Салман Рушди. Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей

  • Салман Рушди. Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей / пер. с англ. Л. Сумм. — Москва : Издательство АСТ: CORPUS, 2017. — 368 с.

Это и сказка, и притча, и сатира. История о недалеком будущем, о так называемых небывалостях, которые начинают происходить в Нью-Йорке и окрестностях, о любви джиннии к обычному мужчине, о их потомстве, оставшемся на Земле, о войне между темными и светлыми силами, которая длилась тысячу и один день. Салман Рушди состязается в умении рассказывать истории с Шахерезадой, которой это искусство помогло избежать смерти.

НЕПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТЬ ФИЛОСОФОВ

На сто первый день после великой бури Ибн Рушд, давно позабытый в семейной усыпальнице Кордовы, каким-то образом вступил в общение со своим столь же мертвым оппонентом Газали, который лежал в скромной могиле на краю города Туса, в провинции Хорасан; поначалу они общались с отменной любезностью, потом уже не столь сердечно. Мы понимаем, что это утверждение, которое едва ли возможно подтвердить доказательством, будет воспринято скептически. Тела обоих философов давно истлели, так что выражения «лежал» и «позабытый» сами по себе неточны, а уж мысль, будто какие-то разумные сущности пребывают в месте погребения тел, со всей очевидностью абсурдна. Но когда мы обсуждаем события той странной эпохи, двух лет, восьми месяцев и двадцати восьми ночей, событиям которой посвящен наш отчет, приходится признать, что в ту пору мир сделался абсурдным и законы, издавна считавшиеся фундаментальными принципами реальности, перестали работать, и наши предки остались в растерянности, в полном неведении, какими же будут новые законы. В контексте той поры небывалостей и следует понимать диалог двух покойных философов.

Ибн Рушд во тьме гробницы заслышал знакомый женский шепот, прямо в ухо: Говори. С нежной ностальгией, приправленной горечью вины, он узнал Дунью, тощую как палка мать его незаконного потомства. Крошечной она была, и вдруг он сообразил, что она никогда при нем не ела. Она вечно страдала от головной боли, все потому, говорил он ей, что мало пьет воды. Она любила красное вино, хотя сразу же пьянела, после второго бокала превращалась совсем в другую женщину — хихикала, размахивала руками, болтала без остановки, перебивая сотрапезника, и непременно хотела сплясать. Она залезала на кухонный стол и, поскольку он отказывался танцевать с ней, обиженно исполняла одиночные па, в которых в равных долях сочетались вызов и радость освобождения. По ночам она цеплялась за него, словно утопая. Она любила его безоглядно, а он ее бросил, вышел из их общего дома и не обернулся. Теперь, в сырой тьме крошащейся каменной гробницы, она вернулась — преследовать его в могиле.

Я мертв? без слов спросил он явившийся призрак. Слов не требовалось. Да и губ, чтобы слепить слова, не было. Да, ответила она, мертв уже много столетий. Я разбудила тебя, чтобы посмотреть, сожалеешь ли ты. Я разбудила тебя, чтобы посмотреть, сможешь ли ты после тысячелетнего почти отдыха победить своего врага. Я разбудила тебя, чтобы посмотреть, готов ли ты дать свое имя детям своих детей. Здесь, в могиле, я могу сказать тебе правду: я — твоя Дунья, но я также — джинния, принцесса джиннов. Щели между мирами открываются вновь, и я смогла вернуться, чтобы повидать тебя.

Теперь он наконец постиг ее нечеловеческую природу и понял, почему порой ему казалось, будто ее тело слегка размывается по краям, словно нарисовано мягким углем — или дымом. Он-то решил, что видит нечетко, потому что глаза стали плохи, и больше об этом не думал, но раз она пришла и шепчет ему в могиле — раз она имеет власть пробудить его в смерти — значит, она действительно принадлежит к миру духов, миру дыма и магии. Не еврейка, не смевшая назвать себя еврейкой, но джинн женского пола, джинния, которая не смела признаться в своем неземном происхождении. В таком случае, пусть он ее предал, но она-то его обманула. Он не сердится на это, отметил он, но эта информация не показалась ему особенно важной. Для человеческого гнева давно миновал срок. Но она вправе гневаться. А гнев джиннии страшен для человека.

Чего ты хочешь? спросил он. Это неверный вопрос, возразила она. Следует спросить: чего хочешь ты? Ты не в силах исполнить мои желания, но я, может быть, если захочу, смогу исполнить твои. Так это устроено. Впрочем, это мы обсудим позже. Прямо сейчас твой враг очнулся. Его джинн отыскал его, как я отыскала тебя. Джинн Газали? Кто он? спросил он.

Могущественнейший из джиннов, ответила она. Глупец, лишенный воображения, и в мудрости его никто никогда не подозревал, но свирепой силы — в преизбытке. Не хочу даже произносить его имя. А твой Газали, как мне кажется, человек узкой души и не склонный прощать. Пуританин, враг удовольствий, желающий обратить любую радость в прах.

Даже в могиле от этих слов его пробрал холод. Ибн Рушд почувствовал, как что-то зашевелилось во тьме, в параллельном мире, очень далеко, совсем близко.

— Газали, — пробормотал он беззвучно, — неужели это ты?

— Мало того, что ты пытался разрушить мой труд при жизни, — откликнулся тот, другой. — Теперь ты, значит, возомнил, что сладишь со мной после смерти?

Ибн Рушд стянул воедино ошметки своего бытия.

— Время и расстояние более не разделяют нас, — приветствовал он своего оппонента, — и мы можем обсудить все вопросы как подобает, соблюдая любезность по отношению к человеку и беспощадность — к мысли.

— Я убедился, — ответил Газали (судя по прононсу, рот его был забит червями и грязью), — что стоит применить некоторую долю беспощадности к человеку, и его мысль сразу же совпадет с моей.

— В любом случае, — напомнил Ибн Рушд, — мы оба уже по ту сторону физического воздействия или злодействия, что бы ты ни предпочитал.

— Это верно, — сказал Газали, — хотя, добавлю, прискорбно. Хорошо же, приступай.

— Рассмотрим человечество как единого человека, — предложил Ибн Рушд. — Дитя ничего не смыслит и, не имея знаний, цепляется за веру. Битву между верой и разумом можно считать затянувшимся отрочеством, а торжество разума станет совершеннолетием человечества. Из этого не следует, что Бога нет, но Он, как гордый своим потомством родитель, ждет того дня, когда Его отпрыск сможет стоять на собственных ногах, искать свой собственный путь в мир, освободится от всякой зависимости.

— До тех пор, пока ты строишь аргументацию от Бога, — ответил Газали, — до тех пор, пока не оставишь жалкие попытки примирить сакральное с рациональным, тебе меня не одолеть. Признал бы сразу, что ты — неверующий, и с того бы мы и начали. Посмотри, каково твое потомство — безбожная грязь Запада и Востока! Твои слова созвучны лишь умам кяфиров, приверженцы истины тебя позабыли. Приверженцы истины знают: детские погремушки человечества — как раз логика и наука. Вера — наш дар от Бога, а разум — подростковый бунт против нее. Повзрослев, мы всецело обращаемся к вере, для которой предназначены от рождения.

— Ты увидишь, как со временем, — заговорил Ибн Рушд, — сама религия в итоге и вынудит людей отвернуться от Бога. Набожные — худшие Его адвокаты. Пусть это займет тысячу один год, но в конце концов религия истает, и только тогда мы заживем в Божьей истине.

— Ладно, — сказал Газали, — хорошо. Наконец-то, отец множества ублюдков, ты заговорил, как подобает кощуннику вроде тебя.

И он обратился к вопросам эсхатологии, к его любимой ныне, как он сообщил, теме, и долго распространялся о конце времен, с восторгом, удивившим и насторожившим Ибн Рушда. Наконец младший вопреки требованиям этикета перебил старшего.

— Похоже, превратившись в прах, хотя и странным образом разумный, ты только и мечтаешь увидеть, как все творение отправится в могилу следом.

— И о том мечтает каждый верующий, — ответил Газали, — ибо то, что живущие именуют жизнью, жалкая безделка по сравнению с жизнью грядущей.

Газали считает, что мир движется к своему концу, сказал Ибн Рушд Дунье во тьме. Он считает, что Бог вознамерился уничтожить свое творение — неторопливо, загадочно, без объяснений. Запутает человека так, что тот сам истребит себя. Газали взирает на эту перспективу бестрепетно, и не только потому, что сам уже мертв: для него земная жизнь — лишь преддверие или коридор. Вечность — вот его реальный мир. Я спросил, почему же в таком случае вечная жизнь еще не началась для тебя или же это и есть она, сознание, длящееся в безразличной пустоте, по большей части сплошная скука. Он ответил: пути Господни неисповедимы, и если Ему угодно, чтобы я терпеливо ждал, да будет по воле Его. Сам Газали не имеет больше собственной воли, он желает лишь служить Богу. Мне кажется, он — идиот. Слишком резко? Да, он великий человек, но притом идиот. А ты? — негромко спросила она. Сохранились ли у тебя желания, появились ли новые, каких не было прежде? Он припомнил, как она опускала голову ему на плечо и он ладонью обхватывал ее затылок. Пора голов и ладоней, плеч и совместной постели для них миновала. Жизнь вне тела, сказал он, не стоит того, чтобы жить.

Если мой враг прав, сказал он ей, то его Бог — злобный Бог, для которого жизнь живого существа не имеет цены, и я бы хотел, чтобы дети моих детей знали это и знали о моей враждебности такому Богу, последовали за мной и противостояли такому Богу и разрушили Его план. Так значит, теперь ты признаешь свое потомство, шепнула она. Я признаю его, сказал он, и прошу у тебя прощения за то, что не сделал этого раньше. Дуньязат — мой род, и я его прародитель. И твое желание, мягко настаивала она, чтобы они узнали о тебе, такова твоя воля? И о том, как я любил тебя, сказал он. Вооружившись этим знанием, они еще смогут спасти мир.

Спи, сказала она, целуя воздух там, где некогда покоилась его щека. Мне пора. Обычно я не слежу за тем, как проходит время, но сейчас и впрямь времени мало.

Салман Рушди. Дети полуночи

  • Салман Рушди. Дети полуночи. — М.: АСТ: Corpus, 2014. — 768 с.

    Дети полуночи

    Книга первая

    Прорезь в простыне

    Я появился на свет в городе Бомбее… во время оно. Нет, так не годится, даты не избежать: я появился на свет в родильном доме доктора Нарликара 15 августа 1947 года. А в котором часу? Это тоже важно. Так вот: ночью. Нет, нужно еще кое-что добавить…
    Если начистоту, то в самую полночь, с последним ударом часов. Стрелки сошлись, словно ладони, почтительно приветствуя меня. Ах, пора, наконец, сказать прямо: именно в тот момент, когда Индия обрела независимость, я кувырнулся в этот мир 1. Все затаили дыхание. За окнами — фейерверки, толпы. Через несколько мгновений мой отец сломал большой палец на ноге, но это сущие пустяки по сравнению с тем, что свалилось на меня в сей злополучный полуночный миг, — берущие под козырек часы, их скрытая тирания, наручниками приковали меня к истории, и моя судьба неразрывно сплелась с судьбой моей страны. И в последующие три десятка лет не было мне избавления. Колдуны предрекли меня, газеты восславили мое появление на свет, политики удостоверили мою подлинность. Меня тогда никто не спрашивал. Я, Салем Синай, позже прозываемый то Сопливцем, то Рябым, то Плешивым, то Сопелкой, то Буддой, а то и Месяцем Ясным, прочно запутался в нитях судьбы — что и в лучшие из времен довольно опасно. А я ведь даже нос не мог подтереть в то время.

    Зато теперь время (ничего не значащее для меня) стремится к своему концу. Мне скоро исполнится тридцать один. Может быть. Если позволит моя осыпающаяся, изнуренная плоть. Но я не надеюсь спасти свою жизнь, я даже не могу рассчитывать на тысячу и одну ночь. Я обязан работать быстро, быстрей, чем Шахерезада, если хочу найти хоть какой-нибудь смысл, да, смысл. Должен признаться: больше всего на свете я страшусь бессмыслицы.

    А нужно рассказать так много, слишком много историй, уйму жизней, событий, чудес, мест, слухов, такую густую смесь невероятного и приземленного! Я был поглотителем жизней; узнав меня хотя бы в одной из моих ипостасей, вы тоже поглотите их немало. Пожранные толпы теснятся, толкаются во мне; и, ведомый памятью о широкой белой простыне с прорезанной в центре неровной круглой дырою дюймов семи в диаметре, прилепившись мечтою к этому пробуравленному, искромсанному полотнищу, моему талисману, моему сезам-откройся, я начну, пожалуй, заново выстраивать свою жизнь с той точки, когда она началась на самом деле, года за тридцать два до начала, с такой же очевидностью, с такой же данностью, как и мое преследуемое боем курантов, запачканное злодеянием рождение.

    (Простыня, кстати, тоже испачкана, там три старых выцветших красных пятна. Как нам вещает Коран: «Читай, во имя Господа твоего, который сотворил человека из сгустка«.) 2 Однажды утром в Кашмире, ранней весной 1915 года, мой дед Адам Азиз, пытаясь молиться, ударился носом о смерзшуюся кочку. Три капли крови выкатились из его левой ноздри, тут же загустели в морозном воздухе и легли на молитвенный коврик, обратившись в рубины. Он отпрянул, выпрямился, не вставая с колен, и обнаружил, что слезы, выступившие на глазах, тоже затвердели — и в тот самый миг, когда он презрительно стряхивал с ресниц бриллианты, дед решил никогда больше не целовать землю — ни во имя Бога, ни во имя человека. И это решение пробило в нем брешь, оставило пустоту в жизненно важных нутряных полостях, сделало уязвимым перед женщинами и историей. Еще не догадываясь об этом, несмотря на только что прослушанный курс медицины, он встал, свернул молитвенный коврик в толстую сигару и, придерживая его правой рукой, оглядел долину светлыми, избавленными от «бриллиантов» глазами.

    Мир обновился в очередной раз. Долина, вызревшая в зимнее время под скорлупою льда, сбросила его оковы и лежала теперь перед ним влажная и желтая. Свежая травка еще выжидала под землей, но горы, почуяв тепло, отступали все дальше, все выше, к летним кочевьям. (Зимой, когда долина съеживалась подо льдом, горы смыкались и скалились, будто злобные челюсти, вокруг приозерного городка.)

    В те дни еще не построили радиовышку, и храм Шанкарачарьи 3, маленький черный пузырь на холме цвета хаки, возвышался над улицами Шринагара и над озером. В те дни на берегу еще не было военного лагеря — бесконечные змеи покрытых маскировочной тканью грузовиков и джипов не закупоривали узких горных дорог, и солдаты не прятались за горными хребтами у Барамуллы и Гульмарга. В те дни путешественников, фотографировавших мосты, не расстреливали как шпионов, и если бы не плавучие домики англичан на озере, долина имела бы почти тот же вид, что и при Могольских императорах 4, несмотря на весеннее обновление, но глаза моего деда — им от роду было двадцать пять лет, как и всему остальному в Адаме, — все видели по-иному… к тому же свербел разбитый нос.

    Секрет такого дедова зрения вот в чем: пять лет, пять весен провел он вдали от дома. (Судьбоносная кочка, притаившаяся под случайной складкой молитвенного коврика, явилась всего лишь катализатором.) По возвращении он смотрел на все повидавшими мир глазами. Не красоту крошечной долины, окруженной гигантскими зубьями, замечал он, а тесноту ее и близкий горизонт, и было ему грустно по возвращении домой оказаться в таком заточении. А еще он чувствовал, хотя не мог себе этого объяснить, как старый городишко выталкивает из себя его, образованного, со стетоскопом в кармане. Под зимним льдом городишко лежал холодный и безучастный, но теперь сомнения отпали: из Германии Адам вернулся во враждебную среду. Много лет спустя, когда он, заткнув свою брешь ненавистью, принес себя в жертву на алтарь черного каменного бога в храме на склоне холма, дед попытался вспомнить свои детские весны в раю, какими они были, пока дальняя дорога, кочка и тяжелые танки не испортили все на свете.

    Утром, когда долина, прикрывшись, как перчаткой, молитвенным ковриком, расквасила ему нос, дед все еще самым нелепейшим образом пытался представить дело так, будто ничего не изменилось. Итак, он встал в половине четвертого, в жестокий утренний заморозок, совершил положенное омовение, оделся и нахлобучил на голову отцовскую каракулевую шапку, затем захватил молитвенный коврик в виде свернутой сигары, отнес его в крошечный прибрежный садик перед темным старым домом и развернул над затаившейся кочкой.
    Земля коварно прогибалась под ногами, казалась обманчиво мягкой, и он ступал беспечно, хотя и с опаской. «Во имя Бога, милостивого, милосердного… — зачин, который он произнес, сложив руки книжечкой, укрепил какую-то его часть, а другую, гораздо большую, смутил, — …слава Аллаху, Господу миров…» — но Гейдельберг никак не шел из головы: там была Ингрид, пусть и недолго, но его Ингрид, и она усмехалась, видя, как он обезьянничает, повернувшись лицом к Мекке; там были его друзья Оскар и Ильзе, анархисты; они высмеивали молитву, как и любую форму идеологии — «…Милостивому, Милосердному, Царю в день Суда!» — Гейдельберг, где, кроме медицины и политики, он узнал еще и то, что Индия, как радий, была «открыта» европейцами; даже Оскара переполняло восхищение Васко да Гамой. Вот что в конце концов оттолкнуло Адама Азиза от его друзей: их святая вера в то, что его, индийца, каким-то образом изобрели их предки.
    «…Тебе одному мы поклоняемся и просим помочь…» — и вот он здесь и, несмотря на их постоянное присутствие в мыслях, старается воссоединиться с собою прежним, тем, кто ведать не ведал их влияния, зато знал все, что потребно знать о смирении, скажем, о том, чем он был занят сейчас, и руки его, подчиняясь былой памяти, протянулись вперед — большие пальцы прижаты к ушам, прочие растопырены — когда он преклонял колена: «…Веди нас по дороге прямой, по дороге тех, которых Ты облагодетельствовал…» Но все без толку, попал он в какое-то странное средостение между верой и неверием — и ведь все это не более чем претензия — «…не тех, которые находятся под гневом, и не заблудших». Мой дед склонил чело к земле. Вперед он склонился, а земля, укрывшись под молитвенным ковриком, выгнулась ему навстречу.
    И вот настал звездный час затаившейся кочки. Кочка стукнула его по кончику носа, и этот удар как бы подвел итог — его отвергли и Ильзе-Оскар-Ингрид-Гейдельберг, и долина-и-Бог.
    Упали три капли. Сверкнули рубины и бриллианты. И мой дед, выпрямившись, принял решение. Встал. Свернул коврик в сигару. Глянул через озеро. И навсегда остался замкнутым в этом средостении — неспособный поклоняться Богу и не утративший окончательно веры в его существование. Непрерывные шатания: брешь.

    Молодой, только что окончивший курс доктор Адам Азиз стоял, повернувшись лицом к весеннему озеру и вдыхая ветер перемен, а спина его (необычайно прямая) обращена была к переменам куда более многочисленным. Пока он был за границей, отца хватил удар, а мать это скрыла. Голос матери, ее отрешенный, стоический шепот: «…Потому что твоя учеба важнее, сынок». Мать, которая всю жизнь провела в четырех стенах, на женской половине, вдруг нашла в себе необъятные силы и завела небольшую ювелирную лавку (бирюза, рубины, бриллианты), это вместе со стипендией и позволило Адаму закончить медицинский колледж. И вот он вернулся домой и обнаружил, что прежде казавшийся неизменным семейный порядок перевернулся с ног на голову: мать ходит на работу, а отец, чей мозг скрыт покрывалом болезни, сидит в деревянном кресле в затененной комнате и щебечет по-птичьи.
    Пташки тридцати видов прилетали к нему и рассаживались на наличник наглухо закрытого окна, болтая о том о сем. Он казался вполне счастливым.

    (…И вот уже я вижу, как начинаются повторы: и бабка моя нашла в себе необъятные… и удар тоже разбил не только… и у Медной Мартышки были свои птички… уже сбывается проклятие, а ведь мы еще не заикнулись о носах!)

    Озеро уже очистилось ото льда. Таяние началось, как всегда, внезапно, застав врасплох множество мелких лодчонок и больших шикар 5, что тоже было нормально. Но пока эти лежебоки спали на суше, мирно похрапывая подле своих владельцев, самая дряхлая лодка пробудилась в два счета, как это часто бывает со стариками, и первой стала курсировать по очистившейся глади озера. Шикара Таи… и это тоже вошло в обычай.

    Взгляните, как старый лодочник Таи споро скользит по мутной воде, как он стоит, согнувшись, на корме своего суденышка! Как его весло, деревянное сердечко на желтом стержне, резко погружается в водоросли! В тех краях его считают чудаком, потому что он гребет стоя… И по другим причинам тоже. Таи, спеша передать доктору Азизу срочный вызов, вот-вот приведет в движение всю историю… Адам же, глядя на воду, вспоминает, как Таи учил его много лет назад: «Лед, Адам-баба 6, всегда дожидается под самой кожицей воды». Глаза у Адама светло-голубые, удивительная голубизна горного неба просачивается обычно в зрачки кашмирцев — и те умеют смотреть. Они видят — здесь, перед собою, будто призрачный скелет прямо под поверхностью озера Дал! — тонкие штрихи, сложное переплетение прозрачных линий, холодные, ждущие своего часа вены будущего. Годы в Германии, столь многое окутавшие туманом, не лишили Адама этого дара — видеть. Дара Таи. Азиз поднимает глаза, видит, как приближается лодка Таи, буквой «V» рассекая волны, приветственно машет рукой. Таи тоже поднимает руку — но повелевающим жестом: «Жди!» Мой дед ждет, и пока он вкушает последний в своей жизни покой — топкий, непрочный покой, — я воспользуюсь этим зиянием и опишу его.

    Заглушив естественную зависть урода к мужчине видному и статному, свидетельствую, что доктор Азиз был высоким. Выпрямившись у стены родного дома, он закрывал двадцать пять кирпичей (по кирпичу на каждый год жизни), а значит, был ростом примерно в шесть футов и два дюйма.
    Кроме того, он отличался силой. Он отрастил густую рыжую бороду, к досаде матери, которая говорила, что только хаджи, совершившие паломничество в Мекку, имеют право носить рыжую бороду. Волосы, однако, были темнее. О небесно-голубых глазах вы уже знаете. Ингрид твердила: «Тот, кто создал твое лицо, был помешан на ярких красках». Но главной чертой дедовой внешности был вовсе не цвет волос и глаз, не рост, не сила рук и не прямая осанка. Вот он, отраженный в воде, колышущийся чудовищным листом подорожника посередине лица… Адам Азиз, дожидаясь Таи, взирает на свой подернутый рябью нос. На лице менее выразительном такой нос царил бы один, даже тут вы замечаете его первым и помните дольше всего. «Сира-нос»7, — изрекла Ильзе Любин, а Оскар: «Слоновий хобот». Ингрид заявила: «По такому носу можно через реку перебраться». (Переносица была весьма широкая.)

    Вот он, нос моего деда: ноздри раздуваются, изгибаются, будто в танце. Между ними возносится триумфальная арка, сперва выдвигается вперед, затем резко скругляется к верхней губе великолепным, чуть покрасневшим кончиком. Таким носом несложно стукнуться о кочку. Не премину засвидетельствовать мою благодарность этому могучему органу, если б не он, кто бы поверил, что я — родной сын моей матери, внук моего деда? Только благодаря этому колоссальному органу мог я претендовать на право первородства. Нос доктора Азиза, сравнимый лишь с хоботом слоноголового бога Ганеши1, неоспоримо свидетельствовал о том, что быть ему патриархом. Сам Таи ему об этом поведал. Едва Азиз достиг отрочества, как дряхлый лодочник заявил: «С таким носом впору основать династию, мой царевич. Породу будет сразу видать, без ошибки. Моголы дали бы себе правые руки отрезать за такие носы. Потомки теснятся в твоих ноздрях, — тут Таи выразился довольно-таки грубо, — как сопли».

    У Адама Азиза был нос патриарха. У моей матери — нос благородный, свидетельствовавший отчасти о долготерпении, у тетки Эмералд — носик заносчивый и чванный, у тетки Алии — интеллектуальный, у дяди Ханифа был нос непризнанного гения, дядя Мустафа держал его по ветру, но оставался всегда на вторых ролях, у Медной Мартышки семейного носа вообще не было, а у меня… я — опять же другое дело. Не годится сразу раскрывать все секреты.


    1  15 августа Индия отмечает национальный праздник — День независимости. В этот день премьер-министр Временного правительства Индии Джавахарлал Неру объявил народу, что британскому владычеству в Индии пришел конец. Свое заявление Неру сделал ровно в полночь 14 августа. 15 августа Дж. Неру поднял трехцветный флаг независимой Индии над Красным фортом в Дели.

    2  Коран, XCVI («Сгусток»), ст. 1–2.

    3 Шанкарачарья (Ачарья Шанкара) (788–812) — один из основоположников философского учения адвайта-веданты. Последователи Шанкарачарьи отождествляют его с Шивой (Шанкарой) и сооружают в его честь храмы и святилища. Один из таких храмов находится на возвышающемся над Шринагаром холме.

    4 Могольские императоры — правители Индии из династии Великих Моголов.

    5 Шикара — «индийская гондола», вместительная лодка, предназначенная для перевозки как людей, так и грузов.

    6 Баба — батюшка (ласковое обращение к ребенку).

    7 «Сира-нос» — намек на знаменитый нос Сирано де Бержерака. Написанная в 1897 г. пьеса Э. Ростана пользовалась особой популярностью среди европейской интеллигенции начала xx в.

Салман Рушди. Джозеф Антон. Коллекция рецензий

Лиза Биргер

«Газета.ru»

Есть своя жестокая ирония в том, что «Джозеф Антон» вышел именно тогда, когда по всему миру бушуют исламисты, реагируя на дешевый, снятый на коленке и практически непригодный к просмотру видеоклип «Невинность мусульман». Рушди знакома эта реакция толпы, но еще он, к сожалению, знает, что толпа одинаково возбуждается и от серьезной книги, которую едва ли прочла, и от бессвязного ролика, который едва ли посмотрела. Ведь именно она превращает серьезного писателя и защитника свободомыслия в болезненно скрупулезного автобиографа, прижатого к земле грузом собственного опыта.

Михаил Визель

«Эксперт»

Второе, чему поражаешься, читая эти откровенные мемуары, — несоответствие несгибаемого мужества и даже величия Рушди — творца и общественной фигуры и, прямо сказать, мелочности его как человека. Книга изобилует описаниями запутанных отношений с женами и любовницами, размолвок с друзьями и сторонниками, прикрывавшими его все это время надежнее, чем полицейские. А еще — ябедами (иначе не скажешь) на противников и описаниями обедов и ужинов пятнадцатилетней давности.

Майя Кучерская

«Ведомости»

Стержнем, который все-таки не позволяет завалиться этому тексту-колоссу, неожиданно оказывается проблема свободы. Вот о чем получилась в результате эта книга. О медленном освобождении не только от британских охранников, но и от собственных иллюзий: от безоговорочной веры в целительную силу женской любви, от убежденности в своей несг ибаемости и в том, что все тебя должны непременно любить. Ладно уж, не будем придираться — тоже, в общем, совсем немало.

Александр Кириллов

Maxim

Мемуары всемусульманского врага как раз и повествуют о нелегкой жизни под круглосуточной охраной спецслужб. Вышел он тяжеловатым (томиком из 900 страниц можно было бы убить мусульманина в честной схватке, если бы мирным атеистам зачем-нибудь было это нужно), хотя читать его несложно. Скорее, чертовски грустно: словно роешься в ворохе грязного белья — которое испачкал, причем, не носивший его человек, а какие-то бородатые фанатики, вломившиеся в чужой платяной шкаф и нагадившие там от небольшого ума. Автор, кажется, помнит каждую отрицательную рецензию на свои произведения, каждый фунт стерлинг, который он потерял из-за бесконечной купли-продажи имущества, каждое слово, сказанное против него.

Анна Наринская

«Коммерсантъ»

Даже просто в силу главного обсуждаемого здесь предмета — религиозной непримиримости — это исключительно актуальная для нас сегодняшних книга. К тому же Рушди, как ни относись к его изводу мистического реализма и присущей ему дидактичности, еще и безоговорочно хороший писатель и умный человек, так что некоторые пассажи из его мемуаров прямо-таки хочется распечатать на листовках и раздавать в московском метро.

Лучшие молодые романисты Британии

Эссе из книги Салмана Рушди «Шаг за черту»

В 1983 году «Лучшими молодыми романистами Британии» были названы двадцать писателей, а именно: Мартин Эмис, Пэт Баркер, Джулиан Барнс, Урсула Бентли, Уильям Бойд, Бучи Эмечета, Мэгги Джи, Кадзуо Исигуро, Алан Джадд, Адам Марс-Джонс, Иэн Макьюэн, Шива Найпол, Филипп Норман, Кристофер Прист, Салман Рушди, Клайв Синклер, Лиза Сент-Обен де Теран, Грэм Свифт, Роуз Тремейн и А.Н.Уилсон. Примечательно отсутствие Брюса Чэтвина и Тимоти Моу.

Спустя десять лет я участвовал в составлении второго подобного списка. В итоге были отобраны: Иэн Бэнкс, Луи де Берньер, Энн Биллсон, Тибор Фишер, Эстер Фройд, Аллан Холлингхерст, Кадзуо Исигуро, Э.Л.Кеннеди, Филипп Керр, Ханиф Курейши, Адам Лайвли, Адам Марс-Джонс, Кандия Макуильям, Лоуренс Норфолк, Бен Окри, Кэрил Филлипс, Уилл Селф, Николас Шекспир, Хелен Симпсон и Жанетт Уинтерстон.

В пятницу 8 января 1993 года Билл Бьюфорд, редактор журнала «Гранта», позвонил в газету «Санди таймз» с тем, чтобы сообщить имена двадцати писателей, включенных во второй список «Лучших молодых романистов Британии». Как и другие арбитры — романистка и критик Антония С.Байетт, Джон Митчинсон (представитель книжной сети «Уотерстоун») и я — он не скрывал волнения. Все мы гордились составленным списком и не сомневались, что читатели вместе с нами порадуются знакомству со столь многими новыми яркими авторами, исполненными творческого энтузиазма и уверенности в своем таланте. Судя по расхожим толкам умников о состоянии мировой литературы, нынешнее писательское «поколение» никуда не годилось. Как отрадно, думалось нам, что мы сумели опровергнуть этот вердикт.

В воскресенье 10 января газета «Санди Таймз» (редакция заверила нас в своей поддержке, и потому ей было предоставлено исключительное право на опубликование списка) напечатала статью исполняющего обязанности литературного редактора Гарри Ричи, равнозначную почти что фетве1). В статье проводилось неблагоприятное для нашего списка сравнение с первым списком «Лучших молодых романистов Британии», объявленным в 1983 году. Утверждалось также, что «рекламирование способно дать противоположный результат — выявить отсутствие литературного дара». Приводились цитаты из высказываний таких присяжных насмешников, как Джули Берчилл и Кингсли Эмис, отозвавшихся о списке как о «чуши собачьей», и делалась попытка, перетолковав нейтральные замечания Мартина Эмиса, превратить их в еще один враждебный выпад. Статья в целом явилась отталкивающе неблагородным поступком человека, чья профессия сама по себе должна определяться любовью к писательству и готовностью отстаивать интересы достойнейших из числа дебютантов. Позднее Ричи, припертый мной к стенке, признался, что не знаком с произведениями и половины авторов, включенных в список.

Сравнение со списком 1983-го года неправомерно, поскольку необходимо вспомнить о той стадии творческого развития, какую достигли к тому времени перечисленные авторы. Летом 1983-го у Мартина Эмиса еще не были опубликованы «Деньги», «Лондонские поля» и «Стрела времени». У Иэна Макьюэна — «Дитя во времени», «Невинный» и «Черные собаки». У Джулиана Барнса — «Попугай Флобера», «История мира в 10 ½ главах» и «Дикобраз». Уильям Бойд еще не опубликовал свой «прорывный» роман — «Новые признания». Роуз Тремейн не опубликовала «Реставрацию»; Грэм Свифт — «Землю воды»; Адам Марс-Джонс выпустил только один сборник рассказов;

У Кадзуо Исигуро не были опубликованы ни роман «Художник зыбкого мира», ни получивший Букеровскую премию роман «Остаток дня». Лучшим произведениям Пэта Баркера еще предстояло увидеть свет — так же, как и романам Клайва Синклера.

Короче говоря, названные авторы составляли группу в высшей степени многообещающих писателей: они уже сумели чего-то достичь, а впереди их ожидало большое будущее — точь-в-точь, как молодых романистов в списке 1993-го года. В предыдущем списке числился один лауреат премии Букера, в последующем — два, помимо целого ряда лауреатов премии Сомерсета Моэма, премии Джона Ллевеллина Райса, премии Бетти Траск и премии Уитбреда. Собственно, никто из писателей, включенных в список 1983-го года, еще не обзавелся широкой и преданной читательской аудиторией, хотя у некоторых из них она начинала формироваться; у романистов в списке 1993-го года — Иэна Бэнкса, Кадзуо Исигуро, Бена Окри, Жанетт Уинтерстоун, Филиппа Керра (новатор в жанре триллера, мне до того неизвестный) и Ханифа Курейши — множество поклонников.

Верно, что кое-какие имена из нашего списка для многих читателей вряд ли знакомы. Среди них есть и отличные, вызывающие горячий интерес авторы. Мне представляется крайне удивительным, что писатель, обладающий таким повествовательным напором и блестящим комическим даром, как Луи де Берньер, столь мало известен — притом, что он лауреат Премии Содружества наций. Другой сюрприз — Тибор Фишер: его первый роман, завоевавший премию Бетти Траск — «Хуже некуда» — тонкий трагикомический шедевр; это книга о Венгрии 1956-го года (Фишер по происхождению венгр), показанной через восприятие команды баскетболистов, путешествующих по стране в голом виде. Эстер Фройд также заняла вполне заслуженное место в списке благодаря своему первому роману «Омерзительный Кинки», получившему массу хвалебных отзывов.

Романы двух писателей, которых я ранее не читал, поразили меня дерзостью замысла, эрудицией и мастерством. «Словарь Ламприера» Лоуренса Норфолка, обратившегося к богатой и недостаточно освещенной теме (история Ост-Индской компании), — блистательное достижение в области языка и формы. (О Британской Индии писало множество беллетристов, однако произведений, посвященных раннему периоду правления Ост-Индской компании, раз-два и обчелся).

Роман Норфолка временами заставляет меня вспомнить о шедевре нидерландской литературы, посвященном колониальной торговле — о «Максе Хавелааре» Мультатули. А грандиозный роман Адама Лайвли о дистопическом будущем «Электрическое тело пою» представляет собой сложный и богатейший по содержанию роман идей, о каком приходилось только мечтать.

Видеть, как столь многообразный перечень романистов с ходу отвергается людьми, которые попросту не удосужились прочитать их книги, значит испытывать отчаяние перед натиском нигилистической культуры, нас окружающей. Неужто нам не хватает великодушия для того, чтобы дать шанс этим книгам и их авторам? Неужто мы неспособны выдвинуть эти произведения на авансцену — пускай совсем ненадолго, прежде чем отправлять их в макулатуру?

Оппоненты нашего списка заявляют, что, мол, к сорока годам писатель должен иметь в загашнике некий серьезный одержанный им триумф. Но как тогда воспринимать «Остаток дня», «Осиную фабрику», «Бассейн», «Будду из пригорода», «Голодную дорогу», «Страсть»? Утверждают, будто молодые писатели из нашего списка внимания не заслуживают. Однако Фишер, Фройд и Николас Шекспир по праву стали лауреатами премий, а Уилл Селф уже сделался культовой фигурой.

Действительно, некоторые из отобранных нами писателей только-только дебютируют в печати: например, творчество Элисон Луизы Кеннеди проникнуто гуманностью и человеческой теплотой, которые так востребованы в наши суровые времена; писательница наделена искусством развертывать многослойное повествование и доводить его до ошеломляющей развязки — полностью оправданной и ничуть не произвольной.

Бо́льшую значимость нашему списку придает и тот факт, что очень многие из высоко ценимых писателей в него не вошли: это Адам Торп, Роберт Маклайэм Уилсон, Роуз Бойт, Лесли Глейстер, Роберт Харрис, Александер Стюарт, Д.Дж.Тейлор, Ричард Райнер, Дэвид Профьюмо, Шон Френч, Джонатан Коу, Марк Лоусон, Гленн Паттерсон, Дебора Леви. Я лично искренне сожалею о том, что в список не удалось включить таких талантливых начинающих писателей, как Тим Пирс, чей превосходный первый роман «Вместо опавших листьев» привносит штрихи Макондо в сельский пейзаж Девоншира жарким летом 1984-го года; как Надим Аслам, чей роман о современном Карачи «Сезон дождевых птиц» гораздо лучше своего названия; а также Ромеш Гунесекера, первый сборник рассказов которого — «Морской черт Луны» свидетельствует о становлении замечательного писательского таланта.

В наш список вошли двадцать молодых писателей: по нашему мнению, они — лучшие. Об именах можно спорить: кого следовало бы включить, кого исключить — но, ребята, ради всего святого, давайте же предоставим им шанс.

Если вы одолеете две сотни романов или около того, то начнете находить некие общие для них темы и тенденции. В какой-то момент я сказал, что если мне попадется в руки очередной роман о юной девушке на пороге первой менструации, я сорвусь на крик. (А. С. Байетт отметила, что лучший роман на эту тему написан мужчиной — Тимом Пирсом: персонаж, от имени которого ведется повествование в романе — женщина). Насилия было море разливанное; писателей, жаждущих писать о порнографии, хоть отбавляй; насилия по отношению к женщинам — сплошь и рядом: иные романы начинались приблизительно так: «Она сидела напротив меня у телефона, а я прикидывал, как она будет выглядеть, если ей жахнуть по лицу топором»; попался и короткий, но тошнотворный эксцентричный роман Хелен Захави о мстительном насилии по отношению к мужчинам.

Сюда входил и набор романов, наводивших зевоту: «Изнывая от скуки, я служил клерком в небольшом провинциальном городке — (гласила первая фраза) — но потом встретил поистине восхитительного калеку-гея, и тогда для меня открылся целый мир, до того мне неведомый». (Я пародирую, но только слегка). Образовался и настоящий свод шотландских романов сыновей Келмана, персонажи которых несли нецензурщину и оглашали названия мелких панковых банд. Имелся, конечно, и Немыслимо Скверно Отредактированный Роман. Помнится, действие одного из них происходило в 60-е годы, а персонаж-коммунист не в состоянии был правильно написать имена Баадера и Майнхоф («Бадер», «Майнхофф»). Многие пассажи выглядели так, словно взгляд редактора их вовсе не касался.

А если подойти серьезно (быть может, именно поэтому столько всякой чепухи говорилось о потерянном поколении), то нетрудно увидеть, оглядывая всю панораму современной прозы, опустошительный результат правления Тэтчер. Многие авторы писали, не питая никаких надежд. Они утратили всякую способность дерзать, всякое желание бороться с миром. В своих книгах они уделяли внимание крохотным кусочкам действительности, незначительным обрывкам жизненного опыта: описывали некий микрорайон, мать, отца, потерянную работу. Лишь очень немногие отваживались или хотя бы находили в себе силы отхватить от мироздания солидный кусок и основательно в него вгрызться. Очень немногие пускались на эксперименты — языковые или формальные. Все прочие отупели, а оттого и перья у них затупились.

(А затем, что еще хуже, расплодились ура-Генри и Слоуны, явно считавшие, что настала пора романов о яппи, о попивании коктейлей «Беллини» и прозы в духе «да-да, окей». Ненасытный аппетит по отношению к герцогствам и загородным домам не знал меры). Было ясно, что выпускается слишком много книг; что слишком большое число писателей получили доступ к печатному станку безо всякого на то основания; что слишком многие издатели взяли на вооружение бессистемную политику, направленную на публикацию чего ни попадя исключительно ради товарооборота, в надежде на случайное попадание в цель.

Когда общая картина способна ввергнуть в уныние, совсем нетрудно упустить качественный материал. Я согласился войти в судейскую коллегию по отбору «Лучших молодых романистов Британии», поскольку мне самому хотелось разобраться, существует ли нечто стоящее в этой области. На мой взгляд, существует. Мы вчетвером работали с предельным напряжением: читали, перечитывали, обсуждали, спорили. Это было упоительное занятие — без малейшего налета раздраженности, и я надеюсь, что о нас скажут: вы сослужили полезную службу — не только для отобранных авторов, но также и для читателей. Надеюсь, что представленный нами список хотя бы отчасти поспособствует возрождению той взволнованной атмосферы, какая окружала художественную прозу десять-пятнадцать лет тому назад.

В прошлом один из моих школьных учителей увлекался переложением на английский язык эпиграмм Марциала. Помню только одну; в ней Марциал обращается к критику, все помыслы которого обращены исключительно в прошлое:

«Тебе любезна старина —

А юность безразлична.

Так что — я должен опочить,

Чтоб ты изрек: „Отлично!“?»

Январь 1993

1 Нашлись лица, осуждавшие меня за это сравнение. Очевидно, я — единственный человек, кому не позволяется отпускать шуточки насчет фетвы. Моя работа состоит в том, чтобы являться мишенью для них.

О книге Салмана Рушди «Шаг за черту»

Салман Рушди. Восток, Запад (East, West)

  • Авторский сборник
  • СПб: Амфора, 2006
  • Переплет, 224 с.
  • ISBN 5-367-00288-9
  • 10 000 экз.

Игра с мечтой

Имя Салмана Рушди хорошо известно российскому читателю. Правда, до некоторых пор книги Рушди, уроженца Индии, пишущего по-английски, не переводились на русский язык. Но уже и тогда история об авторе, которого иранские власти осудили на смерть за роман, порочащий мусульманскую религию, будоражила умы. Политический скандал постепенно перерос для отечественной аудитории в литературное открытие, и теперь мы можем видеть на прилавках книжных магазинов произведения Рушди, одно за другим выходящие на русском языке. Среди них — сборник рассказов «Восток, Запад». Книга была опубликована впервые в 1994 году и переведена с опозданием на 13 лет.

Прежде всего, говоря о достоинствах книги, следует отметить, что в ней успешно реализована сама идея сборника. Рассказы, собранные вместе под одной обложкой, кажутся на первый взгляд очень разными, далекими друг от друга в сюжетном и культурном отношении; но с другой стороны, все они объединены общей идеей. Каждый из рассказов повествует о судьбе одной человеческой мечты. Рушди либо развенчивает ее иллюзорность, либо с необыкновенным мастерством реализует старую как мир идею о проницаемости границ между реальным и вымышленным мирами, либо философствует о том, как усилия, затрачиваемые на осуществление мечты, постепенно ее обесценивают. Каждый раз Рушди предлагает нам новое решение, новый взгляд на проблему. В то же время ощущение единства и целостности не покидает читателя на протяжении всей книги.

Пожалуй, особый интерес представляют собой рассказы «Йорик» и «Ухажерчик».

В частности, «Йорик», не выходя за рамки общей тематики сборника, является периферийным пересказом шекспировского «Гамлета», где в центре всех событий оказывается тот самый шут, череп которого хорошо известен нам по тексту оригинала. Подобного рода периферийные решения великих сюжетов являются характерной чертой литературы второй половины XX века. Нам, читавшим, скажем, Стоппарда, Гарднера и Джона Барта, это хорошо известно. Таким образом, Рушди как бы ставит на своей книге знак ее временно2й принадлежности.

Кроме этого, текст, безусловно, является игровым и отчасти даже пародийным. Автор откровенно высмеивает саму идею фрейдистской интерпретации, представляя своего Гамлета семилетним мальчиком, влюбленным в мать и ненавидящим отца. Маленький принц, кроме всего прочего, еще и становится свидетелем происходящей между ними постельной сцены, после чего руками шута лишает жизни ненавистного ему родителя. Рушди до такой степени выпячивает концептуальную подоплеку своего текста, что относиться к ней всерьез просто невозможно. Да и сам автор в финале рассказа задушевным тоном объявляет читателю о том, что все вышеизложенное есть не что иное, как «враки».

Непосредственность, остроумие и изящная литературная игра выделяют этот рассказ среди прочих, не в пример более серьезных и грустных.

«Ухажерчик» — это последний рассказ в сборнике. Он автобиографичен и не просто повествует о сердечном и трогательном романе пожилой няни и гроссмейстера-привратника, он рассказывает о скитальчестве, которого ни один человек не может избежать в своей жизни, — вполне ожидаемая тема для автора, 18 лет живущего вдали от родины.

Рушди не делает выводов, следующих из сравнительного анализа Востока и Запада, чего, в принципе, можно ожидать от книги с таким названием. Да в рассказах и нет никакого сопоставления. Автор, напротив, сосредотачивает свое и наше внимание на общечеловеческих ценностях, на единстве в противовес разделению. После прочтения книги не остается вопросов о принципиальной возможности общего языка для людей, принадлежащих к разным культурам. Вывод, который автор предлагает своим читателям, заключается в том, что только такой язык и существует.

Есть мнение, что в наши дни нечасто можно встретить книгу, которая была бы образцом качественной, хорошей литературы. Я с этим не согласна. И рассказы Рушди в очередной раз убедили меня в неправомерности такого суждения.

Анна Макаревич