Илья Бояшов. Кокон

  • Илья Бояшов. Кокон. История одной болезни. — СПб.: Лимбус Пресс, 2014. — 256 с.

    I

    Неважно, когда он родился, в какой стране, в каком городе. Есть вещи совершенно несущественные. Что касается семьи господина (гражданина, мистера) N — ее достаток позволил получить отпрыску образование. Детство? Юность? Обыкновеннейшие! Пять процентов класса, где N томился энное количество лет, состояло из умниц-тихонь, пять — из откровенного хулиганья, между ними слонялось «болото». Был ли N тихоней, сорванцом, частью аморфного «большинства» — в сущности, какая разница? Пропускаем также первую понравившуюся девочку, сопли и слезы после того, как хозяина костюмчика, галстука, рубашки, майки, трусов, носков, ботинок, ранца, двух-трех тетрадей, двух-трех учебников, сломанного карандаша, стиральной резинки и прочего школьного хлама в первый раз хорошенько отлупили на безымянном дворе. Подчеркнем — ничего интересного. Далее студенчество: аудитории, столовые, комнаты общежития, девочки поопытнее и поненасытнее, участие в местной команде (волейбол, бейсбол, регби), марихуана, пиво — впрочем, все несущественно, решительно все!

    II

    Теперь о главном: где-то на третьем курсе, с азартом гончей нарезая круги по университетскому стадиону, N впервые почувствовал нечто чужеродное в левой стороне груди, словно затаившееся под ребрами. Он потрогал то место, думая — показалось, однако был толчок (едва ощутимый) и некоторое неудобство — впрочем, вскоре оно прошло. Дней через пять во время обеда, когда студент поднес ложку ко рту, толчок повторился; он пытался убедить себя: «Ерунда», — но, увы, той же ночью нечто окончательно проснулось, зашевелилось в нем и уперлось в ребра. Перепугавшись до пота, он подумал на опухоль и остаток ночи ощупывал бок (воображение показало весь ужас, который может с ним быть: он слышал о случаях, когда молодые и здоровые сгорали за две-три недели). Под утро N готов был бежать сразу ко всем врачам на свете, однако, выбившись из сил, заснул, а когда пробудился, то ничего не ощутил — более того, с утренним солнцем к нему вернулась уверенность.

    Правда, к полудню она исчезла («Молодой человек, что вы нервничаете? — кипятились преподаватели. — Вы желаете выйти»?« — «Да, желаю». N выскакивал, трогал то самое место и, едва скрывая испуг, возвращался в аудиторию). К вечеру он уже точно знал, что не на шутку болен. Но первым делом потеющий N побежал все-таки не в поликлинику (нет ничего удивительнее человеческой психики), а в университетскую библиотеку — с замиранием и без того перепуганного сердца раскрыл он «Внутренние болезни» и с трепетом погрузился в них; не прошло десяти минут, как N уверился в самом страшном (carcinoma ventriculi). Впрочем, прихватив пару книг (он потребовал у библиотекарш самые современные справочники) и той же ночью при ночнике, под недовольное бормотание соседа по комнате, окончательно углубившись в проблему, пришел к другому однозначному выводу — не carcinoma ventriculi, а, вне всякого сомнения, cancer pancreatic с явным признаком Курвуазье (все это время, лишь временами затихая, чужеродное нечто давало знать о себе, и, хотя оно не болело, N не сомневался — мучения не за горами). В три часа ночи, ознакомившись с энтеритами и колитами, острым энтероколитом, хроническим энтеритом, бактериальной дизентерией и подписав себе сразу несколько приговоров (каждый из них смертный), он вплотную прилип к зеркалу, пытаясь увидеть все признаки механической желтухи (сосед не спал и шипел из-под одеяла). В четыре утра сосед все-таки захрапел, а N по-прежнему листал страницы. После лихорадочного ознакомления еще с одним учебником забрезжила надежда — возможно, проблема в надвигающемся хроническом панкреатите, в этом случае еще можно было спастись. Однако нечто вновь ощутимо и грозно перевернулось под ребрами. Иллюзии растворились — дело шло к несомненному раку. N заплакал, потом лег лицом к стене и, то и дело дотрагиваясь до заболевшего места (от нещадного пальпирования оно не могло не ныть), забылся.

    III

    Все последующие дни он ловил вибрации своего организма так же тщательно, как ухватывает мельчайшие изменения звукового фона за бортом субмарины во время скольжения тела подлодки по «минным полям» самый чуткий ее акустик. На считанные минуты выныривая из кошмара, в котором он теперь барахтался, призывая на помощь почти уже затоптанную трезвость рассудка, N уверял себя — толчки под выбивающим барабанную дробь сердцем не так уж и опасны: возможно, его беспокоит вполне безобидная невралгия. Но, какое-то время побыв в состоянии некоторой успокоенности, опять поддавался панике, уже точно зная: признаки краха не успевшей опериться жизни налицо, — и вновь тонул в липком ужасе.

    IV

    За неделю попыток самостоятельно выяснить истину N пожелтел, затем позеленел, осунулся — вполне естественное состояние при подобном волнении, — однако страх постоянно нашептывал: «Вот видишь, каким ты становишься, это конец!» N запретил себе приближаться к зеркалу, но то и дело табу нарушалось. Что касается ночного (а затем и дневного, на лекциях) чтения, пошли в ход самые современные, самые обстоятельные источники. Не удовлетворившийся университетской библиотекой, N прослыл за старательного студента-медика у продавцов книг сразу нескольких магазинов в округе. Проштудировав новейшие справочники по онкологии, кое в чем он уже начал действительно разбираться и мог бы даже вступить в спор со специалистом. К началу недели поставивший себе уже десять диагнозов (один вернее другого), а затем вернувшийся к первому бедолага окончательно пал духом. Сама мысль о том, что нужно будет направиться к докторам и, словно на Страшном суде, выслушать приговор, доводила его до совершенно жалкого состояния. Поэтому, все еще отчаянно убеждая себя, что «пройдет, рассосется, помощь врачей не потребуется», и больше всего на свете боясь вердикта непременно равнодушных онкологов (в том, что вердикт вынесут самый ужасный, самый безнадежный, больной и не сомневался), N в окончательном уже помрачении рассудка бросился по друзьям — и открылся им. Никому из его развеселых дружков не пришло и в голову отконвоировать мученика к ближайшему терапевту — напротив, все они ударились в целительство: кто советовал сауну, кто чагу со старой березы. N записал даже самые дурацкие рецепты и с угасающей надеждой еще какое-то время заваривал и принимал рекомендованные грибы и разнообразные травы. Голова у него совсем пошла кругом, желудок и печень запротестовали, в конце концов его вырвало от особенно тошнотворного снадобья.

    V

    В черный день своей жизни, после очередного бессонного ворочания на общежитской койке, N наконец-то решился. С потерянным лицом, с подрагивающими руками, чувствуя еще более разросшуюся опухоль (она упиралась в ребра), попрощавшийся с будущим, он добрался до ближайшей онкологической клиники, затем с замиранием малодушного сердца сидел в приемной, потом был впущен в чистый до ослепительности кабинет, где, не выдержав напряжения, уже с порога доложил, как и предполагал, совершенно равнодушному эскулапу о своем очевиднейшем cancerpancreatic. Профессор — «лучший из лучших по поджелудочной» — так, по крайней мере, рекомендовали его (денежная пачка в кармане N только после одного этого визита похудела наполовину), — равнодушно выслушав, равнодушно предложил раздеться и лечь, перевернул, постукал, потрогал и заметил (опять-таки равнодушно):

    — Эка, как вы бок-то себе намяли!

    — У меня рак поджелудочной, — сказал N злобно и отвернулся к стене.

    — Прекратите валять дурака. У вас ничего нет. Будете упорствовать?

    — Да!

    <…>

    X

    Поднявшись на этаж, оказавшись в холле, осведомившись у секретарши, он увидел обычное убранство еще одного кабинета и, как и полагается, вновь протянул целый ворох анализов, которые хозяин стандартных дивана и кресел в полном молчании прочитал и повертел в руках. Затем рекомендованный внимательным врачом психолог подошел к окну, посмотрел вниз на авеню-стрит-улицу, постучал пальцами по стеклу и, наконец, подал голос:

    — Мне о вас уже доложили. А теперь расскажите сами. Только в самых мельчайших подробностях.

    N рассказал.

    — Что мне делать? — спрашивал N.

    — Ну конечно же, радоваться.

    — Чему?

    — Вам попался именно я.

    — Простите?

    — Душа.

    — Я не понял.

    — То, что вас так измочалило, — на самом деле душа. Псюхэ, как говаривали древние греки. У Сократа она — демоний. Впрочем, неважно, как ее там называли… Еще раз повторю, хорошо, что вы здесь оказались. Хотите ложиться с этим в психушку? Глупее идею сложно придумать. И вообще, молодой человек, никогда не связывайтесь ни с традиционными психоаналитиками, ни с современной психиатрией. Среди нас много дураков добросовестных, я уже не говорю о недобросовестных дураках. Благодаря стараниям нашего брата подобные вам пациенты, стоит им только поведать хотя бы ничтожную часть того, о чем вы сейчас рассказали, заканчивают жизнь в комнате с мягкими стенами, а ведь все просто.

    — Что просто? — заволновался N.

    — У вас никакой не рак. Выбросите из головы опасения насчет сумасшествия.

    — Смеетесь?

    — Отнюдь. Вот еще один совет: прекратите шататься по лабораториям, не подставляйте с этого дня никому свои вены — анализы ничего не покажут. Не мучайте себя глотанием трубок. Вообще ничем себя не терзайте. Зарубите на носу — вы один из тех немногих, кто чувствует душу. Только и всего. Определенная аномалия. Девяносто девять и девять десятых процента всех живущих о псюхэ и не подозревают, но она существует, как видите. Единственное, что от вас требуется, пока не изобретут препараты, способные если не избавить от этого неприятного сожительства, то хотя бы сделать его более-менее приемлемым, — привыкнуть к ней. Главное — не трусить. Представьте себе ее неким подобием доброкачественной опухоли: будете постоянно ощущать, испытывать некоторые неудобства, но в конце концов… Послушайте, да она в каждом из нас, взгляните на толпы внизу. Но лишь ничтожной части рода людского душа доставляет хлопоты: вы относитесь к этой части. Так что смиритесь с фактом: в вас находится существо. Оно просто живет — тем более, как я понял, в настоящее время с его стороны не исходит никакой угрозы!

    — Просто живет?! А моя тошнота? А бледность?

    — Обыкновенное самовнушение.

    — Все-таки я не понимаю, — бормотал озадаченный N. — Как тогда это, как вы говорите, существо могло во мне оказаться?

    — Обратитесь к попам, — усмехнулся психолог. — У них на этот счет есть своя теория.

    — А ваша?

    — Моя? Извольте. Не знаю, как они там к нам попадают, но приходится констатировать факт — мы для них ходячие тюрьмы. Псюхэ томятся в клетках из ребер: лишь смерть человеческая их и освобождает. Куда они улетают потом, совершенно не в курсе, но вот парадокс — они маются в наших с вами телах и должны с нетерпением ожидать, когда мы наконец откинем копыта. Христианство, правда, две тысячи лет убеждает весь мир в том, что пташки возвратятся именно в те руины, из которых когда-то выпорхнули, — но я даже теоретически не могу представить себе подобное возвращение. В чем нисколько не сомневаюсь, так только в том, что псюхэ нам совершенно чужды. Доказательства? Вы же сами утверждаете, что существо, которое поселилось внутри, инородно. Вы чувствуете эту инородность. Иначе и быть не может: у души своя жизнь, которую ни мне, ни вам не понять. Да, она живет, дышит, двигается… но чем живет, каковы ее планы после того, как плоть homo sapiens отправится на встречу с червями?.. Продолжить? Впрочем, сейчас вам не до философии… Псюхэ, псюхэ, бессмертная псюхэ, — бормотал врач задумчиво. — Еще раз напомню — с ней пока придется мириться. Шевелится? Не обращайте внимания. Спорт и девушки… да-да, помогут физические упражнения и здоровый, радостный секс. Ничто так не отвлекает от дум (а вам сейчас совершенно противопоказано думать), как соблазнительные самочки из всяческих групп поддержки. И вот еще — у порога моей приемной большая удобная урна. Выкиньте туда макулатуру, которую сюда притащили: все это в вашем случае собачья ненужная чушь!

Советско-русский разговорник

  • Петр Вайль, Александр Генис. 60-е. Мир советского человека. – М.: АСТ: CORPUS, 2013. – 432 с.

    Изящные уроки не столько словесности, сколько невероятной дружбы, преподают современникам Петр Вайль и Александр Генис. Гениальные публицисты и писатели создали в соавторстве ряд произведений, одним из которых и стала рецензируемая книга. Ответ на вопрос, возникающий при виде двух имен на обложке (это относится ко всем творческим тандемам): как разным людям удается достигнуть компромисса в исследуемом вопросе? — обнаруживается в предисловии.

    «…Мы изобрели парный коммунизм. Устройство его оказалось непростым, но действенным. Разделив 24 главы будущей книги по жребию (и я не скажу, кому какая досталась), мы отвели на каждую по месяцу. Пока один, погрузившись по уши в материалы, писал свой урок, второй зарабатывал деньги — на „Радио Свобода“, в калифорнийской газете „Панорама“ и всюду, где хоть что-то платили. Гонорар складывался и делился пополам. Сейчас даже мне кажется странным, что эта наивная система работала без срыва целых два года. Честно говоря, я до сих пор этим горжусь», — вспоминает Александр Генис.

    Вовсе не утопический парный коммунизм может стать отличным фундаментом в общем деле. Всем утверждающим обратное можете с умным видом сообщать, что принцип «не работай с друзьями» к словесности не имеет никакого отношения, и по памяти цитировать список заслуг Вайля и Гениса. Впрочем, лирическое отступление затянулось…

    Популярность жанров нон-фикшн и эссеистики, а также удивительные аллегоричные иллюстрации художника Вагрича Бахчаняна — три кита, ставшие причиной переиздания книги. Есть и уникальные наблюдения за стилем эпохи, особенность которой в общем-то и заключается в отсутствии стиля. И свидетельства очевидцев, и описания быта, культуры, настроений страны, просторной настолько, что даже «по карте нужно долго вести глазами от одних российских пределов до других». И детали, от точности которых создается эффект машины времени.

    По словам авторов, которые приводят в качестве доказательства строки из стихотворения Евгения Евтушенко, над кроватью русского человека 1960-х висело три лика.

    Но чтоб не путал я века
    и мне потом не каяться,
    здесь, на стене у рыбака,
    Хрущев, Христос и Кастро!

    «Расположившиеся, как два разбойника по сторонам Иисуса, бородатый кубинский партизан и лысый советский премьер сливались воедино в порыве преобразования общества». Такие подробности вы вряд ли найдете в книгах об истории государства Российского, а ведь именно они дают наиболее зримое представление о «совсем другом времени».

    «60-е. Мир советского человека», несмотря на очевидную эпохальность и значимость исследования, читать невероятно сложно, а прочувствовать и понять, не будучи рожденным в середине прошлого века, и вовсе невозможно.

    Словно написанный на древнегреческом языке, труд во всей красоте откроется лишь тому, кто свободно говорит на языке Аристотеля. Всем остальным придется заглядывать в сноски, комментарии, пользоваться словарем и дополнительной литературой, с трудом складывая незнакомые буквы в слова и обнаруживая смысл лишь после многократных манипуляций, позволяющих адаптировать текст. Однако в том, что любители подобной тренировки мозга существуют, можно не сомневаться.

    Вообще, абсурдность — лучшая характеристика эпохи 1960-х. Именно поэтому прекрасным дополнением к тексту стали коллажи концептуалиста Бахчаняна: Сталин в образе пиковой дамы, железный конь, коммунистический флаг, венчающий метлу дворника… Корпусовская обложка тоже сработана на славу: охотник стреляет в пролетающего по небу лыжника, но, скорее всего, промахнется. То, что все вышло не совсем так, как было задумано, известно из учебников истории. Однако Петр Вайль и Александр Генис тут ни при чем.

Анастасия Бутина

В этот день 184 года назад вышел первый номер «Литературной газеты»

Два века, отразившиеся на облике издания графическими профилями Александра Пушкина и Максима Горького — подобно барельефам, установленным на домах известных жильцов, — обязывают ко многому. К регулярности выхода номеров — уж точно.

В ожидании январского 6445-го выпуска газеты можно ознакомиться с архивом публикаций. В качестве подарка к Новому году читатели, помимо новых стихов Евгения Евтушенко, получили и проблемные статьи о том, почему в России высшее образование называют мертвым и насколько ошибались авторы анекдота о «мелком политическом деятеле эпохи Аллы Пугачевой» Леониде Брежневе.

Когда профессор Преображенский просил доктора Борменталя не читать советскую прессу, до воссоздания «Литературной газеты» оставалось четыре года. Возможно, в ней герой повести «Собачье сердце» и нашел бы отдушину. История «Литературной газеты» в очередной период косноязычия политической прессы обязывает сохранять накал страстей. Узнать, как дело обстоит на самом деле, можно за 80 рублей в месяц, если верить прайсу на сайте газеты.

Харуки Мураками исполнилось 65 лет

Миролюбивый и невероятно интеллигентный японский писатель Харуки Мураками празднует юбилей.

Писатель, долгое время работавший управляющим в баре и не считавший себя обладателем сочинительского таланта, и подозревать не мог, что его произведения разойдутся по всему миру баснословными тиражами. Роман Мураками «Норвежский лес» — по иронии судьбы — этот самый лес и уничтожил, ведь количество копий книги составило 2 миллиона экземпляров!

«Волю нельзя поделить на части. Она либо наследуется на все сто процентов — либо на эти же сто процентов бездарно утрачивается». Цикл романов «Трилогия Крысы» разобран поклонниками на цитаты, которыми можно лихо очаровывать разомлевших от невероятных историй барышень.

И по сей день автор радует читателей своими произведениями, выпуская в год по одному. Поднятые им темы любви и смерти, еды и музыки, а также описания традиций, обычаев и культурных предпочтений Японии сделали книги популярными всюду.

Переехав жить на Запад, Мураками стал все чаще обращаться к рассказам о родине: ее жителях, прошлом и настоящем. «Легче писать о Японии, находясь далеко от нее, потому что тогда можно увидеть страну такой, какая она есть в действительности», — считает писатель.

Премия Президента РФ в области литературы и искусства

Начался прием заявок на ежегодную премию Президента Российской Федерации в области искусства за произведения для детей и юношества.

Выделяются следующие области культуры, по которым проводится конкурсный отбор: литература, архитектура, дизайн, кинематография, изобразительное, декоративно-прикладное, музыкальное и театральное искусство, библиотечное дело, музейная и издательская деятельность, художественное образование, сохранение объектов культурного наследия, сохранение и развитие национальных культур народов Российской Федерации.

На соискание премии могут выдвигаться творческие работники, специалисты учреждений культуры, образовательных и научных организаций, продюсеры и издатели, чья деятельность направленна на гражданско-патриотическое, этическое и культурно-эстетическое воспитание детей и юношества.

Премия может присуждаться как одному участнику, так и коллективу, состоящему не более чем из трех человек. Список кандидатов не разглашается.

Лауреату премии, наряду с денежным вознаграждением в размере 2,5 миллионов рублей, выдаются диплом, почетный знак и удостоверение к нему, а также фрачный знак лауреата премии Президента Российской Федерации. Премия присуждается лично главой государства.

Порядок подачи заявок и рассмотрения кандидатур, выдвинутых на соискание премии, смотрите на официальном сайте: http://www.kremlin.ru/news/19844.

Срок приема документов истекает 10 февраля 2014 года.

Подведены итоги конкурса «108 градусов по Хармсу»

Литературная викторина по произведениям Даниила Хармса была посвящена празднованию дня рождения известного ОБЭРИУта. Прочтенцам предлагалось найти отсылки к произведениям, зашифрованным в метеосводке необычных погодных явлений. По словам Хармса, в Петербурге они случаются почти на каждом шагу.

От гололеда, пока не сковавшего петербургские улицы, пострадал «Столяр Кушаков». Из окон лихо сигали «Вываливающиеся старухи». В переполненной квартире жили «Веселые чижи». Целебные свойства воздушных шаров проверила на себе «Удивительная кошка». А шар-наблюдатель был замечен «По вторникам над мостовой». «Потери» ощутил Андрей Андреевич Мясов, так и не донесший до дома половину покупок. «Что теперь продают в магазинах» узнал Тикакеев, невольно применив огурец в качестве орудия убийства. И наконец, задиристому классику посвящены «Анекдоты из жизни Пушкина».

Места распределились следующим образом:

1. Al Vik
2. Нина Ёжик
3. Даниил Тиканов

Пользователь с ником Al Vik не только справился с заданием, но истолковал упоминание о петербургском орудии на манер Даниила Хармса. Мы-то задумались о мрачных закоулках рядом Сенной, по которым пробирался Раскольников с единственной целью. Al Vik вспомнил строчку из записных книжек Хармса: «Старух, которые носят в себе благоразумные мысли, хорошо бы ловить арканом». Вот так ненавязчиво ОБЭРИУт проник даже в отсылки к Федору Достоевскому.

Поздравляем Al Vik с феноменальным знанием творчества Даниила Хармса. Победитель получит томик сочинений писателя, а призеры — магниты с изображением героев произведений. «Прочтение» отправляется выдумывать новые способы шифровки.

Литературная матрица: Советская Атлантида

Алла Горбунова

В САДУ ПОЭТИЧЕСКОЙ УТОПИИ

Виктор Александрович Соснора (род. в 1936 г.)


Поэтическая и человеческая судьба Виктора Сосноры — это такая правдивая сказка, какую-то часть которой я вам сейчас расскажу. Сказка о поэте-колдуне, индивидуалисте и мизантропе, мальчике-снайпере на полях Великой Отечественной войны, блистательном дебютанте шестидесятых годов, ушедшем на пике славы и успеха в добровольное затворничество, сказка о единственном советском поэте, разбившем свою собственную лиру и вышедшем в засловесные космические пространства, где он создал свою непревзойденную Утопию. Сказка о поэте, пережившем (в буквальном смысле) свою собственную смерть. Итак, приступим.

Виктор Соснора — поэт исключительной лирической дерзости и бесстрашия. Ему свойствен предельный максимализм и нонконформизм. Сам себя он называет эстетиком: во главу угла он ставит свободу состояний художника и его формотворчества. Поэзия Виктора Сосноры — искусство в чистом виде, без какого-либо постороннего крена в религию, этику, философию, идеологию. Такая поэзия, отказываясь от философствования или проповеди, занимается тем, что, по слову Велимира Хлебникова, «сеет очи»: дарит нам новое видение мира, то есть позволяет его увидеть так, как мы прежде не видели, и сказать о нем так, как мы раньше сказать не могли. Творец сеет очи, формируя само наше восприятие мира. Метафора посева кажется мне очень удачной: то же, что поэт Хлебников называет «сеянием очей», прозаик Андрей Платонов называет «сеянием душ».

Соснора — поэт, пишущий не для читателя. Его позиция — аристократическая и индивидуалистическая. Какое там «для читателя» — он не всегда даже пишет на человеческом языке, переходя порой на ангельскую глоссолалию, заумь, язык зверей и птиц, особенно ворон и сов («Я ли не мудр: знаю язык — / карк врана»). Сова и ворон — его птицы. Соснора вообще — лесной и птичий. Отшельник, на плече которого ворон или филин, в окружении зверей, карликов, гномов. Возможно, они — лучшие его читатели, чем люди. Если исходить из того, что Поэт по преимуществу — это Соснора, то большинство стихотворцев автоматически сметаются с лица земли. Говоря о Сосноре, невольно попадаешь в такие координаты, согласно которым есть литература, написанная для людей, и другая литература, порой сложная, непонятная, непризнанная, но с такими прорывами, которые просто не могут быть без труда восприняты всеми. Соснора пишет: «…оставим тех, кто пишет для людей. Имея учителями Тургенева, Толстого и Чехова, для людей пишут все нобелиаты. Книги этих, имея достоинства, стали массовым чтивом, у них общедоступный язык, этнос, мораль, это культурно и… безнадежно. Это реализм. Искусства в этом нет, это низкий уровень психики, социальное жеманство и бездуховность, они не имеют никакой личностной роли в мире».

Кто же те, другие, кто пишет не для людей, как Соснора? Авторы такой литературы — вроде «шаманов Черного Неба» у тувинцев. Сравнение поэта с шаманом — весьма распространенное, но тут речь идет не о простых шаманах. Эти шаманы — самые сильные. Их отличительные черты — бесстрашие и открытость далекому Черному Небу.

Лирический герой раннего Сосноры, писавшего своего рода поэтическое «славянское фэнтези», — древний поэт Боян. О славянском поэте Бояне мы знаем из «Слова о полку Игореве», это своего рода прапоэт, русский Орфей. Боян — вещий поэт, способный, как и князь Всеслав, к оборотничеству. Ему доступна вся Вселенная, все Мировое Древо. В стихах Сосноры Боян — жертвенный поэт, принимающий смерть подобно мифическому Орфею.

Я выкрал у стражи

Бояновы гусли и перстень.

И к черту Чернигов!

Лишь только забрезжила рань.

Замолкните, пьянь!

На Руси обезглавлена Песня!

Отныне

вовеки

угомонился Боян.

(«Смерть Бояна»)

Древний Боян по характеру своего творчества, скорее всего, напоминал скандинавских скальдов — поэтов-певцов. Напоминают скальдическую поэзию и стихи Сосноры; в первую очередь — своими аллитерациями. Аллитерация (повторение однородных согласных звуков) в скальдическом стихосложении является строго регламентированной основой стиха. В скальдическом стихе также регламентированы внутренние рифмы, количество слогов в строке и строк в строфе. Усложненный синтаксис такой поэзии мог служить магической функции стиха. Поэзия Сосноры определенно родом из тех времен, когда каждый звук в стихе нес свой сокровенный смысл.

По безумию и подходу к языку ближе всего Сосноре оказывается Хлебников. Оба они — парадоксальным образом одновременно архаисты и новаторы, авангардисты, футуристы. Два лика Сосноры — древний и современный — причудливо сливаются. Древний: Киевская Русь, поэт Боян и его гусли. Современный: максимальное обновление поэтического языка, эксперимент, повседневные реалии.

Жертвенная смерть поэта — важная для Сосноры тема, он — автор ряда коротких очерков о поэтах-самоубийцах. Другое поэтическое альтер-эго Сосноры, или образ его Музы, — это ангел, который пьян, его крылья сломаны, а лира разбита. Потом он умирает, сгорает в огне — всем на смех. Само творчество Соснора определяет как «свободный труд, влекущий за собою убийство извне». Своя собственная смерть также становится объектом поэтического внимания Сосноры, но не как будущая, а как состоявшаяся. Соснора пишет: «До 30 лет я выступал на сценах, поя, в роли воскресителя усопших. И слава моя затмила (осветила?) мир, советско-заграничный. Но вдруг как отрезало, я совершил хадж, ушел в глушь и пил. До смерти». В каком смысле «до смерти»? Видимо, имеется в виду настоящая, клиническая смерть, которую поэт перенес.

Теперь что касается хаджа и начала затворничества Сосноры. Он ушел на пике славы. У Сосноры был блестящий дебют, его приняли Асеев, Лихачев, Лиля Брик. Его постоянно приглашали за границу, и он ездил (это в советские-то годы! это с его-то стихами!). Эльза Триоле и Луи Арагон увидели в молодом Сосноре преемника Маяковского. В 1962 году у Сосноры вышла первая книга. Можно сказать, что жизнь Сосноры в то время выглядела как сплошная манифестация славы и успеха. И он сам от всего этого ушел. Конечно, его мало печатали. Но мне думается, что в его затворничестве был и добровольный момент, своего рода выбор, уход от мишуры и тщеты легкого успеха — и дело здесь не только в каких-то жизненных или социальных условиях, а, пожалуй, в самом устройстве мира, в том, что «все сущее — существованьем унижено». Человеческий мир вообще мало привлекает Соснору: лес и птицы, кузнечики и стрекозы для него подлиннее, чем люди-«цивилизанты». Поэт просто выше того, чтобы играть в эти игры — со славой, успехом, слушателями, аплодисментами. Соснора — мизантроп:

Люблю зверей и не люблю людей.

Не соплеменник им я, не собрат…

Или:

…прощайте, до новой смерти в новом вине…

Я не любил вас, цивилизанты.

От вездесущей цивилизации Соснора укрывается в своем Саду, в своем Лесу, в своей беспримерной поэтической Утопии:

О, унеси меня в ненастоящее время,

в несуществующий сад, где собаки и дети,

где вертикальные ветви и над ветвями вишни,

как огоньки над свечами теперь трепетали.

Еще одна форма отшельничества Сосноры — его глухота. Много лет тому назад Соснора оглох, и глухота его символична, как глухота Бетховена. Глухота поэта, чьи стихи отличаются исключительной, небывалой звукописью и сами смыслы которых часто рождаются из столкновения звуков, — символ сверхслуха. Так же, как традиционная слепота поэтов и пророков — символ сверхзрения, отрешенности от обманчивых образов внешнего мира и причастности к тайным знаниям, недоступным для зрячих (среди слепых поэтов: Тиресий, Фамирид, Гомер, Мильтон).
Биография Сосноры неотделима от мифа о нем, и, приводя какие-то, казалось бы, общеизвестные факты о поэте, я не могу ручаться за то, было ли это на самом деле или это часть его романтического образа. Соснора — не просто современный классик, он живая легенда.

Сын циркового артиста, человек, сочетающий в себе самые разные крови, с далеко уходящими родословными корнями, он родился в Алупке 28 апреля 1936 года. Там гастролировала в то время его семья. Во время Великой Отечественной войны в 1941–1942 годах он находился в Ленинграде, откуда был вывезен Дорогой жизни. Мальчик оказался в оккупации на Украине, в восемь лет стал связным партизанского отряда. Отряд был уничтожен немцами, спасся один только маленький связной. Затем будущего поэта нашел отец, ставший к тому времени командиром корпуса войска Польского. Виктор стал «сыном полка» и в этой роли дошел до Франкфурта-на-Одере. В своем интервью Соснора вспоминает, что отец поставил его снайпером: «Этих немцев я много прихлопнул. Выжидал, то есть садизм во мне еще был, а выдержка, выносливость у меня — до сих пор дай бог! Наши окопы — здесь, а их — метрах в трехстах. Передышка, и у них и у нас. В каске же не будешь все время гулять, вот он выглядывает из окопа, каску приподнимет — тюк, и готов».

Школу Виктор Соснора закончил во Львове, в девятнадцать лет приехал из Львова в Ленинград. Работал слесарем-электромехаником на Невском машиностроительном заводе, параллельно учился на философском факультете Ленинградского университета, но не окончил его. Служил в армии в районе Новой Земли, где шли испытания, связанные с «атомными экспериментами». Там он получил дозу облучения.

Затем — его поэтический успех, выходы книг, поездки за границу. И — добровольное затворничество.

Кажется просто невероятным, что Соснора с его чуждой соцреализму поэзией успешно печатался в подцензурных изданиях и вообще был, как это ни парадоксально, признанным советским поэтом. То есть он мог позволить себе жить как советский писатель — деньгами за книжки и переводы и за ведение ЛИТО. Вероятно, ему помогло его рабочее прошлое. Что касается ЛИТО Сосноры, которое он вел многие годы, бывшие ученики вспоминают о нем не столько как об учителе и наставнике, сколько как об опасном торговце поэтическими наркотиками, не педагоге, а Крысолове для детишек из Гамельна.

Одна из страшных тайн поэтической инициации заключается в том, что поэт должен сам разбить свою лиру, наступить своей песне на горло. С этого начинается поэзия, и в этом чисто поэтический аспект хаджа и затворничества Сосноры. Вспомним пьяного ангела, чьи крылья сломаны, а лира разбита. Или вот такие стихи 1972 года:

Когда жизнь — это седьмой пот райского древа,

когда жизнь — это седьмой круг Дантова ада,

пусть нет сил, а стадо свиней жрет свой желудь, —

зови зло, не забывай мир молний!

Эти грозные грозовые мотивы и тема зла резко вырывают поэта из плеяды шестидесятников. Именно тогда, в семидесятых годах, постепенно и происходит то, что я назвала разбиением лиры Сосноры. В эти годы некогда прозрачная, часто прекрасная, но вполне еще находящаяся в русле шестидесятнической поэзии и, например, могущая быть поставленной в один ряд с Вознесенским поэтика Сосноры претерпевает радикальные изменения. Эти изменения отмечены внесением ноты своеобразной «проклятости», старомодным байронизмом с эстетизацией зла, гамлетовским тоном. Даже собеседниками поэта в стихах в это время становятся «проклятые» Эдгар По, Уайльд, Бодлер:

Я сам собой рожден и сам умру.

И сам свой труп не в урну уберу,

не розами — к прапращурам зарыт!

Сам начерчу на трещинах плиты:

«Клятвопреступник. Кукла клеветы.

Сей станет знаменит тем, что забыт.

И если он однажды обнимал, —

обман.

Не „кто“ для всех, а некто никому.

Не для него звенели зеленя.

Добро — не дар. Ни сердцу, ни уму.

Еще от жизни отвращал свой зрак.

И не любил ни влагу, и ни злак.

Все отрицал — где небо, где земля.

Он только рисовал свой тайный знак —

знак зла».

(«Бодлер»)

Проклятость и нигилизм — этот самый «знак зла» — становятся свидетельством прорыва поэта в засловесную бездну, куда он попал уже со сломанными крыльями, надорванным голосом и разбитой лирой. Он сам разбил ее, и он был единственным советским поэтом, решившимся на это. И потому Соснора для нас уже никак не советский поэт, а поэт российского и мирового значения. Русской народной традиции в высокой поэзии и архаистско-футуристическому хлебниковскому безумию он сделал прививку европейской, от Шарля Бодлера идущей проклятости, тем самым поспособствовав сближению русской поэзии с европейской.

Зрелая поэзия Сосноры, например, времени «Мартовских ид» — абсолютно безбашенна, мало что в русской поэзии может с ней соперничать по градусу безумия:

У дойных Муз есть евнухи у герм…

До полигамий в возраст не дошедши,

что ж бродишь, одиноких од гормон,

что демонам ты спати не даеши?

Ты, как миног, у волн улов — гоним,

широк годами, иже дар не уже,

но гусем Рима, как рисунок гемм,

я полечу и почию, о друже.

Дай лишь перу гусиный ум, и гунн

уйдет с дороги Аппия до Рощи,

где днем и ночью по стенам из глин

все ходит житель, жизнь ему дороже.

Все ходят, чистят меч, не скажут «да»

ни другу, не дадут шинель и вишню.

(Из поэмы «Мартовские иды»)

В его поэзии, умеющей быть и ясной, становится не разобрать, что к чему, синтаксис, семантика — все переплетается, создавая искусство столь необычное, что многие готовы назвать это графоманией. На фоне инверсий, перевертней, ассонансов, архаизмов, словотворчества и аллитераций, сквозь заумь и косноязычие вдруг пробивается предельно высокая и чистая, струнно-напряженная речь.

После «Мартовских ид» 1983 года Соснора пятнадцать лет не писал стихов, а писал только прозу. И вдруг написал несколько потрясающих апокалиптических книг стихов: «Куда пошел и где окно?», «Флейта и прозаизмы» и «Двери закрываются». После долгого молчания, в преклонных годах ему удалось написать книги, не только не уступающие его прежнему творчеству, но и являющиеся его новой вершиной! Книги дерзкие, радикальные, не утратившие черного сосноровского эротизма, словесной игры, убийственной иронии:

Я полон желаний, хочется войти в мешок

с девушкой, обезноженной и смелой,

чтобы броситься в море и развязать шнурок,

чтобы эту смелую — смыло.

Повернись лицом к. Будто б не стою

всеми четырьмя физиономиями, двио-Янус,

пой о чистом, будто б не пою,

что кроме смерти на свете — ясность?

Хочется педофилии, чтоб по моде, но как?

Нужно лететь в Ганновер, там рядом Гаммельн,

с бронзовой дудкой собрать всех детей в мешок,

им будет легче на дне у рыбок.

Им будет чище, чем риск со мной,

хочется стрельбы по беременным и по всему, у кого пузо,

хочется инцеста, но из сестер у меня одна киска Ми,

она в боевой готовности, но я не в форме.

Хочется терроризма, это я б смог,

титулованный снайпер и ниндзя со школой,

но это так мало, хочется металлических бомб

между США, СНГ, Европой, Индией и Китаем.

Но и это не то, хочется Галактических Войн,

чтоб не ходить с козырьком от блесток солнцетока,

и на осколках воткнуть аллювиальную розу в свинью,

одну — чтоб нюхать, другую — жарить.

Скромно, но сбыточно.

(Из «Флейта и прозаизмы»)

У Сосноры много лиц — вещий поэт, колдун и поэт русской истории («История мне русская близка так, / ей до меня и не было певцов…»), поэт не от мира сего, инопланетянин, одинокий волк, проклятый поэт, неподражаемый ироник русской поэзии и точнейший снайпер, бьющий по словам-мишеням на непрерывной духовной битве.
Для Сосноры существует огромная разница между теми, кто пишет (а пишут практически все), и истинными художниками слова. Жизнь Сосноры — служение искусству, но и само искусство неоднократно проблематизировалось поэтом, ведь каждое новое слово поэзии, рождающееся на свет, должно еще пробиться через барьер великой тщеты всего сказанного. Сам взгляд на искусство у Сосноры — трезвый и жесткий:

Художник пробовал перо,

как часовой границы — пломбу,

как птица южная — полет…

А я твердил тебе:

не пробуй.

Избавь себя от «завершенья

Сюжетов»,

«поисков себя»,

избавь себя от совершенства,

от братьев почерка —

избавь.

Художник пробовал…

как плач

новорожденный,

тренер — бицепс,

как пробует топор палач

и револьвер самоубийца.

А я твердил себе: осмелься

не пробовать,

взглянуть в глаза

неотвратимому возмездью

за словоблудье,

славу,

за

уставы,

идолопоклонство

карающим карандашам…

А требовалось так немного:

всего-то навсего —

дышать.

(«Проба пера»)

или

Все, что вдохнуло раз, — творенье Геи.

Я — лишь Дедал. И никакой не гений.

И никакого нимба надо мной.

Я только древний раб труда и скорби,

искусство — икс, не найденный искомый,

и бьются насмерть гений и законы…

И никому бессмертья не дано.

(«Исповедь Дедала»)

При этом Соснора остается романтиком в своем понимании того, что литература — это дело одиночек, а не литературный процесс («…если поэта спросят, что такое литература, он может ответить одно — это я»). Что же касается будущего русской поэзии, Сосноре принадлежит, на мой взгляд, абсолютно точная фраза: «Будущее нашей поэтики не компьютеризация, а палец, обмокнутый в кипящую лаву». Так, когда Винсенту Ван Гогу не давали видеться с возлюбленной, по легенде, он пришел к ней в дом, протянул ладонь над пламенем свечи и сказал: «Дайте мне видеть ее хотя бы столько, сколько я вытерплю держать руку над огнем». Поэзия существует ровно столько, сколько ты можешь держать руку в огне.

И напоследок одно из любимого у Сосноры:

Чьи чертежи на столе?

Крестики мух на стекле.

Влажно.

О океан молока

лунного! Ели в мехах.

Ландыш

пахнет бенгальским огнем.

Озеро — аэродром

уток.

С удочкой в лодке один

чей человеческий сын

удит?

Лисам и ежикам — лес,

гнезда у птицы небес,

нектар

в ульях у пчел в эту тьму,

лишь почему-то ему —

негде.

Некого оповестить,

чтобы его отпустить

с лодки.

Рыбы отводят глаза,

лишь поплавок, как слеза,

льется.

В доме у нас чудеса:

чокаются на часах

гири.

Что чудеса и часы,

что человеческий сын

в мире!

Мир не греховен, не свят.

Свиньи молочные спят —

сфинксы.

Тает в хлеву холодок,

телкам в тепле хорошо

спится.

Дремлет в бутылях вино.

Завтра взовьются войной

осы.

Капает в землю зерно

и прорастает земной

осью.

(«Хутор у озера»)

Драматурги получат грант от Кирилла Серебренникова

Художественный руководитель «Гоголь-центра» режиссер Кирилл Серебренников запускает грантовый проект.

Чуть ли не единственный в стране режиссер, занимающийся интерпретацией современной русской прозы, рассказал, что проект будет ежегодным. Деньги на написание и постановку собственных пьес получат три драматурга. Они могут продемонстрировать свои работы как на сцене «Гоголь-центра», так и на других площадках.

Сценаристы 2014 года уже выбраны, однако интрига сохраняется: имена первых счастливчиков до сих пор не известны да и о каких суммах идет речь тоже неясно. Денежные призы будут выплачиваться за счет фонда поддержки «Гоголь-центра».

К счастью, драматургам дается полная свобода творчества. Обязательных тем и направлений сценариев не существует. Идея проекта заключается в поддержке талантливых молодых авторов. Благородно и похвально. В общем, как и все, что делает Серебренников.

Олег Постнов. Поцелуй Арлекина

  • Олег Постнов. Поцелуй Арлекина. — СПб.: Лениздат, Команда «А», 2014. — 288 с.

    Поцелуй Арлекина

    Холст

    Грипп, унесший в двенадцатом году прекрасную Элен по волнам, а, спустя век, скосивший еще пол-России, разразился надо мной под невинной вывеской «острого респираторного заболевания» (ОРЗ). На второй день я слег. Но в первый, предгрозовой, еще только чуя шаги болезни и стойко противясь ей, я после службы отправился не к себе на Мытню, а на другой берег Невы, в Эрмитаж. Там, уже качаясь на валких ногах, причесал кое-как взмокший чуб в гардеробной, постоял перед картой Сибири XVII века, взглянул на «длинного Петра», как его зовут иностранцы (и нашел, что цвет его щек довольно здоров в сравнении с моим), и наконец заблудился где-то в дебрях екатерининских будуаров, в каждом из которых живет ее тень в какой-нибудь непристойной позе.

    Не могу уже вспомнить, как я поднялся затем почти к чердаку. Вокруг сновали туристы, дети и, кажется, скульпторы с глупыми лицами и такими руками, будто они только что перед тем рубили ими скотину. Здесь из уст милой, но прыщеватой экскурсоводки я узнал, что нахожусь в преддверье выставки современной немецкой живописи: ее только что привезли в Петербург. Кажется, я что-то платил за право взглянуть на эту мазню. Все было как всегда: кубический красный вечер, синяя зима (тоска по России, о которой они там что-то слыхали), фламандский мужик с вывернутой рукой. Две-три работы были удачны. Вдруг я застыл, как вкопанный (мне и впрямь казалось, что меня вот-вот закопают), перед одним холстом. Опишу его.

    Он был небольшого размера, в рамах без украшений. Главный тон — бледно-зеленый с просинью. Сюжет банален: двое диких (или первобытных) в борьбе за самку. Она стоит в стороне. Герои показались мне скучны. Зато от нее я не мог отвести глаз. Она была представлена голой, в безвольной позе ожидания. Стоило присмотреться к ней, чтобы понять, что она одной расы с кавалерами. Те были звери. Их низкорослость, их корявость, все было в ней. Зато ее нагота светилась сквозь их полный свежего мяса мир, обещая то, что с трудом можно найти в белизне лучших из подвенечных платьев. Кажется, она слегка улыбалась. Врачи знают, что болезнь, поражая тело, на миг может дать ему вдруг избыток сил. Этот избыток я ощутил в себе, к тому же самым неловким образом. Я согнулся, как бы рассматривая подпись.

    Жуткая Венера стала предметом моих бредовых грез. Неделю я метался в жару на подушках, стараясь найти выход из лабиринта дворцов, где двери вели к ней и указатели называли ее имя. Я знал, что я ищу; я искал исток. Веня таскал мне хлеб и микстуру.

    Наконец, вновь обретя ясность, я явился, шатаясь, в музей, прошел по странно-сморщенным маршам мимо выцветших вдруг картин, поднялся наверх, вареным языком сообщил часть своих регалий и под предлогом специального интереса стал расспрашивать о холсте. Я был готов к тому, что теперь ничего в нем не увижу: бациллы порой нам открывают глаза… Поздно! Выставку увезли, копий не сделали, и та же прыщавая искусствоведша, на сей раз смазанная крем-пудрой, звала меня коллегой и могла лишь сказать, что автор (не помню имени) еще не стар, подает надежды, прежде работал в рекламном бюро и несколько лет назад деятельно участвовал в борьбе за закон по защите художников от государства.

    Алхимия

    Привыкнув к моему обществу, Веня исправно навещал меня. Я был этому рад. Мы оба любили шашки, а эта игра требует родства душ. Вечером, сев на койку, мы раскидывали доску, либо сражались в клабур (род преферанса на двоих), либо просто болтали. Как-то я рассказал ему два-три случая из моих легкомысленных похождений. Разумеется, о сердечных тайнах речи не шло. К моему удивлению, однако, Веня воспринял беседу всерьез. Он замолчал и насупился. Видя, что тема ему в тягость, я хотел ее сменить, но было поздно. Какая-то мысль завладела им, он стал рассеян и наконец поднялся, чтобы уйти.

    — Любовь, в сущности, проста, — сказал он вдруг, почти уже с порога. — Плохи те, кто ищет в ней что-нибудь, кроме нее.

    Я не любитель сентенций. Все же в устах Вени, всегда растрепанного и живого, эта мысль показалась мне странной. Возможно, что меня смутил сам тон. Из чувства противоречия (а также желая задержать его) я вспомнил Данте и то место из «Новой жизни», где донны смеются над поэтом за его страх перед Беатриче. «Он, верно, хочет от нее не того, что другие мужчины от женщин, — говорят они, — раз не может при ней ни говорить, ни стоять» (что-то в этом роде). Веня кивнул. Сказал, что знает, о чем речь, и что ему жаль Беатриче. Я удивился. Он сказал, что сам был в таком положении.

    — Однако на Данта ты не похож, — заметил я, смеясь.

    — Я был не в роли Данта, — сказал он серьезно.

    Получилась двусмысленность. Любопытство мое было задето. Я вскочил, усадил его на стул и сказал, что не пущу, пока все не узнаю. Он хмурился, глядя в окно. Ущербная луна светила на подоконник; уже совсем смерклось. Он стал говорить — отрывисто, почти зло. Всегдашняя его веселость исчезла. Под конец я сам был не рад, что уломал его. Ряд цепких деталей смутил меня. Вот его история в том виде, как я ее запомнил.

    Они познакомились на вечеринке. Ее звали Инна — имя, которое ему всегда нравилось. Она была старше его. В детстве он был влюблен в свою двоюродную сестру, которую тоже звали Инной. Та умерла в двенадцать лет. Вечеринка затянулась. Была полночь. Он вызвался проводить ее, поймал на углу такси. Ехать было далеко, в Веселый Поселок. Все мосты были подняты. Такси долго ползло вдоль набережной, ища переезд — и все утыкалось фарами в стену пролета с вставшей вверх мостовой и обломком рельсов. Кордон милиции стоял цепью. Наконец переехали — и попали в лабиринт новостроек. В такси было жарко. Инна сняла жакет и повесила на крюк у дверцы. Это было как обещание — так показалось Вене. У подъезда она сама отпустила такси. Они поднялись к ней, сразу разделись и легли. Зажгли лишь свечу на тумбочке. В свете этой свечи он увидел вдруг, как у ней закатились глаза. И странное дело: ее щеки и губы пылали, но чем дальше, тем бледней становилась она, ее крик перешел в хрип, а тело словно сползло в дрему, онемев, как от гипноза. Он вскоре устал и хотел прекратить. Она просила, чтобы он продолжал. Голова его плыла, он не замечал времени. Наконец он вскрикнул сам («Это было больно», — прибавил он простодушно) и повалился на бок. За окном был рассвет. Инна лежала недвижно, и ему стало страшно: его сестра привиделась ему. Он тронул ее плечо — но она тотчас села и провела пальцами по огню. Свеча натекла, пламя стояло клином. «Зачем ты?..» — спросил он, но осекся. Она вовсе не слышала его. Потом он упал в подушки и уснул.

    Утром она сказала, что все было чудно. «Там есть дерево, — сказала она, — такая пальма среди песков. Я раньше никак не могла дойти до нее. Все устают слишком быстро… А теперь успела». — «Где это — там?» Она странно на него взглянула. «Ты ничего не видел?» — «Нет». Больше они об этом не говорили. Условились о новой встрече. Но она не пришла, адреса он не знал, дом впотьмах не запомнил и не слишком жалел об этом. Ему казалось, она ему не нравилась.

    Через два дня он понял, что с ним не все ладно. Инна не оставляла его. По ночам он видел ее голой. Это была не любовь. Он лишь вожделел ее, но «свыше всех сил» (по его словам). Он думал, что свихнется. На несколько дней он и впрямь стал маньяк. Он мог бы изнасиловать ее при всех, если бы встретил на улице. Впрочем, он уже не мог ходить. Его скрутило, как в лихорадке. Временами его рвало, порой, напротив, охватывал адский голод. Были часы, когда он кусал подушку и выл. «Мне бы хотелось съесть ее сердце», — сказал он. Еще он катался по полу. Рукоблудие не спасало. Наконец он догадался разрыть, как склеп, семейный альбом и сжег все снимки умершей. К ночи ему стало легче. Во сне он видел ручей и лес. Через месяц он заметил ее жакет в метро.

    — Я ее не окликнул, — сказал он.

    Я сочувственно ждал, что дальше. Он пошарил в карманах — он всегда носил костюм, до краев набитый записками, обрывками, блокнотами и прочей бумажной ерундой (примета нашей профессии) — и достал сложенный вдвое лист.

    — Вот это я как-то нашел в Публичке, — сказал он.

    Я развернул лист. Сверху стояло: «Герменон. Алхимия, б/д». Почерк был Вени.

    — XVIII век, — пояснил он. — Думаю, из книг Новикова.

    Я прочел:

    «О саламандрах. Они способны являться смертным иногда на час, иногда на год, словно суккубы, в обличии дивных существ. Объятья их пылки, хотя сами они холодны, так как огонь их стихия. Этим опасны они, ибо могут обжечь душу счастьем, которое щедро дарят. Есть среди них и другие, родившиеся как дети и умирающие как старики. Тогда они не помнят мир, который изверг их, но ищут к нему путей, неустанны в поисках. Когда находят, ускользают прочь, и ничто не в силах их удержать. Часто хотят увлечь с собой свою жертву…»

    Я вернул лист. Он снова сложил его вдвое и спрятал назад в карман. Мы с минуту молчали.

    — А Дант? — спросил я потом.

    — Разве ты не понял? — Он смешно задрал бровь. — Прочти «Vita Nova». Просто там все наоборот — это не важно, что он не спал с ней. Другой век, нравы. Он-то был колдун половчей моей Инны.

    — Колдун? Дант?! Что ты плетешь?

    — Как что? Это же ясно! Знаем мы их любовь! Это он своими поклонами да стишками загнал Беатриче на небо!

Управление «Лавкой писателей» передано Дому писателя

Управление старейшим книжным магазином «Лавка писателей» передано Дому писателя. В некоторой тавтологичности принятого решения есть доля смысла. Сложно было бы найти для «книжного приюта» лучшую компанию. Политику работы с клиентами новые владельцы грозятся изменить, однако в магазине книг по-прежнему будут продавать печатные издания и проводить встречи с писателями.

Возникшие сложности в работе «Лавки» повлекли за собой повышенное внимание общественности, лихо оставляющей подписи в защиту магазина и плохо представляющей, кого и от чего они защищают. Для сохранения льготных условий аренды «Лавка писателей», как государственный магазин, должна была выполнять оговоренные правила торговли. По сообщениям СМИ, в последний год там продавали в основном канцелярские товары и бумажную продукцию (календари, блокноты), а не книги.

Новое руководство уже озвучило планы на будущее. Петербуржцев ждет расширение ассортимента изданий, печать которых осуществляется на выделяемую городом субсидию, также будут созданы прозаические и поэтические центры. «Лавка писателей» станет еще одним литературным и культурным центром города. Все бы хорошо, главное, чтобы управлением не занялся эксцентричный мизантроп, любитель алкогольных напитков, а то выйдет, как в известном британском ситкоме…