Кормак Маккарти. За чертой

  • Кормак Маккарти. За чертой. М.: Азбука-Аттикус, 2013

Роман «The Crossing» американского писателя Кормака Маккарти, которому летом исполнится 80 лет, в начале года очень не зря был впервые переведен на русский язык. Шутки на тему преклонного возраста как решающего для жюри критерия в выборе лауреата на Нобелевскую премию по литературе, утихшие в прошлом году, возможно, вновь приобретут популярность. Ведь премию 2013 года пророчат именно Маккарти.

«За чертой» (1994) — второй после «Кони, кони…» (1992) роман-вестерн «Пограничной трилогии», завершает которую «Города прерии» (1998). В Интернете книгу методично и разумно называют «Переправой». В лексический словарь я не заглядывала, однако словосочетание «за чертой» наполнено безысходностью в отличие от слова «переправа», оставляющего надежду на спасение души.

В одном из, похоже, двух когда-то данных мистером Маккарти интервью писатель говорит, что никогда не использует точку с запятой и кавычки для диалогов и считает, что нет никаких оснований «пачкать страницы странными маленькими значками». И хотя в тексте романа «За чертой» редактор все-таки расставил знаки препинания, абзацный отступ в некоторых местах и вовсе не показывается. В результате и без того медленно читающийся философский роман совсем перестает поддаваться перелистыванию страниц.

В центре событий два объекта: шестнадцатилетний американский ковбой Билли Парэм, личность которого по мере приближения к финалу раскрывается, а характер крепнет, и дорога, так или иначе фигурирующая во многих работах Маккарти. Словно старушка-мать раскинула ему однажды картишки и нагадала путь дли-и-и-инный-дли-и-и-инный. И топает по нему Маккарти уже восьмой десяток: сам с дороги не сворачивает и героям не дает. Вот и вынуждены они то на конях «за черту» двигаться, то пешком по посыпанной постапокалиптическим пеплом тропе идти в теплые края, а то и на машине ехать, стараясь лишний раз не попадаться людям на глаза, чтобы сберечь свою шкуру. Ведь «закон дороги соблюдают все, кто идет по ней».

Книга — пособие для начинающих изучать испанский язык. Овладев базовым словарем, можно смело ехать в Мексику и изъясняться на их наречии: «Bueno», «Hola», «Gracias», «Si», «No». Звучный испанский, который по максимуму не переводится на русский в диалогах, создает дополнительный атмосферный пласт, позволяющий удивляться колориту местных жителей и кровожадности бандитов, говорить о жаре и запахе конского пота, понимать разницу между буррито и тортильями, а также быть свидетелем бесед с путниками на дороге.

Повествование романа «За чертой» движется по синусоиде: за каждым подъемом-завязкой на вершину-кульминцию следует новый спуск-развязка. Дорога, взросление, дорога, потеря любимых, дорога, роковая встреча, дорога… Однако эти периоды эмоционально не однородны.

Наиболее пронзительна первая глава, посвященная спасению попавшейся в капкан мексиканской волчицы, которая пересекла государственную границу «примерно на тридцатой минуте сто восьмого меридиана». Ее следы были покрыты пеленой горя по потерянному супругу. «Волчица перешла реку Бависпе и двинулась к северу. Впервые беременная, она этого не знала, как не могла знать и того, в какой попала переплет… не стало волков: одна она жить не могла». Она думала, как человек, и вела себя так же. И была благодарна Билли Парэму за борьбу с равнодушем и за смерть, ее постигшую, ведь «волк сделан из того же, что и весь мир… он сделан из одного лишь духа».

Каждая из четырех глав, объединенных героем и «пограничностью», была бы отличным рассказом, но автору не нравится малая форма. «Если работа не отнимает годы жизни и не доводит тебя до самоубийства, это несерьезно», — говорит Маккарти, подшивая истории в единый роман.

С художественным оформлением обложки книги что-то не так. Возникло ощущение, что картинку желаемого разрешения достать не удалось. Она словно посыпана песком: контуры ковбоя и лошади нечеткие, трава расплылась на переднем плане да и песок какой-то уж очень оранжевый. А может, дизайнер так и задумал — марево, жар пустыни? На контрасте — одна из обложек оригинала. На ней в серой цветовой гамме волчица, склонившись к реке, которая тонет в тумане, лакает воду, касаясь языком своего отражения.

«За чертой» — это притча о жизни до и после смерти, сопровождаемая разговорами о Боге, который «милостив ко всему на свете, так что человеку так же трудно избегнуть Его милости, как и Его наказания». И обращением к Нему в минуты отчаянья. Размышления о долге и предназначении человека на земле, о любви и дружбе западают в душу, чтобы возникнуть в памяти, когда кажется, что мир потерян, несмотря на то, что «каждый из нас — это мир».

Седой мистер Маккарти неустанно напоминает ищущим, что «созданное Богом солнце» восходит для всех без исключения, а посолонь уже легко и направление определить и двигаться дальше. Писателю можно верить.

Анастасия Бутина

Евгений Водолазкин. Лавр

  • Евгений Водолазкин. Лавр. — М.: Астрель, 2012.

    — Тварь Божья, ты говоришь. Можно ли из этого заключить, что ты причастен к человечеству?

    — Я вне его, — гласил ответ. — Покиньте место, которое указано мне затем, чтобы я ценой величайшего покаяния, может быть, всё-таки ещё обрёл спасение.

    Томас Манн, «Избранник»

    Могут ли праведная жизнь и мученическая смерть искупить любовь к человеку, что была превыше любви к Богу? И чем становится любовь, когда смерть забирает любивших? Роман Евгения Водолазкина — книга, которой есть что сказать и о любви, и о смерти, и об искуплении, притом сказать необычным, новым для литературы языком — по крайней мере, для русскоязычной.

    Соединение различных речевых пластов, стирающих временные границы даже более очевидно, чем наполняющие книгу «анахронизмы», не нарушает цельности текста, — напротив, неожиданным образом придаёт ему естественность, свежесть. Современный роман о Средневековье, да и о любой другой минувшей эпохе, не мог бы быть иным — современный рассказчик неизбежно прочитывает древний контекст через более поздние.

    Как таковой «вектор истории» в человеческом сознании отсутствует, — есть он разве что в той его части, которая называется разумом и стремится всюду сунуться с линейкой. Присутствует, скорее, сложная система зеркал, в которых многократно отражаются и преломляются события и их трактовки. Иными словами, «Лавр» — роман неисторический (так гласит подзаголовок) не столько потому, что повествует о том, чего никогда не случалось (может быть, и случалось, да только не попало в летописи, или же попало, да вместе с летописями по несчастливому стечению обстоятельств пропало), но скорее потому, что в нём отсутствует ощущение истории как протянувшейся из прошлого в будущее цепочки причинно-следственных связей. Прошлое влияет на будущее, но не в меньшей степени будущее воздействует на прошлое и преображает его.

    «Лавр» — рассказ о жизни в той же мере, в какой и рассказ о смерти, и границы между жизнью и смертью в тексте стираются так же, как и воображаемые границы между эпохами, что кажется логичным: жизнь и смерть — только разные временны́е периоды, вре́менные состояния человеческой души, а потому они иллюзорны. Если отсутствует время как таковое, то нет ни жизни, ни смерти, а есть только бытие в вечности — не застывшее, но представляющее собой одно непрерывное изменчивое состояние. Потому «Лавр» — рассказ о бытии души, о тревожном и трудном её пути и её успокоении.

    «Увидев Смерть, душа Арсения сказала: не могу вынести твоей славы и вижу, что красота твоя не от мира сего. Тут душа Арсения рассмотрела душу Устины. Душа Устины была почти прозрачна и оттого незаметна. Неужели я тоже так выгляжу, подумала душа Арсения и хотела было прикоснуться к душе Устины. Но упреждающий жест Смерти остановил душу Арсения. Смерть уже держала душу Устины за руку и собиралась её уводить. Оставь её здесь, заплакала душа Арсения, мы с ней срослись. Привыкай к разлуке, сказала Смерть, которая хотя и временна, но болезненна. Узнаем ли мы друг друга в вечности, спросила душа Арсения. Это во многом зависит от тебя, сказала Смерть: в ходе жизни души нередко черствеют, и тогда они мало кого узнают после смерти. Если же любовь твоя, Арсение, не ложна и не сотрётся с течением времени, то почему же, спрашивается, вам не узнать друг друга тамо, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная».

    Чистого художественного вымысла в романе так же немного, как и документальной правды, — живое повествование возникает из сложной комбинации цитат, причём текст не скрывает своей цитатности. Вероятно, в том числе и благодаря такой откровенности он не выглядит эклектичным и искусственным. Герой — такой же синтетический, как сам текст, собранный из множества реальных и вымышленных образов, оказывается таким же, как текст, живым и неожиданно знакомым. Действительно, разве не было у этого странника, исцеляющего словом и прикосновением, иных имён, кроме упомянутых автором Арсения, Устина, Амвросия и Лавра? Нет сомнения в том, что таковые имена у него были, и были они неисчислимы, а ещё чаще был он безымянен. Безымянный — настоящий или вымышленный, кающийся грешник или святой — он без страха входил в дома к неизлечимо больным и, если не возвращал их к жизни, то облегчал их страдания.

Анаит Григорян

Дмитрий Лекух. Туман на родных берегах

  • «АСТ», 2013
  • Дмитрий Лекух опровергает сложившиеся стереотипы о карьере современного писателя — кандидат филологических наук, руководитель крупной рекламной фирмы начал свой литературный путь с хроник фанатского движения и околофутбольной тематики. Позже Дмитрий Лекух обратился к художественной прозе и, в частности, жанру альтернативной истории. Его новый роман «Туман на родных берегах» — увлекательный детектив о другом Советском Союзе, которого никогда не было.

    Красные проиграли гражданскую войну, в Германии пришли к власти коммунисты, а Гитлер прославился как художник-модернист. Полковнику Никите Ворчакову поручили расследовать убийство крупного военного чина, которого расстреляли вместе с целым взводом охраны. Это не просто дерзкое преступление, это вызов безопасности могущественной Российской Империи и лично ее Великому вождю — Валентину Петровичу Катаеву. Задумайтесь: каким был бы этот мир при перемене мест слагаемых?

    Лонг-лист премии «Национальный бестселлер».
  • Купить электронную книгу на Литресе

Ворчаков спал.

Спал и летел одновременно.

Так иногда бывает во сне.

Особенно, если этот сон — в небе.

Удивительное, кстати, чувство.

Какая-то странная свобода — от всего, от всех
обязательств, кроме обязательств полета.

Свобода от правил и законов, включая закон
всемирного тяготения.

Будто тебя только что освободили с каторги.
И не думайте, что это пустые слова.

Если бы!

Собственно говоря, хотя за свою, не такую уж
длинную жизнь, Ворчаков ни разу не был на каторге в качестве воспитуемого, судить о ней он мог со
знанием дела, — в том числе и об освобождении.

Но он об этом не думал.

По крайней мере — сегодня.

Сегодня он просто летал…

…Нет, не падал, как это случается при небольших, не очень опасных, по словам врачей, но все
же не рекомендуемых сердечных перегрузках, вызванных неизбежным при его служебной деятельности нервным истощением. Хотя, разумеется, с
нервным истощением при его профессии тоже,
вне всякого сомнения, все было в порядке, —
сердце пока выдерживало.

Поэтому он и не испытывал чувства падения.

А просто летал.

Как в детстве.

Как во сне.

И сон его был подобен полету, а полет — сну,
отчего он по-детски причмокивал губами.

Самое интересное, — ему и снилось, что он летит, но при этом он понимал, что делает это в волшебном пространстве сна.

И в этом сне он был всемогущ.

Так тоже бывает.

И тоже скорее в детстве…

…Вождь, в юности, говорят, писавший неплохие
стихи в духе модных тогда акмеистов, теперь выдернувший его телеграммой с пометкой «молния» в древнюю столицу Империи, как-то рассказывал, что по их
одесским поверьям такие счастливые, радостные
сны, — худшие предвестники самых грозных событий. Может, именно поэтому сам Канцлер таких, «радостных» снов, как и любых других знаков судьбы мистически боялся, о чем тогда, в минуту слабости,
свойственной порой даже самым великим и несгибаемым людям, и поделился с одной из своих верных гончих.

Боялся и не доверял.

Не доверял и боялся.

Не Ворчакова, разумеется.

Снов…

Вождь много чего боялся, в том числе того, что
со временем о его страхах станет известно за пределами «ближнего круга». Но Никита, будучи, в силу своей профессиональной деятельности, человеком насквозь прагматическим, подобного рода суеверия начисто отметал.

За исключением тех случаев, когда дело касалось пресечения слухов о тайных фобиях Вождя.

Вот это как раз — не шутки.

И — никакой мистики.

Это могло повлиять на безопасность Вождя и
Империи, это было серьезно и входило в круг профессиональных обязанностей Ворчакова.

А все остальное — подлежало «вынесению за
скобки».

Молча, разумеется.

С вождями не спорят…

…Нет, в сами-то «вещие сны» он, конечно, верил.

Глупо было бы.

Не верил он в их легкое «одесское» толкование:
кто бы ни кодировал эту божественную шифровку, вряд ли рассчитывал на то, чтобы ею так легко могли пользоваться и разгадать первые
встречные профаны. И хотя Никита понимал, что
Вождь — отнюдь не первый встречный и уж тем
более не профан, а как минимум самый что ни на
есть настоящий гений Возрожденной Русской земли, — Ворчаков все равно не верил: издержки
профессии.

Ну, да и Бог с ним.

Или боги.

Наши славянские боги…

…Позади оставались суетливое и страстное прощание со скучающей без мужа томной баронессой
фон Штольц, четыре часа на тяжелом открытом авто по скользкому от дождя серпантину с краткой
остановкой у живописной татарской чайханы, где
ему удалось не спеша выкурить папиросу и посидеть в легкой задумчивости над стаканом кислого
молодого вина.

Суета в небольшом, но неуютном и грязноватом
здании симферопольского Императорского аэропорта. Как всегда суетное, несмотря на должности и полномочия, оформление огромного количества постоянно сопровождавшего его багажа: чтобы как следует, со вкусом, раздеть какую-нибудь
скучающую и оттого внезапно доступную светскую
красавицу на отдыхе, нужно как минимум уметь
одеваться.

К счастью, одеваться Ворчаков не только умел,
но и любил.

Он вообще неплохо относился к своей неповторимой персоне с ее, как ему казалось в те минуты, когда Ворчаков был сам себе симпатичен, неповторимой, мужественной и привлекательной
для дам внешностью. И потому старался следить
за своим физическим состоянием на досуге не менее бдительно, чем следил за врагами Отечества,
находясь на государевой службе.

Поэтому, мягко говоря — багаж был.

И немаленький.

И это — только то, что Никита счел «предметами первой необходимости» во время вынужденной
командировки в Москву. Остальное ушло обратно
в столицу, в благословенный град Петра Строителя, в старинный особняк на Васильевском острове контейнером, — по железной дороге, через
Екатеринодар.

Позади оставался как всегда чересчур короткий
и оттого суетливый отпуск.

На службе Ворчаков суетиться не любил: ищейку кормят ноги и нюх, но сам Ворчаков по лености предпочитал второе.

…Узковатое даже в дорогом салоне самолетное
кресло к полноценному отдыху измученного отпуском тела не особенно располагало.

Но Ворчаков все-таки спал.

И даже улыбался.

Когда тебе без малого тридцать, ты здоров, физически развит, родовит, богат, отлично образован и последние недели проводил большей частью на
свежем воздухе, — спится легко.

Даже если тебя грубейшим образом вырывают
из законного отпуска.

Ничего.

Позже догуляем.

Когда настанут такие времена и мировые разведки перестанут вести свою хитроумную игру, когда перестанут фрондировать собственные вояки и
Троцкий со товарищи перестанет наконец засылать на территорию Великой Империи своих агитаторов и диверсантов.

Когда успокоятся проклятые британские островитяне и их американские родственники в С.А.С.Ш.

Когда народные избранники в Пятой Государственной Думе научатся наконец думать об избравшем их народе Великой России, а не о собственном благополучии. Когда уймутся и перестанут мечтать о захвате власти внутренние заговорщики.

И когда ему, Никите Ворчакову, удастся повесить последнего из числа непрерывно вертящихся
вокруг доверчивого Вождя политиков — предателей идеалов русского национального единения.

Пока живешь — надеешься.

Джон Гришэм. Противники

  • «АСТ», 2013
  • Лекарство-убийца!
    Оно погубило нескольких человек и многих превратило в инвалидов.
    Маленькая юридическая фирма «Финли энд Фигг».
    Здесь поставят на карту все, чтобы выиграть дело против компании, выбросившей на рынок смертельно опасный препарат.
    Молодой юрист Дэвид Зинк — молод, амбициозен и готов вступить в бой с могущественным противником…

    Джон Гришэм — создатель жанра судебного триллера, мастер современной американской прозы, автор потрясающих детективов, неизменно входящих в списки бестселлеров «Нью-Йорк таймс». Большинство его произведений были успешно экранизированы в Голливуде («Время убивать» 1996г., «Фирма» 1993г., «Дело о пеликанах» 1993г., «Рождество с неудачниками» 2004г. и другие).
  • Перевод с английского Е. Филипповой

Юридическая фирма «Финли энд Фигг» часто представляла
себя как «фирму-бутик». Этот искаженный вариант
названия с завидной частотой употреблялся в обычной речи
и даже появлялся в печати вследствие разнообразных махинаций,
придуманных партнерами в целях развития бизнеса.
Под этим названием подразумевалось, что фирма
«Финли энд Фигг» возвышалась над уровнем скучной среднестатистической
деятельности. Бутик мал, исключителен
и специализируется в какой-то одной области. Бутик отличается
высоким классом и роскошью, воплощая в себе
всю «французскость» этого слова. Хозяева бутика вполне
довольны его эксклюзивностью, рачительностью в работе
и успешностью.

На деле же, кроме размера, ничего общего у фирмы с
бутиком не было. Обманщики «Финли энд Фигг» занимались
делами по возмещению ущерба — рутинной работой,
которая, не требуя ни большого мастерства, ни творческого
подхода, никогда не считалась в среде юристов классной
или престижной. Доход у них был такой же эфемерный,
как и статус. Фирма оставалась маленькой, потому партнеры
не могли позволить себе расширять бизнес. Придирчивостью они отличались только потому, что никто не хотел
там работать, включая самих владельцев. Расположение
офиса наводило на мысли о монотонном существовании в
низшей лиге. Соседство с вьетнамским массажным салоном
слева и мастерской по ремонту газонокосилок справа
позволяло даже не самому внимательному наблюдателю
понять, что «Финли энд Фигг» не процветали. На противоположной
стороне улицы располагалась другая «фирмабутик» (ненавистные конкуренты), а за углом — еще множество
юристов. На самом деле район кишел юристами;
одни работали поодиночке, другие — в маленьких фирмах,
третьи — в своих собственных маленьких бутиках.

«Ф энд Ф» обосновались на Престон-авеню — многолюдной
улице со старыми одноэтажными домами, которые
теперь переоборудовали и использовали для всякого
рода коммерческой деятельности. Там были и розничные
торговцы (винные магазины, химчистки, массажные салоны),
и профессионалы в сфере обслуживания (юристы,
стоматологи, ремонт газонокосилок), и кулинары (энчилада,
пахлава и пицца навынос). Оскар Финли получил
здание, выиграв судебный процесс двадцать лет назад. Не
самый престижный адрес отчасти компенсировался удачным
расположением. В двух шагах от них пересекались
Престон, Бич и Тридцать восьмая улица, это гарантировало
одну приличную аварию раз в неделю, а иногда и
чаще. Годовые накладные расходы «Ф энд Ф» покрывались
гонорарами за ведение дел по дорожно-транспортным
происшествиям, которые фиксировались меньше чем
в ста ярдах от них. Представители других юридических
фирм, как «бутиков», так и всех прочих, часто рыскали
поблизости в поисках дешевого бунгало, из которого их голодные юристы могли бы реально услышать визг шин и
скрежет металла.

Поскольку в фирме состояли лишь два адвоката/партнера,
разумеется, было необход.имо кого-то назначить старшим,
а кого-то — младшим. Старшим партнером был шестидесятидвухлетний
Оскар Финли, оставшийся в живых
после тридцати лет практики кулачного права, которое существует
на жестоких улицах юго-западного Чикаго. Когда-
то Оскар был участковым полицейским, но его отправили
в отставку за любовь к проламыванию черепов. Он
чуть не попал в тюрьму, но потом взялся за ум и поступил
в колледж, а затем закончил юридический факультет в университете.
Когда ни в одной юридической фирме его не захотели
брать на работу, он занялся частной практикой и
начал подавать в суд на всех, кто оказывался поблизости.
Через тридцать два года ему с трудом верилось, что он потратил
столько лет жизни на суды по просроченным счетам
дебиторов, мелкие аварии, случаи вроде «поскользнулся и
упал» и разводы без обвинений. Он до сих пор состоял в
браке с первой женой — жутчайшей женщиной, с которой
каждый день мечтал развестись. Но не мог себе этого позволить.
После тридцати двух лет юридической практики
Оскар Финли в самом деле не мог позволить себе очень
многого.

Младшим партнером (а Оскар имел склонность делать
заявления вроде «я поручу это моему младшему партнеру»,
когда пытался произвести впечатление на судей и других
юристов, особенно на потенциальных клиентов) был сорокапятилетний
Уолли Фигг. Уолли воображал себя свирепым
судебным юристом, и его хвастливые объявления обещали
клиентам агрессивный подход в самых разных вариациях.

«Мы сражаемся за ваши права!», и «Страховые компании
нас боятся!», и «Мы говорим дело!». Такую рекламу можно
было найти на скамейках в парке, в городских автобусах,
программках футбольных школьных матчей и даже на телеграфных
столбах, хотя это нарушало несколько постановлений.
Зато партнеры не использовали два других важнейших
средства рекламы — телевидение и рекламные щиты. Уолли
и Оскар до сих пор спорили по этому поводу. Оскар отказывался
тратить деньги — и первое, и второе стоило жутко дорого,
— а Уолли не переставал надеяться, мечтая увидеть,
как он сам, с лоснящимися волосами и улыбкой на лице, будет
рассказывать по телевизору ужасы о страховых компаниях,
обещая огромные компенсации всем пострадавшим,
которым хватит ума набрать его бесплатный номер.

Хотя Оскар ни за что не стал бы тратиться и на рекламный
щит, Уолли все же выбрал один. В шести кварталах от
офиса, на углу Бич и Тридцать второй, высоко над дорогой,
кишащей автомобилями, на крыше четырехэтажного
жилого дома располагался самый великолепный рекламный
щит всего центрального района Чикаго. Хоть сейчас
там и красовалась реклама дешевого белья (весьма симпатичная,
как признавал Уолли), он уже видел, как на щите
разместят его фото и напишут название фирмы. Но Оскар
все равно был против.

Уолли получил образование на юридическом факультете
престижного Чикагского университета. Оскар — в
уже закрывшемся заведении, где когда-то предлагались
вечерние курсы. Оба три раза сдавали экзамен на право
заниматься адвокатской практикой. На счету Уолли было
четыре развода, Оскар мог об этом только мечтать. Уолли
жаждал вести большое дело, крупный процесс, с гонораром,
который исчисляется миллионами долларов.
У Оскара было лишь два желания — получить развод и
выйти на пенсию.

Как эти двое вообще решили стать партнерами и обосноваться
в переоборудованном доме на Престон-авеню?
Это уже совсем другая история. Как они до сих пор не задушили
друг друга? Это до сих пор оставалось их тайной.

Секретарем у них работала Рошель Гибсон — крепкая
темнокожая женщина с жизненной позицией и находчивостью,
которые воспитала в ней улица, где прошло ее детство.
Миз Гибсон трудилась на передовой: на ней был телефон,
встреча и прием потенциальных клиентов, переступающих
порог с надеждой, и раздраженных клиентов,
убегающих в ярости, эпизодический набор текстов (хотя
ее начальники уже поняли: если хочешь что-то напечатать,
проще сделать это самостоятельно), собака фирмы и, что
самое важное, ей приходилось слушать постоянные перепалки
Оскара и Уолли.

Много лет назад миз Гибсон пострадала в автомобильной
аварии, произошедшей не по ее вине. Потом она решила
разобраться с неприятностями с помощью юридической
фирмы «Финли энд Фигг», хотя на самом деле не
сама их выбрала. Через двадцать четыре часа после аварии,
оглушенная перкоцетом, вся в шинах и гипсе, миз Гибсон,
проснувшись, увидела перед собой довольное мясистое
лицо адвоката Уолли Фигга, который навис над ее койкой.
На нем был аквамариновый костюм медработника, а
на шее красовался стетоскоп, и он мастерски изображал
доктора. Уолли обманом заставил ее подписать договор
юридического представительства, пообещал ей луну с неба
и выскользнул из комнаты так же тихо, как проскользнул
в нее, а потом с рвением взялся за дело. За вычетом налогов
миз Гибсон получила 40 000 долларов, которые ее муж
пропил и проиграл за пару недель, что привело к иску о
расторжении брака, поданному Оскаром Финли. Он вел
дело и о ее банкротстве. На миз Гибсон не произвел впечатление
ни один из них, и она угрожала подать на обоих
в суд за некомпетентность. Это обратило на себя их внимание
(им приходилось сталкиваться с подобными исками),
и они изо всех сил постарались успокоить ее. По мере
того как ее беды множились, она проводила все больше
времени в офисе, и постепенно все трое привыкли друг к
другу.

В «Финли энд Фигг» секретарям жилось нелегко. Зарплата
была низкой, клиенты по большей части — неприятными,
юристы из сторонних фирм так и норовили нагрубить
по телефону, рабочий день часто затягивался, но тяжелее
всего давалось общение с двумя партнерами. Оскар
и Уолли пробовали нанимать женщин среднего возраста,
но дамы постарше не выдерживали напряжения. Они пытались
нанимать молодых, но это обернулось иском о сексуальных
домогательствах, когда Уолли не сдержался в присутствии
грудастой молодой девицы. (Они договорились
расстаться без суда в обмен на пятьдесят тысяч долларов, и
их имена попали в газету.) Рошель Гибсон оказалась в офисе
как-то утром, когда тогдашняя секретарша решила бросить
все и шумно удалилась. Под звонки телефона и крики
партнеров миз Гибсон подошла к столу в приемной и взяла
ситуацию в свои руки, а потом заварила кофе. Она вернулась
на следующий день, и через день тоже. Восемь лет спустя
она так и продолжала работать на этом месте.

Двое ее сыновей сидели в тюрьме. Их интересы представлял
Уолли, хотя, если говорить честно, никто не мог
бы их спасти. Еще в подростковом возрасте оба мальчика
не давали Уолли заскучать, ведь их беспрестанно арестовывали
по разным обвинениям, связанным с наркотиками.
Постепенно они все больше вовлекались в незаконные
операции, и Уолли неоднократно предупреждал, что их
ждет либо тюрьма, либо смерть. Он говорил то же самое и миз Гибсон, которая едва ли могла контролировать сыновей
и часто молилась, чтобы дело кончилось тюрьмой. Когда
их шайку по сбыту крэк-кокаина арестовали, мальчиков
посадили на десять лет. Уолли добился сокращения изначального
срока в двадцать лет, но мальчики не выразили
ему признательности. Миз Гибсон же благодарила его, заливаясь
слезами. Несмотря на все хлопоты, Уолли так и не
взял с нее денег за помощь семье.

За эти годы в жизни миз Гибсон было много слез, и она
часто проливала их в кабинете Уолли за закрытой дверью.
Он давал советы и старался помогать по мере возможности,
но главным образом играл роль внимательного слушателя.
Жизнь самого Уолли тоже была богата событиями, так
что они с миз Гибсон могли внезапно поменяться ролями.
Когда два его последних брака разрушились, миз Гибсон
все выслушала и постаралась ободрить его. Когда он начал
пить, она тут же это заметила и не побоялась призвать его
на путь истинный. Хотя они ругались каждый день, ссоры
никогда не затягивались и часто служили лишь для того,
чтобы обозначить сферы влияния каждого из них.

В «Финли энд Фигг» наступали и такие времена, когда
все трое ворчали или хандрили, главным образом из-за денег.
Рынок был просто перенасыщен: слишком много юристов
слонялось без дела.

И меньше всего фирме был нужен один из них.

Алессандро Барикко. Трижды на заре

  • «Азбука-Аттикус», 2013
  • Новая книга Алессандро Барикко «Трижды на заре» совсем небольшая по объему, однако она будет небезынтересна всем поклонникам изящной словесности. Барикко с присущей ему легкостью и элегантностью рассказывает три истории, которые то ли связаны, то ли не связаны между собой — разбираться в этом придется читателю.

    Алессандро Барикко — популярнейший из современных итальянских писателей. Музыкальный критик и журналист, автор романов «Замки гнева» (1991), «Море-океан» (1993), «Шёлк» (1996), «City» (1999), «Без крови» (2002), «Гомер. Илиада» (2004), «Такая история» (2005), «Эммаус» (2009), «Мистер Гвин» (2011). Барикко намерен писать их и в дальнейшем, пребывая в уверенности, что роман не умер. Основной его принцип на сегодняшний день: «Довести читателя до крайности прежде, чем он отбросит книгу».


Поскольку ночной портье, повесив
пиджак на спинку убогого стула,
в соседней комнатенке впал в легчайшую
дрему, которую освоил до
тонкостей, никто бы и не увидел, как
эта дама входит в гостиницу, но мужчина,
сидевший в кресле в самом
углу, — непостижимо, в такой-то
час! — заметил ее, после чего положил
левую ногу на правую, тогда как
до этого правая лежала на левой, безо
всякой на то причины. Их взгляды
встретились.

Дождь собирался, но так и не пошел,
сказала дама.

Да, так и не было дождя, сказал
мужчина.

Вы кого-то ждете?

Я? Нет.

Как я устала. Ничего, если я присяду
на минутку?

Пожалуйста.

Пить нечего, как я погляжу.

Не думаю, чтобы завтрак подали
раньше семи.

Я в смысле выпить.

Ах это. Не знаю. Не думаю, в такой-
то час.

А который час?

Двенадцать минут пятого.

Серьезно?

Да.

Эта ночь никак не кончается. Будто
началась три года назад. А вы что
здесь делаете?

Как раз собирался уходить. Пора
на работу.

В такой час?

Именно.

Как вы это терпите?

Ничего, мне нравится.

Вам нравится.

Да.

Невероятно.

Вы находите?

Похоже, вы первый интересный человек,
какого я встречаю нынче вечером.
Ночью. В конце концов, чем бы
оно там ни было.

Не дерзну и подумать об остальных.

Они ужасны.

Вы были на каком-то торжестве?

Мне, кажется, нехорошо.

Пойду позову портье.

Нет, ради всего святого.

Вам, наверное, лучше прилечь.

Ничего, если я сниму туфли?

Разумеется…

Говорите что-нибудь, безразлично
что. Мне нужно отвлечься, тогда все
пройдет.

Не знаю о чем…

Говорите о своей работе.

Не слишком-то увлекательная тема…

Попытайтесь.

Я продаю весы.

Дальше.

Люди взвешивают уйму всяких вещей,
и важно их взвешивать точно,
поэтому я и держу фабрику, где производят
весы всякого рода. У меня
одиннадцать патентов, и… Пойду позову
портье.

Нет, пожалуйста, он меня терпеть
не может.

Лежите, не вставайте.

Если я не встану, меня стошнит.

Тогда приподнимитесь. То есть
я хочу сказать…

Выгодное дело — продавать весы?

По-моему, вы должны…

Выгодное дело — продавать весы?

Не очень.

Валяйте дальше, не берите в голову.

Мне правда пора идти.

Окажите любезность, поговорите
немного со мной. Потом пойдете.

Дело было довольно прибыльное,
вплоть до последнего времени. Теперь
— не знаю, может, я в чем-то
допустил ошибку, но мне не удается
больше ничего продать. Я было
подумал, что дело в моих торговых
агентах, тогда стал сам разъезжать с
образцами, но и в самом деле моя
продукция больше не пользуется
спросом: может, устарела; может,
стоит слишком дорого — она и в самом
деле дорогая, все весы ручной
работы, вы и понятия не имеете, каково это добиться абсолютной точности,
когда что-то взвешиваешь.

Что взвешиваешь? Яблоки, людей
— что именно?

Что угодно. Мы делаем любые весы — от ювелирных до заводских.

Серьезно?

Поэтому мне и нужно ехать, сегодня я должен подписать важный контракт,
мне правда нельзя опоздать,
речь идет о моем предприятии, я могу
лишиться его… Черт, ну вы и насвинячили!

Вот дерьмо.

Я вас провожу в туалет.

Погодите, погодите.

Вот уж нет!

Простите, мне правда жаль.

Пойду принесу воды.

Нет, не уходите, пожалуйста.

Вот, держите, вытритесь этим.

Какой стыд.

Не переживайте, у меня есть дети.

При чем тут дети?

Детей часто тошнит. Моих по крайней
мере.

О, извините.

Поэтому мне такое не в диковинку.
Но сейчас вам лучше бы подняться
к себе в номер.

Не могу же я оставить здесь весь
этот бардак…

Я потом позову портье, а вы пока
поднимайтесь в номер. Ведь у вас
есть номер, не так ли?

Да.

Так ступайте. Я обо всем позабочусь.

Не уверена, что я помню который.

Портье вам подскажет.

Я НЕ ХОЧУ ВИДЕТЬ ЭТОГО
ПОРТЬЕ, он меня терпеть не может,
сказано вам. У вас-то ведь номер
есть?

У меня?

Да.

Я только что оттуда съехал.

Отведите меня туда, прошу вас.

Говорю вам: я только что съехал
оттуда.

Ну и что, разве он сгорел? Ведь та
комната на месте, разве нет?

Да, но…

Окажите любезность, проводите
меня наверх, и я от вас отстану.

Я должен снова попросить ключ.

Разве это запрещено?

Конечно нет.

Так попросите же, пожалуйста.

Ну, разве если… Я хочу сказать…

Вы в самом деле очень любезны.

Ну хорошо, ладно, пойдемте.

Мои туфли.

Да, ваши туфли.

На каком это этаже?

На третьем. Вон лифт.

Хьюго Клаус. Пересуды.

  • «Текст»; 2013 г.
  • Дольф Катрайссе стоял у окна, спиной к столовой и человеку, расположившемуся среди цветастых подушек плетеного кресла, с незапамятных времен принадлежавшего ему, Дольфу.

    Член семьи. Сын Рене, вынырнувший откуда-то после почти трехлетнего отсутствия и занявший лучшее место у печки, словно забыл, что кресло это — отцовское.

    Дольф в сером халате застыл у окна. Тишина в доме. Вот уже полчаса. Полчаса назад Рене пробормотал что-то насчет тепла. Не понятно о чем: о наступившем бабьем лете или о влажной жаре Африки, откуда он только что явился.

    Дольф подумал, что ведет себя с сыном невежливо; встал к нему спиной, неловко молчит. Что ж тут поделаешь, не может он глядеть Рене в глаза. Никогда не мог.

    Почти три года.

    Ночью, еще не рассвело, в парадную дверь еле слышно постучали. Потом раздался скрежет, кто-то царапал дверь, словно забытый на улице голодный кот просился в дом.

    И Альма, мигом набросившая халат.

    И хриплый, с трудом узнаваемый голос:

    — Эй, кто-нибудь. (Нет чтоб позвать: «Папа, папа».)

    И Альма, словно и во сне ожидавшая таинственного ночного стука, нащупывает тапки и, радостно вскрикнув, бросается к двери спальни.

    — Это он.

    Кто? Кто — он?

    — Рене, — говорит, и на лице ее появляется испуганно-восторженное выражение, какого Дольф не видел уже много месяцев.

    Это был он. Рене, которого они помнили вспыльчивым, недобрым, дерзким, — изменившийся до неузнаваемости: одичавший, погибший человек, повалившийся, едва взглянув на отца, в то самое плетеное кресло, где сидит теперь. Карманы куртки чем-то набиты. Кроссовки заляпаны ржавыми пятнами, а может — кровью. Солдатский рюкзак валяется на полу, у ног.

    Эту ночь он проспал, не раздеваясь. Может быть, на полу. Дольф слышал скрип досок и стоны.

    Дольф видит отражение сына в оконном стекле, смутное, как фотография в газете. Фото Дольфа опубликовала местная газета «Варегемский вестник».

    Они с Альмой в своем садике, на скамье. На фоне герани и георгинов. Оба смотрят прямо в объектив: Альма — угрюмо, Дольф — испуганно. А рядом статья о них, богобоязненных, работящих родителях, огорченных тем, что не имеют вестей от старшего сына Рене, знают только, что кто-то видел его с тремя другими бельгийцами-дезертирами на Занзибаре, в ближнем кругу жестокого диктатора шейха Каруме.

    И о том, что семья Катрайссе ежедневно молится Мадонне из Фатимы* [имеется в виду «Фатимское чудо», явление девы Марии
    детям из португальской деревни Фатима в 1917 году]
    и надеется на скорейшее возвращение сына в полном здравии.

    Время от времени Дольф и Альма видели по телевизору небольшие группы белых солдат, пробиравшихся сквозь африканские джунгли. Со всех сторон их поливали дождем стрел и дротиков. Они окликали друг друга по-фламандски. Какой-то из голосов мог бы быть голосом Рене. Солдаты бежали к вертолету, но ни один из них не был похож на Рене. Даже тот, последний, который не успел добежать и упал на колени, пронзенный десятками стрел, впившихся в шею и спину.

    Черные преследователи, кричащие, пляшущие, палившие по вертолету из автоматов, оказались мальчишками лет четырнадцати, наряженными в женские платья, парики со светлыми волосами и солдатские береты. Некоторые напялили белые бюстгальтеры, нарисовав на них кроваво-красные соски.

    Серое утро. Фотография на стекле бледнеет, шевелится. Расплывчатый силуэт сворачивает сигарету, закуривает, и комната наполняется густым, сладковатым ароматом. Дольф окидывает взглядом свой садик, за садиком — футбольное поле клуба «Орлы Алегема», а за ним — дымящие трубы пивоварни. Словно прощаясь с привычной жизнью, которой теперь, когда вернулся Рене, уже не стать прежней. Он поворачивается к сыну:

    — Мама пошла в супермаркет. Надо надеяться, не забудет купить сигарет. Они с будущей недели подорожают. Нынешнее правительство лишает нас последних удовольствий. Вот что получается, когда католики объединяются с социалистами.

    Дольф отходит от окна и попадает в облако сладковатого дыма.

    Ночью Рене произнес три отрывистых фразы; похоже, они дались ему с трудом. Дольф не разобрал, что он сказал, слова обрывались кашлем, и обращался он к Альме.

    — Рене не хочет, чтоб кто-нибудь знал, что он вернулся, — сказала Альма после, уже в постели. —
    Кто-то из друзей подвез его к самым дверям. Я спросила, знаю ли я этого друга, вдруг он из наших мест, но он ничего больше не сказал. Рычит, как пес, вот-вот укусит. У него такой несчастный вид. Как знать, что ему пришлось пережить? Там, в Конго, сотни клещей и червей. И малярийные комары. Он не смог узнать свою комнату. А ведь мы в ней ничего не поменяли. Что я ни говорила, что ни спрашивала, он не ответил. Заснул, где стоял. Как будто у него эта… сонная болезнь. Я сказала: «Ходят слухи, будто белые солдаты воюют друг против друга, будто там не только негры бунтуют, но вы сами сдурели и друг в друга палите. Я спать не могла, когда узнала. И отец не мог спать, и твой брат Ноэль тоже!»

    Но он уже спал, стоя, держа рюкзак в руках. Я рассказала, как нам читали лекцию в школе и показывали диапозитивы; как Учитель Арсен представлял лектора, а лекция была про Конго и другие заморские территории, и как мы узнали, что белые совсем обалдели от страха и стреляют друг в друга, а лектор сказал, что негры этого не могут понять.

    Еще я ему рассказала, как ты задремал во время лекции, а я тебя пихнула в бок, когда заговорили о скотоводстве в Африке, потому что подумала, тебе будет интересно о неграх, как они берут кровь из вен у своих коров и мешают ее с молоком и мукой, а дырочку в вене залепляют глиной.

    Через час Дольф начинает беспокоиться. Не о Рене, который молча пялится в экран выключенного телевизора. Об Альме. Куда она подевалась?

    Автомобили тут носятся как бешеные. А Альма ничего не видит вокруг, обалдела от счастья, как же, вернулся пропавший сын, и какой-нибудь шведский трак запросто собьет ее, она покатится по дороге, а встречная машина расплющит корзинку с покупками, и, ослепнув в облаке муки и сахарной пудры, третья машина переедет ее грудь и раздавит мотоциклетный шлем.

    Дольф заваривает кофе, предлагает Рене. Рене, закрыв глаза, качает головой.

    Да он еле жив, думает Дольф, и бледен, как в доску затраханная блядь, иначе не скажешь. Неужели это наш Рене, мальчуган, который много лет назад здесь, в кухне, рыдал, когда Стан Окерс разбился, сорвавшись с предательской кручи трека в антверпенском Дворце спорта?
    Стан Окерс, мировой рекордсмен. Что там у него была за скорость — 57 километров в час? Да какая разница.
    Попробую еще раз. Если снова не ответит, черт с ним совсем.

    — Рене, — говорит Дольф.

    Рене что-то бурчит. Хорошее начало. Можно начать интересный разговор.

    — Скажи-ка, а негры уже научились разбираться с финансами, ну, вроде как мы?

    Смертельно бледный юноша прислушивается к шуму снаружи и, кажется, собирается что-то ответить, но Альма тихонько стучит в окошко.

    И, войдя в кухню, издает индейский вопль. Такого Дольф давно не слыхал. С тех пор, как их сорви-голова ввязался в свои кровавые разборки в джунглях и пустынях.

    — Бедный мальчик, никто не налил ему кофе! Дольфа шокирует ее бодрый тон.

    — Я спрашивал его. Правда же, Рене?

    — Я купила бананов, — сообщает Альма, выкладывая на клетчатую скатерть вкусности, на которые она скрепя сердце потратилась для своего бедняжечки: печенье, молочный и черный шоколад, закуску к пиву, жвачку, сигареты (это для всех), пять запаянных пакетиков с экзотическими фруктами, названий которых Дольф никак не может запомнить. (Впрочем, одно, он знает, называется «йапапас». Или что-то вроде.) — Мне пришлось изо всех сил сдерживаться, чтобы не поделиться своей радостью со всеми, кто был в супермаркете. Николь, ты ее не знаешь, она меньше года работает в мясном, поглядела на меня и говорит: «Альма, а ты-то чему радуешься?» Я говорю: «Я? Когда?» А она: «Да прямо сейчас, у моей кассы. Поклонника, что ль, завела?» Мне так и захотелось ей все разом выложить! Именно ей, у нее брат работает в Киламбо* [Город в Конго (далее «экзотические» названия коммен-
    тируются, только если не относятся к Конго)]
    , в администрации. Или в телефонной компании.

Флэнн О’Брайен. Третий полицейский

  • «Текст»; 2013
  • Не все знают, как я убил старого Филипа Мэйтерза, сокрушив ему челюсть лопатой, да, но я лучше расскажу сначала о своей дружбе с Джоном Дивни, потому чтоэто он первый сшиб с ног старого Мэйтерза, огрел его по шее особым велосипедным насосом, который сам же смастерил из железной трубы. Дивни был сильный и обходительный человек, только ленивый и не любил шевелить мозгами. Это он, во-первых, во всем виноват, он все задумал. Это он сказал, чтоб я лопату захватил. Это он тогда всем командовал, и он все объяснял, когда надо было объяснять.

    Родился я уже давно. Мой отец был исправным фермером, а мать держала пивную. Жили мы все в том же самом доме, но пивная не то чтоб процветала, почти целыми днями стояла закрытая, потому что отец целыми днями пропадал, он работал на ферме, а мать все время проводила на кухне, и народ почему-то днем не шел, а валил только совсем уже поздно, когда спать пора, или даже еще позже — но это на Рождество и на тому подобные выдающиеся даты. В жизни я не видел, чтобы мать вылезала из кухни, и днем я не видел ни единого посетителя, да и ночью никогда я не видел их сразу больше двоих-троих. Но сам я тогда по большей части в постели лежал, и совсем поздно ночью, не исключаю, все обстояло иначе, — это что касается моей матери и посетителей. Ну, а отца я плохо помню, но он был человек сильный и не любил разговаривать, разве что по субботам, когда рассуждал с посетителями про Парнелла и говорил, что Ирландия — ненормальная страна. Мать я хорошо помню. Лицо у нее всегда было красное и горело, потому что она вечно наклонялась к огню. Всю свою жизнь она заваривала чай для препровождения времени и напевала обрывки старинных песен для препровождения остального времени. Ее-то я близко знал, а с отцом мы были чужие, почти не разговаривали между собой.

    Но частенько, занимаясь ночью на кухне, я слышал сквозь хлипкую дверь заведения, как он, сидя на своем месте под керосиновой лампой, часами беседовал с Миком, нашей овчаркой. И всегда до меня доносилось только бормотанье, жужжание, гудение голоса, и мне ни разу не удалось разобрать ни единого слова. Он понимал всех собак в совершенстве, такой уж был человек, и он обращался с ними по-человечески. У матери был кот, но это было независимое, уличное животное, и мы его редко видели, а матери на него было с высокой горы плевать. Нам всем хорошо было вместе — как ни странно, потому что каждый жил сам по себе.

    А потом настал один год, настал прямо с Рождества, и, когда год этот ушел, мать с отцом тоже ушли. Мик, наш пес, изнывал и грустил, когда ушел мой отец, и совсем не желал исполнять свой долг в отношении овец. И на другой год он тоже ушел. Я в то время был мал и глуп и не мог понять, почему все они меня бросили и почему не предупредили заранее. Мать ушла первая, и я помню, как толстяк с красным лицом, весь в черном, говорил отцу, что никакого нет сомнения в том, где она сейчас пребывает, и он-де так уверен в этом, как только можно быть уверенным в чем бы то ни было в нашей юдоли слез. Но где она именно, он так и не сказал, и, поскольку я понял, что это большой секрет и что в среду она, возможно, вернется, я и не стал его ни о чем расспрашивать. А потом отец тоже ушел, и я подумал, что это он поехал за нею на нашей двуколке, и, когда в среду никто из них не вернулся, я расстроился и ужасно разочаровался. И снова пришел тот, в черном. Он оставался в доме две ночи и все мыл руки под умывальником в спальне и читал книги. И было еще двое, один низенький, бледный, другой черный, высокий, в гетрах. У них были полные карманы монеток, и, когда я им задавал вопрос, они мне совали монетку. Помню, высокий, в гетрах, сказал низенькому:

    — Бедный несчастный ублюдок.

    Я тогда не понял, о ком речь, и решил, что они говорят про того, в черном, который без конца возится с умывальником в спальне. Но потом я все очень хорошо понял.

    Через несколько дней меня самого увезли на двуколке и отдали в какую-то странную школу. Это была закрытая школа, я там не знал никого, и одни там были постарше, другие помладше.

    Скоро я узнал, что школа эта очень хорошая и дорогая, но я не платил никаких денег тем, кто в этой школе распоряжался, потому что денег у меня вовсе не было. Все это и многое другое я
    очень хорошо понял уже потом.

    Моя жизнь в школе и упоминания бы не стоила, если бы не одно обстоятельство. Там я впервые узнал про де Селби. Как-то я по рассеянности подобрал с учительского стола в кабинете естественных наук старую потрепанную книжку и сунул в карман, чтобы полистать завтра утром в постели, поскольку мне как раз недавно пожаловали право подолгу валяться по утрам в постели. Мне шел семнадцатый год, число было — седьмое марта, и я до сих пор считаю тот день самым знаменательным днем в моей жизни и охотней его вспоминаю, чем собственный свой день рождения. Книга была — первое издание «Золотых мгновений», и в ней не хватало двух последних страниц. Когда мне исполнилось девятнадцать и образование мое завершилось, я уже знал, что книга это ценная и что, оставляя ее у себя, я иду на воровство. Тем не менее я без малейших угрызений совести сунул ее к себе в чемодан и, наверно, поступил бы точно так же, выпади мне снова удобный случай. Возможно, для истории, которую я собираюсь рассказать, важно отметить, что именно из-за де Селбия совершил свой первый значительный грех. И в свой
    самый тяжкий грех я впал тоже из-за де Селби.

    Я давно уже понял, каково мое положение на этом свете. Все мои близкие умерли, и работать на ферме и жить в нашем доме до моего возвращения оставили человека по имени Дивни. Ни дом, ни ферма ему не принадлежали, и еженедельно ему выдавался чек, за которым он ездил далеко в город в одну контору, полную всяких юристов и чиновников. Я был незнаком с этими чиновниками, и я был незнаком с Дивни, но они, все вместе, выходит, работали на меня, и за все за это мой отец заплатил чистоганом перед тем, как умереть. Когда был помоложе, я считал, что он был, значит, очень щедрым человеком, если так расстарался для мальчишки, которого толком не знал.
    Из школы я не сразу поехал домой. Несколько месяцев я ездил по разным местам, расширяя свой кругозор, выясняя, во сколько мне обойдется полное собрание сочинений де Селби и не удастся ли где-то попользоваться книгами его комментаторов, пусть и тех, кто поплоше. В одном из мест, где я расширял кругозор, со мной как-то ночью случилась беда. Я сломал ногу (или, если угодно, мне ее сломали) в шести местах, и, когда я оправился и мог снова пуститься в путь, одна нога у меня была деревянная, левая нога. Я знал, что у меня мало денег, что я отправляюсь домой на бесплодную ферму, что меня ожидает нелегкая жизнь. Но я тогда уже был уверен, что сельское хозяйство, пусть мне им и придется заниматься, никогда не станет для меня делом жизни. Я знал, что если мое имя останется в веках, то останется оно исключительно в связи с именем де Селби.

    Во всех подробностях помню тот вечер, когда я вернулся под родной кров с дорожной сумкой в каждой руке. Мне было двадцать лет, стоял тихий вечер милого желтого лета, и дверь пивной была отворена. За стойкой я увидел Джона Дивни, который аккуратно сложил руки, низко наклонился над столешницей и глядел в расстеленную газету. У него были темные волосы, он был недурно скроен, хоть и скромного роста, плечи у него раздались от крестьянской работы, руки, как короткие бревна. Лицо было спокойное, вежливое, а глаза как у коровы, задумчивые, карие, покорные глаза. Почувствовав, что кто-то вошел, он не прервал чтения, только протянул левую руку, нащупал тряпку и стал выводить по стойке мокрые медленные круги. Потом, все еще читая, он развел руками, как бы до упора растягивая гармошку, и спросил:
    — Банку?

    Банкой завсегдатаи называли пинту черного местного пива. Самого дешевого портера в мире. Я сказал, что хотел бы поужинать, назвался и прояснил ситуацию. И тогда мы заперли заведение и пошли на кухню, и там мы провели чуть не всю ночь, и мы ели и разговаривали, и мы пили виски.

    На другой день был четверг. Джон Дивни сказал, что работа у него вся переделана и в субботу он переберется домой, где у него родня. Сказать, что работа у него вся переделана, я бы не мог, потому что ферма была в самом плачевном виде, к большей части работы, которую полагается переделать за год, он даже не приступался. Но в субботу он сказал, что кое-что еще надо подчистить, а по воскресеньям работать нельзя и он сдаст место в полном порядке во вторник вечером. В понедельник ему пришлось повозиться с занемогшей свиньей, и опять он задержался. К концу недели он был занят пуще прежнего, и два последовавших месяца, кажется, нисколько не сократили числа его трудных и неотложных дел. Я не особенно возражал, потому что, хоть он был ленив и не налегал на работу, он составлял мне какую-никакую компанию и никогда не требовал жалованья. Сам я не очень занимался фермой и заведением, все время проводил в кабинете, разбирая свои бумаги и все прилежней вчитываясь в страницы де Селби.

    И года еще не прошло, когда я заметил, что Дивни в своих разговорах употребляет слово «мы» и — хуже того — слово «наше». Он поговаривал, что наше дело могло бы быть подоходней, и как-то намекнул, что неплохо бы принанять работника. Тут я с ним не согласился, и откровенно ему возразил, что больше двоих работников не требуется в таком малом хозяйстве, и прибавил, причем на свою голову, что мы, мол, люди бедные. После чего было бы уже бесполезно пытаться ему втолковать, что все здесь по праву принадлежит исключительно мне. А сам себе я признавался, что, даже если все здесь и принадлежит мне, сам я нахожусь в полном распоряжении Дивни.
    Четыре года прошли благополучно для нас обоих. У нас был хороший дом и вдоволь хорошей деревенской еды, но мало денег. Лично я почти все время проводил в кабинете. На свои сбережения я наконец-то купил полные собрания сочинений главных комментаторов, Хэтчджо и Бассета, и фотокопию «Кодекса» де Селби. Я приступил также к важной задаче выучить в совершенстве немецкий и французский, чтобы читать труды кой-каких других комментаторов в подлиннике. Дивни днем худо-бедно работал на ферме, а вечером громко разговаривал в пивной с посетителями и подавал выпивку. Однажды я спросил его, как дела в заведении, и он сказал, что каждый день терпит на нем убытки. Я удивился, потому что от посетителей, судя по голосам за тонкой перегородкой, отбоя не было и Дивни покупал себе костюм за костюмом и дорогие булавки для галстуков. Но я не стал вдаваться в подробности, я был доволен, что меня оставляют в покое, сознавая, что лично моя миссия куда важнее, чем я сам. Как-то раз в начале зимы Дивни мне и говорит:

    — Я не могу больше швырять на этот бар свои кровные. У клиентов жалобы насчет портера. А портер дрянь, сам знаю, ведь пинту-другую и выпьешь с ними за компанию, куда денешься, и он плохо на мое здоровье влияет. Придется мне на пару дней уехать, пооглядеться, нельзя ли где раздобыть портер поприличней.

    На другое утро он исчез на своем велосипеде, а через три дня вернулся, усталый и запыленный с дороги, и мне сообщил, что все в порядке и четыре бочки самого наилучшего портера ожидаются к пятнице. Товар прибыл точно в назначенный срок и в тот же вечер отлично пошел в баре у посетителей. Он изготовлялся в одном городе к югу от нас и известен был как «Борец». Стоило вам выпить две-три пинты «Борца», как он почти наверняка вас побеждал. Посетители оценили его высоко и, набравшись, пели, орали, а порой валились на пол или даже на дорогу в полном беспамятстве. Некоторые потом жаловались, что в таком состоянии были ограблены, и на другой вечер сердито поминали про деньги и золотые часы, исчезнувшие с крепких цепочек.

    Джон Дивни не особенно любил с ними обсуждать эту тему, а мне так и вовсе ничего не рассказывал. Он напечатал большими буквами на картонке «ОСТЕРЕГАЙСЯ КАРМАННИКОВ» и «ЗА ПРОПАВШИЕ ВЕЩИ ЗАВЕДЕНИЕ ОТВЕТСТВЕННОСТИ НЕ НЕСЕТ» и повесил картонку над полкой рядом с другим объявлением, о том, чтоб чеки не предлагать. И тем не менее редко какая неделя проходила без жалоб посетителей в результате приема «Борца». Складывалось не очень приятное положение.

    Время шло, а Дивни все больше и больше печалился из-за того, что он называл «бар». Говорил, что уж успокоился бы, если бы он хоть окупался, но ему не верится, что такое возможно. Отчасти тут было виновато правительство, неприлично повысившее акцизы. Он сомневался, что и дальше сможет нести бремя потерь без посторонней помощи. Я отвечал, что мой отец владел каким-то стародавним способом извлекать из заведения прибыль, но раз уж бар стал настолько убыточен, не лучше ль его закрыть. Дивни возражал только, что сдавать лицензию — жуткая морока.

    Как раз к той поре, когда мне уже было под тридцать, мы с Дивни прослыли закадычными друзьями. Перед тем я годами почти не вылезал из дому. Во-первых, я был занят своей работой и у меня больше ни на что почти не оставалось времени, а во-вторых, моя деревянная нога была не очень приспособлена для ходьбы. А потом произошла одна весьма необычайная история, и после того, как история эта произошла, мы с Дивни уже не расставались больше чем на минуту, ни днем ни ночью. Весь день я торчал с ним на ферме, а с вечера сидел в заведении, на месте своего покойного отца, под лампой в уголке, и, как мог, занимался своими бумагами посреди грохота, воя и тому подобных жарких звуков, обязательных при употреблении «Борца». Если Дивни отправлялся в воскресенье к соседям, я шел с ним вместе, и вместе с ним я возвращался, не позже и не раньше. Если он ехал на велосипеде в город за портером, посевным картофелем, а то и «навестить кой-кого», я тоже ехал на своем велосипеде с ним рядом. Я перенес свою постель к нему в комнату и норовил заснуть только после того, как засыпал он, и бодрствовать задолго до того, как он едва потянется на постели. Однажды, правда, я чуть не утратил бдительность. Помню, на исходе черной ночи вдруг вздрагиваю и вижу: он стоит и преспокойно одевается в темноте. Спрашиваю, куда это он собрался, а он отвечает, что ему, мол, не спится и, наверно, полезно будет пройтись. Я сказал, что меня тоже исключительно мучит бессонница, и мы вместе пошли гулять, хоть ночь была такая сырая и промозглая, каких я больше в жизни не упомню. Когда мы вернулись, промокшие, продрогшие, я сказал, что глупо спать в разных постелях в такую ужасную погоду, и перебрался к нему. Он ничего особенно не говорил — ни тогда, ни в другое время. Потом я всегда спал с ним вместе. Мы были друг с другом предупредительны, приятно друг другу улыбались, но положение сложилось ненормальное и не радовало ни меня, ни его. Соседи скоро заприметили, как мы неразлучны. Почти три года мы все время бывали вместе, и вот нас объявили самыми лучшими христианами во всей Ирландии. Говорили, что человеческая дружба — вещь прекрасная, а мы с Дивни являем благороднейший ее пример во всей мировой истории. Если другие ссорились, вздорили, не соглашались между собой, их спрашивали, почему бы им не брать пример с меня и Дивни. Всех поражало до глубины души, если Дивни вдруг где-то когда-то объявится без меня. И нет ничего удивительного, что до сих пор еще не бывало таких двоих людей, которые бы не выносили друг друга так, как мы с Дивни. И никогда еще никакие двое не были друг с другом приветливей и дружелюбней.

    Но я должен вернуться на несколько лет назад, чтобы объяснить, что же явилось причиной столь необычного положения. «Кое-кто», кого Дивни раз в месяц навещал, была девица по имени Пеггин Мирс. Я со своей стороны завершил свое полнейшее «Пособие по де Селби», в котором сличил взгляды всех известных комментаторов на все, что касалось самого ученого и его трудов. Обоим нам, следовательно, было не до пустяков. Вот однажды Дивни мне и говорит:

    — Не сомневаюсь, ты написал мощную книгу.

    — Книга полезная, — согласился я, — и в высшей степени своевременная.

    Что правда, то правда, мое «Пособие» содержало немало исключительно новых открытий и, главное, неопровержимо доказывало, что большинство широко распространенных суждений о де Селби и его теориях в корне неверно, будучи основано на неверном прочтении его трудов.

    — И она могла бы прославить твое имя и принести
    тебе целое состояние?

    — Могла бы.

    — Так почему ж ты ее не выпустишь?

    Я объяснил, что для того, чтобы «выпустить» такую книгу, требуются деньги, если только автор уже не пользуется известностью. Он подарил мне сочувственный взгляд, чем не часто меня баловал, и вздохнул.

    — Откуда ж теперь денег взять, — говорит, — питейное дело при последнем издыхании, земля вся истощилась, не родит ни черта без искусственных удобрений, а их не достать ни за какие коврижки — всё жиды и масоны, жулье, нашего брата дурят.

    Я знал, что насчет удобрений — это неправда. Он уже раньше мне объяснил, что удобрения не стоит приобретать, потому, что с ними одна морока. Помолчав, он сказал:

    — Ладно, поглядим, авось и достанем денег на твою книгу, да мне и самому деньги нужны, потому что не будет девушка ждать до тех пор, пока до того состарится, что и ждать перестанет.

Александр Галин. До-ре-ми-до-ре-до

  • Издательство «Время»; 2013 г.
  • …Все смолкли и посмотрели на администраторшу, которая, в то время как гости рассаживались, переместилась к микрофону.

    — У нас большая радость, — сказала она. — К нам приехал господин Чайковский — руководитель Всероссийского музыкального фонда «До-ре-ми». Жены чиновников зааплодировали — старику пришлось встать и поклониться.

    — Сегодня с нами также талантливый московский композитор Глинка, — повернулась администраторша к Кучкину. — Вот такое знаковое совпадение. За столом засмеялись, и теперь взгляды женщин обратились на Кучкина — но он не шелохнулся.

    Старик мученически поднял глаза к потолку.

    — Я пропустил, кого ты нам назвала, маленькая? Кто из них будет самый крутой? — сонным голосом пробормотал губернатор.

    — Я думаю, — поспешно вмешался старик, — что самый крутой среди нас — тот кто ведет вперед властные эшелоны!

    — Властные эшелоны города все тут присутствуют, — подхватила его слова губернаторша, — а вы своим искусством помогаете «машинистам» зорко смотреть вперед!

    За столом опять зааплодировали. После этого администраторша негромко объявила:

    — Приветственное слово имеет председатель акционеров нашего спиртзавода, — и тоже присела к столу.

    Председатель акционеров был совсем еще молод. На его явно «перекачанном» теле туго сидел дорогой костюм, а воротнику ослепительно белой рубашки никак было не обхватить мощную и короткую, обозначенную золотой цепью шею; голова, казавшаяся завинченной до отказа, держалась на шее как-то косо, отчего глаза молодого человека все время смотрели в сторону.

    Он подошел к микрофону и заговорил отрывисто, с грубовато-снисходительной интонацией:

    — Господа! Сегодня все больше и больше людей во всем мире считают Россию знаковой. Хочу приветствовать вас, господин Чайковский, в вашем новом элитном статусе «Почетного акционера спиртзавода» и прошу принять именную акцию. Ровно поэтому от имени акционеров, на дорожку, мы господину Глинке дарим не сухой паек, как при коммуняках, — а жидкий! — И он подхватил с пола и легко поднял над головой тяжелую коробку с бутылками. Все зааплодировали. Вслед за председателем акционеров у микрофона появился человек чуть постарше, худой, бледный, с острой, резко очерченной бородкой; на лице его темнели очки в золотой оправе, а черные волосы, схваченные сединой, были старательно зачесаны от виска к виску поверх большой плеши.

    — Слушай, они все, что ли, говорить будут? — зашептала пловчиха, склонившись за спиной старика к калмычке.
    — Похоже, — уныло отозвалась та.

    Человек у микрофона хрипло выкрикивал слова, как будто старик и Кучкин, к которым он обращался, не сидели перед ним за столом, а находились в соседнем помещении. При этом он время от времени вскидывал голову, сбивая прическу и приоткрывая лысое темя.

    — …Хочу пожелать вам от местного отделения Союза журналистов, — разносилось, как на
    митинге, — не запятнать имен великих деятелей земли русской! Идти, идти и идти до конца тем же путем и так же, как и они, ставить перед властью главный вопрос: куда мы все благодаря ей движемся?..

    Чиновники разом зашумели, запротестовали, но журналиста это не остановило. Он ловким движением головы вернул на место упавшую на лоб прядь и с пафосом продолжал:

    — Надо сказать людям, кто отправил их в этот путь!..

    — Ну ты давай за всех-то людей не выступай, — пробасил громадный, добродушного вида мужчина в крупных очках и в парадной прокурорской форме. — Я тоже человек.

    — Ты человек?! — возмущенно вскричал журналист и в очередной раз неосмотрительно тряхнул головой, предъявив миру всю, как будто отполированную, ее поверхность, отразившую люстру.

    Он вдруг сорвался с места, подбежал к Кучкину и, тыча рукой в сторону человека в мундире, срывающимся от гнева голосом проговорил:

    — Он прокурор! У нас в деревнях стали собак цепных Прокурорами называть!

    — Что!.. — побледнел прокурор и шумно поднялся, но был остановлен женой.

    Журналист несколько раз мотнул головой: ему никак не удавалось справиться с нависшими на глаза волосами.

    — Жизни нет от этих чиновников! — кричал он и все вскидывал и вскидывал голову. — Обложили Россию данью хуже монголов!..

    — Успокойтесь, господа! — недовольно поморщилась губернаторша. — Что гости подумают про нашу элиту!

    — От этих «элит» вся Россия стонет! — вопил журналист.

    — Правильно! — зло встрял председатель акционеров и тоже повернулся к Кучкину. —

    Вообще уже все кругом осатанели! Менты приезжают на завод в день зарплаты и прямо из кассы деньги вынимают. Люди меня за горло берут — а чем мне им платить? Плачу людям спиртом.

    Город пьяный с утра до утра. Этот «борзой» пишет, что я спаиваю народ, другой — судить собирается! — говоря это, он кивнул сначала на журналиста, потом на прокурора.

    — Я о беспределе элиты писал и буду писать! — закричал журналист.

    А прокурор, опрокинув стул, все-таки вырвался из-за стола и, быстро подойдя к председателю акционеров, обеими руками взял его за грудь:

    — Ты у меня будешь сидеть! Сидеть! Сидеть! И сидеть! — гневно пообещал он.

    — Я не сяду, потому что ты раньше ляжешь! — коротко и злобно огрызнулся председатель, схватил его за волосы и стал тянуть к полу.

    И когда молодому и сильному председателю удалось свалить и оседлать прокурора, с мест, с возмущенным гулом, поднялись остальные чиновники и попытались их разнять, но, быстро-быстро смешавшись в кучу, сами начали безо всякого разбора наносить удары. Драка разрасталась. Жены чиновников делали вид, что ничего не замечают, а губернаторша все требовательнее толкала локтем по-прежнему дремавшего мужа. Он очнулся, увидел дубасящих друг друга мужчин и одобрительно загоготал:

    — Да пускай ребята попарятся!

    — Элита называется! — осуждающе качала головой губернаторша.

    Старик, поманив Кучкина, зашептал ему:

    — Пока они дискутируют, я позволю себе задать вам вопрос, Левушка. Не знаете, почему
    они называют себя элитой? Я часто слышу это слово по телевизору.

    — Не знаю. Я не смотрю телевизор, — ответил Кучкин.

    — Вы не смотрите телевизор?! — изумился старик. — Газеты-то хоть читаете?

    — Нет, не читаю. — Вы в каком веке живете? Кучкин поглядел на дерущихся и пожал плечами: — Если судить по этим кулачным боям — то в средневековье. В русском, — через паузу прибавил он. И старик, с трудом сдерживая смех, одобрительно закивал. — Скажите, а можно мы поедим? — с тихой мольбой
    в голосе спросила старика пловчиха. — Мне кажется, это не очень ловко по этикету, — ответил тот и снова повернулся к Кучкину: — Как вы думаете, Левушка?

    — Я ничего не знаю про этикет, поэтому ешьте, — сказал Кучкин.

    Калмычка с пловчихой, а за ними и Евфросиния украдкой потянулись к блюдам с едой, но взять ничего не успели.
    — А ну-ка, всем тихо! — вдруг зыкнула губернаторша на дерущихся и в сердцах хватила по
    столу кулаком, отчего зазвенели и упали бокалы.

    Мужчины сразу прекратили битву и нехотя вернулись на свои места. Подруги сидели, с испугу не решаясь прикоснуться к еде.

    — Ну какие же вы, господа, уроды! — с презрением выговаривала чиновникам губернаторша. — В кои-то веки за столом с культурными людьми!..

    — Буду помогать культуре! — брякнул губернатор, тряхнув головой. — Мужики, давайте налейте… дамкам.

    Официанты потянулись к столам, стали обучено-церемонно разливать напитки.

    — А то вы, Сергей Иванович, не помогаете! — угодливо крикнул кто-то из чиновников.

    — Великолепно! — повернулся старик к губернатору. — Мы в какой-то мере и есть работники культуры. Как вы слышали, моя фамилия Чайковский. Вам, кончено, знакомо это имя.

    Губернатор, дурацки улыбаясь, молчал.

    — Ты нас-то хоть не позорь, Сергей Иванович, — негромко сказала губернаторша. — Кто написал балет о лебедях?

    Но губернатор, с виноватой улыбкой, только отмахнулся, что означало: тупик, дальше можете не спрашивать.

    — Сен-Санс написал о больших лебедях… — подсказывала ему жена, — а кто о маленьких?..

    — Чайковский? — сообразил губернатор.

    — Петр Ильич. — И губернаторша сокрушенно покачала головой.

    — Ну слава богу, доехали, а то я совсем запутался в Чайковских, — рассмеялся губернатор.

    — Давайте лучше выпьем.

    За столом одобрительно загудели. Губернатор встал и похозяйски двинулся по кругу с бокалом — гости поднимались ему навстречу, звенел хрусталь. Подойдя к местным девушкам, губернатор нахмурился, погрозил им пальцем и неожиданно стал всех их поочередно целовать, а некоторых даже по-отечески шлепать. Жена его в это время демонстративно смотрела в другую сторону.
    — Скучают они без вас, Сергей Иванович! — не спуская с нее мстительных глаз, громко сказала администраторша.

    Девушки, постепенно осмелев, обступили губернатора. На весь зал раздавался их смех и восклицания.

    — Сейчас помрут от счастья! — внятно и зло произнесла калмычка.

    — Слушай, я в шоке! — скосилась на подругу пловчиха.

    Наконец Удальцов вырвался из окружения. Волосы его были всклокочены, глаза горели, от сонливости не осталось и следа. Он залпом осушил бокал и выбросил руку в сторону — немедленно подошел официант, подлил шампанского. Вернувшись на свое место во главе стола, губернатор неожиданно обратился к старику:

    — Вот вы напасали музыку о лебедях…

    — О лебедях писал мой великий однофамилец, — осторожно поправил его старик, — а я автор другого сочинения…

    Не менее известного в некотором роде.

    — А между прочим, — гнул свое губернатор, — лебедь — это самая злобная и бесполезная птица…

    — Теперь ты что начал? — попыталась остановить мужа губернаторша.

    — Бесполезная, — не слушая ее, повторил губернатор. — Курица — вот кому мы должны поклониться в пояс!

    Поднялся прокурор и, поправляя треснувшие в драке очки, воинственно заявил:

    — Прав губернатор: курица — королева!

    — Да какая же курица королева?! — всплеснула руками губернаторша.

    — Курица яйца дает и мясо, — поддержал Удальцова и председатель акционеров. — 
    Курица — это закуска. У нас ведь проблема не в том, что мы пьем, а в том, что мы не закусываем!

    — Вот именно! — вырвалось у пловчихи.

    — А почему народ не закусывает?! — с болью вопрошал журналист. — Он эту жизнь свою
    хочет быстрее забыть!

    — Чего вы начали про курицу сейчас! — возмутилась губернаторша.

    — Но мы о курице не пишем, — подвел итог губернатор, обращаясь уже ко всем присутствующим, — мы пишем о лебедях!

    Настала неловкая тишина. Старик, желая разрядить обстановку, весело сказал: — Друзья мои, как только увижусь с моим другом Сен-Сансом, обещаю поговорить с ним. Все-таки он главный орнитолог в мировой музыке. Согласится ли он написать балет о курице, я не знаю, но обязательно поговорю с ним.

    — А чего нам Сен-Санса просить? — сказал губернатор. — Мы что, не можем сами о курице написать?!

    Все посмотрели на старика.

    — Дело в том, друзья мои… я уже не молод… — начал было он.

    — Ну тогда, может быть, этот, помоложе? — не дав ему договорить, кивнул губернатор на Кучкина. — Пусть он постарается.

    Губернаторша повернулась к Кучкину, зааплодировала, и чиновники с их женами последовали ее примеру.

    — Хоть голос подайте, — умоляюще прошептал Кучкину старик.

    — Композиторы связаны с либретто, — когда стихли аплодисменты, произнес Кучкин, и сам удивился сказанному. — Нужна какая-то возвышенная история… про курицу…

    — Да не надо про курицу! — прервала его губернаторша. — Не слушайте вы их! Лучше
    покажите людям что-нибудь про настоящую любовь…

    — Про любовь с большой буквы! — подхватила одна из чиновничьих жен.

    — Про огромную, красивую, возвышенную любовь, — завершила свою мысль губернаторша.

    — Возвышенная любовь? — переспросил губернатор и обратился к чиновникам: — А ну-ка давайте напрягайте мозги.

    Не ожидавшие такого приказа чиновники растерянно молчали. — Ну, теперь про любовь заведут! — неожиданно громко в наступившей тишине прозвучал голос пловчихи, но никто не обратил внимания на ее слова.

    Жены с нетерпением поглядывали на мужей, которые старательно морщили лбы.
    — Ну, самыми возвышенными в любовных делах считаются француженки, — первым нарушил тишину журналист.

    Но Удальцов сразу замахал на него руками:

    — Все! Все! И не начинай. Бывали мы в Париже. Да там посмотреть не на кого!

    — Ох, я видел одну мадьярку, — вдруг тихонько простонал неприметный лысоватый
    чиновник, до этого безмолвно сидевший рядом со своей толстой и чем-то недовольной женой, — до сих пор плывут мои мозги и тают!

    В прошлом году на озере Балатон была одна мадьярка. В белой шляпе, в длинном платье проехала мимо меня на велосипеде…

    Все повернулись к нему, но он вдруг погрустнел и затих.

    — Ну! — потребовал продолжения Удальцов. — Проехала на велосипеде, и что?..

    — И волосы длинные у нее поднимало ветром, — вспоминал чиновник, — и они, как струи, текли вслед за ней…

    Он опять замолчал.

    — Ну? — теряя терпение, гаркнул на него губернатор. — Дальше что было?

    — Ничего… — вздохнул чиновник. Все захохотали. — Надо губернатора свозить в Венесуэлу, — загорелся председатель акционеров. — Я был в Венесуэле. Я там больной на голову стал. Вот ты вышел на улицу, увидел первую венесуэлку — и сразу закрывай глаза, потому что, если ты их откроешь, ты увидишь вторую венесуэлку. Но у тебя есть еще шанс на выздоровление. Но если ты и после второй венесуэлки глаза не закрыл и увидел третью венесуэлку, — все, ты погиб! Сколько наших ребят не могут никак выехать из Венесуэлы!..

    — Мне кажется, выше нашей женщины нет в мире никого! — вмешался старик. Жены чиновников благодарно зааплодировали.

    — Вот они — золотые слова! — кивнул губернатор, дождался тишины и начал: — Вышла у меня еще в молодые годы осечка: угораздило меня самую первую мою деваху найти на две головы выше себя. Дело было зимой, времени, понятно, в обрез, и так я к ней прилаживался и этак — никак. Шарахнула она меня, уткнулся я со спущенными штанами мордой в снег. Из кустов пацанва выскочила, ржет — следили за нами. С тех пор у меня к женщинам как отрубило. Онемение, страх, ужас. Не мог даже в мыслях к ним подступиться. И тянулось это, стыдно сказать, чуть ли не до тридцати лет. Никого не было! Монах!.. Я уже учился в Высшей партийной школе, и перед нами выступил с лекцией молодой сексотерапевт… Он сейчас знаменитый на всю Москву профессор, следит за всей нашей вертикалью, чтобы вертикаль, неровен час, не ослабла… Задал я ему тогда вопрос, что со мной такое происходит? Мне жена, говорю, нужна, в партийной карьере без жены нет пути. И он мне тогда сказал: «Ты, Удальцов, типичный бздун. Это надо обязательно в себе выжечь. По жизни нужен мужской характер, иначе сомнут тебя и затопчут. Но для этого ты обязан уговорить какую-нибудь дылду, чтобы она была выше той дуры, которая так тебя унизила…»

    Тут губернатор сильно сжал скулы, и стало видно, что эти воспоминания даются ему нелегко. Губернаторша осторожно коснулась руки мужа, а чиновники совсем притихли.

    — «…Потом ты быстро найдешь себе жену», — вернулся к рассказу Удальцов, но всхлипнул и совсем ослабевшим голосом сумел лишь договорить: — И посоветовал: «Просись на Кубань — самые рослые девки у нас в Союзе там»…

    Он заплакал, закрыв лицо рукой.

    — Ну ладно, не надо, Сережа, — тихо успокаивала его губернаторша. — Чего ты себя
    растравляешь?..

    Она протянула ему салфетку. Утерев слезы и глубоко вздохнув, Удальцов продолжал:

    — И вот направили меня — а было это еще в брежневские времена — на Кубань и, в виде наказания, что еду без жены, сунули в самый занюханный горком. Я, конечно, только об одном думаю, потому что казачки вокруг такие — одна выше другой!

    И вот однажды еду поутру я в служебной машине мимо городского парка и вижу: в глубине над деревьями вроде голова торчит в красном берете. Я думал сначала, что это девица на дерево забралась. Подъехали ближе, вгляделся: под деревом на земле две ноги. Думаю: нет, у страха-то глаза велики — не может такого быть. Меня водитель спрашивает: «Что с вами? Чего вы дрожите?» Я велел ему остановить машину, этак зигзагами подхожу. Ощущаю себя пигмеем. Стою зубами стучу, скулю от страха. И вопрос ей: что вы делаете среди деревьев? Она говорит с небес: «Со старшей сестрицей бабочек ловлю». Поглядел по сторонам и, действительно, вижу: еще одна бабочек ловит — постарше, и ростом она, слава тебе господи, поменьше этой. Ну, слово за слово. Оказывается, они намылились ехать за бабочками из города, потому что старшая — учительница ботаники и ей детям надо наглядно показать, какая из гусеницы получается бабочка. Я говорю им, мол, разрешите вас довезти, сам я по профессии партийный работник, но по призванию тоже ботаник, и бабочек мне еще никогда ловить не доводилось. Был у них с сестрицей горячий спор, дрались они тут же, прямо в парке: кому со мной ехать. Но победила старшая.

    И вот еду я с ней хрен знает куда, попадаем мы с ней на какой-то хутор…

    — Ну все! Хватит! — не выдержала губернаторша.

    — И что же вы там делали, на хуторе? — лукаво поинтересовался старик.

    — Вот видите, вы сразу о плохом думаете, — улыбнулся хитровато губернатор и ответил: — Мы бабочек ловили.

    Опять все захохотали, и губернатор, подождав, стал рассказывать дальше.

    — Но кто же нам даст на этом свете спокойно бабочек ловить! — уже совсем весело вопрошал он. — Нет такого места на земле. Нет и не будет! Обязательно найдутся такие, кому это будет как кость в горле. Водитель мой известное дело в какой конторе зарплату получал. Все это я понимал. Но помнил и завет доктора: не может быть у слабака политической карьеры. Короче. Пишут на меня анонимную телегу в КГБ. А Андропову тогда как раз понадобился показательный процесс, надо было ему показать разложение партийного аппарата. Местное КГБ стоит на ушах, чтобы дело на меня завести. Заводят. Меня первым же рейсом — в Москву, на Лубянку. Ты, говорят, представительницу Кубани изнасиловал с использованием служебного транспорта. — «Как изнасиловал? Я с ней бабочек ловил и говорил о ботанике — все. И ничего больше!» Спрашивают девушку. Она смело им говорит: «Он мне жених». А Андропову показательный процесс позарез нужен: у него с Ленькой уже шла подковерная борьба. Как я потом узнал, хотел он тогда начать «дело ботаников». Потянуло холодком, светит мне Мордовия. И начали невесту мою обрабатывать, мол, у него таких, как ты, много по всей стране. Не выпускают ее с Кубани: она важный свидетель. Что делает младшая. Едет она потихоньку в Москву, к правозащитникам…

    — Зачем к правозащитникам? — поморщился прокурор.

    — Видать, ты еще молодой, — сурово заметил губернатор. — Как зовут пропагандиста
    лебедей? — кивнул он на старика.

    — Чайковский, — быстро подсказала администраторша.

    — Вот Чайковский помнит, что Ленька в свое время у финнов подписал с Западом хренотень
    про права человека… Пришла младшая к правозащитникам: «Не виноват Удальцов!» — «А
    что же он там, на хуторе, делал?» — спрашивают правозащитники…

    — Бабочек ловил! — угадал старик.

    — И пошло по западным газетам: «Свободу узнику совести Удальцову!» И Ленька
    Андропову сказал: «Мы что, будем из-за одного мудака отношения с Западом портить?» И
    тот отступил. Поперли меня, конечно, из партии, а сажать не стали. Но я остался на слуху. С тех пор у всех в памяти отложилось: Удальцов — узник совести. И когда у нас общественный строй поменялся и настал момент, когда надо было во власть выдвинуть свежачка, вспомнили про Удальцова. Вот так я и попал в большую политику. Но главное — жену себе нашел и перестал с той поры женщин бояться. Ну а младшенькая, Ангелина, — она молодец, помогает нашей губернии выруливать на европейский путь развития. Для такой женщины нужен герой! Все посмотрели на администраторшу. Она легонько закусила губу, потом лунатически улыбнулась, медленно опустила веки и, послав губернатору воздушный поцелуй, печально сказала:

    — Спасибо за теплые слова, но пока такого героя я не встречала.

    — Встретишь, — едко бросила губернаторша.

Новый цикл лекций в «Порядке слов»

Магазин «Порядок слов» объявил о запуске нового проекта вместе с журналом «Неприкосновенный запас» — ежемесячный цикл лекций и встреч под названием «Словарный запас: дебаты о политике и культуре». Официальный старт — 28 февраля — социолог Борис Дубин прочтет лекцию «Прощание с книгой». Продолжение — 7 марта — главред «Неприкосновенного запаса» Илья Калинин подготовит монолог на тему «Исторический photoshoping: политика памяти и экономика ренты».

Источник: магазин «Порядок слов»

Письма водяных девочек

  • Мария Галина. Всё о Лизе. Время, 2013
  • Мария Галина. Письма водяных девочек. Айлурос, 2012

Стихотворения Марии Галиной обладают удивительным свойством: подобно множеству живых существ, они организуются в своеобразную экосистему, где происходит постоянное внутреннее движение, пульсация материи, рождение новых образов и сюжетов — иными словами, эволюция. История мира возникает из реликтового болота текста; Мария Галина работает со знаком, как добросовестный исследователь — со своими живыми и ископаемыми объектами, то ли формулируя альтернативную теорию эволюции нашего мира, то ли описывая зарождение новой жизни в его пост-апокалипсическом будущем, то ли рассказывая о параллельной реальности, где действует непостижимая логика.

Я видал такое что сам не знаю

что это было

История мира — миф о жизни и смерти, точнее, о жизнях и смертях, сменяющих друг друга в нескончаемом и неостановимом потоке. Если попытаться расположить истории, составляющие две книги, в воображаемом хронологическом порядке, то можно сказать, что «Всё о Лизе» — повесть о жизни до смерти, завершающаяся библейским «и земля стоит исполнена величья / безвидна и пуста», а «Письма водяных девочек» — повесть о жизни после смерти. Однако, помня о цикличности любого мифа, можно с уверенностью поменять местами эти «до» и «после». С этой точки зрения эволюция также представляет собой цикличный миф, а человек ошибочно полагает её вектором — только потому, что в силу быстротечности своего существования не способен увидеть, что прямая — в действительности только фрагмент бесконечно огромной окружности.

Когда человеческий род покинет эти края,

Кто придёт им на смену? Разумные муравьи,

Крысы с ловкими пальцами? Думающие сурки?

Их мелкие боги, тотемные предки, мудрые старики…

Садовый бог, дриады, инопланетяне, водяные — бывшие водолазы, акула, выпускающая из пасти проглоченных ею людей, болотная камышёвка и горихвостка из устаревшей с точки зрения современной биологии «Жизни животных» Альфреда Брема, — всем им находится место в разработанной автором строгой систематике живых, неживых и сказочных созданий. Не романтический, но научный язык при говорении о мистическом, встраивание сверхъестественного в академический дискурс оказывается наиболее эффективным для разрушения полупрозрачной границы между потусторонним и посюсторонним, создаёт ситуацию, в которой самые фантастические существа обретают право голоса.

это были

всякие мокрые мелкие

шевелящиеся

обрастающие скелетами

теперь они мёртвые

розовые белые

сухие крошащиеся

известняки способны

медленно разлагаться

до углекислого газа

перекристаллизироваться

до белого розового мрамора

производить мёртвых безумных богов

минерализоваться

нуммулиты

осколки света

отблёскивающие в скальных плитах

точно крохотные монеты

минерализовавшиеся слёзы

чечевицеобразные линзы

искривляющие пространство

позднего кайнозоя

верхнего неолита

вымерший род корненожек

В захоронениях древних царей, в палеозойских отложениях, в вечной мерзлоте, в невидимом глазу микромире Мария Галина обнаруживает свидетельства присутствия в привычной человеку действительности второй, подчас гораздо более настоящей реальности, которая существовала до и будет существовать после, которая может показаться пугающей, но при детальном рассмотрении оказывается скорее обнадёживающей, как обнадёживающе всё вечное и абсолютное, всё, не подверженное окончательному распаду и необратимой смерти.

И водяные девочки, запрокинув голову, смотрят туда,

где скользят по морской поверхности чудовищные суда,

чёрные авианосцы, плавучие города,

водяные девочки перепончатыми лапками машут им вслед

их прозрачные жабры омывает светящаяся вода.

Парадоксальным образом текст, в котором добрые боги превращаются в чудовищ, спящих на дне мирового океана, звучит почти оптимистично. Систематика не рассматривает человека как «венец творения», для неё Homo sapiens — только строчка в длинном перечне видов. Отрастёт ли у человека русалочий хвост, проклюнутся ли на лбу рожки, — суть от этого не изменится, «потому что главное — это сердце».

В художественном мире Марии Галиной жизнь и смерть неизбежны, но никогда — не окончательны; их взаимоперетекание безболезненно: главная героиня повести «Всё о Лизе», умирая, в своих грёзах оказывается на берегу моря, то есть именно там, где зарождается новая жизнь, начинается следующий виток эволюции.

Говорят, что в глухие безлунные ночи

Не доезжая кафе «Любава»

На обочине трассы

Стоит никакая не проститутка

Не дальнобойщица-плечевая,

А приличная девушка в белом платье,

Выбегает на трассу, машет руками,

Бросается наперерез машинам,

Просит довезти до ближайшего поворота.

У поворота спрыгивает с подножки,

Торопливо уходит, белое платье

Слишком быстро гаснет в зеркальце заднего вида.

Там, за поворотом, никакого жилья нету,

Только одно заброшенное кладбище,

Пластиковые венки, обесцвеченные дождями,

Мокрые металлические ограды…

В передрассветной мути, в кафе «Любава»

Где хороший шашлык и горячий кофе

Дальнобойщики переговариваются меж собою…

Что-то, говорят, давно не было нашей,

Говорят, паршивая эта трасса,

Чуть зазеваешься и кирдык котёнку,

А эта хоть как-то в тонусе держит, всё веселее.

Очень уж за рулём, говорят, одному тоскливо

Очень уж одиноко…

Потустороннее, проникающее в действительность, преобразующее и постепенно подменяющее её — не враждебно; банальный курортный роман оказывается гораздо опаснее путешествия в лес, окутанный клубящимся туманом и наполненный загадочными голосами; связь с живыми завершается гораздо более драматически, чем общение с мёртвыми и несуществующими. Привычная реальность кажется грубой маской, скрывающей лицо застывшего в вечном сне божества — жуткое и привлекательное одновременно. В стихотворениях Марии Галиной, как в осколках зеркала троллей, отражаются его фрагменты, так что читатель волен с помощью собственного воображения выстроить целостную картину.

луна в сущности не спрашивает никого

озаряя горы и долины

её боятся даже храбрые мужчины

она же не боится никого

один рог у неё чистый голубой нож

второй рог у неё окровавлённый нож

два блистающих острия

дорогая луна если кого возьмёшь

пускай это буду не я

Текст пронизан множеством литературных и нелитературных цитат — от Говарда Филлипса Лавкрафта до детских считалок, от научных статей до стихов современных поэтов. Периодически повествователь открыто вмешивается в рассказ комментарием, оговариваясь: «всё это я сообщаю в помощь критикам, которым будет легче отслеживать аллюзии и заимствования». Этот приём имеет неожиданный эффект: автор как бы сообщает читателю: «Всё в порядке, я здесь, а это значит — Конец Света ещё не наступил, я рядом, а на жабры и перепонки между пальцами, пожалуйста, не обращайте внимания».

Анаит Григорян