- Милан Кундера. Искусство романа: Эссе / Пер. с фр. А.Смирновой. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2013. — 224 с.
1
В 1935 году, за три года до смерти, Эдмунд
Гуссерль прочел в Вене и Праге знаменитые лекции о кризисе европейского гуманизма. Прилагательное «европейский» означало для него духовную идентичность, которая распространяется и за
пределами географической Европы (например,
в Америку) и появилась одновременно с древнегреческой философией. По его мнению, она (то есть
философия, а не идентичность) впервые в Истории захватила мир (мир в его единстве), поставив
перед ним вопросы, требующие ответов. Она задавала вопросы не для того, чтобы удовлетворить
те или иные практические потребности, а потому
что «человеком овладела страсть к познанию».Кризис, о котором говорил Гуссерль, представлялся ему столь глубоким, что он задавался вопросом, способна ли Европа его пережить. Истоки этого кризиса приходились, по его мнению, на
начало Нового времени, он видел их еще у Галилея и Декарта, в ограниченности европейских наук, которые свели весь мир к простому объекту
технического и математического исследования
и исключили из своего поля зрения конкретный
мир жизни, die Lebenswelt, как он его называл.Развитие науки втиснуло человека в узкие
рамки специализированных дисциплин. Чем больше продвигался он в своем познании, тем больше
терял из виду и мир в его единстве, и себя самого,
погружаясь в то, что Хайдеггер, ученик Гуссерля,
обозначил красивой, почти магической формулировкой «забвение бытия».
Возведенный некогда Декартом в ранг «хозяина и повелителя природы», человек становится
обыкновенной вещью для неких сил (таких как
техника, политика, история), которые его превосходят, обходят, овладевают им самим. Для этих сил
его конкретное существо, его «мир жизни» (die
Lebenswelt) не имеет никакой цены, никакого интереса: он намеренно забыт, затемнен.
2
Я полагаю, однако, что суровый взгляд, направленный на Новое время, было бы наивно считать
простым осуждением. Я бы сказал скорее, что два
великих философа обнажили двойственность этой
эпохи, которая является и вырождением, и прогрессом одновременно и, как все, свойственное человеку, в своем рождении содержит зародыш кончины. Эта двойственность нисколько не уменьшает, на мой взгляд, значения последних четырех
веков истории Европы, к которым я ощущаю тем
бóльшую причастность, что лично я не философ,
а романист. В самом деле, основоположником
Нового времени является не только Декарт, но
и Сервантес.
Возможно, именно Сервантеса оба сторонника
феноменологической философии не стали брать
в расчет, вынося приговор Новому времени. Я хочу
сказать этим следующее: если философия и науки действительно позабыли о человеческом бытии, то совершенно очевидно, что именно с Сервантесом сложилось великое европейское искусство, которое есть не что иное, как исследование
этого самого позабытого бытия.В самом деле, все великие экзистенциальные
темы, которые Хайдеггер анализирует в своей работе «Бытие и время», считая их забытыми всей
предшествующей европейской философией, были
обнажены, раскрыты, освещены четырьмя веками
европейского романа. Роман по-своему, следуя
своей собственной логике, один за другим раскрыл
различные аспекты существования: с современниками Сервантеса он задается вопросом, чтó есть
приключение; с Сэмюэлом Ричардсоном принимается постигать «то, что происходит внутри»,
обнажать потаенную жизнь чувств; с Бальзаком
обнаруживает врастание человека в Историю; с
Флобером исследует terra по сю пору incognita повседневности; с Толстым начинает интересоваться вторжением иррационального в поведение человека и принимаемые им решения. Он зондирует
время: неуловимое мгновение прошлого с Марселем Прустом; неуловимое мгновение настоящего с Джеймсом Джойсом. Он вместе с Томасом
Манном изучает роль мифов, которые, явившись
из глубин времен, управляют нашими поступками. Et cetera, et cetera.Роман постоянно и преданно сопровождает
человека с самого зарождения Нового времени. «Страсть к познанию» (которую Гуссерль считает
сущностью европейской духовности) овладела им
для того, чтобы он проник в конкретную жизнь
человека и защитил ее от «забвения бытия»; чтобы свет был постоянно направлен именно на «мир
жизни». Именно в таком смысле я понимаю и разделяю упорство, с каким Герман Брох повторял:
единственное право романа на существование —
раскрыть то, что может раскрыть один только роман. Роман, который не раскрывает ни одного доселе не изведанного элемента бытия, аморален.
Познание — единственная мораль романа.Я бы еще добавил следующее: роман — это детище Европы; его открытия, хотя и осуществленные на разных языках, принадлежат всей Европе.
Преемственность открытий (а не накопление ранее написанного) составляет историю европейского романа. Только в наднациональном контексте
ценность одного произведения (то есть значимость
открытого им) может быть в полной мере услышана и понята.
3
Когда Господь неспешно покидал то самое место, откуда Он прежде управлял Вселенной и ее
системой ценностей, отделил зло от добра и придал смысл всему, Дон Кихот вышел из дому и не
смог узнать мир. Он, этот самый мир, в отсутствие
Высшего Судии внезапно предстал в устрашающей
двойственности; единая божественная Истина распалась на сотни относительных истин, которые
люди разделили между собой. Так родился мир Нового времени и вместе с ним, по его образу и подобию, роман.Осознать вместе с Декартом «мыслящее „я“»
как основу всего, остаться в одиночестве Вселенной — вот позиция, которую Гегель считал героической, и совершенно справедливо.Осознать вместе с Сервантесом мир как двойственность, столкнуться не с одной абсолютной
Истиной, а с множеством относительных истин,
которые противоречат одна другой (истины, помещенные внутри «воображаемых „я“», именуемых
персонажами), следовательно, овладеть мудростью сомнения как единственной несомненной ценностью — требует не меньшей силы.В чем смысл великого романа Сервантеса? Этой
теме посвящены многочисленные исследования.
Некоторые предпочитают видеть в романе рационалистическую критику сумбурного идеализма
Дон Кихота. Другие находят в нем прославление
этого идеализма. Оба толкования ошибочны, поскольку стремятся отыскать в основе романа не
вопрос, а ответ, нравственное решение.Человек мечтает о мире, где добро и зло были
бы четко различимы, потому что в нем живет врожденное, неискоренимое стремление судить, прежде
чем понять. На этом стремлении основаны религии и идеологии. Они могут соединиться с романом
только в том случае, если его многозначный язык
способен выразить их неоспоримые, догматические
рассуждения. Они требуют, чтобы кто-то был прав:
либо Анна Каренина жертва ограниченного деспота, либо Каренин жертва безнравственной женщины; либо невиновный К. раздавлен несправедливым трибуналом, либо трибунал олицетворяет
Божественное правосудие, перед лицом которого
К. виновен.В этом «либо — либо» заключается неспособность принять относительность, присущую всему
человеческому, неспособность смириться с отсутствием Высшего Судии. Из-за этой неспособности
мудрость романа (мудрость сомнения) трудно принять и осознать.
4
Дон Кихот выехал навстречу миру, широко
распахнутому перед ним. Он мог свободно проникнуть в него и вернуться домой, когда захочет.
Первые европейские романы представляют собой
путешествия по миру, который кажется бескрайним. Начало романа «Жак-фаталист» застает обоих героев в середине пути; нам неизвестно ни откуда они пришли, ни куда направляются. Они находятся во времени, лишенном начала и конца,
в пространстве, лишенном границ, посреди Европы, для которой будущее нескончаемо.
Через полвека после Дидро, у Бальзака далекий горизонт исчезает, подобно пейзажу, исчезающему за современными строениями, которые
олицетворяют социальные институты: полицию,
правосудие, мир финансов и мир преступлений,
армию, государство. Времена Бальзака уже не ведали блаженной праздности Сервантеса или Дидро. Они очутились в поезде, именуемом Историей.
Попасть в него легко, сойти трудно. Но в поезде
этом нет ничего пугающего, напротив, он не лишен привлекательности; всем своим пассажирам он
сулит приключения, а вместе с ними и маршальский жезл.Еще позже, для Эммы Бовари горизонт сужается до такой степени, что становится похож на
ограду. Приключения остаются по ту сторону, а
ностальгия становится невыносимой. В тоске повседневности мечты и грезы приобретают особую
значимость. На смену утраченной бесконечности
внешнего мира приходит бесконечность души.
Расцветает великая иллюзия незаменимости и уникальности отдельной личности, одна из прекраснейших европейских иллюзий.Но мечта о бесконечности души утрачивает свое
очарование в тот момент, когда История или то,
что от нее осталось, сверхчеловеческая сила всемогущего общества, овладевает человеком. Она
отныне не сулит ему маршальского жезла, разве
что должность землемера. К. перед трибуналом,
К. перед замком. Что он может? Не слишком много. Может ли он мечтать, как когда-то Эмма Бовари? Нет, западня, в которую он угодил в силу
обстоятельств, слишком ужасна, она, словно вытяжная труба, высасывает все его мысли и чувства:
он может думать только о своем судебном процессе, только о своей должности землемера. Бес конечность души, если таковая имеется, превратилась в аппендикс, почти ненужный человеку
отросток.
5
Путь романа вырисовывается как история, параллельная Новому времени. Когда я оборачиваюсь, намереваясь охватить его взглядом, этот
путь представляется мне до странности коротким
и уже завершенным. Не правда ли, сам Дон Кихот,
пропутешествовав три столетия, вернулся в деревню, переодетый землемером? Когда-то он уехал,
чтобы самому выбирать себе приключения, а теперь, в деревне у подножия замка, у него выбора
нет, приключение ему навязано: убогая тяжба с канцелярией замка из-за ошибки в досье. Что же спустя три столетия произошло с приключением, первой серьезной темой романа? не превратилось ли
оно в пародию на самое себя? Что все это значит?
Что путь романа завершается парадоксом?Да, можно подумать, так оно и есть. И такой парадокс не один, их много. «Приключения бравого солдата Швейка», пожалуй, последний великий народный роман. Не правда ли странно, что
этот комический роман оказывается военным романом, действие которого разворачивается в
армейском тылу и на фронте? Что же сделалось
с войной и ее ужасами, если они стали темой для
смеха?У Гомера, у Толстого смысл войны был вполне
понятен: сражались за прекрасную Елену или за
Россию. Швейк и его товарищи направляются на
фронт, сами не зная зачем и, что еще более поразительно, не особенно этим интересуясь.Но какова же побудительная причина войны,
если это не Елена и не родина? Обычная сила,
желающая утвердиться в качестве силы? «Воля
к воле», о которой позднее скажет Хайдеггер?
А разве не она с давних пор стояла за всеми войнами? Разумеется, она. Но на этот раз, у Гашека,
она даже не пытается спрятаться за хоть сколько-нибудь разумными доводами. Никто не верит пропагандистской болтовне, даже те, кто ее сочиняет.
Сила обнажена, столь же обнажена, как и в романах Кафки. В самом деле, трибунал не получит никакой выгоды, казнив К., да и замку тоже нет выгоды преследовать землемера. Почему же вчера
Германия, сегодня Россия стремятся господствовать над миром? Чтобы стать богаче? Счастливее?
Нет. Агрессивность силы абсолютно бескорыстна и лишена всякой мотивации; для нее значима
лишь собственная воля; она есть верх иррационального.Таким образом, Кафка и Гашек ставят нас перед огромным парадоксом: в период, именуемый
Новым временем, картезианский разум одну за
другой постепенно разрушал все ценности, унаследованные от Средних веков. Но в момент окончательной победы разума именно иррациональное
(сила, для которой значима лишь собственная воля) захватывает мировые подмостки, потому что
больше не остается никакой системы всеми признанных ценностей, могущей стать для него препятствием.Этот парадокс, мастерски обнаженный в «Лунатиках» Германа Броха, один из тех, которые я
назвал бы конечными. Есть и другие. Например:
Новое время лелеяло мечту о человечестве, разделенном на множество цивилизаций, которое в
один прекрасный день должно обрести единство
и вместе с ним вечный мир. Сегодня история планеты составляет наконец неделимое целое, но это
единство, к которому человечество так давно стремилось, воплощается и укрепляется непрерывной войной, то и дело возникающей в разных
местах. Единство человечества означает вот что:
никто не может никуда вырваться.
6
Лекции Гуссерля, в которых он говорил о кризисе Европы и возможности исчезновения европейцев как народа, стали его философским завещанием. Он прочел их в двух столицах Центральной Европы. Это совпадение имеет глубокий смысл:
в самом деле, именно в этой самой Центральной
Европе впервые в современной истории Запад смог
увидеть гибель Запада или, если точнее, отсечение части его самого, когда Варшава, Будапешт и
Прага оказались поглощены Советской империей. Истоки этого несчастья следует искать в Первой мировой войне, которая, будучи развязана империей Габсбургов, привела к гибели этой самой
империи и окончательно расшатала ослабленную Европу.Последние мирные времена, когда человеку приходилось бороться только с чудовищами в собственной душе, времена Джойса и Пруста, миновали.
В романах Кафки, Гашека, Музиля, Броха чудовище является извне и именуется Историей; она больше не похожа на путь любителей приключений; она обезличена, непредсказуема, неисчислима, невразумительна — и никто не в силах спастись от нее. Это тот самый миг (тотчас же после
войны 1914 года), когда плеяда великих романистов Центральной Европы заметила, уловила, постигла конечные парадоксы Нового времени.Но не стоит воспринимать их романы как социальные и политические пророчества, словно это
какой-нибудь опередивший свое время Оруэлл!
То, что сказал нам Оруэлл, могло было быть сказано точно так же (или даже еще лучше) в эссе или
памфлете. Зато эти романисты раскрывают «то,
что может раскрыть только роман»: они показывают, как в условиях «конечных парадоксов» все
экзистенциальные категории внезапно меняют
смысл: что есть приключение, если свобода действия
К. не более чем иллюзия? Что есть будущее, если
интеллектуалы из романа «Человек без свойств»
даже не догадываются о войне, которая уже назавтра сметет их жизни? Что есть преступление,
если Хугенау из романа Броха не только не сожалеет о совершенном им убийстве, но вообще его
не помнит? И если местом действия единственного комического романа этой эпохи, романа Гашека,
является война, что же такое случилось с комическим? Где различие между частным и публичным,
если даже в постели К., когда тот занимается любовью, находятся двое посыльных из замка? И что
в таком случае есть одиночество? Бремя, тревога,
проклятие, как нам пытались внушить, или, напротив, величайшая ценность, которую угнетает
вездесущий коллективный дух?Периоды истории романа весьма длительны
(они не имеют ничего общего с назойливыми переменами моды) и характеризуются тем или иным
аспектом бытия, который роман исследует в первую очередь. Так, возможности, таящиеся во флоберовском постижении повседневности, полностью
раскроются лишь семьдесят лет спустя, в исполинском творении Джеймса Джойса. Период, которому пятьдесят лет назад положила начало плеяда романистов Центральной Европы (период
конечных парадоксов), как мне представляется,
далеко не завершен.
7
О конце романа говорили уже давно и много:
в особенности футуристы, сюрреалисты, почти
все авангардисты. Они видели, как роман исчезает на пути прогресса, уступая дорогу совершенно
новому будущему, уступая дорогу искусству, не похожему ни на что существовавшее прежде. Роман
должен был быть погребен во имя торжества исторической справедливости, как нищета, правящие
классы, устаревшие модели автомобилей или цилиндры.
Однако, если Сервантес — основатель Нового
времени, конец его наследия должен был бы означать не только промежуточный этап в истории
литературных форм; он знаменовал бы конец самого Нового времени. Вот почему безмятежная
улыбка, с которой произносят некрологи роману, представляется мне излишне легкомысленной.
Легкомысленной, потому что я уже видел и пережил смерть романа, жестокую смерть (и орудиями убийства были запреты, цензура, идеологический гнет) в мире, в котором провел значительную
часть своей жизни и который обычно называют
тоталитарным. Поэтому со всей очевидностью обнаружилось вот что: роман обречен на гибель;
обречен так же, как Запад в Новое время. Будучи
моделью этого мира, в основе которого лежит относительность и двойственность всего, что связано
с человеческим существованием, роман несовместим с тоталитарным миром. Эта несовместимость
гораздо глубже той, что отделяет диссидента от
аппаратчика, борца за права человека от палача,
потому что она не просто политическая или нравственная, но онтологическая. Это означает следующее: мир, основанный на единственной Истине,
и мир романа — двойственный и относительный —
устроены совершенно по-разному. Тоталитарная
Истина исключает относительность, сомнение, вопрос и, следовательно, никогда не сможет соединиться с тем, что я называю духом романа.Но разве в коммунистической России не издавали сотни и тысячи романов огромными тиражами и с большим успехом? Да, но эти романы
больше не имеют никакого отношения к постижению бытия. Они не открывают никакой новой
частицы существования; они всего лишь подтверждают уже сказанное; мало того: именно в подтверждении уже сказанного (того, что нужно сказать) и
заключается смысл их существования, их заслуга, их полезность в обществе, к которому они принадлежат. Ничего не открывая, они больше не
участвуют в преемственности открытий, которую я называю историей романа; они располагаются вне этой истории, или скажем так: это романы после завершения истории романа.Уже более полувека в русской империи сталинизма история романа остановилась. Выходит,
смерть романа — это отнюдь не фантазия. Она уже
произошла. И мы знаем теперь, как умирает роман:
он не исчезает — останавливается его история —
после нее остается лишь период повторов, когда
роман воспроизводит свою форму, лишенную
духа. Получается, это потаенная смерть, которая
приходит незаметно и никого не поражает.
8
Но, может быть, приближение романа к завершению пути продиктовано его собственной внутренней логикой? Разве он не исчерпал все свои
возможности, свой познавательный потенциал и
формы? Мне приходилось слышать, как историю
романа сравнивают с историей давно выработанных угольных шахт. Но, возможно, она больше
похожа на кладбище упущенных возможностей,
неуслышанных призывов. Существует четыре призыва, к воздействию которых я особенно восприимчив.Зов игры. — «Тристрам Шенди» Лоренса Стерна
и «Жак-фаталист» Дени Дидро сегодня представляются мне двумя самыми великими романами
XVIII века, двумя романами, задуманными как
грандиозная игра. Это два высших образца легкости, которые не удалось превзойти ни до, ни после. В дальнейшем роман оказался накрепко скован требованием правдоподобия, реалистическим
декором, неукоснительным соблюдением хронологии. Он не использовал возможности, которые
заключали в себе два этих шедевра, которые могли бы наметить другую эволюцию романа, отличную от всем известной (да-да, можно вообразить
себе совсем другую историю европейского романа…).Зов мечты. — Уснувшее в XIX веке воображение оказалось внезапно разбужено Францем Кафкой, которому удалось то, к чему впоследствии
стремились сюрреалисты, но чего так и не смогли
достичь: слияние мечты и реальности. Это важнейшее открытие — не столько завершение некой эволюции, сколько неожиданная возможность,
которая наводит на мысль, что роман есть то пространство, где воображение может расцвести, как
во сне, и роман способен преодолеть казавшийся
прежде незыблемым императив правдоподобия.Зов мысли. — Музиль и Брох вывели на сцену
романа высочайший сияющий разум. Причем не
для того, чтобы превратить роман в философскую
концепцию, а чтобы на основе повествования выявить все средства, рациональные и иррациональные, нарративные и медитативные, способные прояснить суть человека; сделать из романа наивысший синтез всего духовного. Стал ли их подвиг
завершением истории романа, или, скорее, это
приглашение к долгому путешествию?Зов времени. — Период конечных парадоксов
побуждает романиста не ограничивать тему времени прустовской проблемой персональной памяти,
а раздвинуть ее до тайны коллективного времени,
времени Европы, той Европы, которая оборачивается, чтобы разглядеть собственное прошлое, чтобы подвести итог, чтобы осознать свою историю,
как старик, одним взглядом охватывающий прожитую жизнь. Отсюда желание преодолеть временные границы индивидуальной жизни, в которые роман был заключен до сих пор, и впустить в
его пространство множество исторических эпох
(Брох, Арагон и Фуэнтес уже пытались это сделать).Но я не хочу предсказывать будущие пути романа, о которых ничего не знаю; я хочу сказать лишь
одно: если роман и в самом деле должен исчезнуть, то не потому, что силы его на исходе, а потому, что мир вокруг больше не является его миром.
Внеклассное чтение
На киноэкраны 7 ноября выходит фильм Александра Велединского «Географ глобус пропил» — редкая для нового российского кинематографа картина, успевшая завоевать за время фестивальных показов одновременно множество наград (включая гран-при «Кинотавра») и безусловную любовь первых независимых зрителей.
Экранизация одноименного романа Алексея Иванова, написанного в середине 1990-х и о 1990-х, а опубликованного лишь в 2003 году, переносит действие книги в наши дни, однако на деле остается и вовсе универсально-вневременной историей о «механизмах счастья» — внутренних и внешних, отчего-то всегда трагикомических.
Как это часто бывает в нынешнем российском прокате, «Географ…» встречается с публикой, уже обладая несколько противоречивой репутацией: за время почти полугодового путешествия по фестивалям, которые сопровождались не только вручением призов и похвалой критиков, но и многочисленными интервью с создателями фильма, заинтересованный зритель успел и построить свои догадки на предмет жанровой и тематической природы этого кино, и получить в ответ ряд авторских опровержений.
На деле же все оказались по-своему правы. «Географ…», в котором для самого Александра Велединского первостепенен образ главного героя Виктора Служкина (современного, по словам режиссера, князя Мышкина — идеального человека), соединил в себе черты и традиции школьного фильма (как оттепельной и застойной эпох, так и перестроечной), романа воспитания, повестей о лишнем человеке и литературно-кинематографического дискурса об особенностях протекания кризиса среднего возраста у homo intelligentus.
По-настоящему же неожиданно здесь то, что все эти привычные культурные коды, образующие из века в век ограниченный набор драматургических конфигураций, складываются в фильме в совершенно новую структуру. Этим-то, пожалуй, в первую очередь и ценна экранизация романа Иванова, в тексте которого подобный поворот — в силу некоторых сюжетных обстоятельств, ловко скорректированных в сценарии, — оказался не столь остро ощутим. Среди поклонников первоисточника наверняка обнаружатся истинные пуристы, которые выразят недовольство внесенными изменениями и найдут ему детальное обоснование, потому нелишним будет сразу предупредить о таковых более великодушного зрителя — в свою очередь оценив оправданность появления обновленной версии событий.
Пермский биолог Виктор Служкин (Константин Хабенский) лишается очередной работы, не связанной с его специальностью, и устраивается в школу учителем географии — единственного предмета, который там некому вести. «Алкоголик, нищий, шут гороховый, да еще и бабник в придачу», как отзывается о нем жена Надя (Елена Лядова), не очень понимает, что делать с десятиклассниками-оболтусами, которые быстро осознают: у «бивня» Служкина нет никакого преподавательского опыта — значит, можно оттягиваться на полную катушку. Географ оказывается никудышным учителем — орет, щедро раздает пинки и подзатыльники; ведется на дурацкие провокации и тут же хулиганствует в ответ; матерится и играет с детьми в карты прямо на уроке — но незаметно для учеников и себя самого выстраивает с ними взаимопритягательную связь. В личной жизни географа тоже происходят перемены: он снисходительно наблюдает, как у Нади завязывается роман с его ближайшим другом Будкиным (Александр Робак), и безуспешно флиртует со школьной «немкой» — красавицей Кирой Валерьевной (Евгения Брик). Тем временем наступает весна — и Служкин отправляется с несколькими учениками на реку Усьву, в поход, который приведет к ключевой рокировке в их отношениях.
Важнейшее смыслообразующее отличие сценария (его авторами выступили сам режиссер, а также Рауф Кубаев и Валерий Тодоровский) от романа заключается в следующем: ивановскому Служкину 28 лет, Служкину в исполнении Константина Хабенского — около 40. Это усложняет задачу учеников и, соответственно, исполнителей их ролей: понятно, что пытаться «травить» учителя, который годится тебе скорее в отцы, чем старшие братья, психологически куда тяжелее (обычно школьники предпочитают просто игнорировать раздражающих их учителей-«стариканов»); труднее и пойти с ним на эмоциональное сближение, даже в располагающих внешних обстоятельствах. Однако для создания образа Служкина таким, каким его задумал Велединский, «взросление» главного героя случается очень к месту. Во-первых, оно преображает главную романтическую линию «Географа…» — его взаимную влюбленность в школьницу-умницу Машу (Анфиса Черных), целомудренное развитие и разрешение которой обрело бы совсем иные оттенки, будь герой намного моложе. Во-вторых (и, пожалуй, в-главных), способствует складыванию совершенно нетипичного образа интеллигента, которому при всей своей неустроенности, маяте и нелепости удается быть по-настоящему счастливым. В возрасте Служкина-Хабенского эта способность выглядит осознанной жизненной позицией, сложившимся образом мыслей и реакций — словом, чем-то вполне цельным и непременным, что никак нельзя списать на затянувшиеся юношеские иллюзии и инфантильный идеализм. Самоирония, редкая внутренняя легкость и абсолютное отсутствие склонности к трагедизации бытовых драм — вот что прежде всего отличает Служкина от череды духовно, но не душевно родственных ему литературных и экранных предшественников. А кроме того — еще менее ожидаемая способность к эмпатии, благодаря которой раскрываются и ученики, за время похода превращающиеся из почти безликой и несколько даже монструозной массы в компанию по-разному примечательных личностей.
Отдельного восхищения заслуживает то, как точно создатели фильма подбирают фон, фактуру и визуальный контекст, в котором «текст» — внутренняя драматургия — получают столь примечательное развитие. То обстоятельство, что «Географ глобус пропил» не где-нибудь, а в Перми, особенно важен для Иванова — Велединский же и оператор картины Владимир Башта создают скорее обобщенный образ сонной вечнозимней провинции. Бледные экранные «акварели» первой части ленты дополнительно усиливают эффект «вневременья» всей истории и образуют идеальный контраст с картинами опасного, но спасительно пробуждающего героев похода. При этом обе тематические «главы» идеально рифмуются друг с другом: внутренние «механизмы счастья», которым посвящена первая из них, по-настоящему срабатывают после введения в действие внешних, пусть не столь тонких, но зато очевидных и безусловных.
Кормак Маккарти. Содом и гоморра
- Кормак Маккарти. Содом и Гоморра: Города окрестностей: Роман / Пер. с англ. В. Бошняка. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2013. — 384 с.
I
Остановившись в дверях, они затопали сапогами
и затрясли шляпами, сбивая капли дождя, вытерли мокрые лица. На улице дождь плясал на стальных крышах машин, припаркованных вдоль тротуара, и так хлестал
по лужам, что в их кипении красный неон вывесок мешался с зеленым.— Черт подери, я прям что чуть ли не утоп наполовину, — сказал Билли. Еще разок взмахнул промокшей шляпой. — А где же наш главный американский
ковбой?— Да он-то вперед нас уже там.
— Что ж, зайдем. А то он всех пухленьких симпампушек себе заберет.
Сидевшие в потрепанном дезабилье на потрепанных
кушетках потрепанные проститутки подняли взгляды.
В помещении было немноголюдно. Еще немного потопав сапогами, мужчины прошли к бару и там, сбив
шляпы на затылок и поставив по сапогу на перекладину над вымощенной кафелем сточной канавкой, остановились в ожидании, пока бармен нальет им виски.
В расходящихся клубах дыма, подсвеченного кроваво-
красным, сразу взялись за стопки, подняли и, будто поприветствовав кивком какого-то четвертого, ныне отсутствующего приятеля, опрокинули их себе в глотку,
после чего вновь поставили на стойку и вытерли губы
о запястье. Дернув подбородком в направлении бармена, Трой округло обвел пальцем пустые стопки. Бармен кивнул.— Слушай, Джон-Грейди, у тебя вид как у той крысы, что еле вылезла из воды на причал.
— Да я и чувствую себя примерно так же.
Бармен налил им еще виски.
— В жизни не видывал такого проливного дождя.
А не вдарить ли нам по пиву? Три пива сюда.— А ты из тутошних милашек кого-нибудь уже наметил?
Малый покачал головой.
— Ну, кто из них тебе глянется, а, Трой?
— Да я вроде тебя. Коли уж пришел сюда за жирной
женщинкой, так только такую и подавай. Вот серьезно
тебе говорю, братан: когда вобьешь себе в башку насчет
жирной женщинки, так уж ничто другое даром не надь.— Это я тебя понимаю. Но и ты уж кого-нибудь выбирай давай, Джон-Грейди.
Малый развернулся, обвел взглядом сидящих в другом конце зала проституток.
— Как насчет той здоровенной бабищи в зелененькой пижамке?
— Хорош мою девчонку ему сватать, — сказал
Трой. — А то, глядишь, из-за тебя тут драка через минуту начнется.— Ладно тебе. Вон она — как раз на нас смотрит.
— Да они там все на нас смотрят.
— Ладно тебе. Говорю же, ты ей понравился.
— Не-е, Джона-Грейди она с себя враз скинет.
— Ну да! Такого ковбоя поди-ка скинь. Ковбой к ей
так прилепится — прям банный лист. А что скажешь
насчет вон той? Ну, которая вроде как синенькой занавеской обмотана.— Не слушай его, Джон-Грейди. У ней такая рожа,
будто она горела и огонь с нее сбивали граблями. Это я к тому, что та блондинка с краю — она вроде как больше в твоем вкусе.Билли качнул головой и потянулся за стопкой виски:
— Ну что вы ему объясняете? Он все равно в женщинах ничего не понимает, это ж математический
факт!— Ничего! Главно, держись за старого папика, —
сказал Трой. — Он те познакомит кое с кем, у кого есть
за что подержаться. Вот Парэм — тот наоборот: говорит, что с такой, которую мужику не поднять, и связываться не следует. Говорит, вдруг пожар в доме случится.— Или в конюшне.
— Или в конюшне.
— А помнишь, как мы привели сюда Клайда Стэппа?
— Ну еще бы! Вот уж кто разбирается. Выбрал себе девушку с та-акими довесками!
— Они с Джей Си сунули тогда старухе-бандерше
пару долларов, и та пустила их к двери подглядывать.
Собирались еще и пофоткать, но одолел смех, и это дело сорвалось.— Мы говорим Клайду: слышь, ты был похож на
бабуина, который трахает футбольный мяч. Он так
разъярился, думали, придется его держать. А как насчет
вон той, в красном?— Не слушай его, Джон-Грейди.
— Прикинь, сколько это фунтов мяса выйдет на
каждый доллар. Куда ему! Разве он способен вникнуть
в такие сложности?— Да ладно вам. Идите приступайте к делу, — сказал Джон-Грейди.
— Ты-то себе тоже выбери.
— Не надо за меня беспокоиться.
— Ну видал, что ты наделал, Трой! Только и добился, что засмущал парня — Джей Си потом всем рассказывал, что Клайд в ту
шлюху старую влюбился и хотел забрать ее с собой,
но они были приехавши туда в пикапе, и пришлось посылать за грузовиком-шаландой. Но к тому времени,
когда приехал грузовик, Клайд протрезвел и разлюбил
ее, так что теперь Джей Си клянется, что ни в жисть
больше не станет брать его с собой в бордели. Говорит,
тот вел себя неподобающим мужчине, безответственным образом.— Да ладно вам. Идите приступайте к делу, — сказал Джон-Грейди.
Из коридора, ведущего к дверям, слышался шум
дождя, колотящего по железу крыши. Он заказал еще
порцию виски и стоял, медленно поворачивая стопку
на полированном дереве стойки и следя за происходящим сзади по отражению в желтоватых стеклах полок
старого, чуть ли не антикварного буфета. Одна из проституток подошла, взяла его за руку и попросила купить ей что-нибудь выпить, но он ответил в том смысле, что просто ждет друзей. Через некоторое время Трой
вернулся, сел к бару на табурет и заказал еще виски.
Сидел, сложив руки на прилавке, и смотрел серьезно,
будто он в церкви. Вынул из нагрудного кармана сигарету.— Не знаю, Джон-Грейди.
— Чего ты не знаешь?
— Н-не знаю.
Бармен налил ему виски.
— Ему тоже налейте.
Бармен налил.
Подошла другая проститутка, тоже взяла Джона-
Грейди за руку. Пудра на ее лице была треснутая, будто штукатурка.— Скажи ей, что у тебя триппер, — сказал Трой.
Джон-Грейди заговорил с ней по-испански. Она все
тянула его за руку— Билли когда-то сказал здесь это одной. А та ответила, что это ничего, потому что у нее тоже.
Он прикурил от зажигалки «зиппо третий полк»
и, положив зажигалку на пачку сигарет, выпустил дым
на полированный прилавок; покосился на Джона-
Грейди. Проститутка заняла прежнее место на кушетке, а Джон-Грейди во все глаза уставился на что-то
в зеркале буфетных полок. Трой обернулся поглядеть,
на что он смотрит. На подлокотнике кушетки, сложив
руки на коленях и опустив глаза, сидела молоденькая
девушка — самое большее семнадцати лет, а то и меньше. Сидит, мнет в пальцах подол цветастого платьица,
будто школьница. Подняла взгляд, посмотрела на них.
Длинные черные волосы упали ей на плечо, и она медленно отвела их ладонью.— А она ничего, скажи? — проговорил Трой.
Джон-Грейди кивнул.— Так и давай, бери ее.
— Не надо за меня беспокоиться.
— Да черт тя дери, ну давай же!
— А вот и он.
Билли подошел к стойке, надел шляпу.
— Хочешь, чтобы я ее взял? — сказал Трой.
— Захочу — возьму.
— Otra vez 1, — сказал Билли.
Он тоже обернулся, окинул взглядом комнату.
— Ну же! — сказал Трой. — Давай! Мы тебя подождем.
— Это вы на ту девчушку смотрите? Бьюсь об заклад, ей нет и пятнадцати.
— Ну так а я про что? — сказал Трой.
— Возьми ту, которую только что поимел я. Скачет
пятью аллюрами, или я вообще не наездник.Бармен налил им по стопке виски.
— Она сюда вот-вот вернется.
— Не надо за меня беспокоиться.
Билли бросил взгляд на Троя. Потом повернулся,
поднял стопку и посмотрел на просвет — как стоит в
ней налитая до краев красноватая жидкость; поднял,
выпил и, достав из кармана рубашки деньги, дернул
подбородком в сторону наблюдающего за его действиями бармена.— Все готовы? — спросил он.
— Да вроде.
— Пошли куда-нибудь, поедим. По-моему, дождь
перестает. Что-то я его уже не слышу.Прошли по Игнасио Мехиа до Хуарес-авеню. По сточным канавам неслась сероватая вода, а на мокрых
мостовых кровавыми лужами растекались огни баров
и сувенирных лавочек. Владельцы лавок наперебой
зазывали к себе, отовсюду выскакивали и хватали за
рукав уличные торговцы, предлагая бижутерию и одеяла-серапе. Перейдя Хуарес-авеню, двинулись дальше
по Мехиа к «Наполеону», где сели за столик у окна. Подошедший официант в ливрее метелочкой обмахнул
испятнанную белую скатерть.— Caballeros? — проговорил он.
Они ели жареное мясо, пили кофе и слушали рассказы Троя о войне, потом курили и смотрели, как древние желтые такси вброд пробираются по залитым водой мостовым. По Хуарес-авеню дошли до моста через
Рио-Гранде.Трамваи уже не ходили, улицы были почти свободны — как от торговцев, так и от транспорта. Сияющие
во влажном свете фонарей рельсы бежали к пропускному пункту и дальше, где, впечатанные в мост, напоминали гигантские хирургические зажимы, скрепляющие эти чуждые друг другу хрупкие миры; тучи в небе тем временем сдвинулись и, уже не накрывая горы
Франклина, ушли на юг, по направлению к темным силуэтам горных хребтов Мексики, ясно прорисовавшихся на фоне звездного неба. Мужчины перешли мост, по
очереди протиснулись через турникет и оказались —
слегка пьяные, в небрежно заломленных шляпах — уже
в Эль-Пасо (штат Техас), на улице Саут-Эль-Пасострит.
Когда Джон-Грейди разбудил его, было еще темно.
Джон-Грейди был уже одет, успел наведаться на кухню, пообщался с лошадьми и стоял теперь с чашкой кофе в руке, откинув к косяку дерюжную занавесь дверного проема, ведущего в спальную клетушку Билли.— Эй, ковбой, — позвал он.
Билли застонал.
— Пора идти. Зимой отоспишься.
— Ч-черт.
— Пошли. Ты уже чуть не четыре часа прохлаждаешься.
Билли сел, сбросил ноги на пол и сгорбился, обхватив голову руками.
— Не понимаю, как ты можешь так долго дрыхнуть.
— Черт тебя возьми, тебе по утрам будто кто шилом
в зад тычет. А где положенный мне кофе?— Вот еще, буду я тебе кофе носить. Давай подымай
зад. Жрачка на столе.Протянув руку, Билли снял с гвоздя над постелью
шляпу, надел, выровнял.— О’кей, — сказал он. — Я встал.
По центральному проходу конюшни Джон-Грейди
двинулся к выходу во двор — тому, который в сторону
дома. Пока шел, кони в денниках приветствовали его
ржаньем. Знаю, отвечал он им, ваше, ваше время. В торце конюшни, пройдя мимо соломенного жгута, длинной плетью свисавшего с сеновала, он допил остатки
кофе, выплеснул гущу, подпрыгнул, в прыжке хлопнул
ладонью по жгуту и, оставив его раскачиваться, вышел вон.Все были за столом, ели, когда Билли толкнул дверь
и вошел. За ним вошла Сокорро, взяла поднос с крекерами, понесла к печи, там, переложив на противень,
сунула в духовку и, почти сразу вынув из нее горячие
крекеры, ссыпала их на поднос и подала к столу. На столе стояла миска с омлетом, другая с овсянкой, сосиски на тарелке и в плошке соус; помимо этого соленья
в мисках, салат пико-де-гальо, масло и мед. Умыв над
раковиной лицо, Билли принял от Сокорро полотенце, вытерся и, положив полотенце на прилавок, шагнул
через свободное место на скамье к столу; уселся, потянулся за омлетом. Оторвавшись от газеты, Орен наделил его долгим взглядом и продолжил чтение.Ложкой наложив себе омлета, Билли поставил миску и потянулся за сосисками.
— Доброе утро, Орен, — сказал он. — Доброе утро,
Джей Си.Джей Си оторвал взгляд от тарелки:
— А ты опять, что ли, всю ночь медведей пугал?
— Ну было дело, пугал, — сказал Билли. Протянув
руку, взял с подноса крекер, вновь прикрыл поднос
салфеткой, потянулся за маслом.— А ну-ка, дай я на твои глазки погляжу, — сказал
Джей Си.
— Да все у меня с глазами нормально. Передай-ка
мне лучше сальсу.Он густо покрыл свой омлет острым соусом.
— Огонь надо выжигать огнем. Правильно я говорю, Джон-Грейди?В кухню вошел старик в брюках со спущенными
подтяжками и рубашке из тех старинных, к которым
воротнички пристегивались, но на нем она была без воротничка и сверху расстегнутая. Он только что брился: на его шее и мочке уха виднелись следы крема для
бритья. Джон-Грейди пододвинул ему стул.— Садитесь, мистер Джонсон, — сказал он. — Вот
сюда. Я-то уже все.Он встал с тарелкой в руке, хотел отнести ее в раковину, но старик сделал знак, чтобы парень сел на место, а сам прошел дальше, к плите.
— Сядь, сядь, не надо, — сказал он. — Мне только
чашку кофе.Сокорро сняла одну из белых фарфоровых кружек
с крюка под буфетной полкой, налила и, повернув ее
ручкой от себя, подала старику, который взял кружку,
кивнул и пошел назад через кухню. У стола остановился, дважды большой ложкой зачерпнул из сахарницы
песка, бросил в кружку и ушел, на ходу помешивая
ложкой. Джон-Грейди поставил свою чашку и тарелку около раковины, взял с прилавка бадейку с ланчем
и вышел следом.— Что это с ним? — сказал Джей Си.
— Да ничего, все нормально, — сказал Билли.
— Я, в смысле, с Джоном-Грейди.
— Я понял, о ком ты.
Орен сложил газеты и бросил на стол.
— Так. Вот этого лучше даже не начинать, — сказал
он. — Трой, ты готов?— Я готов.
Они встали из-за стола и вышли. Билли продолжал
сидеть, ковыряя в зубах. Бросил взгляд на Джея Си.— Ты чем с утра намерен заняться?
— Еду в город со стариком.
Билли кивнул. Снаружи во дворе завели грузовик.
— Ладно, — сказал Билли. — Уже, кажись, достаточно рассвело.
Встал, подошел к прилавку, взял свой бидончик
с завтраком и вышел. Джей Си протянул руку, взял
газетуЗа рулем урчащего на холостых грузовика был
Джон-Грейди. Билли сел с ним рядом, поставил бидончик с завтраком в ноги, закрыл дверцу и повернулся к водителю.— Что ж, — сказал он. — Ты готов сегодня наработать точно на те деньги, что платят за день?
Джон-Грейди врубил передачу, и они покатили от
дома прочь.— От зари до зари повкалываешь, и божий доллар
твой, — сказал Билли. — Люблю такую жизнь. Ты эту
жизнь любишь, сынок? Я люблю эту жизнь. Ты ведь
тоже ее любишь, правда же? Но уж как я ее люблю, так
это ж — господи! Вот люблю, и все.Он полез в нагрудный карман рубашки, достал из
лежавшей там пачки сигарету, поднес огонек зажигалки и сидел курил, пока они катили по дороге, там и сям
перечеркнутой длинными утренними тенями столбов,
кольев изгороди и деревьев. Белое солнце в пыльном
лобовом стекле слепило глаза. Коровы стояли вдоль
забора и мычали вслед грузовику; Билли их внимательно рассматривал.— Коровы, — сказал он.
Полдничали на травяном склоне среди рыжих глинистых откосов в десяти милях к югу от центральной
усадьбы ранчо. Потом Билли лег, сунув под голову
свернутую куртку, шляпой накрыл глаза. Выглянув
из-под шляпы, прищурился на серые осыпи отрогов
гор Гваделупес в восьмидесяти милях к западу.— Ненавижу сюда наведываться, — сказал он. — Чертова здешняя земля не способна удержать даже столб
забора.Джон-Грейди сидел по-турецки, жевал травинку.
В два дцати милях южнее виднелась полоса живой зелени, вьющаяся вдоль русла Рио-Гранде. А перед ней —
огороженные серые поля. За трактором, волочащим по
серым осенним бороздам хлопкового поля культиватор, тянулся хвост серой пыли.— Мистер Джонсон говорит, министерство обороны посылало сюда людей с приказом обследовать
семь штатов Юго-Запада, найти, где самые тощие земли, и доложить. И вроде ранчо Мэка оказалось как раз
в их середке.Билли поглядел на Джона-Грейди и снова устремил
взгляд к горам.— Как думаешь, это правда? — спросил Джон-
Грейди.— Хрен знает.
— Джей Си говорит, старик Джонсон дурнеет и дурнеет, прям совсем спятил.
— Да он и спятимши поумней будет, чем Джей Си
в самом блеске разума, так что Джей Си-то уж молчал бы.— Ты думаешь?
— Со стариком все нормально. Просто старый, да
и все тут.— Джей Си говорит, он слегка двинулся с тех пор,
как умерла его дочь.— Ну-у… Так это и нормально, как же иначе-то?
Она для него много значила.
— Да-а.
— Может, нам Делберта спросить? Что думает насчет этого Делберт.
— А Делберт не такой дурак, как кажется, кстати
говоря.— Ну, будем надеяться. Между прочим, за стариком всегда водились некоторые странности, да и сейчас водятся. А вот места тут изменились. И никогда уж
прежними не будут. Может, мы все слегка спятивши.
Думаю, если у всех крыша съедет одновременно, никто и не заметит, правда же?Наклонясь вперед, Джон-Грейди сплюнул сквозь
зубы и опять сунул в рот травинку.— Вижу, тебе она понравилась, верно?
— Чертовски. Она была со мной так нежна, как
никто.В четверти мили восточнее из кустов вышел койот
и потрусил куда-то вдоль гривки.— О! Смотри, видал сукина сына? — сказал Билли.
— Ну-ка, где там мое ружье.
— Да он уйдет прежде, чем ты успеешь приподнять зад.
Пробежав вдоль гривки, койот остановился, оглянулся и вниз по склону нырнул куда-то опять в кусты.
— Как думаешь, что он тут делает среди бела дня?
— Вот и он небось точно так же недоумевает насчет
тебя.— Думаешь, он нас видел?
— Судя по тому, как он очертя голову ломанулся
в колючки, вряд ли он совсем-то уж слепой.Джон-Грейди не сводил с того места глаз, ждал, что
койот появится снова, но тот так и не появился.— Самое странное, — вновь заговорил Билли, — что,
когда она заболела, я как раз собирался уволиться. Готов был опять куда-нибудь податься. Причем после ее
смерти у меня сделалось еще меньше причин оставаться, а я вот тем не менее остался.— Ну, ты, может, решил, что Мэку теперь без тебя
никуда.— Да ну к черту!
— Сколько ей было?
— Не знаю. Под сорок. Может, чуточку за. По ним
это разве поймешь?— Как думаешь, он с этим справится?
— Кто, Мэк?
— Ну.
— Нет. Такую женщину разве забудешь! Да он и не
из тех, кто забывает. Нет, не из тех.Он сел, надел шляпу, выровнял.
— Ну, ты готов, братишка?
— Вроде.
Он с усилием встал, взял бидон с ланчем и, отряхнув сиденье штанов ладонью, нагнулся за курткой.
Посмотрел на Джона-Грейди:
— Как-то раз один старый ковбой сказал мне, что
он ни в жисть не видывал, чтобы из женщины, выросшей в доме, где сортир внутри, получилось бы что-нибудь путное. Вот и она тоже в роскоши не купалась.
Старина Джонсон всегда был простым ковбоем, а за
это дело сам знаешь, сколько платят. Мэк познакомился с ней на церковном ужине в Лас-Крусес, ей тогда
было семнадцать, и тут уж не отнять и не прибавить.
Нет, ему через это не переступить. Ни теперь, ни вскорости, и никогда.Когда вернулись, уже стемнело. Покрутив ручку,
Билли поднял дверное стекло и продолжал сидеть, глядя на дом.— Устал я как последняя скотина, — сказал он.
— Хочешь все бросить в кузове?
— Нет, ну лебедку-то надо выгрузить. Может пойти дождь. Ведь может? Да еще там этот ящик со скрепами. Заржавеют, на хрен.
— За ящиком я слазаю.
Джон Грейди потащил из кузова ящик. В конюшенном проходе вспыхнул свет. У выключателя стоял Билли, встряхивал руку, словно градусник.
— Ну каждый раз! Стоит мне этой заразы коснуться — бьет током.
— Это из-за гвоздей в подметках.
— Так почему ж меня тогда не по ногам бьет?
— Это я без понятия.
Лебедку повесили на гвоздь, а ящик со скрепами
поставили на поперечный брус стены у самой двери.
В денниках наперебой ржали лошади.Джон Грейди двинулся по конюшенному проходу
и, дойдя до последнего бокса, хлопнул ладонью по двери денника. И в тот же миг раздался такой удар по доскам стены напротив, будто там что-то взорвалось. Пыль
сразу же пронизал лучик света. Джон бросил взгляд
на Билли, усмехнулся.— Ни хрен-нас-се! — вырвалось у Билли. — Он же
теперь на улицу ногу сможет высунуть!
Анисимов Е. В. «Письмо турецкому султану. Образы России глазами историка»
С недавних пор 4 ноября мы отмечаем День народного единства, а точнее не ходим на работу и учебу, имея веское, но не вполне понятное основание. Что празднуем-то? «Прочтение» публикует отрывок из новой книги историка Е. В. Анисимова «Письмо турецкому султану. Образы России глазами историка», которая вот-вот появится в продаже. Надеемся, рассказ о памятнике Ивана Мартоса «Гражданину Минину и князю Пожарскому» прольет свет на наш загадочный праздник.
«Безумное молчание» — так назвал современник то страшное cостояние всеобщего отчаяния и разброда, которое царило в России осенью 1611 года.
Тогда казалось, что пришел час русской национальной катастрофы: поляки сожгли Москву и превратили Кремль в свою
неприступную крепость; шведы захватили Великий Новгород;
центральная власть рухнула; страна развалилась на части. От
города к городу бродили шайки поляков и казаков и грабили
беззащитных жителей, убивая каждого, кто им сопротивлялся.
По обочинам дорог лениво ходили обожравшиеся мертвечиной
волки — всюду лежали трупы умерших от голода и убитых разбойниками людей. Казалось, что страна идет к своей окончательной гибели. Но все же в глубине народного сознания всегда теплятся здравый смысл, вера и мужество. Известно, что в
те моменты, когда уже отступать некуда, русский человек вдруг
понимает, что всем порядочным людям нужно объединиться,
принести, как высокопарно говорили в прошлом, жертву на
алтарь Отечества. Но известно также, что бывает проще в порыве человеколюбия или во имя святой веры отдать жизнь, чем
пожертвовать на общее дело с трудом накопленные, полушка к
полушке, деньги или имущество. А именно этой жертвы стране, где до сих пор общественные деньги проваливаются в бездонные карманы ворья у власти, требовалось более всего.
И вот осенью 1611 года в Нижнем Новгороде нашелся человек — мясник Кузьма Захарович Минин по прозвищу Сухорук, — который уловил и выразил всеобщее народное чувство, с паперти церкви Рождества Иоанна Предтечи призвав сограждан обложить себя добровольным налогом на новую рать «для очищения Московского государства». Он говорил землякам: «Захотим помочь Московскому государству, так не жалеть нам имения своего, не жалеть ничего, дворы продавать,
жен и детей закладывать, бить челом тому, кто бы вступился
за истинную православную веру и был у нас начальником».
Зная честность Кузьмы, горожане выбрали его старостой
и начали приносить ему деньги и ценные вещи. Художник-реалист К. Е. Маковский в своей картине «Воззвание Минина» (1896) воспроизвел это грандиозное, беспорядочное, в русском стиле, с суетой, стоящей столбом пылью и кричащими
галками историческое событие. Но мало в таком деле хорошо
говорить и не воровать! Минин оказался человеком исключительных организаторских способностей: он создал войско и
пригласил возглавить его князя Дмитрия Михайловича Пожарского — воина опытного, хладнокровного, накануне тяжело раненного в бою с поляками. Несмотря на ранение, он
согласился стать во главе Нижегородского ополчения, сказал,
что «рад за православную веру страдать до смерти». Вскоре
собранное ополчение двинулось в поход и заняло Ярославль.
Минин оказался прав: к ополчению стали присоединяться
отряды других городов, возник «Совет всей земли» — будущая
новая власть. Позже ученые объяснили причину начавшейся цепной реакции сопротивления. В каждом городе исстрадавшиеся от грабежей и убийств люди стали объединяться, везде
появлялся «свой Минин», нанимавший на собранные общественные деньги «своего Пожарского» для защиты города,
посада. Начались тяжелые бои с поляками, освобождение
Москвы, потом пришли победа, выборы нового царя — словом,
«земля спасла Россию».
Но, как всегда бывает, с победой число героев-освободителей возрастает многократно, а истинных героев награждают,
а потом оттесняют на вторые роли. И когда Пожарский вступил в местнический спор с боярином Лыковым, некогда служившим полякам, и проиграл его, то князя, как менее знатного, «выдали головой» Лыкову. В простой телеге Пожарского
привезли на двор боярина, и тот, под гогот дворни, потешался
над опозоренным спасителем России…
Ныне в Оружейной палате Московского Кремля среди сказочных сокровищ можно увидеть две с виду неказистые сабли — у одной даже надломана рукоять. И все же это одна из
бесценных реликвий России — это оружие Минина и Пожарского. Любопытно, что при неказистом виде сабель их клинки
из дамасской стали. На клинке Минина написано: «Сделал
мастер Ахмед из Каира», на клинке Пожарского: «Ковал персидский мастер Нури».
А на Красной площади с 1818 года стоит памятник Минину и Пожарскому работы Ивана Петровича Мартоса (1754—
1835). На нем надпись: «Гражданину Минину и князю Пожарскому благодарная РОССİЯ. Лҧта 1818». Как известно,
Мартос, безусловный «классик», был верен господствовавшей тогда псевдоантичной эстетике. Как и все другие его монументы (вспомним памятники Ломоносову в Архангельске
или Ришелье в Одессе), памятник Минину и Пожарскому выдержан в классическом стиле.
Если можно понять жалость архангелогородцев к почти голому великому помору, стоящему посредине северного города, то античные одежды Минина и Пожарского все-таки даны
более-менее условно. И хитон Минина можно при желании
принять за традиционную русскую рубаху простолюдина, а
плащ раненого Пожарского — за простыню болящего воина.
История не запечатлела внешности Минина, и лицо статуи,
его изображающей, может показаться кому грозным ликом
Зевса, а кому физиономией постриженного в скобку русского мужика. «Античная» пластика горделивых поз и благородных жестов героев (более всего выразителен жест правой
руки Минина, будто очертивший своим движением всю обширную Россию) как нельзя лучше соответствует величию
подвига во имя Отечества, который и прославляет монумент.
Идея создания памятника Минину и Пожарскому родилась в Нижнем Новгороде в начале XIX века, деньги для него
собирались по подписке. Был объявлен конкурс на лучший
проект, на котором победил Мартос, предложивший памятник
с фигурами народных героев и без символов самодержавия.
Так случилось, что период работы скульптора над памятником пришелся на новое великое потрясение — Отечественную
войну 1812 года. Опять, как и в 1612 году, народ поднялся против неприятеля, а власть опять стушевалась, оставив арену
борьбы народу. Героический дух 1812 года определенно витал
над петербургской мастерской Мартоса, где более десяти лет
скульптор трудился над созданием памятника. На горельефе
лицевой стороны постамента, посвященной теме народа, приносящего жертву Отечеству, Мартос изобразил себя в виде старика, отдающего России двух своих сыновей. Действительно,
оба его сына воевали в 1812 году против Наполеона, и один из
них погиб во время Заграничного похода русской армии 1813—
1814 годов.
Памятник, бережно доставленный по воде из Петербурга
в старую, тогда еще лежавшую в руинах столицу, был поставлен на Красной площади (в советское время он, чтобы не
мешать парадам, «переехал» ближе к собору Василия Блаженного), быстро полюбился москвичам, стал естественной
достопримечательностью столицы наряду с Лобным местом,
Василием Блаженным, Спасской башней.
Только одно огорчало: было обидно за Нижний Новгород,
откуда пошла инициатива ополчения, а потом и идея создания
монумента. Нижегородцы, более других достойные памятника, несколько лет собиравшие на него деньги, так ничего и не
получили… Очевидная несправедливость была исправлена
вездесущим Зурабом Церетели, сделавшим в 2005 году копию
памятника Мартоса. И теперь копия эта стоит в Нижнем Новгороде, у церкви Рождества, откуда на всю Россию прозвучал
клич Минина. А справедливее было бы подлинник поставить
на берегу Волги, а копию отправить в Москву.
Двое суток рассказов о детях
- Русские дети. 48 рассказов о детях. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2013. — 800 с.
Одна из самых заметных книг уходящего года — антология жизней русских детей — вызывает у критиков немало разночтений. Судите сами — два рецензента в желании отразить свой взгляд на сборник заточили перья для литературной дискуссии. Произвольно разделив сорок восемь рассказов на две части и два дня, они представили на суд читателей свои размышления, призывая оппонентов к барьеру.
Господи, каким чудесным казался мир в детстве! Как много прекрасного он обещал!
…И все сбылось.
Захар Прилепин «Больше ничего не будет (Несколько слов о счастье)»
Сутки первые
Владимир Тучков, Марина Степнова, Анна Старобинец, Александр Снегирев, Алексей Слаповский, Виталий Сероклинов, Роман Сенчин, Сергей Самсонов, Герман Садулаев, Олег Постнов, Евгений Попов, Павел Пепперштейн, Майя Кучерская, Наталья Ключарева, Максим Кантор, Шамиль Идиатуллин, Алексей Евдокимов, Ольга Дунаевская, Мария Галина, Евгений Водолазкин, Владимир Богомяков, Белобров-Попов
Мудрецы говорят: худшим наказанием для человека становится исполнение его желаний. Причем исполнение не сиюминутное, по требованию, а как будто возвращенное из прошлого замешкавшимся курьером. Когда и адресат подрос, и присланный подарок уже не к месту. Да толку-то от этих наставлений, когда никто из мудрецов так в детстве не считал. А собирал в пульсирующий кулак все нарастающую мощь юности, поднимал взгляд ввысь и то ли молился небу, то ли клял его последними словами.
А мир ведь обещает очень многое. Кого-то он приветливо встречает цветными погремушками, сияющей и невесомой веткой с колокольцами, что держит в руках Няня, добрый и светлый Няньгел-хранитель. Перед другим — покорно распахивает двери, поддаваясь натиску и воли новобранца быть рожденным в российской деревне Ыч, носить имя Вовунец и не давать окружающей среде застыть в покое.
Как бы то ни было, детей, пришедших из иной реальности, приветствуют улыбкой, лаской, сказками, прививкой к чудесам, боясь спугнуть пришельцев грубостью земной фактуры. Так в малышах крепчает вера в незримое, доброе и вечное, силу которой взрослые еще успеют испытать слезами и обидами.
Усталые родители, чьи связи с этим миром давно запутаны и следствия поступков имеют тысячи причин, из чувства страха, возможно, зависти слепившие свою любовь, старательно передают потомству отравленные знания. Как не подставить левую щеку, не стать изгоем, не пукнуть в лужу, разбогатеть, с рождения начать работать на свое будущее и сжиться с мыслью, что никому никто не нужен. — «Приходится! А как иначе выжить здесь?»
И дети, сточив молочные зубы о гранит такой науки, со свойственной им нетерпеливостью затверживают правила на практике. Так предаются клятвы верности горнему свету и невинные фантазии разрастаются ложью. Так бесстрашие оборачивается жестокостью, а любовь — равнодушием.
Будто на марево пожара, смотрят взрослые на успехи своих мужающих детей, не зная, что происходит у них там, внутри. Ведь даже после экстерната по курсу счастливой жизни общий язык найти не удается. Замкнутые в себе, точно слепоглухонемые, безразличные к окружающему пространству, сыновья и дочери с большей готовностью созидают виртуальную реальность.
Куда направлен их задумчивый взгляд: в настоящее или предстоящее? Каким они захотят видеть завтрашний день и что за роль будет в нем отведена нам? Может быть, волшебники, а может, просто дерзкие фантазеры, дети с чистыми лицами и причудливыми именами мечтают повзрослеть и восстановить гармонию утраченного рая.
Сутки вторые
Леонид Юзефович, Сергей Шаргунов, Макс Фрай, Виктор Ч. Стасевич, Владимир Сорокин, Василий Семенов, Мария Семенова, Андрей Рубанов, Людмила Петрушевская, Сергей Носов, Татьяна Москвина, Анна Матвеева, Вадим Левенталь, Наталья Курчатова, Вячеслав Курицын, Павел Крусанов, Сергей Коровин, Александр Етоев, Михаил Елизаров, Михаил Гиголашвили, Илья Бояшов, Мирослав Бакулин, Василий Аксенов
Есть в сборнике утренние рассказы, предрассветные. Чуть-чуть зябко от них сначала, как от росы, падающей в галоши на босу ногу. Однако через мгновение «зеленый луч» солнца растапливает тревожные видения, населяющие долгую беззвездную ночь.
Обеденное настроение передается ароматом жареных в сметане грибов с картошечкой — им наполнена каждая страница рассказа Татьяны Москвиной. Вряд ли кто-то удивится тому, что трофейные грибы и сейчас принято укладывать верхним слоем в корзине и скромно, полушепотом, делиться со встреченными грибниками своими достижениями.
Ветер, приносящий нежную прохладу после полуденного сна, сопровождает вас на прогулке. Куда пойти в выходной день, каждый выберет сам. И вот уже мамаши и папаши искренне негодуют от того, что ребенок скучает в зоопарке и невероятно редкие и защищенные Красной книгой ястребы вызывают у него не больший восторг, чем петух, взгромоздившийся на деревенский забор.
Нагулявших аппетит детей дома ждет полдник. Пряники, в которых, как казалось еще несколько часов назад, нет ничего особенного, становятся лучшим лакомством, особенно если запивать сладкое послевкусие кружкой парного молока. Неминуемо сгущаются сумерки, и наступает темное время — пора страшилок. Рассказ «Ча — Ща пиши с буквой Кровь», пожалуй, не даст спокойно уснуть мамочкам, чьи обессиленные температурой малыши лежат в кроватях.
Беспросветность «Сказки о родителях и бедных детях» Людмилы Петрушевской сгодится для полуночи. Вроде бы жутко читать, но привычно. Словно вынужден в темноте дотопать босыми ногами до туалета, судорожно нащупать рукой выключатель, — свет! — а потом тем же маршрутом, но быстрее, и — скользнуть под теплое одеяло.
Добрые и сердитые, теплые и нахохлившиеся, несмышленые и любознательные, златокудрые и коротко стриженные, пахнущие молоком и чистотой, сыночки и дочки, одним словом, дети — герои жизней вышеупомянутых авторов и их творческих работ.
Сборник недаром предназначен для категории «18+», а именно тем, кто забыл или вот-вот забудет детский язык. Им прямо таки необходимо сделать книгу настольной и в случае непонимания своего чада искать страницу-подсказку. Язык потрясающий — у каждого свой — самобытный, узнаваемый. Читаешь «Здесь были качели» и понимаешь — Носов. Образцовая современная проза.
Открытием читального года стал рассказ Макса Фрая об удивительной дружбе двух детей, которую они, в отличие от многих не сумевших, сохранили на всю жизнь. Столь трогательного рецепта счастья — «две горсти гороха, одна морского песка…» — давно не попадалось на глаза. Благодаря Фраю, уберечь свою дружбу стало на «щепотку пыли из-под кровати» проще.
Олег Жиганков. Григорий Распутин. Правда и ложь
Глава 1
Детство и юность
«Ибо вот, Царствие Божие внутри вас есть».
Евангелие от Луки, 17:21
«Я мечтал о Боге… Душа моя рвалась в даль… »
Г. Е. Распутин «Записки опытного странника»
Григорий Ефимович Распутин родился 9 (по новому стилю — 21) января 1869 года в селе Покровском Тю¬менского уезда Тобольской губернии, в шестидесяти верстах от Тюмени. Тюменский краевед В.Л.Смирнов нашел и метрические книги слободы Покровской, «где в части первой „О родившихся“ рукой священ¬ника Николая Титова записано: »9 января 1869 года у крестьянина Слободы Покровской Ефима Яковлевича Распутина и его жены Анны Васильевны вероисповедания православного родился сын Григорий»»1.
В материалах переписи населения от 1 января 1887 года была обнаружена строка: «…Якова Васильева Распутина второй сын Ефим 44-х лет, дочь его Феодосия 12-ти лет, Ефима сын Григорий 17-ти лет…»2
Предки Григория Ефимовича пришли в Сибирь в числе первых пионеров. Долгое время они носили фамилию Изосимовы по имени того самого Изосима, что переселился из Вологодской земли за Урал. Распутиными же стали называться два сына Насона Изосимова — Яков и Филипп и соответственно их потомки: «Двор, а в нем живет крестьянин Филипп Насонов сын Роспутин, сказал себе от роду 30 лет, у него жена Парасковья 28 лет, дети у него сыновья Митрофан 7 лет, Федосей 6 лет». Ко времени рождения Григория около половины жителей села Покровского звались Распутины.
Автор статьи о происхождении рода Распутиных С.Князев пишет: «Версий происхождения прозвища Распута существует несколько: а) распута — беспутный, непутевый человек; б) распута, распутье — раздорожье, развилина или же перекресток, пересечка дорог; в) старинная поговорка „Пустили дурака на распутье“ наводит на мысль, что с таким именем мог быть просто нерешительный человек; г) распутица — бездорожье, осенне-весенняя грязь, а значит, ребенок, появившийся на свет в ту пору, мог получить имя Распута»3.
Григорию Ефимовичу действительно выпало жить на распутье исторических дорог — ему суждено было стать свидетелем и участником того трагического выбора, который был сделан на этом распутье.
В своем капитальном труде, посвященном исследованию жизни Распутина, А. Н. Варламов пишет о семье, в которой появился на свет Григорий: «Дети Анны и Ефима умирали один за другим. Сначала в 1863 году, прожив несколько месяцев, умерла дочь Евдокия, год спустя еще одна девочка, тоже названная Евдокией. Третью дочку назвали Гликерией, но прожила она всего несколько месяцев. 17 августа 1867 года родился сын Андрей, оказавшийся, как и его сестры, не жильцом. Наконец в 1869-м родился пятый ребенок — Григорий. Имя дали по святцам в честь святителя Григория Нисского, известного своими проповедями против любодеяния, а также высказываниями о сакральной природе имени Божьего… Крестными его стали дядя Матвей Яковлевич Распутин и девица Агафья Ивановна Алемасова»4.
Несмотря на все имеющиеся документы, клевета о рождении Распутина продолжает дезинформировать публику. Так, например, одна ведущая кинокомпания поставила художественный фильм о Распутине, в котором говорится, что Григорий был сыном проститутки цыганки и беглого каторжника. Зритель проглотил и смотрит дальше. Это лишь один из примеров того, как ложь о Григории Распутине внедряется в сознание людей.
Распутина часто изображают чуть ли не великаном, монстром, обладавшим железным здоровьем и способным есть стекла и гвозди. На самом деле Григорий рос слабым и болезненным ребенком. Позднее он писал о своем детстве в автобиографическом сочинении, названном им «Житие опытного странника»: «Вся жизнь моя была болезни. <…> Медицина мне не помогала, со мной ночами бывало, как с маленьким: мочился в постели»5.
«Всякую весну я по сорок ночей не спал. Сон будто как забытье, так и проводил все время с 15 лет до 28 лет. Вот что тем более толкнуло меня на новую жизнь»6.
Но при этом уже в детском возрасте все его помышления отличались от обычного хода мыслей простого обывателя. В том же «Житии» Григорий Ефимович пишет: «В 15 лет в моем селе в летнюю пору, когда солнышко тепло грело, а птицы пели райские песни, я ходил по дорожке и не смел идти по середине ее… Я мечтал о Боге… Душа моя рвалась в даль… Не раз, мечтая так, я плакал и сам не знал, откуда слезы и зачем они. Постарше, с товарищами, подолгу беседовал о Боге, о приходе, о птицах… Я верил в хорошее, в доброе… и часто сиживал я со стариками, слушая их рассказы о житии святых, о великих подвигах, о больших делах, о царе Грозном и многомилостивом… Так прошла моя юность. В каком-то созерцании, в каком-то сне… И потом, когда жизнь коснулась, дотронулась до меня, я бежал куда-нибудь в угол и тайно молился… Неудовлетворен я был. На многое ответа не находил… И грустно было… И стал я попивать…».
С детства Григорий начал осознавать силу своей молитвы, проявившуюся в отношении как животных, так и людей. Вот как пишет об этом его дочь Матрена: „От деда я знаю о необыкновенной способности отца обращаться с домашними животными. Стоя рядом с норовистым конем, он мог, положив ему на шею ладонь, тихо произнести несколько слов, и животное тут же успокаивалось. А когда он смотрел, как доят, корова становилась совершенно смирной.
Как-то за обедом дед сказал, что захромала лошадь, возможно, растянула сухожилие под коленом. Услыхав это, отец молча встал из-за стола и отправился на конюшню. Дед пошел следом и увидел, как сын несколько секунд постоял возле лошади в сосредоточении, потом подошел к задней ноге и положил ладонь прямо на подколенное сухожилие, хотя прежде никогда даже не слышал этого слова. Он стоял, слегка откинув назад голову, потом, словно решив, что исцеление совершилось, отступил на шаг, погладил лошадь и сказал: „Теперь тебе лучше“.
После того случая отец стал вроде ветеринара-чудотворца и лечил всех животных в хозяйстве. Вскоре
его «практика» распространилась на всех животных
Покровского. Потом он начал лечить и людей. «Бог помогал»7.
Он жил в миру. Что это значит? Обратимся к его «Житию»: «…Был с миром, то есть любил мир и то, что в мире. И был справедлив, и искал утешения с мирской точки зрения. Много в обозах ходил, много ямшичил, и рыбу ловил, и пашню пахал. Действительно это все хорошо для крестьянина! Много скорбей было мне: где бы какая сделалась ошибка, будто как я, а я вовсе ни при чем. В артелях переносил разные насмешки. Пахал усердно и мало спал, а все же таки в сердце помышлял, как бы чего найти, как люди спасаются».
«Несомненно в жизни Распутина, простого крестьянина Тобольской губернии, имело место какое-то большое и глубокое душевное переживание, совершенно изменившее его психику и заставившее обратиться ко Христу»8, — писал следователь Чрезвычайной комиссии при Временном правительстве В.М.Руднев. В чем заключалось это переживание, и было ли это одно переживание или целый ряд — сказать на сегодняшний день сложно. Но можно довериться воспоминаниям Матрены Распутиной, которая так писала про обращение отца: «В четырнадцать лет отца захватило Святое Писание. Отца не учили читать и писать, как почти всех деревенских детей. Грамоту он не без труда освоил только взрослым, в Петербурге. Но у него была необыкновенная память, он мог цитировать огромные куски из Писания, всего один раз услышав их. Отец рассказывал мне, что первыми поразившими его словами из Писания были: „Не придет Царствие
Божие приметным образом, и не скажут: вот, оно здесь, или: вот, оно там. Ибо вот, Царствие Божие внутри вас есть“.
Слова священника так поразили отца, что он бросился в лес, опасаясь, как бы окружающие не увидели, что с ним происходит нечто невообразимое. Он рассказывал, что именно тогда почувствовал Бога. Он рассуждал: „Если Царство Божие, а стало быть, и сам Бог, находится внутри каждого существа, то и звери не лишены его? И если Царство Божие есть рай, то этот рай — внутри нас? Почему же отец Павел говорит о рае так, словно тот где-то на небе?“
Слова эти означали — и не могли означать ничего иного: Бог — в нем, Григории Распутине. И чтобы найти его, следует обратиться внутрь себя. И правда, если Царство Божие — в человеке, то разве грешно рассуждать о нем, рассуждая о Боге? И если в церкви об этом не говорят, что ж, надо искать истину и за ее пределами.
Отец рассказывал, что как только он понял это, покой снизошел на него. Он увидел свет. Кто-то написал бы в этом месте: „Ему показалось, что он увидел свет“. Но только не я. Я твердо знаю, что свет был. По словам отца, он молился в ту минуту с таким пылом, как никогда в жизни»9.
В этих простых словах заключается истина, достойная благоговейного созерцания. Григорий не мог верить во что-то наполовину. Если он верил, то верил до конца. И если любил, то любил до конца. И, поверив, что в нем находится Царствие Божие, а сам он является тем храмом, в котором обитает Святой Дух, Григорий начинает жить в соответствии с тем, во что уверовал.
Что же касается беспутной и греховной юности Григория, сопровождавшейся конокрадством и оргиями, то это не более чем позднейшие измышления газетчиков. Алексей Николаевич Варламов пишет: «Матрена Распутина в своей книге утверждает, что отец ее с младых лет был настолько прозорлив, что несколько раз «прозревал» чужие кражи и потому лично для себя саму возможность воровства исключал: ему казалось, что другие так же это «видят», как и он. Сомнению подвергает достоверность свидетельских показаний о воровстве Григория и американский православный исследователь Ричард Бэттс, автор, пожалуй, самого лучшего на сегодняшний день англоязычного исследования о Распутине «Пшеница и плевелы»»10.
О. А. Платонов сообщает: «Позднее недобросовестные журналисты будут писать, что к этому (паломничеству. — О. Ж.) его подтолкнул случай, когда якобы он был схвачен с поличным то ли на воровстве лошадей, то ли чего-то другого. Внимательное изучение архивных документов свидетельствует, что случай этот полностью выдуман. Мы просмотрели все показания о нем, которые давались во время расследования в Тобольской консистории. Ни один, даже самый враждебно настроенный к Распутину свидетель (а их было немало) не обвинил его в воровстве или конокрадстве. Не подтверждает этого „случая“ и проведенный в июне 1991 года опрос около 40 самых пожилых людей села Покровского… Никто из них не мог вспомнить, чтобы когда-то родители им рассказывали о воровстве Распутина»11.
Тем не менее вполне возможно, что уже в ту пору Григорий испытал несправедливость и жестокость. Он пишет о том, что однажды его несправедливо обвинили в воровстве лошадей и сильно побили, но в скором времени следствие нашло виновных, которые и были высланы в Восточную Сибирь. Григория же никто не тронул и всякие обвинения с него были сняты.
Его односельчанин Картавцев показывал на допросе, как, подозревая Григория в конокрадстве, он «ударил его колом и так сильно, что у него из носа потекла кровь ручьем… Сначала я думал, что убил его, но он стал шевелиться… И я повез его в волостное правление. Он не хотел идти… но я ударил его несколько раз кулаком по лицу, после чего он сам пошел в волость… После побоев сделался он каким-то странным
и глуповатым«12.
«Видно, — комментирует Эдвард Радзинский, — когда удар колом грозил погубить его, когда кровь залила лицо, Григорий испытал нечто… Избитый юноша ощутил в своей душе странную радость, то, что сам он потом назовет „радостью смирения, радостью страдания, поношения“… „Поношение — душе радость“, — объяснял он через много лет Жуковской»13.
Возможно, что этот удар колом и явился причиной той большой шишки на голове Распутина, которую он прикрывал волосами. Возможно и то, что этот удар оказался провиденциальным, нечаянно произведшем какие-то перемены в работе мозга Григория. Подобные случаи известны. Нечто схожее произошло несколькими десятилетиями ранее в Америке с девочкой по имени Елена Хармон: один из одноклассников запустил в нее тяжелым камнем и нанес тяжелые повреждения ее мозгу. С тех пор она уже не могла учиться в школе, но ее религиозные чувства только обострились14.
«Это сущая неправда, что писали в газетах, будто бы мой покойный отец был за что-либо судим. Ничего подобного не было. Правда, дедушка Ефим Яковлевич был однажды арестован за несвоевременный платеж податей, как вообще это делалось в прежние времена с крестьянами. Может быть, по этому поводу и сплели газеты небылицу про отца»15, — говорила Матрена Распутина на следствии.
Но вернемся к будням. В молодости, когда он много болел, «очень трудно это было все перенесть, а делать нужно было, но все-таки Господь помогал работать, и никого не нанимал, трудился сам, ночи с пашней мало спал».
И тем не менее, как справедливо замечает Варламов, одна помощница у него была — это его возлюбленная жена: «Об этой женщине почти все, кто ее знал, отзывались всегда очень хорошо. Распутин женился восемнадцати с небольшим лет 2 февраля 1887 года. Жена была старше его на три года, работяща, терпелива, покорна Богу, мужу и свекру со свекровью. Она родила семерых детей, из которых трое первых умерли, трое следующих выжили, и последняя девочка также умерла — история для своего времени типичная»16.
Григорий Ефимович встретил свою суженую на плясках, которые он так любил. Вот как об этом пишет Матрена Распутина: «Она была высокой и статной, любила плясать не меньше, чем он. Наблюдавшие за ними односельчане решили, что они — красивая пара. Ее русые волосы резко контрастировали с его каштановой непокорной шевелюрой, она была почти такого же высокого роста, как и он. Ее звали Прасковья Федоровна Дубровина, Параша. Моя мама…
Мама была доброй, основательной, сейчас бы сказали — уравновешенной. На три года старше отца. Начало семейной жизни было счастливым. Отец с
усердием, какое раньше замечалось за ним не всегда, работал по хозяйству. Потом пришла беда — первенец прожил всего несколько месяцев. Смерть мальчика подействовала на отца даже сильнее, чем на мать. Он воспринял потерю сына как знак, которого так долго ждал. Но не мог и предположить, что этот знак будет таким страшным.
Его преследовала одна мысль: смерть ребенка — наказание за то, что он так безоглядно „тешил плоть“ и так мало думал о Боге. Он молился. И молитвы утешали боль. Прасковья Федоровна сделала все, что могла, чтобы смягчить горечь от смерти сына. Через год родился второй сын, Дмитрий, а потом — с промежутком в два года — дочери Матрена, или Мария, как я люблю, чтоб меня называли, и Варя. Отец затеял строительство нового дома, большего по размерам, чем дом деда, на одном дворе. Это был двухэтажный дом, самый большой в Покровском»17.
Примечания
1 Смирнов В.Л. Неизвестное о Распутине. Тюмень, 1999.
2 Князев С. Распутины из села Покровского и их корни в Коми крае//Генеалогический вестник. 2001. № 5.
3 Чернышев А. В. Кое-что о распутиниаде и издательской конъюнктуре наших дней (1990-1991 годы). Религия и Церковь в Сибири // Сб. научных статей и докумен¬тальных материалов. Тюмень, 1990. Вып. 2. С. 55.
4 Там же. С. 9.
5 Распутин Г.Е. Житие опытного странника. http:// omolenko.com/biblio/rasputin.htm (1/21/2013).
6 Распутин Г. Е. Житие опытного странника. Распутина М.Г. Распутин. Почему? М., 2000. С. 29-30.
7 Руднев В.М. Правда о русской царской семье и темных силах. Российский архив (История отечества в свиде¬тельствах и документах ХУШ-ХХ вв.). Вып. VIII. С. 150.
8 Распутина М.Г. Распутин. Почему? С. 32.
9 Варламов А.Н. Григорий Распутин-Новый. С. 11-12.
10 Платонов О. А. Терновый венец России. Пролог царе¬убийства. Жизнь и смерть Григория Распутина. С. 49.
11 Радзинский Э. С. Распутин: жизнь и смерть. М. С. 35.
13 Там же. С. 36.
14 Со временем она стала известна за свой пророческий дар, который до сих пор широко обсуждается в разных кругах и который принимается миллионами христиан по всему миру. В замужестве имя этой женщины — Елена Уайт.
15 Соколов Н.А. Предварительное следствие. С. 189.
16 Варламов А.Н. Григорий Распутин-Новый. С. 14.
17 Распутина М. Г. Распутин. Почему? С. 34.
Дятел Вуди
- Вуди Аллен. Без перьев. — М.: Астрель, Corpus 2013. — 288 с.
Почитатели писательского таланта Вуди Аллена 38 лет ждали перевода сборника «Без перьев» на русский язык. Он был издан в 1975 году, когда автор уже успел прослыть режиссером, не побоявшимся рассказать достопочтенным американцам, откуда берутся дети. Однако судя по предисловию, выдержки из «дневника», наоборот, опередили свое время. Публиковать их нужно было «после смерти автора или после его ухода из жизни, в зависимости от того, что произойдет раньше».
Игры с той, что стоит за левым плечом, продолжаются и после вступления. Аллен давно вжился в роль старика с грустным лицом, которому, кажется, уже нечего терять. Он едко высказывается в последних фильмах и интервью. «У надежды перьев не бывает», — пишет Вуди, обламывая мечтам крылья. Очки с толстыми стеклами в роговой оправе и морщины создали образ недовольного выходом на пенсию брюзги из фильма «Римские приключения». Однако это не мешает ему писать смешные до колик рассказы, придумывать меткие шутки, способные смутить бывалого острослова и не забывать расправлять на коленках нотные листки для джаз-бэнда.
Однако легкому незлому смеху в рассказах Аллена места почти нет. Колкий юмор высмеивает скрытые пороки. На этом фоне даже издевательства тезки писателя из садистского мультфильма уже не кажутся такими изощренными.
На страницах сборника то и дело встречаешь блуждающих классиков. Удивляешься, как в рассказы пробрался Николай Гоголь, ищущий недостающую часть тела своего персонажа. «В 1902 году от творческого перенапряжения у Йобсена отвалился нос, и драматурга не стало». Вуди примеряет на себя и личность Франца Кафки, экспериментируя с «Превращением». «Новелла: человек просыпается утром и обнаруживает, что превратился в собственные подтяжки».
Читая эссе «О наблюдении за деревьями в летнюю пору», как не вспомнить о «Вожде краснокожих» О. Генри! Те же рассуждения в пещере из серии: отчего дует ветер и случайно ли апельсины круглые. «Почему деревья гораздо привлекательнее журчащего ручья? И вообще, всего того, что журчит? Потому что их великолепие есть безмолвное свидетельство интеллекта, которого еще не знала земля, и уж тем более нынешняя президентская администрация. Как сказал поэт: „Создание дерева под силу только Богу“. Еще бы: поди приделай к нему кору».
В лоскутное одеяло рассказов, эссе и пьес Аллена хочется укутаться потеплее, особенно в преддверии зимы, когда в Петербурге становится неуютно. Сменяющиеся действия — калейдоскоп сценок из британского телешоу «Monthy Python». Степень безумия достигает критической отметки, но организм жаждет еще. Успевай только корчиться, захлебываться смехом, словно дятел Вуди после шалости.
Аллен по-своему подкалывает читателей, выбивает шутками землю из-под ног и берет штурмом каждую мозговую извилину. Проверяет, достиг ли точки кипения. Нет? Разряд, еще разряд! «Судя по положению тела, несчастного застигли врасплох, когда он пел своим гуппи „Вернись в Соренто“». Разряд! Каждую строчку можно смаковать, проговаривать, медлить, повторяя: «Это уж слишком!» А потом хлопать ладошкой по лбу, повторяя заветы Мюнхгаузена: «Улыбайтесь, господа, улыбайтесь».
Простые жизненные истины Вуди Аллен разбавляет театром абсурда личного созыва. Дамы легкого поведения, балующие своих клиентов разговорами о литературе, древнегреческие поэты, оказавшиеся на сцене театра в Нью-Йорке. Какофония уличных шумов, дребезжание стекол и еще этот противный монотонный гул в правом ухе. Все сливается воедино, в неистовый хохот, первобытный, чистый и не обремененный ростом инфляции.
Сквозь смешки в сборник умудряется просочиться и бытовая мудрость, расчетливая и дерзкая как рыночная торговка. «Деньги — это еще не все, и все же лучше быть богатым, чем здоровым. Представьте себе, что вы входите в мясную лавку и начинаете расписывать свое здоровье: „Посмотрите, какой у меня загар, а еще я никогда не простужаюсь!“ Не ждите, что мясник тут же примется рубить вам мясо (если, конечно, он не круглый идиот!)».
Даниил Хармс в дневниковых записях отметил, что для юмориста важнее всего найти смехотворную точку и уметь различать смех по сортам. Аллен отметил точку на карте своего творчества и постоянно тычет в нее указкой. Он не раз говорил, отними у него возможность снимать фильмы, он полностью ушел бы в писательский труд. Значит, зловредного смеха хватит не на один сборник, и он еще долго будет чесаться в горле.
«…Лес в летний полдень. Юный олененок в танце щиплет свежие листики. Он задумчиво плывет среди деревьев, потом начинает кашлять и падает замертво».
Занавес!
Реальное против воображаемого
- Александр Большев. Наука ненависти. Очерки о конфронтационно-невротической ментальности. – СПб.: Издательство «Журнал “Нева”», 2013.
«Мы создали суд над виновниками и распорядителями тех свирепостей, которые совершаются над нами, свой суд, суд справедливый, как те идеи, которые мы защищаем, и страшный, как те условия, в которые нас поставило само правительство».
Сергей Степняк-Кравчинский «Смерть за смерть»
Невротический гнев, или невротическая ненависть (ненависть «с пеной на губах»), – состояние, известное каждому если не на собственном примере, то на примере окружающих. К феномену невротического гнева обращались в своих трудах самые разные исследователи, классики биологии и психологии (так, в разное время о гневе, ненависти и агрессии писали Конрад Лоренц, Леонард Берковиц, Эрих Фромм, Отто Кернберг, Петер Куттер, Адольф Гуггенбюль-Крейг, Карен Хорни и многие другие), невротический гнев пытались осмыслить и определить его место в человеческой природе и истории писатели и философы. Однако до сих пор не сложилось единого мнения относительно невротического гнева, при котором индивид (или группа индивидов) полностью утрачивает контроль над собственным восприятием действительности и оказывается во власти воображаемого. Что такое невротический гнев – следствие некой фатальной ошибки в устройстве человеческой психики, зло, которое необходимо всеми силами подавлять и искоренять, или же «часть силы той, что без числа / творит добро, всему желая зла», средство очищения и обновления как отдельной личности, так и целых народов и, в итоге, всего человечества? Деструктивное, вырвавшееся из-под контроля бессознательное, уничтожающее без разбора все, созданное усилиями разума, или движущая сила истории? «Отсутствие “пены на губах” есть, в сущности, отсутствие жизни и конец истории», – говорит в своей книге «Наука ненависти» профессор СПбГУ Александр Большев, уже много лет изучающий словесное выражение невротической ненависти – так называемый конфронтационно-невротический дискурс.
Автор рассматривает невротическую ненависть в двух основных аспектах: как фактор исторического процесса и как «метод» оценки исторических событий (а, точнее, как призму, через которую оцениваются как события, так и поступки отдельных политических деятелей).
Вслед за великим визионером Александром Блоком и создателем собственной историософской доктрины Львом Толстым, считавшим, что «только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения» («Война и мир»), Александр Большев видит в гневе, охватывающем целые народы, бессознательную движущую силу истории, силу, питающую бунты и революции, совершающиеся, таким образом, не по расчету и желанию отдельных личностей, но по объективным, не зависящим от воли и сознания человека причинам. «Революция бессмысленна и безумна с точки зрения обывателя, довольного своей женой и куцей конституцией, но по-настоящему великие умы сознавали божественно-трансцендентальный, мистический характер революционных взрывов». Пользуясь разной терминологией, нечто, определяющее ход истории, можно называть роком, судьбой, волей Провидения или Мирового духа – все эти определения, означающие, в сущности, одно и то же, во множестве встречаются на страницах «Науки ненависти».
В письмах Борису Садовскому монархист Борис Никольский писал о крушении царской России и приходе большевиков так: «Это разрушение исторически неизбежно, необходимо: не оживет, аще не умрет. И они торопят, они не только торопят: они действительно ускоряют события. Ни лицемерия, ни коварства в этом смысле в них нет: они поистине орудие исторической неизбежности». Подробно разбирая причины октябрьской революции и деятельность большевиков, приводя факты и различные их оценки, Александр Большев замечает: «Кровавые большевики были полны той страсти, без которой, по словам Гегеля, “ничто великое в мире не совершалось”, они, вне всякого сомнения, интуитивно ощущали глубинную связь с волей Мирового духа – отсюда сверхчеловеческая непреклонность и решительность, потрясавшая даже врагов». Объективность, неслучайность и неуправляемость исторического процесса, историческая неизбежность, беспомощность отдельно взятого человека или даже отдельной партии перед лицом Провидения (даже если трактовать это понятие не буквально, но подразумевать под ним некие глобальные закономерности, проявляющиеся в огромных с точки зрения индивидуального сознания временных промежутках, а потому неосознаваемые в тот самый момент, когда, собственно, совершается история), победа иррационального над рациональным в переломные исторические моменты, – такова, в несколько упрощённом виде, позиция автора «Науки ненависти». Позиция, очевидно, спорная в первую очередь в связи со сложностью проблем, затронутых в книге: едва ли когда-нибудь будет разработана абсолютно непротиворечивая, для всех приемлемая концепция истории. Тем не менее, во многом субъективный, но при этом не содержащий ни одного утверждения, не подкрепленного фактами, текст Александра Большева необходим для приближения к такой концепции и для оценки роли бессознательного в исторических кризисах.
Следует заметить, что автор приводит мнения не только защищающие, но и отвергающие его точку зрения: «Когда Л. Толстой впервые опубликовал “Войну и мир”, самые резкие замечания были высказаны современниками в его адрес по поводу историософской доктрины, в соответствии с которой человек свободен лишь тогда, когда совершает незначительные поступки, грандиозные же исторические процессы происходят по воле Провидения. Тургенев в 1870 году назвал толстовскую концепцию “детской философией”, а годом спустя вообще “квазифилософской чепухой”».
Второй аспект рассмотрения невротического гнева, собственно конфронтационно-невротического дискурса как призмы, через которую оцениваются события и поступки людей, преобладает над первым. «Наука ненависти» – текст литературоведческий; это в первую очередь психобиографическое, нежели историческое исследование (поскольку автор – не историк по образованию и располагает «лишь общеизвестными, но зато абсолютно бесспорными сведениями», профессиональный историк, возможно, мог бы добавить к его выводам нечто существенное или же, напротив, некоторые из них опровергнуть). Основную часть книги занимает подробный анализ диссидентской литературы. Александр Большев рассматривает произведения Александра Солженицына, Евгении Гинзбург, Анатолия Кузнецова и других авторов-диссидентов, в чьих текстах наиболее отчетливо проявлено конфронтационно-невротическое письмо, а также Андрея Амальрика и Юлия Даниэля как примеры трезво-логического подхода к проблемам, волновавшим диссидентов-шестидесятников.
Основной теорией, которую доказывает автор, является теория переноса вины Субъекта (в данном случае – писателя) на некоего Другого (в данном случае – на большевиков – как в целом, так и на отдельные персоналии). «…в большинстве случаев невротический гнев является проекцией глубинных персональных комплексов индивида вовне – то есть между ненавидящим субъектом и объектом его ненависти обнаруживаются точки соприкосновения, – считает Александр Большев, – обличаемое нередко становится вместилищем проекций обличителя: на демонизированный образ “врага” переносятся собственные мучающие индивида пороки». Сознавая долю своей вины за катастрофические события, человек, не в силах с этой виной примириться и справиться, перекладывает тяжесть своих грехов на внешнего врага, а затем, преисполнившись праведного гнева, стремится этого врага уничтожить и таким образом «очиститься». При этом Субъект полностью теряет контроль над своим сознанием и, как следствие, над своей речью / письмом, оказываясь во власти невротического гнева со всеми характерными для него фантазиями, очевидными для трезвого рассудка противоречиями, а также, что немаловажно, абсолютной искренностью. «Человек, которым овладевает аффективный гнев, оказывается во власти собственного бессознательного, и объект ненависти превращается для него в средоточие зла. Объекты ненависти необходимы людям, чтобы возлагать на них ответственность как за собственные неудачи, так и за несовершенство мира в целом. Ненавидящий индивид одержим иллюзией, что если устранить ненавистное лицо (или явление), то сразу воссияет солнце благодати (…) Перед нами иллюзорное сознание, рождающее злых демонов и трепещущее от созерцания плодов собственной фантазии».
«…я действительно стремился к анализу и исследованию конфронтационно-невротического сознания, а не к его разоблачению», – пишет Александр Большев в «Заключении», однако «Наука ненависти» все же соединяет в себе как исследование, так и разоблачение, – очевидно, что в данном случае ограничиться только исследованием было попросту невозможно, и анализ конфронтационно-невротического дискурса с необходимостью включает в себя и его разоблачение, в противном случае такой анализ оказался бы неполным. Тем не менее ни в одном случае автор не делает разоблачение писателя своей основной целью. Несмотря на нередко эмоциональный тон, текст Александра Большева не переходит границы строгого исследования. В некоторой степени «Наука ненависти» авторефлексивна: автор не ставит себя на место «судьи» творчества и зачастую неоднозначных поступков писателей, но, скорее, склонен искать причины, приведшие к тем или иным печальным последствиям, в исторических закономерностях и национальной ментальности.
«Помнится, как раз тогда, во время первой чеченской войны, я затеял ремонт в только что купленной квартире – само собой, обдуманного плана действий у меня не было, и моя спонтанность, помноженная на обычное легкомыслие случайно подвернувшихся вороватых мастеров, дала естественные результаты в виде забываемых электропроводов и газовых труб, лопающегося водопровода и заливаемых соседей, не говоря уже о ровном наплыве чудовищных необъяснимых счетов за стройматериалы. Однажды в изуродованное помещение зашел мой приятель, мы выпили и заговорили о Чечне. И когда я, не сдержавшись, воскликнул: “Как же можно было так безрассудно начинать войну?!” – приятель указал на окружавшую нас разруху и резонно напомнил, что я к своему ремонту приступил ничуть не менее безрассудно. Кто помешал мне предварительно обдумать собственные действия? Куда я так торопился? Крыть было нечем. Действительно, стоит ли удивляться чужим провалам? Искать злодеев и изменников? Чтобы понять первопричину национальных бед, большинству из нас достаточно внимательно посмотреться в зеркало».
«Наука ненависти» – по всей видимости, первое исследование подобного рода, сочетающее в себе достоинства научного и хорошего литературного текстов; к книге может обратиться читатель практически любого уровня подготовки и это, возможно, является одним из главных ее достоинств. Исследование-рассуждение Александра Большева, изобилующее примерами и логическими доказательствами, написанное ясным и живым языком, представляется весьма своевременным и необходимым именно теперь, когда аффективно-невротический дискурс заметно преобладает в средствах массовой информации и нередко – в обычном человеческом общении, а всякая полемика зачастую утрачивает качества конструктивного диалога и начинает как нельзя более соответствовать своему греческому корню.
Читать Пелевина и Брэдбери в транспорте станет проще!
Издательство «Эксмо» инициирует революцию на российском книжном рынке. В пику пессимистическим прогнозам скорого исчезновения бумажной книги европейские издатели изобрели новый книжный формат — флипбук. В закрытом виде такое издание, напечатанное на тончайшей рисовой бумаге, имеет размер 80×118 мм, а его разворот по внешним параметрам сравним с экраном электронной книги, планшета или мобильного телефона.
Удобству флипбуков можно смело петь песню. Зачастую с пакетом в руке человек, спустившись в метро и сняв верхнюю одежду, оказывается в условиях, не позволяющих держать книгу двумя руками, а повествование, как известно, всегда прерывается на самом интересном месте. Флипбук легко умещается на ладони, а его страницы можно перелистывать большим пальцем. Теперь вам не придется дожидаться возвращения домой, чтобы узнать, что ждет полюбившихся героев за поворотом.
Издательству «Эксмо» принадлежат эксклюзивные права на выпуск флипбуков в России. В ближайшее время в новом формате будут выпущены двадцать наименований книг. Среди первых флипбуков: «Марсианские хроники» Рэя Брэдбери, «Шоколад» Джоанн Харрис, «Норвежский лес» Харуки Мураками, «Над пропастью во ржи» Джерома Д. Сэлинджера, «Generation «П» Виктора Пелевина, «Облачный атлас» Дэвида Митчелла и другие лучшие образцы современной отечественной и зарубежной прозы.
Попробуйте первыми!


Шутовской хоровод
- Сорокин Владимир. Теллурия. М.: АСТ; Corpus, 2013.
У нас лежит этот советский труп двадцать лет, и он до сих пор не вынесен. Его в 1990-е просто забросали опилками. И он сейчас активно разлагается. Но его запах, его дух странным образом смешиваются с реальностью — с высокими технологиями, с идеями свободного рынка, с новым искусством. И образуются такие гибриды. Это специфика места. <…> Здесь может быть всё, что угодно. Россия — это огромный полигон для испытания разных идеологий и идей. Она всегда была готова распахнуть объятия любой, самой безумной идее. Если она вернётся вдруг к анархии, к монархии или распадётся на княжества — это меня сильно не удивит.
Владимир Сорокин, из интервью журналу «Огонёк» (октябрь 2013)
Ну вот она и развалилась. Предварительно вернувшись к монархии (дилогия-антиутопия «День опричника / Сахарный Кремль»), затем обратившись к анархии («Метель»), Россия прекратила, наконец, своё существование. И не просто как многовековая империя, созданная в начале восемнадцатого столетия руками и волей полубезумного царя Петра — который хотел, конечно, как лучше , но получалось и у него и у всех его преемников на троне как всегда , — но и вообще как государственное образование. Во времена, в которых разворачивается действие в новом романе Владимира Сорокина, никакой России на карте мира больше нет. Есть — Московия: множество мелких и микроскопических княжеств, у каждого из которых свой князёк, свой устав, свой к нему монастырь и свои в нём тараканы. И не только в кельях и за печками.
Времена эти автор намерено не конкретизирует. Известно лишь, что действие происходит в конце нынешнего, двадцать первого века, поскольку в одном из сюжетов упоминаются древние эпохальные события («шестьдесят лет тому назад, когда дракон Россия окончательно издох и навсегда перестал пожирать своих граждан»). Стало быть, год на дворе примерно 2085-й. Поскольку каждому внимательному сорокинскому читателю давно и хорошо известно, что распад России произошёл именно в 2025-м, а всё то, что написано в знаменитой опричной трагедии про 2028-й — не более чем операция прикрытия. Чтобы нынешние опричники больше «КамАЗом» в кювет с мотороллера не сталкивали, и не надо было сломанную ключицу титановой пластиной заменять.
Пятьдесят глав. Пятьдесят самостоятельных или логически связанных один с другим сюжетов. И все об одном: о жизни в разных уголках Старого Света в эпоху нагрянувшего на Европу Нового Средневековья. Когда по городам её и весям шастают люди маленькие, средние и большие (то есть обычные, великаны и гномы), фауна пополнилась псоглавцами и кентаврами, а по степным просторам бывшей Незалэжной шароё… э-э-э… передвигаются умные роботы — телеколумы и анасферы , — умеющие выполнять только одну работу: воровать и грабить. Механическая эта зараза промышляет налётами на продовольственные эшелоны — прямо как хлопцы какого-нибудь батьки Махно или атамана Ангела в древнегражданскую, о которой никто из подвергающихся налётам мужиков-мешочников уже, естественно, не помнит. Но обороняются они точно теми же, что и в древности, способами: лупят по проклятым крюкоруким серебристым нехристям из винторезов да пулемётов, разбивают их бошки поганые кувалдами кузнечными. А роботам — хоть бы хны: ухватывают тюки да мешки с маслом топлёным, маслом подсолнечным, салом, пшеницей, солью, сельдью керченской да воблой одесской — и сигают из вагонных окон под насыпь. А на мужиков — ноль внимания. Правда, для кого именно воруют — о том в истории про подлых телеколумов-ансферов ни слова не сказано. Поскольку сами они, понятное дело, воблой одесской пиво не закусывают, а маслом подсолнечным скрипящие шарниры свои не мажут. Ну да, стало быть, и не нужно об этом читателю знать.
А знать ему нужно совсем о другом.
* * * Так уж случилось, что главным литературным событием приближающегося к завершению года 2013-го стал выход новой книги Великого Писателя Земли Русской (далее для краткости — ВПЗР) Сорокина Владимира Георгиевича. Молчавшего до этого ровно три года и вот, наконец, к радости читателей, молчание своё прервавшего.
Московское издательство «Corpvs», — что в переводе на русский означает вовсе не то, о чём только что подумали несведущие читатели, то есть никакой не «Корпус», поскольку название его является словосокращением от английского Corporation Versus — Корпорация Против , — в издательской аннотации утверждает:
«Новый роман Владимира Сорокина — это взгляд на будущее Европы, которое, несмотря на разительные перемены в мире и устройстве человека, кажется очень понятным и реальным. <…> У бесконечно разных больших и малых народов, заново перетасованных и разделённых на княжества, ханства, республики и королевства, есть, как и в Средние века прошлого тысячелетия, одно общее — поиск абсолюта, царства Божьего на земле. Только не к Царству пресвитера Иоанна обращены теперь взоры ищущих, а к Республике Теллурии, к её залежам волшебного металла, который приносит счастье».
Как говорится, коротко и доходчиво. Не было бы волшебного металла — не о чём было бы и роман писать. Но в том-то и штука, что он — есть. Встречается только крайне редко. Из теллура в Новом Средневековье отливают гвозди. Которые — если правильно забить такой гвоздь человеку в голову — обладают волшебной способностью изменять к лучшему его земную жизнь. А чего ещё человеку — хоть маленькому, хоть большому — нужно? Человеку всегда, во все времена и при любом политическом режиме и общественно укладе требуется только одно — его собственное человеческое счастье. Хотя бы даже для его обретения и потребовалось забить в собственную голову гвоздь.
* * * «Теллурия» развивает многие любимые и ранее обозначенные Сорокиным темы. Как обычно, досталось на орехи обожаемой ВПЗРом советской интеллигенции. Но если в предыдущих его книгах это были или подьячий из Словесной Палаты Данилков (отставной литкритик Лев Данилкин), коего за неправильный образ мыслей публично секут по тощей заднице известный палач московской интеллигенции Шка Иванов (издатель Александр Иванов) и его подручный Мишаня Кавычки (ивановский бизнес-партнёр Михаил Котомин), или некий придворный кинорежиссёр по имени Егор (Кончаловский?), снимающий патриотический блокбастер с гомосексуальными сценами («Я не Федя Лысый, безусловно. Но и я право на резкое высказывание имею!»), — то теперь это персонаж по имени Кривой-6. Который уже вовсе и не человек, а — живой фаллос. Этакий обобщённый образ. Как положено, с намёком. Фаллос, правда, очень умный и даже петь умеющий. Подаренный, как явствует из его background’а, русским графом Шереметьевым немецкой вдовствующей королеве Доротее Шарлоттенбургской для удовлетворения естественных физиологических потребностей. Не выдержав интенсивного использования по прямому назначению, Кривой-6 принимает решение из королевского дворца бежать куда глаза глядят. А глядят они у него, как и у многих персонажей сорокинского романа, на восток — туда, где где-то в Алтайских горах затаилась неведомая республика Теллурия. В которой живут одни только счастливые и жизнью своей довольные люди. С теллуровыми гвоздями в головах.
* * * Владимир Сорокин начинал в брежневско-андроповские времена как художник-концептуалист из группы «Мухоморы», многие участники которой тридцать лет назад были отправлены в казармы и в дурдома — чтобы не умничали. Тогда Сорокин не пострадал, но умничать не перестал. Принцип концептуализма — основа его писательства. Сначала берётся какая-то одна очень для автора значимая, не дающая ему спокойно спать идея, а потом вокруг неё наворачивается — как сахарная на штырь вата — всё остальное. Поэтому читателю «Теллурии» ни на миг нельзя забывать, что все то и дело мелькающие в романе кентавры и псоглавцы, люди маленькие и большие, фабрично-заводские девки Маруськи и православные коммунистки княгини Семизоровы — не более чем антураж. Призванный закамуфлировать главный посыл, general message нового его сочинения — катастрофа в России неизбежна и она непременно произойдёт. И мало никому не покажется. Весь текст «Теллурии» насквозь пропитан запахом этой приближающейся катастрофы. Запахом сладким, как тлен, и душным, как фосген.
Сорокин — писатель, обладающий интуитивным даром предчувствия нехорошего, чего бы он сам про себя из суеверной скромности в интервью ни утверждал. Он знает, что катастрофа непременно произойдёт, хотя и не знает, когда и какой именно будет. Ясно, что скоро, но «скоро» — понятие растяжимое. Поэтому и оттягивается напоследок вместе со своими персонажами, кружащимися по страницам «Теллурии» в бесконечном шутовском хороводе, — всеми этими настольными заговорщиками Зоранами и Горанами, отливающими свинцовые кастеты для революционеров из среднего класса и провозглашающими свою революционную программу-минимум одной фразой: «Пора трясти стены кремлёвские!».
Ой, пора, Владимир-свет-Георгиевич! Давно пора. Хотя и вчера было уже не рано, да и завтра ещё не поздно. Только вот незадача выходит: где же на всех желающих гвоздей-то теллуровых взять, чтобы всем хватило и ещё про запас осталось — для тех, кто опосля победы за своей долей прибежит? Таких, как нам с вами известно, завсегда больше всех и бывает. Ведь теллур — он страсть как редкий и очень дорогой.
А на этот вопрос ВПЗР ответа не даёт.
И слава богу.