Лауреатом Нобелевской премии по литературе стал Кадзуо Исигуро

Сегодня Шведская академия объявила имя лауреата Нобелевской премии по литературе. В 2017 году им стал британский писатель японского происхождения Кадзуо Исигуро, «который в романах величайшей эмоциональной силы открыл пропасть, лежащую на месте нашей иллюзии связи с миром». Его произведения переведены более чем на 30 языков мира, в том числе и на русский («Остаток дня», «Когда мы были сиротами», «Не отпускай меня», «Там, где в дымке холмы»).

В прошлом году премия была присуждена американскому поэту и музыканту Бобу Дилану за «создание поэтических образов в великой американской песенной традиции».

Нобелевскую премию вручают с 1901 года. За это время ее обладателями стали 885 человек и 26 организаций.

Церемония вручения пройдет в стокгольмской филармонии 10 декабря в день смерти основателя премии Альфреда Нобеля. Из рук короля Швеции Карла ХVI Густава лауреаты получат золотую медаль с изображением учредителя награды и диплом, а на следующий день Нобелевский фонд перечислит на их банковские счета причитающуюся сумму. Размер денежной составляющей Нобелевской премии в нынешнем году составляет 9 млн крон ($1,12 млн).

 

Городу – осада, сердцу – свобода

В программу вступительных экзаменов Оксфордского All Souls College однажды затесалась тема для свободного эссе, звучавшая следующим образом: «Что делает слова красивыми?». Отчего-то думается, что, если бы в рядах поступающих был Жозе Сарамаго, мир бы ощутил свою неконкурентоспособность: этот писатель как никто другой знает ответ на этот вопрос. «История осады Лиссабона» тому подтверждение: искусно рассказанная, воодушевляющая, побуждающая мыслить и чувствовать. Роман о словах, в котором один вопрос все же остается открытым: кто над кем властвует? Мы над словами или наоборот?

Жозе Сарамаго – португальский писатель, поэт, драматург и переводчик, удостоенный Нобелевской премии за свой скандально известный роман «Евангелие от Иисуса». Седьмой по счету роман «История осады Лиссабона» он написал в 1989 году, однако перевели его на русский язык лишь в 2016 году. И хотя в действительности ничего скандального в нем нет, он, несомненно, занимает почетное место в творчестве писателя.

Сюжет романа интригует, поскольку невозможно предугадать, где Сарамаго поставит точку, а где – запятую или многоточие. Раймундо Силва – корректор, готовящий к печати книгу по истории осады мавританского Лиссабона. Отдавая себе отчет в том, что книга для него ничем не примечательна, он, сам не понимая зачем, вставляет в ключевом эпизоде лишнюю частицу «не», таким образом полностью переписывая историю: ведь теперь, по его прихоти, португальская столица будто бы отвоевана у мавров без помощи крестоносцев. Как следствие, жизнь Силвы становится вечным скитанием по собственным мыслям. Но это еще не все: писатель впускает в текст весьма любопытного персонажа – сеньору Марию-Сару, поставленную присматривать над корректором во избежание его сочинительских порывов в будущем. Она делает ему необычное предложение – дописать историю, которую Раймундо создал, сам того не ведая. Написать роман так, будто бы Лиссабон действительно был отвоеван исключительно силами португальцев. Человеку, который ранее жил чужими историями, дали возможность творить свою. Читателю ничего не остается, как с любопытством наблюдать за изменениями в жизни главного героя. Раймундо Силва открывает в себе сущности, о которых даже не имел представления: это и военный стратег, и наблюдательный историк, и простой житель Лиссабона, питающий теплые чувства к своему городу, и святой, и властелин, а в общем и целом – человек, который ищет правду. Но какая из всех этих личностей, собранных в персонаже, провоцирует испытывать глубокую симпатию? Определенно, влюбленный Силва.

Возможности, которые были дарованы Силве, оказывают необратимое влияние на разум и эго, в то время как сердце главного героя всецело отдается возможности любить. Романтическая линия Раймундо и Марии-Сары так трогательна, что даже упускаешь тот факт, что причину этой стремительной влюбленности автор решил оставить такой же тайной, как и ту, по какой корректор добавил частицу «не». Мы так и не улавливаем, когда герой находит в своем сердце место для большого чувства, ведь, по сути, все, что он делает, – это скрупулезно занимается описанием баталий и поиском исторической правды, а полноценные беседы и встречи с дамой его сердца нам удается наблюдать только под конец романа. Может, это как раз тот случай, который называется любовью с первого взгляда? Или влюбленность – результат глубокой благодарности за то, что девушка дала герою шанс обрести новые краски жизни? Силва так и не позволяет нам понять его душу, а влюбленные уже говорят на языке, который понятен только им двоим:

Нейтрально звучащие слова, которые лишь для них двоих переводятся на другой язык – язык чувств и эмоций, как говорится, говорится книга, а читается поцелуй, да, а слышится навсегда, говорится добрый день, а звучит я люблю тебя.

И пишут свою историю осады:

Кажется, мы с тобой воюем. Разумеется, воюем, это осада, один окружает другого, а тот – его, мы хотим свалить стены противника и сохранить собственные, а любовь – это когда нет больше стен, любовь – это снятие осады.

Сложно понять, от чего автор получает большее удовольствие: от повествования об историческом моменте или от скитаний по душевным переживаниям главного героя. Если говорить откровенно, читателя «История осады Лиссабона» впечатляет скорее щепетильным и правдоподобным описанием исторического наследия войны, нежели откровениями сердечных перемен. В поисках истины автор неоднократно ссылается на различные литературные источники. Именно поэтому «История осады Лиссабона» почти с первых страниц превращается в большое и осмысленное рассуждение о том, что такое история как наука и история как явление.

Роман Сарамаго из тех книг, которые так и хочется взять с собой в путешествие на место действия сюжета. Богатый на описание улочек и площадей Лиссабона, он может сослужить хорошим путеводителем по историческим местам. А до тех пор бесконечные португальские географические названия мало что говорят читателю, лишь испытывая его любопытство.

Те, кто уже знаком с творчеством Жозе Сарамаго, наверняка знают, что писатель не утруждает себя разделением своих романов на главы, не говоря уже о том, чтобы хоть как-то пунктуационно выделить прямую речь. Но что самое удивительное, ему удается делать это так, чтобы логическая нить повествования не терялась, а у читателя создавалось впечатление, будто он сидит в голове у писателя и ловит каждую его мысль еще до тех пор, как она найдет свое завершение на бумаге. Как ни странно, это очень гармонично соотносится с сюжетом. Мысли и идеи Жозе Сарамаго, оформленные как поток сознания, выглядят так, будто они первородны. Этот процесс напоминает то, как творится история человечества. Она вершится моментом. В ней не всегда есть место рациональному мышлению, а наши поступки зачастую не живут в согласии с разумом. Творец истории Раймундо Силва это подтвердил.

Писателю, который пишет о силе слов, нельзя было бы простить пренебрежения к ним. К счастью, Сарамаго любит слова. И вот оно, погружение в мир изысканных сравнений, акварельно-легкой иронии, удивительных причинно-следственных связей. Жозе Сарамаго в очередной раз напомнил о том, что когда мы говорим или пишем, то неизменно вдыхаем в слова жизнь, которая существует по непреложным законам красоты.

Но покуда не пришел этот день, здесь, подобно пульсирующей галактике, живут книги, а внутри них космической пылью реют слова, ожидая, когда чей-нибудь взгляд придаст им смысл или в них отыщет новое значение, ибо точно так же, как по-разному объясняют происхождение Вселенной, так и фраза, прежде и всегда казавшаяся неизменной, неожиданно поддается новому толкованию, открывает возможность дремлющего в ней противоречия, обнаруживает ошибочность своей очевидности.
Финал романа в какой-то степени можно считать открытым. Ведь мы так и не узнали, кто  заинтересовал Марию-Сару: Раймундо-писатель или Раймундо-человек. Останутся ли они вместе, если Лиссабон уже освобожден? Или для главного героя найдется очередная история, чтобы ее переписать? «История осады Лиссабона» – роман, который был создан для того, чтобы его запомнили. Жозе Сарамаго заставляет нас всех мечтать о множестве вариантов жизни, какое было так щедро даровано его герою. И тут писатель, словно с усмешкой, говорит: «Как жаль, что вы не герои моей книги, правда?».

Александра Сырбо

Жозе Сарамаго. История осады Лиссабона

Жозе Сарамаго — один из крупнейших писателей современной Португалии, лауреат Нобелевской премии по литературе 1998 года, автор скандально знаменитого «Евангелия от Иисуса».
Раймундо Силва — корректор. Готовя к печати книгу по истории осады мавританского Лиссабона в ходе реконкисты XII века, он, сам не понимая зачем, вставляет в ключевом эпизоде лишнюю частицу «не» — и выходит так, будто португальская столица была отвоевана
у мавров без помощи крестоносцев. И вот уже история — мировая и личная — течет по другому руслу, а сеньора Мария-Сара, поставленная присматривать над корректорами во избежание столь досадных и необъяснимых ошибок в будущем, делает Раймундо самое неожиданное предложение…

Январь, смеркается рано. В кабинетике душно и сумрачно. Двери закрыты. Спасаясь от холода, корректор укутал колени одеялом и, почти обжигая щиколотки, придвинул калорифер к самому столу. Уже понятно, наверно, что дом — старый, не очень комфортабельный, выстроен был в те спартанские, в те суровые времена, когда еще считалось, что выйти на улицу в сильные холода — наилучшее средство согреться для тех, кто не располагал ничем иным, кроме выстуженного коридора, где можно было помаршировать, разгоняя кровь. Но вот на последней странице Истории Осады Лиссабона Раймундо Силва отыщет пламенное выражение ярого патриотизма, который, наверно, сумеет признать и принять, если уж его собственный от монотонного мирного и тихого житья-бытья остыл и увял, а сейчас корректора пробивает дрожь от того единственного в своем роде дуновения, что исходит из душ героев, и вот смотрите, что пишет историк: На башне замка в последний раз — и уже навсегда — спустился флаг с мусульманским полумесяцем, а рядом со знаком креста, который всему миру возвещает святое крещение нового христианского города, медленно вознесся в голубое небо лобзаемый светом, ласкаемый ветром, горделиво возвещающий победу штандарт короля Афонсо Эн рикеса с изображениями пяти щитов Португалии, ах ты, мать твою, и пусть никого не смущает, что корректор
обратил бранные слова к национальной святыне, это всего лишь законный способ облегчить душу того, кто, насмешливо укоренный за наивные ошибки собственного воображения, убедился вдруг, что нетронуты оказались другие, не им допущенные, и хотя у него есть и полное право, и сильное желание покрыть поля целой россыпью негодующих делеатуров, он, как мы с вами знаем, этого не
сделает, потому что указание на ошибки такого калибра послужит к посрамлению автора, сапожнику же надлежит судить не свыше сами знаете чего, а делать только то, за что ему платят, и таковы были последние, окончательные слова выведенного из терпения Апеллеса. Да, эти ошибки не чета той пустячной, ничего не значащей путанице с правильным обозначением баллист и катапульт, до которой сейчас нам, в сущности, мало дела, тогда как недопустимой несообразностью выглядят пять геральдических щитов — и это во времена короля Афонсо Первого, хотя они появились на флаге лишь в царствование его сына Саншо, да и тогда располагались неизвестно как — то ли крестообразно в центре, то ли один посередке, а прочие по углам, то ли, если верить серьезной гипотезе самых весомых авторитетов, занимали все поле. Пятно, да не единственное, навсегда испортило бы заключительную страницу Истории Осады Лиссабона, во всех прочих отношениях так щедро и выразительно оркестрованную грохотом барабанов и пением труб, восхитительной высокопарностью стиля, в котором описывался парад, так и видишь, как пешие латники и кавалеристы, выстроясь для церемонии спуска флага ненавистного и подъема христианского и лузитанского, единой глоткой кричат: Да здравствует Португалия, и в воинственном раже гремят мечами о щиты, и потом церемониальным маршем проходят перед королем, который мстительно попирает на обагренной мавританской кровью земле мусульманский полумесяц — вторая грубейшая ошибка, потому что
никогда флаг с подобной эмблемой не развевался над стенами Лиссабона, и историку полагалось бы знать, что полумесяц на знамени появился столетия на два-три позже, в Оттоманской империи. Раймундо Силва занес было острие шариковой ручки над пятью гербами, но потом подумал, что если удалит их и полумесяц в придачу, случится на странице нечто вроде землетрясения, история не получит финала, достойного значительности момента, а этот урок как нельзя лучше годится, чтобы люди осознали всю важность того, что на первый взгляд кажется всего лишь куском одно- или разноцветной материи с нашитыми на нее фигурами — башнями или звездами, львами или единорогами, орлами, солнцами, серпами с молотами, язвами, мечами, ножами, циркулями, шестеренками, кедрами или слонами, быками или шапками, руками, пальмами или конями или канделябрами или черт его знает чем еще, заплутает человек в этом музее без каталога или гида, а еще хуже, если к флагам додумаются присоединить гербы, благо это одна семейка, и вот тогда начнется нескончаемая череда лилий, раковин, леопардов, пчел, деревьев, посохов, митр, колосьев, медведей, саламандр, цапель, гусей с голубями, оленей, девственниц, мостов, воронов и каравелл, копий и книг, да, и книг тоже — Библии, Корана, Капитала, угадывайте, кто может, и из всего этого напрашивается вывод, что люди не способны сказать, кто они такие, если не соотнесут себя с чем-то еще, и это весьма основательный резон для того, чтобы оставить эпизод с обоими флагами — спущенным и поднятым, — но все же мы имели в виду, что эпизод этот — ложь и вымысел, хотя отчасти и небесполезный, а нам стыд и позор, что не набрались смелости ни вычеркнуть весь абзац, ни заменить его основательной истиной — побуждение, конечно, лишнее, но неистребимое, смилуйся над нами Аллах.

Впервые за многие годы своего дотошного ремесла Раймундо Силва не прочтет книгу сплошняком и полностью. Там, как уже было сказано, четыреста тридцать семь страниц, густо испещренных пометками, и на чтение это уйдет вся, ну или почти вся ночь, а он не готов к таким жертвам, потому что окончательно обуян неприязнью к этой книге и к ее автору, из-за которого завтра ведь читатели в невинности своей скажут, а школьники повторят, что у мухи четыре лапки, как утверждал Аристотель, а в ближайшую годовщину отвоевания Лиссабона у мавров, в две тысячи сто сорок седьмом году, если, конечно, будет еще этот самый Лиссабон и будут в нем португальцы, наверняка найдется президент, который напомнит о той высокоторжественной минуте, когда в синем небе над нашим прекрасным городом вместо нечестивого полумесяца триумфально вознеслись пять португальских гербов.

Тем временем профессиональная совесть требует от корректора, чтобы он по крайней мере просмотрел страницы, медленно скользя опытным глазом по словам и зная, что когда он изменит вот так уровень внимания, непременно обратится оно на какой-нибудь мелкий огрех, входящий в корректорскую компетенцию, заметит его, как замечаешь внезапную тень от смещенного светового фокуса, уже исчезающий образ, молниеносно ухваченный в последнее мгновение боковым зрением. Совершенно не важно, сумел ли Раймундо Силва вычистить все утомительные страницы, но стоит отметить, что он перечел обращенную к крестоносцам речь короля Афонсо Энрикеса, данную в версии Осберна и переведенную с латыни самим автором Истории, который не доверяется чужому уму, если речь о таких ответственных моментах, как ни больше ни меньше первая достоверно дошедшая до нас речь короля-основателя. Для Раймундо Силвы вся эта речь от первого до последнего слова есть чистейший абсурд, и не потому, что корректор позволил себе усомниться в точности перевода — видит бог, он не латинист, — а потому, что не может, ну вот просто не может, и все, поверить, что из уст короля, а не клирика какого-нибудь, прости господи, высокоученого лились замысловатые обо роты, больше похожие на претенциозные проповеди, которые зазвучат с амвона веков шесть-семь спустя, чем на те слабые достижения в изучении языка, на котором он только-только начал лепетать. Корректор язвительно улыбается, но тут вдруг сердце его вздрагивает при мысли о том, что если Эгас Мониз был таким хорошим воспитателем, каким рисуют его хроники, и если появился на свет не только затем, чтобы отвезти калеку-младенца в Каркере или позднее отправиться босиком и с вервием вкруг шеи в Толедо, наверняка его питомцу вдосталь хватало христианских и политических истин, а поскольку движителем усовершенствования в этих науках в основном была латынь, можно предположить, что царственный мальчуган изъяснялся не только по-галисийски, как ему и пристало, но и латынью владел квантум сатис, то есть в пределах, достаточных для того, чтобы в свой срок продекламировать пред лицом стольких и столь образованных крестоносцев вышеупомянутую торжественную речь, ибо они в ту пору из всех языков могли объясняться с помощью монахов-переводчиков только на родном, с колыбели им внятном, и на жалких начатках другого. Так что король Афонсо Энрикес все же, выходит, знал латынь и не должен был на высокоторжественном собрании выставлять себе замену и, весьма вероятно, сам был автором высокоторжественных слов, и эта гипотеза чрез- вычайно мила сердцу того, кто лично, собственноручно и на той же самой латыни написал Историю Покорения Сантарена, как объясняет нам Барбоза Машадо в своей Лузитанской Библиотеке, сообщая еще, что в свое время хранилась оная история в архиве монастыря Алкобасы, а написана была на чистых страницах Книги святого Фульгенция. Надо сказать, корректор не верит не то чтобы своим глазам, а тому, что глаза его видят, — не верит ни единому слову, дух скептицизма силен в нем, как он сам это декларировал, и, чтобы оборвать этот морок, а также отвлечься от тягомотины вынужденного чтения, он припадает к чистому роднику современных источников, ищет там и обретает искомое: Я так и думал, Машадо просто скопировал, не проверяя, сочиненное монахами Бернардо де Брито и Антонио Бранданом1, вот так и возникают исторические недоразумения: Некто сказал, что Такой-то сказал, что Сякой-то слышал, и три этих авторитета созидают историю, хотя в конце концов выясняется, что ту ее часть, которая относится к завоеванию Сантарена, написал брат-келарь из монастыря Санта-Круз в Коимбре, не оставивший векам даже своего имени и, значит, лишившийся права претендовать на приличествующее ему место в библиотеке, откуда в ином случае выкинули бы короля-узурпатора.

Теперь Раймундо Силва, в наброшенном на плечи одеяле, край которого при каждом движении волочится по полу, вслух, подобно что-то там оглашающему глашатаю, читает речь нашего государя перед крестоносцами, а речь примерно такова: Мы ведали, а теперь еще и воочию видели, что вы все — люди сильные, бесстрашные и поднаторелые в искусстве боя, и наши глаза подтверждают то, что слышали уши. И собрались мы здесь не для переговоров о том, сколько следует посулить вам, людям богатым, чтобы вы, обогатясь еще более нашими даяниями, примкнули к нам для осады этого города. Оттого что вечно не знаем покоя от мавров, нам не удается собрать сокровищ, как не удается и чувствовать себя в безопасности. Но поелику мы не хотим держать вас в неведении относительно наших средств, равно как и наших намеренинасчет вас, заявляем, что это не причина отвергать наше обещание, ибо мы предполагаем отдать вам во власть все, чем обилен наш край. И мы можем быть совершенно уверены в одном, а именно в том, что ваше благочестие сильнее привлечет вас к этим бранным трудам и подвигнет осуществить столь великое начинание, нежели наши посулы и обещания отблагодарить вас. И ради того чтобы не пошла катавасия, не началась сумятица, не поднялся шум и чтобы все это не омрачило торжества и не заглушило бы моих речей, предлагаю вам избрать из своей среды тех, кому доверяете, чтобы совместно с ними мы, отойдя в сторону, в спокойствии и благолепии определили размер нашей грядущей признательности и решили, что́ именно выделим вам, а затем сообщили о своем решении всем остальным, после чего обе стороны, придя к соглашению, принесут соответствующие клятвы, установят должные гарантии и утвердят свой договор.

Не верится, что эту речь сочинил начинающий монарх, не имеющий никакого дипломатического опыта, — тут чувствуется хватка и сметка высокопоставленного церковника, может быть, даже самого епископа Порто, дона Педро Питоэнса, и, без сомнения, архиепископа Браги дона Жоана Пекулиара, которые общими и согласными усилиями сумели убедить крестоносцев, плывших по реке Доуро, свернуть на Тежу и поспособствовать отвоеванию Лиссабона, говорили же они им примерно так: По крайней мере, послушайте, какие могут быть у вас основания оказать нам содействие. И поскольку плавание от Порто до Лиссабона длилось три дня, даже тот, кто не особо богато наделен природным воображением, легко себе представит, как два прелата по дороге обдумывали и вчерне набрасывали проект, подбирали аргументы, рассыпали многозначительные обиняки и околичности, предостерегали, давали щедрейшие посулы, завороченные в благопристойную обертку умственных спекуляций, как не скупились на лесть, без меры рассыпая ее в борозды речей своих и памятуя, что этот коварный злак обычно дает урожай сам-тысяча, даже если почва неплодородна и сеятель неумел. Раймундо Силва, воспламенясь, театральным жестом сбрасывает с плеч одеяло, улыбается невесело: Да, пожалуй, в такую речь не поверишь, такие речи больше пристали шекспировским персонажам, а не провинциальным епископам, возвращается к письменному столу и садится в изнеможении, качает головой: Подумать только, мы никогда, никогда не узнаем, что же на самом деле сказал дон Афонсо Энрикес крестоносцам, кроме: Добрый день, ну а что еще, да, что же еще, и слепящее сияние этой очевидности внезапно представляется ему просто несчастьем, он способен отринуть, ох, да не спрашивайте только, что именно и сколь многое, отрешиться от бессмертия души, если она имеется, от благ земных, если бы они у него были, лишь бы только обрести, желательно вот здесь, в той части Лиссабона, который в ту пору весь еще состоял из этой части, да, так вот, в той его части, где имеет Раймундо Силва жительство, обрести, говорю, кусок пергамента, обрывок папируса, клочок бумаги, газетную вырезку, запись на магнитной ленте или, может быть, надпись на надгробной плите — что-нибудь, словом, где сохранилось подлинное высказывание, оригинал, так сказать, пусть даже менее изящный с точки зрения искусства диалектики, нежели эта манерная его версия, где отсутствуют как раз крепкие слова, достойные произнесения по такому случаю.

Ужин был краток, а незамысловатой легкостью превос- ходил обед, но Раймундо Силва выпил не одну, как обычно, а две чашки кофе, чтобы отогнать сонливость, которая не замедлит предъявить свои права, упроченные полубессонной ночью накануне. В четком ритме страницы переходят из стопки в стопку, картины и эпизоды сменяют друг друга, а историк сейчас расцветил стиль изложения, описывая распрю, возникшую у крестоносцев по заслушании королевской речи и имевшую предметом вопрос, надо ли помогать нашим португальцам осаждать Лиссабон или не надо, задержаться ли там или, первоначальным планам следуя, следовать далее, в Святую землю, где в турецких оковах ждет их Господь наш Иисус Христос. Те, кого прельщала идея задержаться, утверждали, что выбить из Лиссабона нечестивых мавров, а город вернуть в лоно христианства — дело богоугодное не менее, чем освобождение Гроба Господня, а противники возражали им в том смысле, что, может, и богоугодное, да больно мелкое, не служба, так сказать, а службишка, а таким коренным, можно сказать, рыцарям, как те, что собрались здесь, пустяками заниматься не пристало, а надлежит действовать там, где ждут их наибольшие труды и трудности, там, а не в этой заднице мира, среди паршивых и шелудивых, и так надо понимать, что под одними имелись в виду португальцы, а под другими мавры, но кто есть кто, не уточнил историк, не видя, должно быть, смысла выбирать между двумя оскорблениями. Прости меня, Господи, страшно взревели воины, являя ярость словами своими и лицами, а те, кто предлагал продол- жить плавание в Святую землю, утверждали, что от встречи в море с кораблями, плывущими из Испании или из
Африки, и вот ведь какой вышел тут анахронизм, за который спрос должен быть только с автора, ибо какие там корабли в двенадцатом-то веке, да, так вот, добычи будет больше, нежели при взятии Лиссабона, а опасностей меньше, потому что стены его высоки, а гарнизон многочислен. Как в воду глядел наш государь Афонсо Энрикес, когда предрек, что при обсуждении его предложения поднимется страшнейшая катавасия, а слово это, будучи по национальности греческим, верно служит для обозначения скандального шума и крика и фламандцам, и болонцам, и британцам, и шотландцам с норманнами. Ну, так или иначе, противоборствующие стороны дискутировали весь Петров день, а на следующий, тридцатого то есть июня, представители крестоносцев, достигших согласия, сообщат королю, что, мол, ваше величество, мы поможем вам во взятии Лиссабона в обмен на имущество мавров, глядящих со стен, и на предоставление иных возможностей, прямых и косвенных.

Уже две минуты смотрит Раймундо Силва — и взгляд его так пристален, что кажется рассеянно-невидящим, — на страницу, где запечатлены эти неоспоримые и неколебимые исторические факты, но смотрит не потому, что подозревает последнюю ошибку, которая притаилась там незамеченной, какую-нибудь коварную опечатку, которая умудрилась запрятаться где-нибудь в складках местности, то бишь какого-нибудь грамматически извилистого периода, и теперь дразнит-заманивает, пользуясь тем, что глаза корректора утомлены и все его тело охвачено отупляющей истомой. А подозревать не приходится потому, что еще три минуты назад корректор был так бодр и свеж, словно принял таблетку бензедрина из своего лежащего за книгами запаса, купленного по рецепту доктора-идиота. В умопомрачении он читает, перечитывает и снова читает одну и ту же строку, а она снова и снова округло сообщает, что крестоносцы помогут португальцам взять Лиссабон. Случайно ли, по роковому ли стечению обстоятельств слова эти соединились во фразе и там обрели не только силу легенды, зазвучали дистихом, приговором, обжалованию не подлежащим, но еще и насмешливо-дразнящий тон, каким будто говорят: Если можешь, сделай из нас что-нибудь другое. Напряжение дошло до такой степени, что Раймундо Силва вдруг не выдержал, поднялся, оттолкнув кресло, и теперь в волнении ходит вперед-назад по ограниченному пространству, оставленному ему книжными полками, диваном и письменным столом, снова и снова твердя: Какая чушь, какая несусветная чушь, и, словно в подтверждение такого решительного заявления, снова берет лист, благодаря чему и мы можем теперь, отринув прежние сомнения, убедиться, что не такая уж там чушь, а очень даже вдумчиво и последовательно объясняется, что крестоносцы помогут португальцам взять Лиссабон, а доказательство того, что именно так и случилось, мы найдем на следующих страницах, там, где описываются осада, приступ, схватки на стенах, бои на улицах и в домах, исключительно высокая смертность, объясняющаяся резней и бойней, грабеж и: Скажите нам, сеньор корректор, да где же вы тут усмотрели чушь, притом еще несусветную, мы вот ошибки не заметили, нам, разумеется, далеко до вашей многоопытности, иногда мы смотрим, да не видим, однако читать все же умеем, хоть и, да-да, вы правы, конечно, не всегда понимаем прочитанное, и вы уже угадали, по какой причине, это недостатки технического, сеньор корректор, технического нашего образования, а кроме того, признаемся, нам лень заглянуть в словарь и проверить значения, ну да, сами виноваты. Чушь, чушь, стоит на своем Раймундо Силва, словно отвечая нам, я подобного не сделаю, корректор относится к своему труду серьезно, без шуточек, он не фокусник, он уважает то, что воздвигнуто в грамматиках и справочниках, он свято блюдет неписаный, но незыблемый кодекс профессиональной порядочности, он — консерватор, обязанный все влечения таить, а сомнения, если они порой возникают, хранить при себе, произносить про себя и уж подавно не писать нет там, где автор написал да, и этот корректор так не поступит. Слова, только что произнесенные доктором Джекиллом, пытаются противостоять другим, которые мы еще не успели услышать, а выговорил их доктор Хайд, и нет необходимости упоминать два этих имени, чтобы понять — здесь, в старом доме в квартале Кастело, мы присутствуем при очередной схватке между чемпионом ангелов и чемпионом демонов, меж этими двумя началами, из которых состоят и на которые разделены существа, человеческие, само собой, существа, не исключая и корректоров. Раунд, как ни печально, останется за мистером Хайдом, это явствует из того, как улыбается сейчас Раймундо Силва, а улыбается он так, как никак нельзя было ожидать от него, улыбается с откровенным злорадством, и бесследно стерлись с лица его черты доктора Джекилла, и стало очевидно, что он сию минуту принял некое решение, притом решение коварное, и вот, твердой рукой сжав шариковую ручку, прибавляет к тексту на странице одно слово — слово, которого в тексте у автора нет и во имя исторической истины быть не могло, а слово это — НЕ, и теперь получается, что крестоносцы не помогут португальцам взять Лиссабон, так написано и, стало быть, это станет истиной, пусть и другой, и то, что мы называем ложью, возобладало над тем, что мы называем истиной, заняло ее место, и кто-то должен будет рассказать новую историю, любопытно было бы узнать как.

За столько лет беспорочной службы никогда Раймундо Силва не дерзал намеренно и осознанно нарушить вышеупомянутые заповеди неписаного кодекса, предусматривающего все действия — и бездействия — корректора по отношению к идеям и мнениям авторов. Для корректора, знающего свое место, автор непогрешим. И вот, к примеру, даже если над текстом Ницше работает истово верующий корректор, он победит искушение вставить — да-да, не в пример кое-каким иным своим коллегам — слово НЕ в известную фразу насчет того, что Бог умер. Ах, если бы корректоры могли, если бы не были они связаны по рукам и ногам совокупностью запретов, более всеобъемлюще-суровых, нежели статьи уголовного уложения, они сумели бы преобразить наш мир, установить на земле царство всеобщего счастья, они напоили бы жаждущих, накормили голодных, умиротворили смятенных душой, развеселили бы унылых, приискали бы компанию одиноким, подали бы надежду отчаявшимся, уж не говоря о том, что несчастья и преступления они извели бы легко и просто, потому что совершили бы это, всего лишь заменив одно слово другим, а если кто усомнится в возможностях новоявленных демиургов, пусть припомнит, что именно так — словами, словами такими, а не сякими — сотворены были мир и человек, и стали они этими, а не теми.

Да сделается, сказал Бог, и все немедленно сделалось.

Раймундо Силва не станет больше читать. Он измучен и лишился сил, ушедших без остатка на это НЕ, за которое он, несмотря на свою незапятнанную профессиональную репутацию, отдал чистую совесть и мир в душе. С сегодняшнего дня он будет жить ради той минуты — а рано или поздно придет она неминуемо, — когда отчета и ответа за ошибку потребует с него то ли сам рассердившийся автор, то ли неумолимо насмешливый критик, то ли внимательный читатель, отправивший письмо в издательство, а то ли даже, да и прямо завтра, Коста, приехавший забрать гранки, ибо с него вполне станется явиться за ними с видом героического самопожертвования: Сам решил заехать, всегда ведь лучше, когда каждый делает больше, чем предписывает ему долг. А если Косте вздумается пролистать гранки, прежде чем сунуть их в портфель, а если в этом случае бросится ему в глаза страница, запятнанная ложью, если удивит его появление нового слова в сверке, то есть уже в четвертой корректуре, если он даст себе труд прочесть и понять, что́ напечатано на странице, то мир, теперь переправленный, переживет иначе одно краткое мгновение, и Коста, поколебавшись немного, скажет: Сеньор Силва, взгляните-ка, нет ли тут ошибки, и он притворится, что глядит, и ему останется лишь согласиться: Ах, я растяпа, как же это я мог, не понимаю, как такое могло произойти, прозевал от недосыпа, что есть, то есть. И не придется рисовать значок удаления, чтобы истребить негодное слово, достаточно будет просто зачеркнуть его, как поступил бы ребенок, и мир вернется на прежнюю спокойную орбиту, и что было, то и будет дальше, а отныне и впредь у Косты, пусть и предавшего забвению странный эпизод, появится еще один повод возглашать, что Производство превыше всего.

Раймундо Силва прилег. Он лежит на спине, закинув руки за голову, и еще не чувствует холода. Ему трудно размышлять о том, что он сделал, он не может признать всю серьезность своего поступка и даже удивляется, почему же это раньше не додумывался изменять смысл книг, над которыми работал. Внезапно ему кажется, что он раздваивается, отдаляется от себя самого, наблюдает за собой, и немного пугается таких ощущений. Потом пожимает плечами и отстраняет заботу, которая уже начала было проникать в душу: Ладно, видно будет, завтра решу, оставить слово или убрать. Собрался уж было повернуться на правый бок, спиной к пустой половине кровати, но тут вдруг понял, что сирена молчит — и неизвестно, как давно. Нет, я же слышал ее, произнося королевскую речь, точно помню, как между двумя фразами сипло ревела она потерявшимся в тумане, отставшим от стада быком, что взывает к мутно-белесому небу, как странно, что нет морских животных, способных голосами заполнить пустыню моря или вот этой огромной реки, пойду взгля-ну, что там на небе. Он встал, набросил на плечи толстый халат, которым зимой всегда укрывается поверх одеяла, и распахнул окно. Туман исчез, и не верилось, что и на склоне внизу, и на другом берегу скрывалось такое множество желтых и белых огней, искрящихся, дрожащих на воде светлячков. Похолодало. Раймундо Силва подумал в пессоальном2 стиле: Если бы я курил, закурил бы сейчас, глядя на реку, думая, как смутно все, как разно, но раз уж я не курю, то подумаю, подумаю всего лишь, как все смутно, как разно, и без сигареты, хотя сигарета, если бы я курил, сама сумела бы выразить разнообразие и неопределенность многого, вот хоть этого самого дыма, который выпускал бы сейчас, если бы курил. Корректор задерживается у окна, и никто не скажет ему: Простудишься, отойди скорее, и он пытается представить, что его нежно позвали, но задерживается еще на миг для мыслей смутных и разнообразных, но вот наконец словно его снова позвали: Отойди от окна, прошу тебя, уступает, снисходит к просьбе и, закрыв окно, возвращается в постель, ложится на правый бок в ожидании. В ожидании сна.


1 Бернардо де Брито (1569–1617) и Антонио Брандан (1584–1637) — монахи ордена цистерцианцев, португальские историографы.
2 Имеется в виду Фернандо Пессоа (1888–1935) — крупнейший португальский поэт ХХ в. В этом фрагменте автор имитирует характерный стиль некоторых его верлибров.

Патрик Модиано. Маленькое Чудо

  • Патрик Модиано. Маленькое Чудо. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2014.

    В романе нобелевского лауреата по литературе 2014 года Патрика Модиано «Маленькое Чудо» восемнадцатилетняя героиня пытается разгадать секрет своего рождения. Предсказания гадалки, записанные много лет назад на клочке бумаги, становятся для нее едва ли не единственным ключом к прошлому: к раннему детству, пришедшемуся на войну и оккупацию, а также к судьбе матери, таинственно исчезнувшей из ее жизни почти сразу после визита к прорицательнице.

    Однажды, когда меня уже лет двенадцать никто не называл Маленьким Чудом, я оказалась на станции метро «Шатле» в час пик. Я ехала в толпе по движущейся дорожке через нескончаемый коридор. На женщине впереди меня было желтое пальто. Цвет привлек мое внимание, она стояла ко мне спиной. Потом она свернула в коридор с указателем «К поездам до станции „Шато-де-Венсен“». Дальше все опять стояли, притиснутые друг к другу на лестнице, дожидаясь, когда откроются дверцы1. Она оказалась рядом со мной. И тут я увидела ее лицо. Сходство с моей матерью поразило меня, и я решила, что это она.

    Я сразу вспомнила фотографию, одну из немногих фотографий матери, что у меня сохранились. Лицо словно выхвачено из тьмы лучом направленного света. Мне всегда было не по себе, когда я смотрела на этот снимок. В моих снах он неизменно оказывался снимком из полицейской картотеки и кто-то показывал мне его — комиссар или служитель морга — для опознания. Но я молчала. Я ничего не знала о ней.

    Она села на скамейку на платформе, в стороне от других пассажиров, теснившихся у края в ожидании поезда. На скамейке рядом с ней места не нашлось, и я встала чуть поодаль, прислонившись к торговому автомату. Пальто ее явно было когда-то элегантным и благодаря желтому цвету броским и нестандартным. Но цвет утратил яркость и посерел. Она словно не замечала ничего вокруг, и я даже подумала, не просидит ли она на этой скамейке до последнего поезда. Тот же профиль, что у моей матери, тот же своеобразный нос с чуть вздернутым кончиком. Те же светлые глаза. Такой же высокий лоб. Волосы были короче. Нет, она мало изменилась. Цвет волос не такой светлый, но, в конце концов, я ведь не знала, натуральная ли моя мать блондинка. Горькая складка у рта. Я не сомневалась, что это она.

    Она пропустила один поезд. Перрон опустел на несколько минут. Я села на скамейку рядом с ней. Потом все снова заполнилось плотной толпой. Можно было завязать разговор. Я не находила слов, и вокруг было слишком много народу.

    Казалось, она вот-вот заснет сидя, но, когда шум приближавшегося поезда был еще лишь далеким дрожанием, она поднялась. Я вошла в вагон вслед за ней. Нас разделяла компания мужчин, которые громко разговаривали между собой. Двери закрылись, и тут я вспомнила, что мне нужно было ехать в другую сторону. На следующей станции поток выходящих пассажиров вынес меня на платформу, я снова вошла в вагон и встала поближе к ней.

    В резком освещении она выглядела старше, чем на перроне. Левый висок и часть щеки пересекал шрам. Сколько ей могло быть лет? Около пятидесяти? А сколько на фотографиях? Двадцать пять? Глаза те же, что в двадцать пять, светлые, и такой же взгляд: удивленный или чуть встревоженный и вдруг неожиданно жесткий. Случайно этот взгляд упал на меня, но она меня не увидела. Она вынула из кармана пудреницу, открыла, поднесла зеркальце к лицу и провела мизинцем по краешку века, как будто ей что-то попало в глаз. Поезд набирал скорость, нас качнуло, я ухватилась за металлический поручень, но она равновесия не потеряла. И продолжала как ни в чем не бывало смотреться в зеркальце. На станции «Бастилия» все кое- как втиснулись, двери с трудом закрылись. Она успела убрать пудреницу до того, как люди набились в вагон. На какой станции ей сходить? Ехать ли мне за ней до конца? Надо ли это делать? Предстояло привыкнуть к мысли, что она живет со мной в одном городе. Мне сказали, что она умерла, давно, в Марокко, и я никогда не пыталась ничего больше узнать. «Она умерла в Марокко» — фраза из детства, смысл таких фраз не вполне понимаешь. Только звучание их остается в памяти, как некоторые слова песенок, вызывавшие у меня смутный страх. «Когда-то жил да был кораблик…» «Она умерла в Марокко».

    В моей метрике записан год ее рождения — 1917-й, а во времена фотографий она говорила, что ей двадцать пять. Она, наверно, уже тогда убавляла себе возраст и пускалась на разные махинации с документами, чтобы оставаться молодой. Она подняла воротник пальто, как будто озябла, хотя вагон был переполнен и все стояли вплотную друг к другу. Я заметила, что отделка по краям воротника совершенно вытерта.

    Сколько лет она уже носит это пальто? Со времен фотографий? Тогда неудивительно, что оно выцвело. Мы доедем до конечной, а там, наверно, пересядем на автобус, который повезет нас на какую-нибудь далекую окраину. Тут я с ней и заговорю. На «Лионском вокзале» много народу вышло. Ее взгляд снова упал на меня, но это был взгляд, каким люди машинально смотрят на соседей по вагону. «Помните, вы меня звали Маленькое Чудо? Вы тоже в те годы жили под чужой фамилией. И даже под чужим именем — Ольга».

    Теперь мы сидели напротив друг друга у самых дверей. «Я разыскивала вас по телефонному справочнику и даже звонила нескольким людям, носившим вашу настоящую фамилию, но они никогда о вас не слыхали. Я решила, что надо съездить в Марокко. Это единственный способ проверить, действительно ли вы умерли».

    После станции «Насьон» в вагоне стало совсем свободно, но она по-прежнему сидела напротив меня, сжав руки, и в рукавах сероватого пальто виднелись ее запястья. Голые руки, без единого кольца, без браслетов, обветренные. На фотографиях она в браслетах и кольцах — массивных, как тогда было модно. А теперь — ничего. Она закрыла глаза. Еще три станции — и конечная, «Шато-де-Венсен». Я встану очень тихо, оставив ее спать в вагоне. И сяду на другой поезд, который идет обратно, в сторону «Пон-де-Нёйи», как и поступила бы, если б не заметила это желтое пальто в переходе.

    Состав медленно затормозил на станции «Беро». Она открыла глаза, в которых снова появился жесткий блеск. Посмотрела на перрон и поднялась. Я снова шла за ней по длинному коридору, но сейчас мы были одни. Я заметила, что на ней трикотажные гетры, похожие на длинные носки, — они назывались «панчос», — и это подчеркивало ее балетную походку.

    Широкий проспект с большими домами на границе Венсена и Сен-Манде. Темнело. Она перешла на другую сторону и вошла в телефонную будку. Я постояла, переждав дважды или трижды красный свет, и тоже перешла. В будке она долго искала в карманах монетку или жетон. Я сделала вид, что рассматриваю витрину аптеки, где висел плакат, так пугавший меня в детстве: дьявол изрыгает из пасти огонь. Я оглянулась. Она набирала номер, медленно, будто впервые. Потом ждала, двумя руками прижав трубку к уху. Но номер не отвечал. Она повесила трубку на рычаг, вытащила из кармана пальто клочок бумаги и принялась снова крутить диск, не отрывая глаз от бумажки. И я вдруг подумала: а есть ли у нее вообще где-нибудь дом?

    На сей раз ей кто-то ответил. Сквозь стекло было видно, как она шевелит губами. Она по-прежнему держала трубку обеими руками и время от времени легонько кивала, как бы стараясь сосредоточиться. Судя по движению губ, она говорила все быстрее и быстрее, но потом ее горячность понемногу улеглась. Кому, интересно, она звонила? Среди немногих оставшихся от нее вещей, хранившихся в железной коробке из-под печенья, были ежедневник и записная книжка, они относились к поре фотографий, когда меня звали Маленькое Чудо. Много лет у меня не возникало мысли заглянуть в ежедневник и книжку, но с недавних пор я по вечерам их листала. Фамилии. Номера телефонов. Я знала, что набирать их нет смысла. Да мне и не хотелось.

    Она продолжала говорить по телефону и была так поглощена разговором, что я могла бы подойти совсем близко и она не заметила бы моего присутствия. Или сделать вид, будто я жду очереди позвонить, и попытаться разобрать сквозь стекло какие-то слова, которые помогли бы мне понять, как живет теперь эта женщина в панчос и желтом пальто. Но ничего не было слышно. Возможно, она звонила кому-то, чей номер записан в той книжке, последнему, кого не потеряла из виду и кто пока еще жив. Случается, что какой-нибудь человек остается при вас всю жизнь и вам не удается его оттолкнуть. Он знал вас в благополучные времена, но не отстает от вас и в бедности и все так же восхищается вами, единственный, кто вам еще доверяет или, как говорится, слепо в вас верит. Неудачник, как и вы. Старый верный пес. Вечный козел отпущения. Я пыталась представить себе, как выглядит тот мужчина — или та женщина — на другом конце провода.

    Она вышла из будки. Скользнула по мне равнодушным взглядом, таким же, как в метро. Я открыла стеклянную дверь. Не опуская жетона, набрала наугад, просто так, какой-то номер, дожидаясь, пока она немного отойдет. Я держала трубку, там даже не было гудка. Тишина. Я никак не могла решиться нажать на рычаг.

    Она вошла в кафе рядом с аптекой. Я колебалась, входить или не входить, но решила, что она все равно меня не заметит. Кто мы такие? Женщина неопределенного возраста и молодая девушка, затерянные в толпе пассажиров метро. Никто не сумел бы выделить нас из этой толпы. А когда мы вышли на улицу, то оказались неотличимы от тысяч и тысяч людей, которые вечерами возвращаются домой в пригороды.

    Она сидела за столиком, в глубине. Толстощекий блондин-официант принес ей кир2. Надо проверить, может, она приходит сюда каждый вечер, в одно и то же время. Я дала себе слово запомнить название кафе. «Кальсия», авеню де Пари, 96. Название было написано на дверном стекле — полукругом, белыми буквами. В метро на обратном пути я твердила про себя название и адрес, чтобы записать, как только приду домой. Люди не умирают в Марокко. Они продолжают жить тайной жизнью после жизни. Пьют по вечерам кир в кафе «Кальсия». Завсегдатаи в конце концов привыкли к этой женщине в желтом пальто. Никто не задавал ей вопросов.

    Я села за другой столик, недалеко от нее. И тоже заказала кир, громко, чтобы она слышала, надеясь, что это послужит знаком к сближению. Но она не прореагировала. Взгляд у нее был жесткий и задумчивый одновременно, она чуть склонила голову набок и сидела, скрестив руки на столе, в той же позе, что и на картине. Что сталось с этой картиной? Она следовала за мной повсюду все детство. Висела у меня в комнате в Фоссомброн-ла-Форе. Мне сказали: «Это портрет твоей матери». Человек, которого звали Толя Сунгуров, написал ее в Париже. Подпись и слово «Париж» стояли внизу, с левой стороны. Руки у нее там сложены как сейчас, с той лишь разницей, что на одном из запястий был тяжелый браслет-цепочка с крупными звеньями. Хороший предлог, чтобы завязать разговор. «Вы похожи на одну женщину, я видела на днях ее портрет на блошином рынке, возле Порт-де-Клиньянкур. Художника звали Толя Сунгуров». Но я не находила в себе сил встать и подойти к ней. Предположим даже, что я сумею произнести без запинки: «Художника звали Толя Сунгуров, а вас — Ольга, но это не настоящее ваше имя. Настоящее то, которое записано у меня в метрике, — Сюзанна». Да, предположим, фраза произнесена, что дальше? Она сделает вид, будто не понимает, о чем речь, или слова вдруг хлынут из нее сумбурно и беспорядочно, потому что она давно ни с кем не говорила. Но она станет лгать, запутывать следы, как поступала во времена картины и фотографий, когда скрывала свой возраст и жила под чужим именем. И под чужой фамилией. И даже с чужим дворянским титулом. Она всячески давала понять, что родилась в семье ирландских аристократов. Полагаю, какой-нибудь ирландец встретился ей на жизненном пути, иначе ей бы не пришло такое в голову. Ирландец. Возможно, мой отец, которого наверняка очень трудно отыскать и которого она, скорее всего, забыла. Она, скорее всего, забыла и все остальное и очень удивится, если я про это заговорю. То было с другим человеком, не с ней. Обман с годами рассеялся. Но тогда — я знала наверняка — она в этот обман верила.

    Толстощекий блондин принес ей второй кир. У стойки теперь собралось много народу. Все столики были заняты. Мы и не расслышали бы друг друга в таком шуме. Мне казалось, будто я все еще сижу в вагоне метро. Или даже в зале ожидания на вокзале и не знаю, какого поезда жду. Но для нее поезда уже не будет. Она оттягивала момент возвращения домой. Видно, жила где-то неподалеку. Интересно где. Мне не хотелось с ней говорить, она не вызывала во мне никаких особых чувств. Обстоятельства сложились так, что между нами не было, что называется, человеческой близости. Единственное, что меня занимало, — где она осела через двенадцать лет после своей смерти в Марокко.


    1 В пятидесятых годах и позднее в парижском метро на некоторых станциях существовали дверцы, сдерживавшие поток пассажиров при выходе на платформу. (Здесь и далее примеч. перев.)

    2 Аперитив из белого вина и черносмородинного ликера.

Мир не увидит новых романов Гюнтера Грасса

Немецкий писатель, которому в октябре прошлого года исполнилось 86 лет, сообщил, что прекращает писать романы. Обычно на подготовку материала для новой книги уходило пять-шесть лет. По словам Грасса, при нынешнем возрасте и здоровье для него это непозволительная роскошь. В свое время «Данцигская трилогия» принесла автору мировую известность, а в 1999 году он был удостоен Нобелевской премии по литературе.

Гюнтер Грасс с почти воннегутовской внешностью остр на язык и не стесняется высказывать свои политические убеждения. Например, в 2012 году в стихотворении он раскритиковал политику Израиля в отношении Ирана, окрестив первое из названных государств «нарушителем хрупкого мира». После подобного отзыва писателю вряд ли удастся посетить Землю Обетованную.

Последний роман Гюнтера Грасса «Слова Гриммов» вышел в 2010 году. Откуда в фамилии немецких сказочников появилось новое окончание — загадка.

Все же остальные тайны биографии Вильгельма и Якоба Гюнтер Грасс раскрыл объемно и подробно, сопоставив с фактами из собственной жизни. По словам критиков, роман стал гимном любви к немецкому языку и творчеству соотечественников Грасса.
Подобно герою Оскару из «Жестяного барабана», решившему больше не расти, Грасс ставит размашистый знак препинания в литературной карьере. Однако вряд ли стоит говорить о точке.

В интервью немецкой газете Passauer Neue Presse писатель заявил, что занятия рисунком и акварельной живописью, которым он посвящает большую часть свободного времени, способствуют появлению текстов.

Какой литературной формы следует ждать от Грасса в дальнейшем, можно только гадать, а вот в содержании сомневаться не приходится: немецкий писатель не оставит незамеченными любые политические волнения.

Тринадцатый номер

Лауреатом Нобелевской премии по литературе за 2013 год объявлена 82-летняя канадская писательница Элис Манро. Она стала первым представителем Канады и тринадцатой женщиной среди лауреатов этой самой престижной в мире литературной премии.

Из сообщений средств массовой информации

А кто такая Элис?
<р style=»margin-left:70%»>И где она живёт?

<р style=»margin-left:70%»>Михаил Башаков

Живёт Элис в Онтарио. Онтарио — это такая провинция в Канаде. Канада — страна по ту сторону Атлантического океана. В которой, по ставшему популярным много-много лет назад утверждению советского барда Александра Городницкого, всё «хоть похоже на Россию, только всё же не Россия». На этом сходство заканчивается, начинаются различия. В том числе и по количеству лауреатов Нобелевской премии по литературе. У России их — за последние восемьдесят лет — четверо (присуждение Нобелевской премии за 1965 год плагиатору не в счёт, как противоречащее самому её статусу и здравому смыслу). У Канады — со вчерашнего дня — один. (Уроженец Квебека Сол Беллоу, получивший Нобеля в 1976 году, был писателем не канадским, а американским.) Имена Ивана Бунина, Бориса Пастернака и двух других писавших по-русски нобелевских лауреатов известны каждому образованному россиянину и всему просвещённому человечеству. Кому известно имя Элис Манро за пределами места её обитания? — По ту сторону океана, возможно, и известно. Там её, говорят, сравнивают с Антоном Чеховым. По эту — увы и ах.

Ни единой её книги в нашей стране не издано, а несколько переводов рассказов были опубликованы в журнале «Иностранная литература» и никакого внимания не привлекли. Главред «Иностранки» Александр Ливергант, комментируя новость о присуждении премии Манро, был полон скепсиса:

«Её хоть и сравнивают с Чеховым, но это, конечно, сравнение смешное. <…> Это психологическая проза: как правило, описания далёкой канадской провинции, внутренние семейные проблемы, проблемы брака (как правило, несчастливого), разводов, сложных отношений между детьми и мужем и женой или другом и подругой, или детьми и родителями, и так далее. У неё нет, насколько я знаю, ни одного романа, у неё нет путевых заметок, нет дневников. Она пишет всю жизнь такие вот небольшие повести, более или менее одинакового психологического рисунка, немного с феминистическим уклоном».

Вполне логичным выглядит вопрос: а за что дали-то? Уж не за феминистический ли уклон? Или — формулируя ещё проще — за то, что женщина?

Мотивация присуждения Нобелевской премии — тайна сия велика есть. Нобелевский комитет так устроен. Оттуда никогда ничего не утекает и не просачивается вплоть до самого дня объявления лауреата. А всевозможные предположения и прогнозы почти всегда оказываются тем, что принято именовать словосочетанием «попал пальцем в небо».

Вот и на сей раз всевозможные спецы и предсказатели чаще всего называли, как наиболее вероятного лауреата, японского литератора Харуки Мураками. В последние дни перед объявлением вердикта всё чаще стало мелькать имя белорусской писательницы Светланы Алексиевич. Но как помелькало, так и перестало. Были и другие варианты. Но Нобелевский комитет в очередной раз доказал всем интересующимся: у него — свои резоны, о которых простым смертным знать не дано.

Есть такой литературный анекдот из разряда «вопрос — ответ».

Вопрос: Мог ли в 1960-е годы получить Нобелевскую премию русско-американский писатель Набоков? И если — да, то при каких обстоятельствах?

Ответ: Да, мог. Но — только в том случае, если бы тридцатью годами ранее эту премию вместо Бунина получил Генри Миллер.

Не знаю, кто так злобно пошутил, и была ли эта шутка известна автору «Лолиты» и «Ады». Если и была, то наверняка проходила у него как очередная poshlost’ — как известно, словечко это ему, как он ни бился, адекватно перевести с русского на английский так и не удалось.

Но в те времена Нобелевская премия ещё воспринималась действительно как самая главная и максимально уважаемая в мире награда для всякого становящегося её обладателем литератора. Ныне же она деградирует настолько же стремительно, насколько и необратимо. И все последние её присуждения свидетельствуют об этом со всей своей неумолимой очевидностью. Ещё несколько таких награждений — и о самом факте её существования можно будет забыть. Или продолжать помнить, но только как о досадном казусе, в который со временем превращается вообще любое благое человеческое начинание на планете Земля, когда из него испаряется изначально заложенный здравый смысл.

Хотя есть всё же в недавнем награждении и один приятный момент. Что — Манро, а не Евтушенко. Как говорится, и на том спасибо.

Павел Матвеев

Ненависть, дружба, ухаживание, влюбленность, брак, Нобелевская премия

Премия Альфреда Нобеля по литературе 2013 года была присуждена канадской писательнице Элис Мунро. Церемония награждения прошла в Стокгольме в минувший четверг, размер премии составил 1,2 миллиона долларов.

Шутки о том, что премию по литературе выдают не за творческие достижения, а за долголетие, возобновились с новой силой. Среди лауреатов, чей возраст перевалил порог средней продолжительности жизни, есть шведский поэт Тумас Транстрёмер (2011), испанский прозаик Марио Варгос Льоса (2010), английская писательница-фантаст Дорис Лессинг (2007). Теперь вот список пополнила и восьмидесятидвухлетняя Элис Мунро, фамилию которой, следуя правилам транслитерации, логичнее было бы писать через букву «а».

Писательница настолько «известна» своими рассказами в России, что по наблюдениям обозревателя «РИА Новости» Дмитрия Косырева, в одном из двух главных книжных магазинов Москвы даже следов наличия книг писательницы обнаружено не было. Тем не менее в 2009 году Мунро, автор большого количества женских рассказов, была удостоена и международной премии «Букер».

Дама интересной судьбы, дважды выходившая замуж, мать троих детей, Элис, не оставляя творчество до благородных седин, в 2013 году объявила о том, что уходит из литературы. Сборник рассказов «Долгая жизнь» должен стать последней книгой писательницы. Нобелевскую премию ей вручили с формулировкой «мастеру современного рассказа». Что ж, имеют право. В конце концов к людям преклонного возраста в Европе всегда относились с пиететом.

Сын Нобеля

Сын Нобеля

  • Черная-пречерная комедия
  • Режиссер Рэндолл Миллер
  • США

    Совершенно безумная комедия о семье ученого, который вот-вот должен получить Нобелевскую премию по химии. Его сын мучается над докторской диссертацией, а жена работает судебным психиатром. Как они терпят этого ужасного типа — непонятно, потому что характер у главы семьи невыносимый: он эгоист, хам и гуляка. Накануне торжественной церемонии сына похищает неизвестный, который также считает себя отпрыском нобелевского лауреата и намерен отстаивать свои права, пусть и не совсем традиционными методами.

    Картину показали на кинофестивале «Трайбека» еще в апреле прошлого года, после чего она по непонятным причинам легла на полку: то ли американские прокатчики не смогли найти для нее подходящую дату (что вряд ли), то ли воевали с комитетом, раздающим прокатный рейтинг. По духу «Сын Нобеля» ближе не американской комедийной классике, а британским черным комедиям, в которых смеяться над гробами, убийствами и трупами и при этом не забывать показывать зрителю зад — самое обычное дело. В главной роли — потрясающий британский актер Алан Рикман, человек с вечно недовольной физиономией. Хотя именно таким, возможно, и вручают Нобелевскую премию по химии.

    для невротиков
  • Ксения Реутова