Сегодня отмечается 130-летие со дня рождения Евгения Замятина

Писатель создал десятки рассказов, сказок, шесть повестей и еще один незавершенный роман «Бич Божий». Однако в первую очередь все знают его как автора романа-антиутопии «Мы».

Пожалуй, единственное полное и достоверное воспроизведение сюжета книги — спектакль в «Большом театре кукол». Безликие матерчатые существа на сцене меньше всего напоминают привычные набитые игрушки с носом-картошкой и паклей волос. Даже куклами их трудновато назвать — голова и две руки-плети. Их синхронные движения создают единое целое. «Грамм не может перевесить тонну, поэтому быть одной миллионной тонны весомее, чем быть граммом. Тонне — права, грамму — обязанности».

Визуализировать образы героев, чьими именами являются цифры и буквы, — трудновыполнимая задача. Возможно, это и хорошо: общество еще не довело себя до такого состояния, когда обстановку романа можно понять и прочувствовать на себе.

Салман Рушди. Дети полуночи

  • Салман Рушди. Дети полуночи. — М.: АСТ: Corpus, 2014. — 768 с.

    Дети полуночи

    Книга первая

    Прорезь в простыне

    Я появился на свет в городе Бомбее… во время оно. Нет, так не годится, даты не избежать: я появился на свет в родильном доме доктора Нарликара 15 августа 1947 года. А в котором часу? Это тоже важно. Так вот: ночью. Нет, нужно еще кое-что добавить…
    Если начистоту, то в самую полночь, с последним ударом часов. Стрелки сошлись, словно ладони, почтительно приветствуя меня. Ах, пора, наконец, сказать прямо: именно в тот момент, когда Индия обрела независимость, я кувырнулся в этот мир 1. Все затаили дыхание. За окнами — фейерверки, толпы. Через несколько мгновений мой отец сломал большой палец на ноге, но это сущие пустяки по сравнению с тем, что свалилось на меня в сей злополучный полуночный миг, — берущие под козырек часы, их скрытая тирания, наручниками приковали меня к истории, и моя судьба неразрывно сплелась с судьбой моей страны. И в последующие три десятка лет не было мне избавления. Колдуны предрекли меня, газеты восславили мое появление на свет, политики удостоверили мою подлинность. Меня тогда никто не спрашивал. Я, Салем Синай, позже прозываемый то Сопливцем, то Рябым, то Плешивым, то Сопелкой, то Буддой, а то и Месяцем Ясным, прочно запутался в нитях судьбы — что и в лучшие из времен довольно опасно. А я ведь даже нос не мог подтереть в то время.

    Зато теперь время (ничего не значащее для меня) стремится к своему концу. Мне скоро исполнится тридцать один. Может быть. Если позволит моя осыпающаяся, изнуренная плоть. Но я не надеюсь спасти свою жизнь, я даже не могу рассчитывать на тысячу и одну ночь. Я обязан работать быстро, быстрей, чем Шахерезада, если хочу найти хоть какой-нибудь смысл, да, смысл. Должен признаться: больше всего на свете я страшусь бессмыслицы.

    А нужно рассказать так много, слишком много историй, уйму жизней, событий, чудес, мест, слухов, такую густую смесь невероятного и приземленного! Я был поглотителем жизней; узнав меня хотя бы в одной из моих ипостасей, вы тоже поглотите их немало. Пожранные толпы теснятся, толкаются во мне; и, ведомый памятью о широкой белой простыне с прорезанной в центре неровной круглой дырою дюймов семи в диаметре, прилепившись мечтою к этому пробуравленному, искромсанному полотнищу, моему талисману, моему сезам-откройся, я начну, пожалуй, заново выстраивать свою жизнь с той точки, когда она началась на самом деле, года за тридцать два до начала, с такой же очевидностью, с такой же данностью, как и мое преследуемое боем курантов, запачканное злодеянием рождение.

    (Простыня, кстати, тоже испачкана, там три старых выцветших красных пятна. Как нам вещает Коран: «Читай, во имя Господа твоего, который сотворил человека из сгустка«.) 2 Однажды утром в Кашмире, ранней весной 1915 года, мой дед Адам Азиз, пытаясь молиться, ударился носом о смерзшуюся кочку. Три капли крови выкатились из его левой ноздри, тут же загустели в морозном воздухе и легли на молитвенный коврик, обратившись в рубины. Он отпрянул, выпрямился, не вставая с колен, и обнаружил, что слезы, выступившие на глазах, тоже затвердели — и в тот самый миг, когда он презрительно стряхивал с ресниц бриллианты, дед решил никогда больше не целовать землю — ни во имя Бога, ни во имя человека. И это решение пробило в нем брешь, оставило пустоту в жизненно важных нутряных полостях, сделало уязвимым перед женщинами и историей. Еще не догадываясь об этом, несмотря на только что прослушанный курс медицины, он встал, свернул молитвенный коврик в толстую сигару и, придерживая его правой рукой, оглядел долину светлыми, избавленными от «бриллиантов» глазами.

    Мир обновился в очередной раз. Долина, вызревшая в зимнее время под скорлупою льда, сбросила его оковы и лежала теперь перед ним влажная и желтая. Свежая травка еще выжидала под землей, но горы, почуяв тепло, отступали все дальше, все выше, к летним кочевьям. (Зимой, когда долина съеживалась подо льдом, горы смыкались и скалились, будто злобные челюсти, вокруг приозерного городка.)

    В те дни еще не построили радиовышку, и храм Шанкарачарьи 3, маленький черный пузырь на холме цвета хаки, возвышался над улицами Шринагара и над озером. В те дни на берегу еще не было военного лагеря — бесконечные змеи покрытых маскировочной тканью грузовиков и джипов не закупоривали узких горных дорог, и солдаты не прятались за горными хребтами у Барамуллы и Гульмарга. В те дни путешественников, фотографировавших мосты, не расстреливали как шпионов, и если бы не плавучие домики англичан на озере, долина имела бы почти тот же вид, что и при Могольских императорах 4, несмотря на весеннее обновление, но глаза моего деда — им от роду было двадцать пять лет, как и всему остальному в Адаме, — все видели по-иному… к тому же свербел разбитый нос.

    Секрет такого дедова зрения вот в чем: пять лет, пять весен провел он вдали от дома. (Судьбоносная кочка, притаившаяся под случайной складкой молитвенного коврика, явилась всего лишь катализатором.) По возвращении он смотрел на все повидавшими мир глазами. Не красоту крошечной долины, окруженной гигантскими зубьями, замечал он, а тесноту ее и близкий горизонт, и было ему грустно по возвращении домой оказаться в таком заточении. А еще он чувствовал, хотя не мог себе этого объяснить, как старый городишко выталкивает из себя его, образованного, со стетоскопом в кармане. Под зимним льдом городишко лежал холодный и безучастный, но теперь сомнения отпали: из Германии Адам вернулся во враждебную среду. Много лет спустя, когда он, заткнув свою брешь ненавистью, принес себя в жертву на алтарь черного каменного бога в храме на склоне холма, дед попытался вспомнить свои детские весны в раю, какими они были, пока дальняя дорога, кочка и тяжелые танки не испортили все на свете.

    Утром, когда долина, прикрывшись, как перчаткой, молитвенным ковриком, расквасила ему нос, дед все еще самым нелепейшим образом пытался представить дело так, будто ничего не изменилось. Итак, он встал в половине четвертого, в жестокий утренний заморозок, совершил положенное омовение, оделся и нахлобучил на голову отцовскую каракулевую шапку, затем захватил молитвенный коврик в виде свернутой сигары, отнес его в крошечный прибрежный садик перед темным старым домом и развернул над затаившейся кочкой.
    Земля коварно прогибалась под ногами, казалась обманчиво мягкой, и он ступал беспечно, хотя и с опаской. «Во имя Бога, милостивого, милосердного… — зачин, который он произнес, сложив руки книжечкой, укрепил какую-то его часть, а другую, гораздо большую, смутил, — …слава Аллаху, Господу миров…» — но Гейдельберг никак не шел из головы: там была Ингрид, пусть и недолго, но его Ингрид, и она усмехалась, видя, как он обезьянничает, повернувшись лицом к Мекке; там были его друзья Оскар и Ильзе, анархисты; они высмеивали молитву, как и любую форму идеологии — «…Милостивому, Милосердному, Царю в день Суда!» — Гейдельберг, где, кроме медицины и политики, он узнал еще и то, что Индия, как радий, была «открыта» европейцами; даже Оскара переполняло восхищение Васко да Гамой. Вот что в конце концов оттолкнуло Адама Азиза от его друзей: их святая вера в то, что его, индийца, каким-то образом изобрели их предки.
    «…Тебе одному мы поклоняемся и просим помочь…» — и вот он здесь и, несмотря на их постоянное присутствие в мыслях, старается воссоединиться с собою прежним, тем, кто ведать не ведал их влияния, зато знал все, что потребно знать о смирении, скажем, о том, чем он был занят сейчас, и руки его, подчиняясь былой памяти, протянулись вперед — большие пальцы прижаты к ушам, прочие растопырены — когда он преклонял колена: «…Веди нас по дороге прямой, по дороге тех, которых Ты облагодетельствовал…» Но все без толку, попал он в какое-то странное средостение между верой и неверием — и ведь все это не более чем претензия — «…не тех, которые находятся под гневом, и не заблудших». Мой дед склонил чело к земле. Вперед он склонился, а земля, укрывшись под молитвенным ковриком, выгнулась ему навстречу.
    И вот настал звездный час затаившейся кочки. Кочка стукнула его по кончику носа, и этот удар как бы подвел итог — его отвергли и Ильзе-Оскар-Ингрид-Гейдельберг, и долина-и-Бог.
    Упали три капли. Сверкнули рубины и бриллианты. И мой дед, выпрямившись, принял решение. Встал. Свернул коврик в сигару. Глянул через озеро. И навсегда остался замкнутым в этом средостении — неспособный поклоняться Богу и не утративший окончательно веры в его существование. Непрерывные шатания: брешь.

    Молодой, только что окончивший курс доктор Адам Азиз стоял, повернувшись лицом к весеннему озеру и вдыхая ветер перемен, а спина его (необычайно прямая) обращена была к переменам куда более многочисленным. Пока он был за границей, отца хватил удар, а мать это скрыла. Голос матери, ее отрешенный, стоический шепот: «…Потому что твоя учеба важнее, сынок». Мать, которая всю жизнь провела в четырех стенах, на женской половине, вдруг нашла в себе необъятные силы и завела небольшую ювелирную лавку (бирюза, рубины, бриллианты), это вместе со стипендией и позволило Адаму закончить медицинский колледж. И вот он вернулся домой и обнаружил, что прежде казавшийся неизменным семейный порядок перевернулся с ног на голову: мать ходит на работу, а отец, чей мозг скрыт покрывалом болезни, сидит в деревянном кресле в затененной комнате и щебечет по-птичьи.
    Пташки тридцати видов прилетали к нему и рассаживались на наличник наглухо закрытого окна, болтая о том о сем. Он казался вполне счастливым.

    (…И вот уже я вижу, как начинаются повторы: и бабка моя нашла в себе необъятные… и удар тоже разбил не только… и у Медной Мартышки были свои птички… уже сбывается проклятие, а ведь мы еще не заикнулись о носах!)

    Озеро уже очистилось ото льда. Таяние началось, как всегда, внезапно, застав врасплох множество мелких лодчонок и больших шикар 5, что тоже было нормально. Но пока эти лежебоки спали на суше, мирно похрапывая подле своих владельцев, самая дряхлая лодка пробудилась в два счета, как это часто бывает со стариками, и первой стала курсировать по очистившейся глади озера. Шикара Таи… и это тоже вошло в обычай.

    Взгляните, как старый лодочник Таи споро скользит по мутной воде, как он стоит, согнувшись, на корме своего суденышка! Как его весло, деревянное сердечко на желтом стержне, резко погружается в водоросли! В тех краях его считают чудаком, потому что он гребет стоя… И по другим причинам тоже. Таи, спеша передать доктору Азизу срочный вызов, вот-вот приведет в движение всю историю… Адам же, глядя на воду, вспоминает, как Таи учил его много лет назад: «Лед, Адам-баба 6, всегда дожидается под самой кожицей воды». Глаза у Адама светло-голубые, удивительная голубизна горного неба просачивается обычно в зрачки кашмирцев — и те умеют смотреть. Они видят — здесь, перед собою, будто призрачный скелет прямо под поверхностью озера Дал! — тонкие штрихи, сложное переплетение прозрачных линий, холодные, ждущие своего часа вены будущего. Годы в Германии, столь многое окутавшие туманом, не лишили Адама этого дара — видеть. Дара Таи. Азиз поднимает глаза, видит, как приближается лодка Таи, буквой «V» рассекая волны, приветственно машет рукой. Таи тоже поднимает руку — но повелевающим жестом: «Жди!» Мой дед ждет, и пока он вкушает последний в своей жизни покой — топкий, непрочный покой, — я воспользуюсь этим зиянием и опишу его.

    Заглушив естественную зависть урода к мужчине видному и статному, свидетельствую, что доктор Азиз был высоким. Выпрямившись у стены родного дома, он закрывал двадцать пять кирпичей (по кирпичу на каждый год жизни), а значит, был ростом примерно в шесть футов и два дюйма.
    Кроме того, он отличался силой. Он отрастил густую рыжую бороду, к досаде матери, которая говорила, что только хаджи, совершившие паломничество в Мекку, имеют право носить рыжую бороду. Волосы, однако, были темнее. О небесно-голубых глазах вы уже знаете. Ингрид твердила: «Тот, кто создал твое лицо, был помешан на ярких красках». Но главной чертой дедовой внешности был вовсе не цвет волос и глаз, не рост, не сила рук и не прямая осанка. Вот он, отраженный в воде, колышущийся чудовищным листом подорожника посередине лица… Адам Азиз, дожидаясь Таи, взирает на свой подернутый рябью нос. На лице менее выразительном такой нос царил бы один, даже тут вы замечаете его первым и помните дольше всего. «Сира-нос»7, — изрекла Ильзе Любин, а Оскар: «Слоновий хобот». Ингрид заявила: «По такому носу можно через реку перебраться». (Переносица была весьма широкая.)

    Вот он, нос моего деда: ноздри раздуваются, изгибаются, будто в танце. Между ними возносится триумфальная арка, сперва выдвигается вперед, затем резко скругляется к верхней губе великолепным, чуть покрасневшим кончиком. Таким носом несложно стукнуться о кочку. Не премину засвидетельствовать мою благодарность этому могучему органу, если б не он, кто бы поверил, что я — родной сын моей матери, внук моего деда? Только благодаря этому колоссальному органу мог я претендовать на право первородства. Нос доктора Азиза, сравнимый лишь с хоботом слоноголового бога Ганеши1, неоспоримо свидетельствовал о том, что быть ему патриархом. Сам Таи ему об этом поведал. Едва Азиз достиг отрочества, как дряхлый лодочник заявил: «С таким носом впору основать династию, мой царевич. Породу будет сразу видать, без ошибки. Моголы дали бы себе правые руки отрезать за такие носы. Потомки теснятся в твоих ноздрях, — тут Таи выразился довольно-таки грубо, — как сопли».

    У Адама Азиза был нос патриарха. У моей матери — нос благородный, свидетельствовавший отчасти о долготерпении, у тетки Эмералд — носик заносчивый и чванный, у тетки Алии — интеллектуальный, у дяди Ханифа был нос непризнанного гения, дядя Мустафа держал его по ветру, но оставался всегда на вторых ролях, у Медной Мартышки семейного носа вообще не было, а у меня… я — опять же другое дело. Не годится сразу раскрывать все секреты.


    1  15 августа Индия отмечает национальный праздник — День независимости. В этот день премьер-министр Временного правительства Индии Джавахарлал Неру объявил народу, что британскому владычеству в Индии пришел конец. Свое заявление Неру сделал ровно в полночь 14 августа. 15 августа Дж. Неру поднял трехцветный флаг независимой Индии над Красным фортом в Дели.

    2  Коран, XCVI («Сгусток»), ст. 1–2.

    3 Шанкарачарья (Ачарья Шанкара) (788–812) — один из основоположников философского учения адвайта-веданты. Последователи Шанкарачарьи отождествляют его с Шивой (Шанкарой) и сооружают в его честь храмы и святилища. Один из таких храмов находится на возвышающемся над Шринагаром холме.

    4 Могольские императоры — правители Индии из династии Великих Моголов.

    5 Шикара — «индийская гондола», вместительная лодка, предназначенная для перевозки как людей, так и грузов.

    6 Баба — батюшка (ласковое обращение к ребенку).

    7 «Сира-нос» — намек на знаменитый нос Сирано де Бержерака. Написанная в 1897 г. пьеса Э. Ростана пользовалась особой популярностью среди европейской интеллигенции начала xx в.

Праздник Крещения в сборнике рассказов Александра Куприна «Листригоны»

Над циклом рассказов, впоследствии объединенных общим названием «Листригоны», Александр Куприн работал в 1907–1911 годах. В «Листригонах» отразились эпизоды дружеского общения писателя с черноморскими рыбаками-греками из крымского городка Балаклавы, в котором Куприн подолгу жил начиная с 1904 года. Герои рассказов — реальные люди: даже их имена не изменены.

Водолазы

8

Но и балаклавским рыбакам удалось однажды поразить итальянцев необыкновенным и в своем роде великолепным зрелищем. Это было 6 января, в день крещения господня, — день, который справляется в Балаклаве совсем особенным образом.

К этому времени итальянские водолазы уже окончательно убедились в бесплодности дальнейших работ по поднятию эскадры. Им оставалось всего лишь несколько дней до отплытия домой, в милую, родную, веселую Геную, и они торопливо приводили в порядок пароход, чистили и мыли палубу, разбирали машины.

Вид церковной процессии, духовенство в золотых ризах, хоругви, кресты и образа, церковное пение — все это привлекло их внимание, и они стояли вдоль борта, облокотившись на перила.
Духовенство взошло на помост деревянной пристани. Сзади густо теснились женщины, старики и дети, а молодежь в лодках на заливе тесным полукругом опоясала пристань.

Был солнечный, прозрачный и холодный день; выпавший за ночь снег нежно лежал на улицах, на крышах и на плешивых бурых горах, а вода в заливе синела, как аметист, и небо было голубое, праздничное, улыбающееся. Молодые рыбаки в лодках были одеты только для приличия в одно исподнее белье, иные же были голы до пояса. Все они дрожали от холода, ежились, потирали озябшие руки и груди. Стройно и необычно сладостно неслось пение хора по неподвижной глади воды.

«Во Иордане крещающуся…» — тонко и фальшиво запел священник, и высоко поднятый крест заблестел в его руках белым металлом… Наступил самый серьезный момент. Молодые рыбаки стояли каждый на носу своего баркаса, все полураздетые, наклоняясь вперед в нетерпеливом ожидании.

Во второй раз пропел священник, и хор подхватил стройно и радостно «Во Иордане». Наконец, в третий раз поднялся крест над толпой и вдруг, брошенный рукой священника, полетел, описывая блестящую дугу в воздухе, и звонко упал в море.

В тот же момент со всех баркасов с плеском и криками ринулись в воду вниз головами десятки крепких, мускулистых тел. Прошло секунды три-четыре. Пустые лодки покачивались, кланяясь.

Взбудораженная вода ходила взад и вперед… Потом одна за другой начали показываться над водою мотающиеся фыркающие головы, с волосами, падающими на глаза. Позднее других вынырнул с крестом в руке молодой Яни Липиади.

Веселые итальянцы не могли сохранить надлежащей серьезности при виде этого необыкновенного, освященного седой древностью, полуспортивного, полурелигиозного обряда. Они встретили победителя такими дружными аплодисментами, что даже добродушный батюшка укоризненно покачал головою:

— Нехорошо… И очень нехорошо. Что это им — театральное представление?..

Ослепительно блестел снег, ласково синела вода, золотом солнце обливало залив, горы и людей. И крепко, густо, могущественно пахло морем. Хорошо!

Тонино-невидимка

  • Джанни Родари. Тонино – невидимка. – М.: Эксмо, 2013. – 32 с.

    Издательство «Эксмо» в серии «Арт-проект» выпустило восемь книг Джанни Родари, до сих пор у нас не выходивших. Это короткие рассказы и стихотворения, среди которых внимание стоит обратить на сказку «Тонино-невидимка» с иллюстрациями Алессандро Санна. «Тонино-невидимка» — это история о том, как не выучивший уроки мальчишка по собственной воле становится невидимым, сначала наслаждается этой ситуацией («От радости он вскочил на парту, а потом прыгнул в корзину для бумаг. Он вылез оттуда и начал носиться по классу, дергать всех подряд за волосы и переворачивать чернильницы»), а потом понимает, что хорошего в ней не так уж и много.

    Выход в свет не новой (она была написана в 1970-х) и довольно куце изданной книжки известного автора все же знаменателен тем, что наконец открывает российскому читателю совсем другого Родари. Писателя, которого сами итальянцы до сих пор (вот уж больше 30 лет прошло со дня его смерти) любят, чтят, переиздают и ставят в красный угол любого книжного, будь то римский La Feltrinelli или забытая богом лавчонка в сицилийской глубинке.

    Выход «Тонино-невидимки» — возможность разорвать неизбежную связку Родари — Чипполино, забыть о манифесте революционного движения, кирпичах дядюшки Тыквы и «Голубой стреле», несущей обездоленных прямиком в светлое будущее. Советские дети полюбили Родари сразу после перевода его сказки Самуилом Маршаком в 1953-м. Потом появился блестящий мультфильм Бориса Дежкина, и сказочный герой, бунтарь и провокатор Чипполино, получил узнаваемый образ и стал завсегдатаем детских журналов, утренников и прочих мероприятий.

    Примечательно, что в то время как мальчик-луковица триумфально шествовал по самой большой стране мира, Джанни Родари не был популярен в Италии как писатель. Журналист, памфлетист и радиоведущий успешно работал с детьми. Настоящая слава пришла к нему в 1970-м, когда он неожиданно получил Премию им. Х. К. Андерсена.

    Тогда же заговорили об авторской «поэтике» и «лаборатории рассказа». Его литературные эксперименты стали поощрять, они больше не казались редакторам непонятными. И Родари выпускал стихи и прозу, полные игры, лихого словотворчества, дуракавалянья и других детских штучек. Много лет работая учителем в школе, он знал этот мир очень хорошо. Вот эти эксперименты, абсурдистские стихи и сказки, рифмовки и шутки до СССР уже не дошли — что и понятно. Исключением можно назвать только короткометражку о рассеянном мальчике Джованни в мультипликационном альманахе «Карусель», появившуюся в 1960-е.

    И вот спустя десятилетия Джанни Родари возвращается к русскому читателю в новом обличье. В создании образа не последнюю роль играет иллюстратор Алессандро Санна, молодой (1975 года рождения), очень успешный (за его плечами две Андерсеновские премии и работа в крупнейших книжных издательствах) и ужасно популярный в Италии.
    Легкие, пластичные, смелые и живые, его иллюстрации придают книгам Родари новое звучание. Они полностью совпадают с мелодией текста и усиливают, оркеструют ее. Перед нами уже не трехстраничная побасенка с прозрачной моралью, но триумф книжной иронии, экспрессии и выдумки. Не рассказ о легкомысленных желаниях лентяя, а история о параллельном мире невидимых, куда по глупости попал Тонино, мире, населенном одинокими пенсионерами или неизвестными сказочниками.

Вера Ерофеева

Страсти по Мэри Поппинс

В российский прокат 23 января выходит комедийная драма Джона Ли Хэнкока «Спасти мистера Бэнкса» (Saving Mr. Banks) — художественная хроника противостояния между Памелой Трэверс, автором повести «Мэри Поппинс», и Уолтом Диснеем, страстно желавшим экранизировать ее знаменитую сказку.

Полная теплоты и подлинно английского юмора история о природе творчества оборачивается доказательством давней истины: всякий автор пишет прежде всего автобиографию — и чем меньше он отдает себе в этом отчет, тем талантливее получается текст. В конечном итоге кино Хэнкока, посвященное создательнице одного из главных на все времена детских произведений, и само демонстрирует важнейшие качества хорошей детской литературы: оно обращается одновременно ко взрослому, спрятанному в ребенке, и к ребенку, спрятанному во взрослом.

Стоит лишь задуматься о том, кем является главный литературный и экранный герой нашего времени (и типичный его представитель, и, напротив, выдающийся пассионарий, определяющий дух самого этого времени), как тут же придется признать в нем социопата. Этот модный диагноз, почти никогда не трактуемый верно, потеснил в последние несколько лет красивое слово «сноб», о неблагородной этимологии которого отчего-то мало кому известно.

При всей природной, тематической и стилистической разнице между этими терминами в сознании российского интеллектуального сообщества они парадоксальным образом превратились во взаимодополняющие характеристики и одновременно базовые добродетели всякой высокоразвитой личности. Оставив эпидемию снобизма на совести создателей одного небезызвестного издания, обратимся к причинам, которые заставляют многих неглупых женщин сравнивать себя с Лисбет Саландер (героиней трилогии Стига Ларссона «Миллениум», прославившейся после экранизации Дэвидом Финчером первой части — «Девушки с татуировкой дракона», 2011), а многих других умных женщин и мужчин — с Шэрлоком Холмсом в исполнении Бенедикта Камбербэтча из знаменитого BBC-сериала.

Помимо очевидной всеобщей отчужденности и в то же время излишней взаимной коммуникативной доступности — естественной платы за долгожданный переход к информационному обществу, — существует еще одна любопытная причина: большинство интеллектуалов являются людьми не только активно думающими, но и столь же (а часто — и более) активно пишущими. Извлечение из собственного сознания и подсознания идей, формул и образов, ложащихся в основу любой публицистики, — процесс столь же интимный и требующий такого же уединения, как создание художественного текста. Оттого все больше людей, вынужденных производить собственные тексты между призывными сигналами разнообразных мессенджеров, все чаще пренебрегают эмоционально затратным личным общением и гордо нарекают себя социопатами, являясь в самом тяжелом случае обыкновенными интровертами.

Меж тем подлинного социопата отличает не только стремление к уединению, но прежде всего неспособность к эмпатии и проявлению интерактивных эмоций (сочувствия, сожалений, угрызений совести, чувства вины), отсутствие которых так успешно компенсируется высоким интеллектом и рациональностью, что при поверхностном общении в этом (нередко харизматичном и обаятельном) человеке трудно заподозрить склонность к девиантному поведению или хотя бы хулиганству. До той поры, пока он сам не пожелает продемонстрировать их во всей красе.

Трудно судить о том, насколько склонны к подлинной социопатии литераторы вообще и в какой мере страдал или страдает от нее какой-либо из них в частности: талантливый социопат с легкостью имитирует погружение во внутренний мир другого (например собственного героя) и столь же легко может манипулировать чувствами своих читателей. Оттого-то тема соотношения рационального и эмоционального, а также личного и стороннего всегда будет оставаться привлекательной для тех, кто интересуется природой литературного творчества. Именно этим зрителям, пожалуй, в первую очередь оказался адресован фильм «Спасти мистера Бэнкса» — ведь в нем возникает чертовски любопытный писательский образ: Памела Трэверс предстает в нем личностью, с успехом притворявшейся самым натуральным социопатом, на поверку оказавшимся человеком с весьма насыщенной эмоциональной историей.

Двадцать долгих лет потратил Уолт Дисней (Том Хэнкс), чтобы уговорить автора серии повестей о Мэри Поппинс Памелу Трэверс (Эмма Томпсон) хотя бы поразмыслить о возможности экранизации своего главного произведения. Лишь ощутимые финансовые трудности заставили чопорную англичанку, старательно скрывающую свое австралийское происхождение, отправиться в 1961 году в Лос-Анджелес для работы над сценарием возможного фильма. Уже сев в самолет, миссис Трэверс (позволяющая всем вокруг обращаться к ней только так и никак иначе) надела маску презрения, досады и скуки, которую в последующие несколько недель снимала только на ночь.

Запретив Диснею даже думать об использовании мультипликации, писательница с хулиганской страстью принялась сочинять все новые и новые ограничения, дойдя до заявления о том, что не потерпит никакого красного цвета в кадре. «Ну, просто я его разлюбила», — садистски улыбнулась она тщательно подкрашенными красными губами. Миссис Трэверс так старательно изводила всех вокруг, придираясь и изощренно хамя каждую минуту, кидаясь из окна гостиничного номера грушами и попрекая при этом остальных дурными манерами, что даже упрямый Дисней был готов сдаться — к счастью, он вовремя узнал кое-что о прошлом не в меру экстравагантной писательницы.

Британский писатель Артур Кёстлер однажды заметил, что любить писателя, а потом встретить его — все равно что любить гусиную печень, а потом встретить гуся. Удивительно, что эта шутка принадлежала не Памеле Трэверс — даме, которая, если верить Джону Ли Хэнкоку, не только исповедовала жизненную философию, сводящуюся, в сущности, к этой фразе, но и отличалась склонностью к такого же свойства юмору. Именно он — по-английски утонченный, циничный и великолепно обескураживающий — заставил заподозрить Уолта Диснея, а вслед за ним и зрителя, что за манерами активной социопатки спряталось хрупкое и крайне притягательное человеческое существо.

В каком-то смысле то же произошло и со сценарием «Спасти мистера Бэнкса» за авторством Келли Марсел и Сью Смит: в 2011 году он лег на полку с пометкой «отличный, не реализуемый», рискуя остаться там навсегда, если бы на него не обратило пристальное внимание руководство Walt Disney Pictures. Отличная, но решительно невозможная миссис Трэверс, к которой когда-то пригляделся основатель Disney, в исполнении блистательной Эммы Томпсон постепенно обнаружила такие душевные глубины, которые уже никак невозможно было спрятать за годами служившей ей маской, — однако, к чести сценаристов, осталась во многом столь же невыносимой.

Это кино было отмечено несколькими премиями и внушительным списком номинаций, но, в сущности, оно заслужило их за одну только сцену премьеры снятой наконец «Мэри Поппинс» (1964, пять премий «Оскар», позиция в Национальном реестре фильмов США): камера следит за лицом Памелы Трэверс, которая с готовностью изображает отвращение, затем осторожно улыбается (тем временем веки ее краснеют) и наконец начинает сотрясаться в рыданиях. «Ну что Вы, Пэм…» — трогает ее за плечо Дисней. «Ничего, я просто ненавижу мультфильмы!» — изобретательно врет растроганная писательница, все-таки разрешившая включить в кино одну-единственную мультипликационную сцену.

Это кино, полное замечательной музыки, примечательное незабываемыми героями второго плана (например водителем миссис Трэверс в исполнении Пола Джаматти) и чрезвычайной тонко и точно переплетенными сценарными находками, вопреки очевидным ожиданиям, начисто лишено сиропных сантиментов. «Спасти мистера Бэнкса» — фильм настолько драматургически цельный и детально гармоничный, что его хочется снова и снова раскладывать в памяти на кадры и цитировать всем вокруг: и совершенно не сдерживать эмоций, невзирая даже на то, что миссис Трэверс этого бы точно не одобрила.

Ксения Друговейко

Жорж Перек. Кондотьер

  • Жорж Перек. Кондотьер. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014. — 208 с.

    Questa arte condusse poi in Italia Antonello da Messina che molti anni consumò in Fiandra, e nel tornarsi di qua da’ monti, fermatosi ad abitare in Venezia, la insegnò ad alcuni amici… 1

    Первые уроки живописи Антонелло да Мессина получил от отца, художника Сальваторе д’Антонио. В ранней юности он отправляется в Рим, где завершает свое обучение, затем возвращается в Палермо и, наконец, переезжает в Неаполь, где знакомится с Антонио де Соларио по прозвищу Зингаро (Цыган), соучеником в мастерской Колантонио дель Фьоре. Уже тогда Антонелло и Зингаро, ярые поклонники фламандских и голландских мастеров, старательно копируют их манеру, но, не владея живописными приемами, добиваются не очень удовлетворительных результатов. Увидев полотно Ван Эйка, принадлежавшее принцу Альфонсу Арагонскому, юный сицилийский художник решается: бросает все начатые работы и, невзирая на трудности и издержки длительного путешествия, тотчас отправляется во Фландрию. Он находит мастера из Брюгге, высказывает ему свое восхищение, причем столь страстно и убежденно, что в ответ на средиземноморскую пылкость довольно сдержанный поначалу Ван Эйк не может скрыть улыбки и соглашается принять юношу в ученики. Благодаря искреннему почитанию, вкупе с усердием и исключительными художественными способностями, Антонелло становится любимым учеником мэтра; Ван Эйк испытывает отческую привязанность к молодому итальянцу, приехавшему к нему за секретом искусства, сравниться с которым был не способен. И вот он раскрывает ему приемы масляной живописи или, точнее, показывает на практике, как можно работать с маслом…

    Questa maniera di colorire accende più i colori né altro bisogna che diligenza et amore, perché l’olio in sé si reca il colorito più morbido, più dolce e dilicato e di unione e sfumata maniera più facile che li altri… 2

    Antonellus Messaneus me pinxit… Застыв в вековой снисходительности, Кондотьер взирает на мир. Рот слегка искривлен; не улыбка и не гримаса; может быть, выражение неосознанной или преодоленной жестокости. Как и подобает. Кондотьер неподвижен: невозможно ничего предугадать, невозможно ничего вообразить, невозможно ничего добавить к его присутствию. Меланхтон Кранаха словно распылен между умным взглядом, ироничной полуулыбкой, энергично сжатыми руками: таков политик; молящийся мужчина Мемлинга — нелюдим с толстой шеей и растрепанной шевелюрой. Роберт Чизмен Гольбейна выказывает лишь вельможное высокомерие, роскошь светлого костюма, простоватую сообразительность ловчего. Кондотьер дает больше, чем все они. Он взирает на всех троих. Он мог бы, тайно или открыто, презирать их: любому из них он рано или поздно понадобится. Однако он не презирает их; это было бы унизительно. Его позиция слишком прочна. Он общается на равных с принцами, князьями, епископами, министрами. Он ведет своих наемников из города в город. Он никогда ничем не рискует: ни друзей, ни врагов, он — сама сила.

    Но сила — это непонятно что. Безмятежности до нее далеко. Уверенность доступна каждому. Любое произведение любого автора — это всегда реализованная уверенность. Кондотьер выше этого: ему не требуется ничего достигать; он не стремится познать мир; ему не требуется понимать его. Он не пытается овладеть миром. Он уже владеет им. Овладел им раньше. Он — Кондотьер. С какой стороны к нему подобраться? Ни с какой. Вот он, означенный взглядом, челюстью, шрамом. А я за ним слежу. Он не прикрыт. И этого достаточно. Дону Рамону Сатуэ кисти Гойи из Рейксмузеума нужен ворот нараспашку, грудь колесом, он несколько простоват, чуть горделив. Шардену нужны очки, козырек, платок и резкий поворот головы, обмотанной какой-то тряпкой, проницательный и ироничный взгляд, дерзко бросающий вызов дворянчикам, которые его рассматривают и дают средства к существованию. Кондотьер не пошевелит и пальцем. Он понял. Он знает. Он — властелин мира. Мира, который рушится или разлетается на куски, пусть даже мира крохотного. А ему хоть бы что. Он скачет через поля. И останавливается только перед водной преградой.

    Эта мгновенная победа — миф. Однако никто не оказывает ему сопротивления. Неописуемый Бальтазар Кастильоне, величайший, как принято считать, гуманист Возрождения, дошел до нас лишь в традиционно нелепом наряде мудреца: меховая шапка, густая борода, брошь, камзол и кружева. И благожелательно сложенные руки. Что вас сюда привело, любезнейший? Один большой палец на другом, ладони ковшиком. Не совсем иезуит, но вид уже двусмысленный; он сведущ в науках и искусствах, в математике и философии. Еще немного — и подмигнет. Кондотьер сражает его одним взглядом; всем знаниям мира он противопоставляет свой маленький шрам: смотрите, как я умею сражаться…

    Он именно тот, кем хочет быть: опасный тип. Рядом с ним юноша Боттичелли кажется болезненным: эдакий метафизик, озабоченный своей девственностью. Единственный результат мистического умерщвления плоти. У Кондотьера нет никакой страсти, даже страсти обладания: это игра, в которой он при любом раскладе побеждает. Нет необходимости жульничать. Нет даже необходимости себя заставлять. Все уже устроено. Он всего лишь военачальник, да и то — постольку поскольку. Не одержимый. Уж точно не Сен-Жюст, не Александр Невский, не Тамерлан. Не Бонапарт, не Макиавелли. А все они одновременно, потому что ему вовсе не обязательно себя определять. Цельность или противоречие. Его судьба совершенно определена. Его абсолютная свобода. Его бесповоротная решительность. Его жизнь — стрела. Никакой двусмысленности, никаких экивоков. Хотя бы раз в жизни он задавался каким-либо вопросом? Нет. Никакого лукавства. Его место заранее обозначено в мире, где для деятельности различных влиятельных лиц, банкиров, принцев, епископов, меценатов, тиранов, купцов требуется такой мгновенный посредник; это послушное и независимое орудие решает в пользу других проблемы, которых не бывает, не может быть, не должно быть у него самого, и посему живет в невозмутимости совершенно ясного, совершенно непогрешимого сознания, считая правомочным и справедливым лишь того, кто больше заплатит… На нем сходятся, к нему сводятся, в нем растворяются политические конфликты, экономические противоречия, трения, религиозные противоборства. Ему платят за то, что он — козел отпущения. Он берет деньги. И ничем не рискует. Зачем биться за историю, которая его не касается? На полпути между Венецией и Флоренцией происходит скорее товарищеская встреча, нежели боевое сражение с другим предводителем, братом по оружию и старым приятелем, и одно рукопожатие развеивает вековые конфликты между Медичи и вельможами Сеньории. К чему баталии? Видимость стычки — и вот два наемника, в зависимости от политической обстановки и своих личных интересов, решают, кто из них станет победителем, тут же обеспечивая побежденному — дабы не навредить его будущей карьере — лавры героического поражения…

    Так вот откуда эта ирония во взгляде? Кондотьер отбирает все и не отдает ничего. Никакой вовлеченности, ни преданности, ни предательства, никакой уязвимости. Так вот кем он хотел стать? Этим парадоксальным миротворцем, этой геометрической точкой? Победителем при любом раскладе?

    Что притягивает к Кондотьеру? Кем был Кондотьер? Живопись триумфа или триумфальная живопись? Кто все выстроил, все сделал наглядным? Antonellus Messaneus me pixit. И вот он прибит к доске, снабжен ярлыком, определен, наконец-то ограничен, со всей своей силой, безмятежностью, уверенностью, беспристрастностью. Что же такое искусство, если не этот подход, манера превосходно определять эпоху, обгоняя и осмысляя ее одновременно; осмысляя, ибо обгоняя, обгоняя, ибо осмысляя? Это самое движение. Которое начинается неизвестно где, возможно, в простом требовании связности, а завершается резким и полным овладением мира…


    1 «Искусство это привез затем в Италию Антонелло да Мессина, который провел много лет во Фландрии и, возвратившись из-за гор, обосновался в Венеции и обучил ему нескольких друзей» (Джорджо Вазари. «Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих». Пер. А. Габричевского и А. Венедиктова).

    2 «Этот способ письма оживляет краски, и ничего большего при нем не требуется, кроме прилежания и любви, ибо масло делает колорит более мягким, нежным и деликатным, дает возможность легче, чем каким-либо другим способом, добиться цельности и манеры, именуемой сфумато». (Джорджо Вазари. «Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих». Пер. А. Габричевского и А. Венедиктова).

Российской национальной библиотеке исполнилось 200 лет

Текст: Юрий Кружнов

В 1814 году 14 января открыла двери для читателей Императорская Публичная библиотека.

За 200 лет многое изменилось и в самой библиотеке, и прежде всего в книжной культуре. Свой юбилей нынешняя Российская национальная библиотека, обладатель статуса «особо ценного объекта национального наследия», встречает в условиях «борьбы за книгу» — за книгу как культурное явление.

Две основные задачи выполняла библиотека все прошедшие годы — она оставалась сокровищницей документов, хранящей человеческие знания, и она же была лабораторией по работе с ними. Но два десятилетия назад книжная культура вступила в соперничество с техническим прогрессом и интернетом.

Не увидишь уже толпы посетителей в гардеробе — в ожидании свободных номерков. Нет очередей в отделах на получение книг. В читальных залах стало заметно свободнее. Нынешнее поколение предпочитает сидеть перед монитором — и хорошо, если в самой библиотеке. Многие делают это дома. Ибо компьютер и книга не только «соперники», они и товарищи.

Российская национальная библиотека не один год занимается оцифровкой фондов, переводя многие раритеты на электронные носители: часть собраний можно прочесть и посмотреть, не выходя из своей комнаты. В залах на столах рядом с настольной лампой — мониторы. И все же идет усиленная популяризация чтения, проводятся конференции и презентации, выставки поступлений литературы. Постоянное приобретение библиотекой новых изданий опровергает миф о скором исчезновении книги.

Сегодня, 14 января 2014 года, юбилею РНБ был посвящен традиционный полуденный выстрел с Нарышкинского бастиона Петропавловской крепости. Верим, что это не было прощальным салютом книге как великому культурному явлению. В борьбе за нее Российская национальная библиотека «держит удар», сохраняя свою миссию.

Мир не увидит новых романов Гюнтера Грасса

Немецкий писатель, которому в октябре прошлого года исполнилось 86 лет, сообщил, что прекращает писать романы. Обычно на подготовку материала для новой книги уходило пять-шесть лет. По словам Грасса, при нынешнем возрасте и здоровье для него это непозволительная роскошь. В свое время «Данцигская трилогия» принесла автору мировую известность, а в 1999 году он был удостоен Нобелевской премии по литературе.

Гюнтер Грасс с почти воннегутовской внешностью остр на язык и не стесняется высказывать свои политические убеждения. Например, в 2012 году в стихотворении он раскритиковал политику Израиля в отношении Ирана, окрестив первое из названных государств «нарушителем хрупкого мира». После подобного отзыва писателю вряд ли удастся посетить Землю Обетованную.

Последний роман Гюнтера Грасса «Слова Гриммов» вышел в 2010 году. Откуда в фамилии немецких сказочников появилось новое окончание — загадка.

Все же остальные тайны биографии Вильгельма и Якоба Гюнтер Грасс раскрыл объемно и подробно, сопоставив с фактами из собственной жизни. По словам критиков, роман стал гимном любви к немецкому языку и творчеству соотечественников Грасса.
Подобно герою Оскару из «Жестяного барабана», решившему больше не расти, Грасс ставит размашистый знак препинания в литературной карьере. Однако вряд ли стоит говорить о точке.

В интервью немецкой газете Passauer Neue Presse писатель заявил, что занятия рисунком и акварельной живописью, которым он посвящает большую часть свободного времени, способствуют появлению текстов.

Какой литературной формы следует ждать от Грасса в дальнейшем, можно только гадать, а вот в содержании сомневаться не приходится: немецкий писатель не оставит незамеченными любые политические волнения.

Книжный магазин «Порядок слов» сегодня празднует день рождения!

Помимо скидок и книг-сюрпризов (обложка скрыта крафтовой бумагой, а по заумной или смешной рецензии поди догадайся, что внутри) гостей ждут кинопоказы.

В 16.00 читатели, праздно шатающиеся по городу, смогут посмотреть фильм «Рыбка по имени Ванда». Комедия с участием комиков из шоу «Monthy Python» Джона Клиза и Майкла Пейлина не оставит ни малейшего шанса на сохранение серьезного настроя. Черный юмор и бандитские интриги и страсти принесли актеру второго плана Кевину Клайну статуэтку «Оскар» и доказали, что «пайтоновцы» хороши не только в роли велослесарей и инквизиторов.

В 18.30 покажут фильм «Новый лист» Элен Мей, а в 20.30 — «Мой лучший год» Ричарда Бенджамина. Не проходите мимо!

Сегодня 116 лет со дня смерти английского писателя Льюиса Кэрролла

Сегодня исполнилось 116 лет со дня смерти известного английского писателя и философа Льюиса Кэрролла, автора знаменитой сказки «Алиса в Стране чудес». БТД им. Г.А. Товстоногова отметил эту дату спектаклем «Алиса» Андрея Могучего, премьера которого состоится 5 февраля.

От постановки, имеющей подзаголовок «Бег по кругу в двух действиях», с Алисой Фрейндлих в главной роли ожидают обещанных по сюжету чудес. И без того неординарные персонажи сказки: Безумный Шляпник, Белый Кролик и Червонная Королева — под руководством обожающего фантасмагории Могучего и вовсе станут абсурдными до нельзя.

К повести Льюиса Кэрролла постановка режиссера имеет косвенное отношение. Скорее, сценарий спектакля — это сочинение по мотивам философской истории. «Героиня спектакля Алиса потеряна и одинока в реальном мире, ее неожиданное путешествие в Страну Чудес — попытка вернуться к самой себе», — сообщается в аннотации к спектаклю.

Кроме Алисы Фрейндлих, в главной роли выступят девочки Алиса и Василиса Комарецкие и Полина Тимошилова. Шляпника играет Валерий Ивченко, Кролика — Леонид Мозговой, Королеву — Ирутэ Венгалите, а Короля — Евгений Чудаков.

Продажа билетов на спектакль начнется в ближайшее время.