Литературная матрица: Советская Атлантида

Литературная матрица: Советская Атлантида

Алла Горбунова

В САДУ ПОЭТИЧЕСКОЙ УТОПИИ

Виктор Александрович Соснора (род. в 1936 г.)


Поэтическая и человеческая судьба Виктора Сосноры — это такая правдивая сказка, какую-то часть которой я вам сейчас расскажу. Сказка о поэте-колдуне, индивидуалисте и мизантропе, мальчике-снайпере на полях Великой Отечественной войны, блистательном дебютанте шестидесятых годов, ушедшем на пике славы и успеха в добровольное затворничество, сказка о единственном советском поэте, разбившем свою собственную лиру и вышедшем в засловесные космические пространства, где он создал свою непревзойденную Утопию. Сказка о поэте, пережившем (в буквальном смысле) свою собственную смерть. Итак, приступим.

Виктор Соснора — поэт исключительной лирической дерзости и бесстрашия. Ему свойствен предельный максимализм и нонконформизм. Сам себя он называет эстетиком: во главу угла он ставит свободу состояний художника и его формотворчества. Поэзия Виктора Сосноры — искусство в чистом виде, без какого-либо постороннего крена в религию, этику, философию, идеологию. Такая поэзия, отказываясь от философствования или проповеди, занимается тем, что, по слову Велимира Хлебникова, «сеет очи»: дарит нам новое видение мира, то есть позволяет его увидеть так, как мы прежде не видели, и сказать о нем так, как мы раньше сказать не могли. Творец сеет очи, формируя само наше восприятие мира. Метафора посева кажется мне очень удачной: то же, что поэт Хлебников называет «сеянием очей», прозаик Андрей Платонов называет «сеянием душ».

Соснора — поэт, пишущий не для читателя. Его позиция — аристократическая и индивидуалистическая. Какое там «для читателя» — он не всегда даже пишет на человеческом языке, переходя порой на ангельскую глоссолалию, заумь, язык зверей и птиц, особенно ворон и сов («Я ли не мудр: знаю язык — / карк врана»). Сова и ворон — его птицы. Соснора вообще — лесной и птичий. Отшельник, на плече которого ворон или филин, в окружении зверей, карликов, гномов. Возможно, они — лучшие его читатели, чем люди. Если исходить из того, что Поэт по преимуществу — это Соснора, то большинство стихотворцев автоматически сметаются с лица земли. Говоря о Сосноре, невольно попадаешь в такие координаты, согласно которым есть литература, написанная для людей, и другая литература, порой сложная, непонятная, непризнанная, но с такими прорывами, которые просто не могут быть без труда восприняты всеми. Соснора пишет: «…оставим тех, кто пишет для людей. Имея учителями Тургенева, Толстого и Чехова, для людей пишут все нобелиаты. Книги этих, имея достоинства, стали массовым чтивом, у них общедоступный язык, этнос, мораль, это культурно и… безнадежно. Это реализм. Искусства в этом нет, это низкий уровень психики, социальное жеманство и бездуховность, они не имеют никакой личностной роли в мире».

Кто же те, другие, кто пишет не для людей, как Соснора? Авторы такой литературы — вроде «шаманов Черного Неба» у тувинцев. Сравнение поэта с шаманом — весьма распространенное, но тут речь идет не о простых шаманах. Эти шаманы — самые сильные. Их отличительные черты — бесстрашие и открытость далекому Черному Небу.

Лирический герой раннего Сосноры, писавшего своего рода поэтическое «славянское фэнтези», — древний поэт Боян. О славянском поэте Бояне мы знаем из «Слова о полку Игореве», это своего рода прапоэт, русский Орфей. Боян — вещий поэт, способный, как и князь Всеслав, к оборотничеству. Ему доступна вся Вселенная, все Мировое Древо. В стихах Сосноры Боян — жертвенный поэт, принимающий смерть подобно мифическому Орфею.

Я выкрал у стражи

Бояновы гусли и перстень.

И к черту Чернигов!

Лишь только забрезжила рань.

Замолкните, пьянь!

На Руси обезглавлена Песня!

Отныне

вовеки

угомонился Боян.

(«Смерть Бояна»)

Древний Боян по характеру своего творчества, скорее всего, напоминал скандинавских скальдов — поэтов-певцов. Напоминают скальдическую поэзию и стихи Сосноры; в первую очередь — своими аллитерациями. Аллитерация (повторение однородных согласных звуков) в скальдическом стихосложении является строго регламентированной основой стиха. В скальдическом стихе также регламентированы внутренние рифмы, количество слогов в строке и строк в строфе. Усложненный синтаксис такой поэзии мог служить магической функции стиха. Поэзия Сосноры определенно родом из тех времен, когда каждый звук в стихе нес свой сокровенный смысл.

По безумию и подходу к языку ближе всего Сосноре оказывается Хлебников. Оба они — парадоксальным образом одновременно архаисты и новаторы, авангардисты, футуристы. Два лика Сосноры — древний и современный — причудливо сливаются. Древний: Киевская Русь, поэт Боян и его гусли. Современный: максимальное обновление поэтического языка, эксперимент, повседневные реалии.

Жертвенная смерть поэта — важная для Сосноры тема, он — автор ряда коротких очерков о поэтах-самоубийцах. Другое поэтическое альтер-эго Сосноры, или образ его Музы, — это ангел, который пьян, его крылья сломаны, а лира разбита. Потом он умирает, сгорает в огне — всем на смех. Само творчество Соснора определяет как «свободный труд, влекущий за собою убийство извне». Своя собственная смерть также становится объектом поэтического внимания Сосноры, но не как будущая, а как состоявшаяся. Соснора пишет: «До 30 лет я выступал на сценах, поя, в роли воскресителя усопших. И слава моя затмила (осветила?) мир, советско-заграничный. Но вдруг как отрезало, я совершил хадж, ушел в глушь и пил. До смерти». В каком смысле «до смерти»? Видимо, имеется в виду настоящая, клиническая смерть, которую поэт перенес.

Теперь что касается хаджа и начала затворничества Сосноры. Он ушел на пике славы. У Сосноры был блестящий дебют, его приняли Асеев, Лихачев, Лиля Брик. Его постоянно приглашали за границу, и он ездил (это в советские-то годы! это с его-то стихами!). Эльза Триоле и Луи Арагон увидели в молодом Сосноре преемника Маяковского. В 1962 году у Сосноры вышла первая книга. Можно сказать, что жизнь Сосноры в то время выглядела как сплошная манифестация славы и успеха. И он сам от всего этого ушел. Конечно, его мало печатали. Но мне думается, что в его затворничестве был и добровольный момент, своего рода выбор, уход от мишуры и тщеты легкого успеха — и дело здесь не только в каких-то жизненных или социальных условиях, а, пожалуй, в самом устройстве мира, в том, что «все сущее — существованьем унижено». Человеческий мир вообще мало привлекает Соснору: лес и птицы, кузнечики и стрекозы для него подлиннее, чем люди-«цивилизанты». Поэт просто выше того, чтобы играть в эти игры — со славой, успехом, слушателями, аплодисментами. Соснора — мизантроп:

Люблю зверей и не люблю людей.

Не соплеменник им я, не собрат…

Или:

…прощайте, до новой смерти в новом вине…

Я не любил вас, цивилизанты.

От вездесущей цивилизации Соснора укрывается в своем Саду, в своем Лесу, в своей беспримерной поэтической Утопии:

О, унеси меня в ненастоящее время,

в несуществующий сад, где собаки и дети,

где вертикальные ветви и над ветвями вишни,

как огоньки над свечами теперь трепетали.

Еще одна форма отшельничества Сосноры — его глухота. Много лет тому назад Соснора оглох, и глухота его символична, как глухота Бетховена. Глухота поэта, чьи стихи отличаются исключительной, небывалой звукописью и сами смыслы которых часто рождаются из столкновения звуков, — символ сверхслуха. Так же, как традиционная слепота поэтов и пророков — символ сверхзрения, отрешенности от обманчивых образов внешнего мира и причастности к тайным знаниям, недоступным для зрячих (среди слепых поэтов: Тиресий, Фамирид, Гомер, Мильтон).
Биография Сосноры неотделима от мифа о нем, и, приводя какие-то, казалось бы, общеизвестные факты о поэте, я не могу ручаться за то, было ли это на самом деле или это часть его романтического образа. Соснора — не просто современный классик, он живая легенда.

Сын циркового артиста, человек, сочетающий в себе самые разные крови, с далеко уходящими родословными корнями, он родился в Алупке 28 апреля 1936 года. Там гастролировала в то время его семья. Во время Великой Отечественной войны в 1941–1942 годах он находился в Ленинграде, откуда был вывезен Дорогой жизни. Мальчик оказался в оккупации на Украине, в восемь лет стал связным партизанского отряда. Отряд был уничтожен немцами, спасся один только маленький связной. Затем будущего поэта нашел отец, ставший к тому времени командиром корпуса войска Польского. Виктор стал «сыном полка» и в этой роли дошел до Франкфурта-на-Одере. В своем интервью Соснора вспоминает, что отец поставил его снайпером: «Этих немцев я много прихлопнул. Выжидал, то есть садизм во мне еще был, а выдержка, выносливость у меня — до сих пор дай бог! Наши окопы — здесь, а их — метрах в трехстах. Передышка, и у них и у нас. В каске же не будешь все время гулять, вот он выглядывает из окопа, каску приподнимет — тюк, и готов».

Школу Виктор Соснора закончил во Львове, в девятнадцать лет приехал из Львова в Ленинград. Работал слесарем-электромехаником на Невском машиностроительном заводе, параллельно учился на философском факультете Ленинградского университета, но не окончил его. Служил в армии в районе Новой Земли, где шли испытания, связанные с «атомными экспериментами». Там он получил дозу облучения.

Затем — его поэтический успех, выходы книг, поездки за границу. И — добровольное затворничество.

Кажется просто невероятным, что Соснора с его чуждой соцреализму поэзией успешно печатался в подцензурных изданиях и вообще был, как это ни парадоксально, признанным советским поэтом. То есть он мог позволить себе жить как советский писатель — деньгами за книжки и переводы и за ведение ЛИТО. Вероятно, ему помогло его рабочее прошлое. Что касается ЛИТО Сосноры, которое он вел многие годы, бывшие ученики вспоминают о нем не столько как об учителе и наставнике, сколько как об опасном торговце поэтическими наркотиками, не педагоге, а Крысолове для детишек из Гамельна.

Одна из страшных тайн поэтической инициации заключается в том, что поэт должен сам разбить свою лиру, наступить своей песне на горло. С этого начинается поэзия, и в этом чисто поэтический аспект хаджа и затворничества Сосноры. Вспомним пьяного ангела, чьи крылья сломаны, а лира разбита. Или вот такие стихи 1972 года:

Когда жизнь — это седьмой пот райского древа,

когда жизнь — это седьмой круг Дантова ада,

пусть нет сил, а стадо свиней жрет свой желудь, —

зови зло, не забывай мир молний!

Эти грозные грозовые мотивы и тема зла резко вырывают поэта из плеяды шестидесятников. Именно тогда, в семидесятых годах, постепенно и происходит то, что я назвала разбиением лиры Сосноры. В эти годы некогда прозрачная, часто прекрасная, но вполне еще находящаяся в русле шестидесятнической поэзии и, например, могущая быть поставленной в один ряд с Вознесенским поэтика Сосноры претерпевает радикальные изменения. Эти изменения отмечены внесением ноты своеобразной «проклятости», старомодным байронизмом с эстетизацией зла, гамлетовским тоном. Даже собеседниками поэта в стихах в это время становятся «проклятые» Эдгар По, Уайльд, Бодлер:

Я сам собой рожден и сам умру.

И сам свой труп не в урну уберу,

не розами — к прапращурам зарыт!

Сам начерчу на трещинах плиты:

«Клятвопреступник. Кукла клеветы.

Сей станет знаменит тем, что забыт.

И если он однажды обнимал, —

обман.

Не „кто“ для всех, а некто никому.

Не для него звенели зеленя.

Добро — не дар. Ни сердцу, ни уму.

Еще от жизни отвращал свой зрак.

И не любил ни влагу, и ни злак.

Все отрицал — где небо, где земля.

Он только рисовал свой тайный знак —

знак зла».

(«Бодлер»)

Проклятость и нигилизм — этот самый «знак зла» — становятся свидетельством прорыва поэта в засловесную бездну, куда он попал уже со сломанными крыльями, надорванным голосом и разбитой лирой. Он сам разбил ее, и он был единственным советским поэтом, решившимся на это. И потому Соснора для нас уже никак не советский поэт, а поэт российского и мирового значения. Русской народной традиции в высокой поэзии и архаистско-футуристическому хлебниковскому безумию он сделал прививку европейской, от Шарля Бодлера идущей проклятости, тем самым поспособствовав сближению русской поэзии с европейской.

Зрелая поэзия Сосноры, например, времени «Мартовских ид» — абсолютно безбашенна, мало что в русской поэзии может с ней соперничать по градусу безумия:

У дойных Муз есть евнухи у герм…

До полигамий в возраст не дошедши,

что ж бродишь, одиноких од гормон,

что демонам ты спати не даеши?

Ты, как миног, у волн улов — гоним,

широк годами, иже дар не уже,

но гусем Рима, как рисунок гемм,

я полечу и почию, о друже.

Дай лишь перу гусиный ум, и гунн

уйдет с дороги Аппия до Рощи,

где днем и ночью по стенам из глин

все ходит житель, жизнь ему дороже.

Все ходят, чистят меч, не скажут «да»

ни другу, не дадут шинель и вишню.

(Из поэмы «Мартовские иды»)

В его поэзии, умеющей быть и ясной, становится не разобрать, что к чему, синтаксис, семантика — все переплетается, создавая искусство столь необычное, что многие готовы назвать это графоманией. На фоне инверсий, перевертней, ассонансов, архаизмов, словотворчества и аллитераций, сквозь заумь и косноязычие вдруг пробивается предельно высокая и чистая, струнно-напряженная речь.

После «Мартовских ид» 1983 года Соснора пятнадцать лет не писал стихов, а писал только прозу. И вдруг написал несколько потрясающих апокалиптических книг стихов: «Куда пошел и где окно?», «Флейта и прозаизмы» и «Двери закрываются». После долгого молчания, в преклонных годах ему удалось написать книги, не только не уступающие его прежнему творчеству, но и являющиеся его новой вершиной! Книги дерзкие, радикальные, не утратившие черного сосноровского эротизма, словесной игры, убийственной иронии:

Я полон желаний, хочется войти в мешок

с девушкой, обезноженной и смелой,

чтобы броситься в море и развязать шнурок,

чтобы эту смелую — смыло.

Повернись лицом к. Будто б не стою

всеми четырьмя физиономиями, двио-Янус,

пой о чистом, будто б не пою,

что кроме смерти на свете — ясность?

Хочется педофилии, чтоб по моде, но как?

Нужно лететь в Ганновер, там рядом Гаммельн,

с бронзовой дудкой собрать всех детей в мешок,

им будет легче на дне у рыбок.

Им будет чище, чем риск со мной,

хочется стрельбы по беременным и по всему, у кого пузо,

хочется инцеста, но из сестер у меня одна киска Ми,

она в боевой готовности, но я не в форме.

Хочется терроризма, это я б смог,

титулованный снайпер и ниндзя со школой,

но это так мало, хочется металлических бомб

между США, СНГ, Европой, Индией и Китаем.

Но и это не то, хочется Галактических Войн,

чтоб не ходить с козырьком от блесток солнцетока,

и на осколках воткнуть аллювиальную розу в свинью,

одну — чтоб нюхать, другую — жарить.

Скромно, но сбыточно.

(Из «Флейта и прозаизмы»)

У Сосноры много лиц — вещий поэт, колдун и поэт русской истории («История мне русская близка так, / ей до меня и не было певцов…»), поэт не от мира сего, инопланетянин, одинокий волк, проклятый поэт, неподражаемый ироник русской поэзии и точнейший снайпер, бьющий по словам-мишеням на непрерывной духовной битве.
Для Сосноры существует огромная разница между теми, кто пишет (а пишут практически все), и истинными художниками слова. Жизнь Сосноры — служение искусству, но и само искусство неоднократно проблематизировалось поэтом, ведь каждое новое слово поэзии, рождающееся на свет, должно еще пробиться через барьер великой тщеты всего сказанного. Сам взгляд на искусство у Сосноры — трезвый и жесткий:

Художник пробовал перо,

как часовой границы — пломбу,

как птица южная — полет…

А я твердил тебе:

не пробуй.

Избавь себя от «завершенья

Сюжетов»,

«поисков себя»,

избавь себя от совершенства,

от братьев почерка —

избавь.

Художник пробовал…

как плач

новорожденный,

тренер — бицепс,

как пробует топор палач

и револьвер самоубийца.

А я твердил себе: осмелься

не пробовать,

взглянуть в глаза

неотвратимому возмездью

за словоблудье,

славу,

за

уставы,

идолопоклонство

карающим карандашам…

А требовалось так немного:

всего-то навсего —

дышать.

(«Проба пера»)

или

Все, что вдохнуло раз, — творенье Геи.

Я — лишь Дедал. И никакой не гений.

И никакого нимба надо мной.

Я только древний раб труда и скорби,

искусство — икс, не найденный искомый,

и бьются насмерть гений и законы…

И никому бессмертья не дано.

(«Исповедь Дедала»)

При этом Соснора остается романтиком в своем понимании того, что литература — это дело одиночек, а не литературный процесс («…если поэта спросят, что такое литература, он может ответить одно — это я»). Что же касается будущего русской поэзии, Сосноре принадлежит, на мой взгляд, абсолютно точная фраза: «Будущее нашей поэтики не компьютеризация, а палец, обмокнутый в кипящую лаву». Так, когда Винсенту Ван Гогу не давали видеться с возлюбленной, по легенде, он пришел к ней в дом, протянул ладонь над пламенем свечи и сказал: «Дайте мне видеть ее хотя бы столько, сколько я вытерплю держать руку над огнем». Поэзия существует ровно столько, сколько ты можешь держать руку в огне.

И напоследок одно из любимого у Сосноры:

Чьи чертежи на столе?

Крестики мух на стекле.

Влажно.

О океан молока

лунного! Ели в мехах.

Ландыш

пахнет бенгальским огнем.

Озеро — аэродром

уток.

С удочкой в лодке один

чей человеческий сын

удит?

Лисам и ежикам — лес,

гнезда у птицы небес,

нектар

в ульях у пчел в эту тьму,

лишь почему-то ему —

негде.

Некого оповестить,

чтобы его отпустить

с лодки.

Рыбы отводят глаза,

лишь поплавок, как слеза,

льется.

В доме у нас чудеса:

чокаются на часах

гири.

Что чудеса и часы,

что человеческий сын

в мире!

Мир не греховен, не свят.

Свиньи молочные спят —

сфинксы.

Тает в хлеву холодок,

телкам в тепле хорошо

спится.

Дремлет в бутылях вино.

Завтра взовьются войной

осы.

Капает в землю зерно

и прорастает земной

осью.

(«Хутор у озера»)