиссякаемым, как бутерброды, был его запас анекдотов. «Который час, спрашивает. Без пяти
одиннадцать. Шесть, что ли?» Совсем юноша, ровесник, с ним было просто, нехватка пальца на
правой руке не лишила его фокуснической ловкости. Чай пьянил, как вино, янтарный настой, не
слабо подкрашенный железнодорожный кипяток, запах горячей гари проникал в оконную щель,
перестук колес отзывался оркестром в пространстве, волнистой качкой проводов за окном, между
столбами, вверх, вниз. Растворялся вошедший в кости озноб, и губы уже вспоминали способность
улыбаться, сперва неуверенно, потом она даже засмеялась. А волшебник, ее спаситель, только
смотрел на нее молча, глаза его были печальны.

— Ты так похожа на одну женщину, — сказал он ей потом. И почти ни о чем не
расспрашивал — сам уже знал про нее больше, чем она могла рассказать.

Яблоко раздора

Жизнь Стива Джобса — идеальный американский миф о стартапе в пресловутом родительском гараже, развившемся в одну из самых успешных мировых компаний. С этим именем связаны первые персональные компьютеры с революционным графическим интерфейсом Apple II и Macintosh, iPhone, iPod и iTunes Store, подарившие второе дыхание музыкальной индустрии, iPad и App Store, породившие новую индустрию создания контента, а также благодаря ему открылись неведомые горизонты анимации и цифрового творчества.

Стив Джобс дает интервью журналу Playboy. Февраль 1985

Стив Джобс дает интервью журналу Playboy. Февраль 1985 г.

Мог ли изобрести Стив Джобс все это за столь непродолжительную жизнь? Какова его роль в создании всей цифровой индустрии? Был ли он гениальным изобретателем или эффектным иллюзионистом Гудвином, заставившим весь мир поверить в свое могущество?

Мировой бестселлер 2011 года, книга Уолтера Айзексона «Стив Джобс», — биография, благословленная самим сходящим во гроб создателем Apple (в отличие от книги Джеффри Янга и Вильяма Саймона «iКона Стив Джобс», скандал с которой разгорелся еще до выхода ее в печать: Джобс, ознакомившись с рукописью, запретил продавать эту книгу во всех магазина Apple). Читатель Айзексона, напротив, имеет дело с текстом, прошедшим если не цензуру, то определённую редактуру с учетом пожеланий уже умирающего героя.

Возможно, именно это обстоятельство и объясняет столь странную композицию и фокус авторского внимания: детству и отрочеству героя посвящено неоправдано много глав: малоинтересным подробностям рождения приемного отца Джобса, банальным историям знакомства его родителей, утомительным перипетиям усыновления младенца-Стива. Доскональное перечисление школ и колледжей, в которые ходил герой, списки предметов, выбранных им для изучения, — все это остаётся лишь перечнем, которые не прибавляют ровным счетом ничего к пониманию характера Джобса.

Стив Джобс с изобретателем Apple инженером Стивом Возняком. Кремниевая долина. 1970-е.

Стив Джобс с изобретателем Apple инженером Стивом Возняком. Кремниевая долина. 1970-е.

Лишь немногие подробности детства помогают сформировать представление о Стиве. Например, родители Джобса были людьми среднего достатка, однако их приемный сын желал посещать очень дорогую школу, которая была им не по карману. Чтобы добиться своего, он рыдал, угрожал и терроризировал напуганных родителей. И, конечно, добился своего. Также, слезами и шантажом, он вынудил отца взять кредит для платы за обучение в очень престижном университете. Далее, на протяжении всего повествования Стив Джобс рыдает в среднем через каждую дюжину страниц: он льет слезы при спорах со своим верным инженером-гением Возняком, закатывает истерики президенту Apple, плачет на совещаниях, деловых обедах — везде он применяет стратегию, доказавшую свою эффективность еще в детстве.

Начало книги могла бы спасти увлекательна история Калифорнии и Кремниевой долины, но избыточные подробности и стерильный язык не оставляют читателю ни малейшей надежды. Сложно поверить, что университетские городки Калифорнии семидесятых, ходящие ходуном от свободной любви и легкодоступных наркотиков, поездки в Индию, создание нонконформистских коммун можно описать так безжизненно, как это продемонстрировал Уолтер Айзексон. Джобс со своими студенческими друзьями объездил автостопом всю Азию, выживали, сдавая бутылки, перепробовали все известные им наркотики — события, о которых любой биограф может только мечтать.

Одной десятой таких историй хватило бы Тимоти Лири, чтобы завоевать мировую славу. Сам Джобс был убежденным последователем Лири и, по завету старшего товарища, регулярно принимал ЛСД. Сам же философ кислоты спустя годы в своем интервью для Rolling Stone однозначно дал понять, что расцвет кибернетики и виртуальной реальности напрямую связан с увлечением его создателями ЛСД: «Психоделическо-наркотическое движение 60-х и движение персональных компьютеров 80-х — внутреннее и внешнее отражения друг друга. Вы просто не можете понять психоделические наркотики, активизирующие мозг, если вы ничего не понимаете в компьютерах. Не случайно, многие в компьютерном движении экспериментировали с ЛСД. В 60-е произошло то, что мы совершали множество путешествий внутрь, но нам не хватало технологии кибернетического языка для выражения и схематизирования того, что мы переживали».

Члены Plastic Ono Band. В центре: Джон Леннон и Йоко Оно. Справа: Тимоти Лири. Калифорния, конец 1960-х.

Члены Plastic Ono Band. В центре: Джон Леннон и Йоко Оно. Справа: Тимоти Лири. Калифорния, конец 1960-х.

Увы, текст Айзексона не передает ни капли (и ни грамма) той атмосферы свободы и легкого помешательства, о которых вспоминают участники событий. Удивительно, как скучно можно рассказать необыкновенную и противоречивую историю Джобса.

Жизнь Джобса, его вздорный характер, его подлости, его таланты — находка для писателя, сценариста и режиссера. Формат рецензии не позволяет пересказать все его отвратительные выходки, вероломные предательства самых близких и преданных ему друзей и коллег. Джобс — противоречивый герой, главный дар которого заставлять всех выполнять его желания: родителей, друзей, акционеров компаний, и, в конечном счете, весь мир.

Ведь это Стив Джобс заставил нас с вами пользоваться устройствами, которые он считал идеальными по функции и форме. Джобс, отлично разбиравшийся в искусстве и дизайне, всегда ставил во главу угла визуальные и тактильные впечатления от техники. Инженеры вспоминают, какой мукой для них было выполнить с технической точки зрения идеи Джобса, придумывавшего компьютеры и телефоны Apple в первую очередь как арт проект, который должен изменить мир. Несовместимые ни с чем кроме самих себя, они и есть лучший метонимический образ их идеолога — неуживчивого с другими людьми, не умевшего «конвертироваться» и взаимодействовать.

Стив Джобс показывает средний палец логотипу IBM ЛСД-гуру Тимоти Лири показывает палец всему миру, совершив побег из калифорнийской тюрьмы, после чего президент  Никсон присвоил ему звание «самого опасного человека в мире». 1970-е.

Слева: Стив Джобс показывает средний палец логотипу IBM, а справа его ЛСД-гуру Тимоти Лири показывает палец всему миру, совершив побег из калифорнийской тюрьмы, после чего президент Никсон присвоил ему звание «самого опасного человека в мире». 1970-е.

Именно трагедия человека талантливого, но несовместимого с окружающей действительностью, как несовместим IPad с нетбуком, сквозит за этой стерильной и вялой биографической прозой Айзексона, который предпочел тщательно следовать за указаниями Джобса, а не писать собственную книгу.

Не удивлюсь, если этим текстом как сырьем вскоре воспользуются сценаристы и режиссеры. Уверена, что сериал «Стив» соберет по всему миру не меньше зрителей, чем «Шерлок», тем более что оба героя демонстрируют презрение общественных конвенций, скверный характер и уникальные способности. И эта книга не последний проект Джобса (исполненный, как все его проекты, усилиями других), который еще будет приносить прибыль и влиять на мировую моду.

Полина Ермакова

Силла Науман. Что ты видишь сейчас?

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • Героиня романа останется загадкой для читателя.

    Четыре ее портрета создают, рассказывая о ней, ее муж, отец, подруга, дочь, но нигде не слышен голос самой Анны.

    Кто она?

    Обольстительная свободная художница — мечта любого мужчины? Подруга, о которой мечтают все девушки? Милая и заботливая мать? А может, коварная предательница, способная на измену?

    Автор предоставляет читателю право самому ответить на эти вопросы.

    Первый тираж романа Силлы Науман читательницы Швеции смели с прилавков в считанные часы. Интрига и чувственность — вот причины успеха романа «Что ты видишь сейчас?» Силлы Науман.
  • Силла Науман. Что ты видишь сейчас?
  • Купить книгу на Озоне

— Не возвращайся сегодня домой, Томас.
Во взгляде Паскаля не было ни малейшего
сомнения в том, что я действительно не приду
сегодня в нашу темную съемную комнату на
окраине Биаррица. Он произнес что-то еще, утонувшее
в шуме товарной станции за окнами.

— Почему? — спросил я, хотя прекрасно знал
ответ — должна была прийти Анна.
Я чувствовал, что Паскаль смотрит на меня,
но не оборачивался. Он молча домыл посуду,
повернулся ко мне с напряженным лицом и облокотился
на мойку.

Я стоял возле окна, всего в нескольких метрах
от него. Мне вдруг захотелось изо всех сил
ударить его в лоб. Чтобы его шрам разошелся и
хлынула кровь, темная и густая, как тогда, когда
доска для серфинга, отскочив от волны, врезала
ему между глаз. Вода окрасилась в темный цвет,
волосы облепили пульсирующую рану. Прежде
чем мы добрались до берега и нашли носовой
платок, даже я, привыкший к виду крови, перепугался.

В тот день мы заплыли очень далеко. Все
указывало на хороший ветер и высокие волны
в бухте прямо на границе между Испанией и
Францией. Мы приехали рано. Только несколько
австралийцев лежали на своих досках, как
маленькие тени в солнечном сиянии. Паскаль
зашел в воду первым и ловил волну за волной.
Трагедия произошла, когда мы проплавали уже
пару часов. Он неправильно вскочил на гребень
волны, потерял равновесие и соскользнул в неудачный
момент. Доска отскочила и ударила его
прямо в лоб, что хоть раз в жизни случается со
всеми серфингистами. Помочь ему я не успел.

Из разговоров о серфинге с людьми, ни разу
не стоявшими на доске, я понял, что этот вид
спорта не считается опасным, а океан представляется
несведущим огромной безмолвной далью.
Никто и не подозревает, сколько мощных звуков
исходит из сердца океана, как они захватывают
дух и перекрывают все другие ощущения до такой
степени, что хочется бесконечно внимать
этой силе и неистовству.

Прежде чем отвезти Паскаля к врачу в Хендайе,
я оказал ему первую помощь, но кровь не
останавливалась. Он со смехом утверждал, что
ему совсем не больно, и хвалил мою врачебную
хватку. По дороге в больницу его вырвало прямо
в машине, но он не жаловался, ведь его ждала
Анна, которая любила захватывающие истории.
Мы оба знали о ее любви к драмам.

— Обещай, что не придешь. — Паскаль поставил
посуду в кухонный шкаф и вновь уставился на
меня. Мне хотелось ударить его, я не мог допустить,
чтобы он провел с ней хоть одну лишнюю
секунду.
После первой встречи с Анной он сказал, что
он созданы друг для друга, теперь существовали
только он и Анна, не Грегори и Анна, как прежде,
и не Жак и Анна, как до этого. Но он еще
не знал, что она запала мне в душу. Эта девушка
будет моей! Паскаль — ничтожество, хотя я признавал,
что он симпатичный: приятная внешность,
красивые руки и крупный мягкий рот.
Вчера вечером я долго наблюдал за их поцелуями,
представлял себя на месте Анны и прижимался
своими губами к его губам, а потом был
Паскалем и целовал ее.

— Ты ведь можешь переночевать у Бернара или
в машине. — Взгляд Паскаля стал почти умоляющим,
что ему было совсем несвойственно.
Разве он еще не понял, что дело касалось нас
обоих? За окнами, заскрежетав колесами, остановился
поезд.

— Ты же понимаешь, что ее нельзя вести
сюда, — возразил я и махнул рукой на перепачканные
песком доски для серфинга, которые
грудой лежали на полу среди одежды и промокших
полотенец.

Паскаль дернулся, отчаянно пытаясь подобрать
слова, которые могли бы убедить меня.
Вид у него был совершенно глупый. Как я мог
считать его красивым? Его волосы выцвели от
солнца и соленой воды, под глазами залегли
тени, рана на лбу, затянувшись, оставила уродливый
шрам.

Он резко шагнул ко мне:

— Ей наплевать, как выглядит наша комната…
Черт, да она просто хочет развлечься.

Паскаль рассмеялся, посуда в шкафу задребезжала,
поезд на товарной станции снова заскрипел
колесами. На кухонном полу под ногами
скрипели песок и крошки.

— Твою мать, здесь же сплошная грязь кругом,
не видишь разве?! — закричал я на него.
Шум от проносящегося поезда многократно усилился. Ему нельзя было приводить сюда Анну,
касаться ее, разговаривать с ней. Он не имел на
это права.

Мы с Анной встречались каждый день, но никогда
не оставались наедине. Сначала ее подруга
Моника, а потом Паскаль были третьими лишними.
Первая мысль, которая приходила мне в
голову после пробуждения: на какой пляж она
поедет сегодня? Туда я и отправлялся. Иногда
она оставляла записку. Паскаль всегда думал,
что это для него, но я был уверен, что сообщение
предназначалось мне.

Паскаль кинул в меня газетой:

— Черт, да скажи ты что-нибудь… Ну, обещаешь?

Я резко швырнул в него газету — она угодила
прямо в лоб, — взял ключи от машины и вышел.
Но идти мне было некуда. По какой-то необъяснимой
причине Анна принадлежала ему, а его жалкая
комнатенка была и моей тоже. Как бы сильно
я ни желал, ничего нельзя было изменить. Кроме
комнаты, у меня имелась доска для серфинга, несколько
пар джинсов и рубашек и машина. Большего
не позволял бюджет поездки. Отец пришел
бы в ужас, узнав, как я трачу его деньги, но в то
время я делал все вопреки его желаниям и планам.

Я просто хотел жить самостоятельно. Отец знал,
что его денег хватало на мою скромную студенческую
жизнь, и меня это вполне устраивало. Он
представлял себе мою жизнь повторением своей
собственной. На мне непременно свежая отглаженная
рубашка, я занимаюсь днями напролет в
уютной комнате, читаю, жду ужина и начала семестра.
Он не имел ни малейшего представления
о том, что я оставил учебу и уже целый год исследую побережье Атлантики в поисках высоких
волн. Не знал, что я собираюсь остаться здесь еще
на год, не в силах оторваться от моря. И конечно,
он и подумать не мог, что я стал похожим на
странных бродяг на побережье, даже внешне не
отличался от них. Серфингисты съезжались сюда
со всего света, наслаждались ветром и волнами и
совершенно не интересовались внешним миром.

Я быстро вышел из дома. Может, я встречу Анну
по дороге. Но что мне ей сказать? Как помешать
ей увидеться с ним? Задержать пустой болтовней?
Солгать, что ее новый парень, Паскаль, болен
всеми самыми ужасными болезнями, маньяк и
псих? Что он считает ее исключительно порочной
и легкодоступной девицей? Что он сукин сын?

Черт! Проклятье!

Анна.

Я нигде ее не видел.

Ей нельзя идти к Паскалю и позволять ему прикасаться
к себе. Хрупкие ростки чувств, вспыхнувших
между нами, будут уничтожены в ту секунду,
когда она увидит, как я живу. До этой минуты
мы только обменивались взглядами, жестами,
еле уловимыми намеками… В сущности, мы
еще совсем не знали друг друга. Близкие отношения
могли и вовсе не начаться, как часто бывает,
а могли… Наши зарождающиеся чувства, исполненные
искренности и радости, исчезнут навсегда,
как только она увидит мои грязные простыни
и разбросанную одежду, перепачканную мокрым
песком, в съемной комнатушке у железнодорожной
сортировочной станции.

Анна.

Я нигде ее не видел, хотя научился находить
ее первым, различать в темноте и в солнечном
свете, выделять именно ее движения в толпе людей.
Я постоянно искал ее и все-таки нашел первым,
задолго до Паскаля.

Для непосвященных мы с Паскалем были лучшими
друзьями и вместе занимались серфингом,
что в принципе соответствовало реальности, но
по большей части мы вместе искали Анну. На
ее поиски у нас уходили часы, если утром мы не
встречались за завтраком или у пирса на Большом
пляже. Мы кружили по самым отдаленным
местам, и в конечном счете я всегда находил ее.
Это была моя личная победа. И я всегда устраивал
так, чтобы она оставалась с нами весь день.
Она любила расположиться на заднем сиденье
в моей машине, где лежали сухой купальный
халат, подушка и свежая газета. Светлая кожа
Анны не переносила сильного солнца, поэтому
она обычно открывала все окна, куталась в халат
и читала.

Картины прошлого часто возвращаются ко
мне. Ее огненные волосы на голубом халате, Паскаль
вытягивается рядом с ней, соленая вода
стекает по ее лицу. Она смеется, а он начинает
целовать ее. Закрепляя доски для серфинга на
крыше машины, я наблюдаю, как они страстно
целуются, а она тонкими руками обнимает его
спину.

Анна.

Она так и не встретилась мне по дороге. Я
спустился в подвал кафе «Колонны», где гремела
музыка, и заказал первую кружку пива. Если
эти двое проведут сегодняшнюю ночь вместе, я
напьюсь. Если они будут заниматься сексом в
нашей убогой комнате, я буду делать то же самое
в другой съемной квартире. Если напряжение
сплетенных тел будет ослабевать во сне под звуки
ночного поезда, грохочущего мимо, то переплюну
их и в этом.

Думаю, Паскаль догадывался о моем чувстве к
Анне и о том, что оно не было безответным. А
еще об изощренной игре между нами.

Я хотел его… Хотя ненавидел, когда он обнимал
Анну, но одновременно распалялся. Желание
не стало реальностью, после чего мое влечение
к мужчинам прекратилось. Я по-прежнему
замечаю привлекательность того или иного мужчины,
но страсти ушли навсегда.

Моя тяга к мужчинам обнаружилась еще в
школе. Сначала меня одолевала одна и та же
фантазия о том, как я, стоя в раздевалке, касаюсь
члена одноклассника, чувствую его шелковистую
кожу, тяжесть в руке, силу эрекции. Это
неизвестно откуда взявшееся желание никогда
не пугало меня, не было и определенного объекта
моих фантазий. Оно просто жило во мне,
очевидное и сильное. И спустя годы исчезло
неожиданно и бесследно.

Паскаль уехал из Биаррица вслед за Анной. Он
собирался на фестиваль солнца в Перу, который
проходил раз в сто лет.

— Такое нельзя пропустить, — говорил он,
пакуя чемоданы.

Провожая Паскаля до вокзала, я знал, что
никогда его не увижу вновь. Поезд подали на
посадку, и мы в замешательстве поглядывали
на часы. До отправления оставалось еще четверть
часа, но Паскаль протянул руку и обхватил
меня за шею, причинив боль. Когда он разжал
эти странные объятия, я подумал, что в тот
момент прикоснулся к Анне. Его собственное
тело меня больше не волновало.

Анна исчезла за неделю до отъезда Паскаля, сразу
после той ночи, когда я освободил для них комнату.
Паскаль ничего не рассказывал, но я подозревал,
что тогда все случилось совсем не так, как
он хотел. Когда Анна сбежала, не сказав ни слова,
он словно обезумел. Его отчаяние заставило меня
серьезно взглянуть на ситуацию и повергло в панику.
В тот день мы больше не притворялись, что
ищем высокие волны, а колесили в моем автомобиле
по всей округе. Мы расспросили всех наших
знакомых, но безрезультатно.

Ближе к вечеру мы поняли, что Анна действительно
пропала. Ее подруга притворялась спокойной,
но я видел, что она еле сдерживала слезы,
и вспомнил, как внезапно проснулся от проезжавшего
поезда именно в то утро. Грохот вырвал
меня из сна на несколько коротких секунд, прежде
чем я повернулся в постели и снова заснул.

На перроне Паскаль выпустил меня из своих
неуклюжих объятий, и наша дружба была окончена.
Он шутливо толкнул меня и закинул свою
большую сумку в вагон. Я крикнул ему, чтобы
через неделю он не забыл снять швы. Паскаль
исчез на несколько секунд в коридоре, прежде
чем снова появиться в окне купе. Я видел, как
он пытается приподнять окно, но оно не поддавалось,
он беззвучно шевелил губами, однако я
ничего так и не разобрал.

Я шагал от вокзала по улице Королевы, думая
об Анне и о том, что отъезд Паскаля — всего
лишь уловка, чтобы избавиться от меня, а на самом
деле он мчится к ней.

Еще долгое время я видел Анну повсюду. Иногда
Паскаля тоже, но чаще ее одну. Ее волосы полыхали
огнем в солнечных лучах на пирсе, она
сидела на закате в уличном кафе или бледным
пятном лежала посреди блестящих от крема загорающих
на пляже. Я ловил каждое ее движение,
мог заметить ее силуэт даже под прозрачной
волной, в опасной близости от моей доски. Волосы
Анны в воде потемнели и потеряли свой
цвет, став матово-пепельными.

* * *

— Что ты видишь сейчас?

Бледное лицо Анны рядом с моим. Холодным
бесцветным утром вокруг нас гудят машины.
Она смотрит в мои глаза, будто пытаясь увидеть
то, что вижу я. Голубое шерстяное пальто красиво
оттеняет ее серо-лиловые глаза. Около зрачка
в ее правом глазу есть темное пятно, похожее на
каплю. Секундой позже она опускает взгляд и
отворачивается.

— Что ты видишь сейчас?

Ее вопрос, вернее, тон, которым она задает
его уже много лет, что мы вместе, по-прежнему
заставляет сжиматься мое горло, а потом и сердце.
Я делаю вдох, и мне хочется плакать.

Анна идет по улице и, не оборачиваясь, машет
мне рукой. На сапогах разводы после вчерашнего
снегопада. Она идет уверенным шагом.

— Что ты видишь сейчас?

Вопрос преследует меня в течение всего дня.
На улице под окном я всегда вижу ее. Тяжелый
воздух наполнен выхлопными газами и дымом,
дышать тяжело. Моя клиника всего в шаге от
реки, и иногда мне кажется, что это ее илистые
воды пропитывают воздух сыростью, но не уверен
в этом. В Париже всегда холодно и влажно.

Каждый день, прежде чем запереть дверь, я выглядываю
в окно, пытаясь отыскать ее силуэт.
Несколько подростков спешат к метро. На
одном из них красная блестящая куртка со светоотражателями,
смех и голоса слышны по всей
улице. Но Анны нигде нет. Только пожилая дама
прогуливается с собачкой. Я смотрю в противоположном
направлении, дохожу до угла улицы,
но и там пусто.

Мне так хотелось, чтобы она появилась немедленно
и встала передо мной. Редкие визиты
моей жены Анны заставляют меня все время искать
ее взглядом на узкой улице. Но в душе я
всегда жду, что она исчезнет.

К пяти часам вечера я закрываю окно и выключаю
все лампы. Моя медсестра уходит домой
в три, а я в это время заполняю журнал. Она,
наверное, думает, что я скоро закончу, надену
плащ, потушу свет и тоже уйду. Но вместо этого
я ставлю чайник, зажигаю свет в приемной
и готовлю процедурный кабинет для последних
пациентов. Их я принимаю без сестры, у них нет
историй болезни в архиве, только зашифрованные
записи в картотеке в одном из ящиков моего
письменного стола.

Ровно в половине четвертого на мониторе домофона
в полумраке подъезда начинают двигаться
серые тени. Иногда их бывает много, иногда
всего несколько, но снаружи никогда не бывает
пусто. Чаще всего это незнакомцы, но бывало,
что возвращался один из моих старых пациентов и приводил знакомого. Я впускал только тех,
кого мог осмотреть за полтора часа, но редко отказывал
кому-нибудь.

Сначала эти послеобеденные часы предназначались
для бесплатного приема студентов,
но я давно уже перестал спрашивать студенческий
билет. Я просто лечил тех, кто приходил ко
мне. Сначала приходили в основном студенты за
справками в институт, а потом… кто угодно…

Еще раз я выглянул в окно. Улица была пуста.
Дама с собачкой тоже ушла домой. Смеркалось.
В последних лучах заката серо-белые фасады домов
выглядят театральными декорациями. Я нажимаю
кнопку домофона, и монитор опять показывает
пустую лестничную клетку, подъезд и
кусочек безлюдного тротуара. Звук от домофона,
глухой и резкий, отдается эхом в ушах.

Я хожу по комнате и гашу лампы. На письменном
столе фотография Анны спрятана под стекло,
чтобы никто, кроме меня, ее не видел. А на
столешнице стоит в рамке фотография двух наших
дочерей, еще совсем маленьких. Они сидят
на скамейке в Люксембургском саду. Маленькая
трясогузка приземлилась между ними, и все трое
смотрят прямо в камеру.

Время от времени кто-нибудь обращается ко
мне с серьезными травмами, и я начинаю сомневаться
в правильности того, что не заявляю
в полицию. Но я продолжаю делать все от меня
зависящее — облегчаю страдания и стараюсь
вылечить. Полиция, социальные службы, пожарные
и охранники пусть занимаются своими
делами в других районах этого города.