Коко Шанель. Жизнь, рассказанная ею самой

  • Издательство «Яуза-Пресс», 2011 г.
  • «Герцогинь много, а Шанель одна» — ответила она на предложение руки и сердца от герцога Вестминстерского, самого богатого человека в Европе. Она никогда не лезла за словом в карман, не подчинялась правилам и жила «против течения». Настоящая self-made woman, она сделала не только себя, но перекроила по собственным лекалам весь мир — не просто моду, а стиль жизни! Короткая юбка до колен — Шанель. Брючный костюм для дам — Шанель. «Маленькое черное платье» — Шанель. Небольшие шляпки вместо огромных сооружений с широченными полями — Шанель. Бижутерия — Шанель. Изящный аромат вместо удушающего запаха целой цветочной клумбы — Шанель. Именно Великая Мадемуазель подарила женщине право быть естественной, стильной, желанной, женственной — самой собой…
  • Купить книгу на Озоне

Так и произошло, только услышав, что завтра мы поем в «Ротонде», приятели заполнили её настолько, что яблоку негде упасть, выкрики, поддерживающие меня, легко заглушили само выступление. Аншлаг в масштабах «Ротонды» был полный, и это повторялось каждый вечер.

Но тогда успех был еще впереди, а пока мы возвращались к себе в комнатку, Адриенна всю дорогу ворчала:

— Это ты считаешь достойной работой?! Мы были пусть не богатыми, но честными швеями, а что теперь?

Я разозлилась:

— Ты можешь оставаться швеей! Или быть честной и здесь.

Адриенна помолчала, а потом поинтересовалась:

— А что ты будешь петь?

Хороший вопрос, потому что, кроме этих петушиных куплетов, я не знала почти ничего. Повторять репертуар певиц-солисток чревато неприятностями.

— А ты?

— Я? Я не собираюсь петь, что ты! — испугалась Адриенна.

После раздумий было решено, что я попробую спеть «Кто видел Коко у Трокадеро?», а сама Адриенна станет собирать деньги, обходя публику с изящной шляпкой.

Шляпку мы соорудили, а вот остальное было кошмаром. Внутренности «Ротонды» совершенно не соответствовали моим понятиям о жизни звезд кафешантана. Крохотная гримерка на двоих, размером чуть больше примерочной кабинки в магазине, воду нужно приносить с собой, убирать её тоже, везде пахло пылью и затхлостью, гуляли сквозняки, в зале запах пищи и пива, выкрики, визг и расстроенное пианино…

Я видела все это, но с другой стороны рампы, если край крошечной сцены можно таковым назвать. Вернее, видела только то, что творилось в зале, а за сценой… Конечно, в первый же день Адриенна ужаснулась:

— Может, не стоило сюда приходить?

И снова её сомнения лишь придали мне уверенности:

— Ничего, мы здесь временно. Когда-нибудь мы будем вспоминать «Ротонду» со смехом, а те, кто нас будет слушать, будут рассказывать о нас внукам.

Даже сейчас я вспоминаю «Ротонду» с неприязнью, потому что не желала переодеваться у всех на виду, считала остальных бездарями и не скрывала этого, в конце концов, аплодировали мне, пусть не столько за пение, сколько за выходки и ужимки, а деньги собирали на всех! Эти бездарности живились за мой счет и про меня же говорили гадости! Я не желала спать с теми, кто мне это без конца предлагал, несмотря на мою худобу, из-за чего нам с Адриенной под дверь без конца подсовывали какие-то гадкие записки.

Помню, почти каждый вечер, когда мы возвращались из убогой гримерки «Ротонды» в нашу не менее убогую, но хотя бы чистую комнатку, я подолгу перемывала косточки всем своим товаркам. Эти никчемные девицы, полумертвые от страха, были просто мебелью на сцене, нужной лишь для подчеркивания солисток. Даже если кто-то из них и имел голос, то показать его никак не мог, потому что дрожащие голоса никогда не бывают хороши. Дрожали они от страха, именно из-за него отказалась петь Адриенна.

Наши подруги-соперницы (второе куда больше, чем первое), стоило уйти со сцены солистке, одна за другой судорожно набирали воздуха в легкие и сдавленными голосами выводили черте что! Некому было подсказать, что брать слишком высоко опасно, голос обязательно «даст петуха», а если этого и не произойдет, то откровенный визг и писк тоже не украсят певичку.

Но это бы полбеды, я могла вообще не петь, а лишь выделывать свои па на сцене, но мне бы аплодировали! А эти ничтожества и двигались, как куклы, которых дергают за нитки, они были неуклюжи, страшно скованы, нелепы.

Зато когда приходил мой черед… Соперницы ехидничали, что аплодировали не моему пению, просто меня приветствовали мои приятели. Однажды я посоветовала завести и себе таких друзей. Мало того, выкрикнула это громко, чтобы слышали все. Зал взорвался криками восторга, меня готовы нести на руках, но я гордо этого не позволила.

Сейчас я прекрасно понимаю, что «Ротонда» была просто жалким подражанием кабаре, что публика там собиралась, хоть и лучше, чем в других местах Мулена, но не слишком взыскательная, что меня и впрямь приветствовали больше по-приятельски, чем из-за певческого таланта. Но тогда, выходя на сцену и слушая крики восторга, чувствовала себя настоящей звездой мюзик-холла. Я пела и чудила с удовольствием, а мне просто завидовали! Завидовали и делали гадости.

Зависть надоела, а успех вскружил голову настолько, что я решила: на лето нужно выехать попеть в Виши. Виши курорт, там совсем другая публика, там можно попасть на глаза не только егерям полка, расположенного рядом, но и еще много кому из тех, кто правит бал в мюзик-холлах и еще лучше — оперетте.

Адриенна привычно была в ужасе, и не она одна.

Жюлия, наша старшая сестра, жившая у тетушки Жюлии из простой милости, пошла по стопам матери, она связалась с бродячим торговцем и родила от него сына. При этом торговец не желал на ней жениться, хотя ребенка признал. Представляю, как ехидничали родственники по поводу моей сестры. Вот оно, отродье Жанны, чего ждать от дочерей той, что силой заставила бедолагу Альберта жениться на себе, а потом моталась за мужем, не оставляя ни на минуту и то и дело рожая новых отпрысков?

От Антуанетты из пансиона приходили страшные письма, она заклинала нас всеми святыми не поступать так же, не допускать до себя мужчин, пока те не женятся, беречь девичью честь. Я так и забыла спросить, сама ли сестра писала эти глупости или ей диктовали монахини. Скорее второе…

Представляю, какие потоки грязи вылились бы на нас с Адриенной, узнай ханжи-родственницы о криках восторга кавалеристов после наших выступлений в «Ротонде»! Слава богу, этого не случилось. Только тетка открыто заявила, что, поскольку мы живем отдельно, то и «в случае чего» на их помощь можем не рассчитывать. Адриенна, у которой разорвались отношения с Робером де Гандри (мать запретила ему жениться на бедной девушке), сильно страдала. Робер был прекрасным молодым человеком, хотя я не понимала, как можно мечтать выйти за него замуж? Андриана мечтала. Она всегда хотела иметь дом, семью, достаток, прочное положение и уважение соседей. Конечно, танцуя и распевая в «Ротонде», этого не добиться никогда.

А чего хотела я? Я тоже хотела иметь семью и прочное будущее, но боялась этого, вернее, боялась обмана, боялась остаться с детьми покинутой мужем. Конечно, мы были совсем взрослыми девушками, которым давным-давно положено иметь мужа и детей, но не выходить же замуж в Варенне! И в Мулене было категорически не за кого. Кавалеристы могли сделать своей любовницей, одной из… и на время… А что потом? К тому же они были все похожи, а когда все одинаковы, тогда скучно, несмотря на вечернее веселье.

Так чего хотела я? Успеха! Большого успеха! Огромного, причем, не в Мулене, не в Виши, а в Париже. Подняться в Париж… что могло быть более заманчивым? И если для этого нужно сезон провести в Виши, то пожалуйста.

Все друзья-кавалеристы, хотя и изображали страдания из-за нашего отъезда, прочили мне огромную удачу в Виши. Нашелся всего один человек, который ни на мгновение не поверил в мой будущий успех на сцене — Этьен Бальсан. И именно этот человек так разительно отличался от остальных! Бальсан сыграл в моей жизни огромнейшую роль, без него я, в конце концов, вышла бы замуж за какого-нибудь глупца из кавалерийского полка, родила детишек и все оставшиеся мне годы проклинала эту жизнь.

Когда наши глаза впервые встретились, я сразу поняла, что этот человек рядом со мной не просто так. Он особенный, и это чувствовалось с первых минут общения. Бальсан не отличался красотой и даже статью, он был богат, но вел себя странно. Богач, не желающий жить как все богачи, пехотинец, влюбленный в лошадей, он был из другой жизни, в которую мне ни за что не попасть. Со мной держался дружески, в любовники особенно не рвался, я не в его вкусе. В его вкусе красавица Эмильенна д’Алансон, между ней и мной, как говорил сам Этьен, настоящая пропасть. По его тону я понимала, что пропасть не в мою пользу.

Эмильенна красавица, имевшая многочисленных богатых поклонников и умевшая делать на этом деньги, вернее, получать от них подарки, достойные лучших ювелирных салонов. Бальсан был ею не на шутку увлечен, но сумел вырваться из любовных пут, не растратив на красавицу свое состояние и фамильные драгоценности. Это поднимало его как в глазах родственников, так, видно, и своих собственных.

Я действительно казалась безнадежно далека от этого «идеала», но не столько потому, что не имела пышных форм и умения обирать поклонников, сколько из-за её манеры одеваться и держать себя. Всегда терпеть не могла дам, закованных в корсеты и ходивших на высоких каблуках. Определенно, нет ничего более неудобного, чем каблук под пяткой, тугие, неимоверно стискивающие талию (словно хотели переломить туловище надвое) и создающие выпяченный зад корсеты, множество всяких перьев и цветов на шляпках, длиннющие шлейфы платьев, которые я звала хвостами, турнюры, увеличивающие зады в несколько раз.

Но если кокоткам я такое прощала, даже считая красивыми в их огромных шляпах с полями шире собственных плеч, с накрашенными лицами, то светским дамам простить не могла. А еще они все мне казались… грязными! Еще когда обшивала заказчиц из замков вокруг Варенна, бывала в ужасе от понимания, что они слишком редко принимают ванну. Кокотки и те мылись чаще. Состоятельные дамы, для которых это просто не могло быть трудом, крайне редко мыли волосы, потому от них иногда пахло потом и еще много чем.

Эмильенна пахла чистотой, но была старой и одевалась как все. Бальсан любил женщин старше себя! Мы с ним почти ровесники, и ко мне Этьен относился вполне по-дружески.

Только в одном оказался непреклонен:

— Из тебя никогда не получится певица ни в оперетте, ни в мюзик-холле, ни вообще где либо.

И все же именно Бальсан дал денег на Виши. Не слишком много, но ничего не требуя взамен, попросил только сообщить свой адрес, когда снимем комнату, чтобы он мог приехать и лично убедиться, что мы не на помойке.

Зачем он это сделал? Чтобы смогла понять, что как певица я бездарь, и, наконец, оставить свои мечты покорить Париж, солируя в Мулен-Руж. Иногда я размышляю, что было бы, не ссуди он меня деньгами? В Мулене я продолжала бы мечтать об артистической карьере, будучи в полной уверенности, что аплодисменты моих приятелей-кавалеристов и их восторженные выкрики вполне отражают мои способности.

Бальсан оказался умней, он понял, что переупрямить меня невозможно, я сама должна убедиться, что ничего на этом поприще не стою.

Жестоко? Да, но необходимо.

Виши был провалом. Полным и абсолютным.

В разгар сезона две невесть откуда взявшиеся певички были никому не нужны. Импресарио и директора лишь окидывали нас почти презрительными взглядами и отмахивались, не удосужившись даже прослушать. Адриенна не подходила им своей строгой красотой, а я отсутствием пышных форм.

Да, конечно, мне говорили, что голос слишком слаб, что меня не услышат даже за третьим от сцены столиком, но это глупости, просто голос не поставлен! По моему мнению, это означало только то, что его нужно поставить, разучить новый репертуар и все. Это требовало много денег, а они таяли, как снежинки на теплой ладони…

Адриенна не выдержала и, горько поплакав, но не потому что страстно желала карьеры певицы кабаре, а потому что бросала меня одну, вернулась в Мулен. Я пыталась доказать, что это временно, что к началу сезона мы сумеем поставить себе голоса, сшить подходящие для показа импресарио наряды, научимся двигаться, как это делают солистки…, но Адриенна не верила.

Проводив её на вокзал, я вернулась домой и долго лежала, глядя в темноту и пытаясь убедить сама себя в том, в чем еще утром убеждала сестру. Что делать? В Виши у меня не было клиенток, на заказы которых я могла жить. Поддержки со стороны приятелей, как в Мулене, тоже не было, надеяться оставалось только на себя.

И все-таки, я была готова голодать, но не сдаваться! Упорно репетировала и репетировала несколько месяцев, но тщетно. Надежда рухнула, когда стали набирать артисток для нового сезона. Ни на одном прослушивании я не прошла! Директора не увидели во мне актерской жилки.

Желания стать певицей, даже такого сильного, как у меня, оказалось мало, требовался голос. Никакие репетиции до изнеможения, никакие старания не помогли, меня не взяли ни на одну сцену! Сезон начался, а я осталась не у дел. Это было крушение не просто надежды, рушилась вся будущая жизнь. Что делать?

Весь сезон я проработала в Виши, …разливая воду курортникам. Но сезон закончился, отдыхающие разъехались, жить стало просто не на что. Я прекрасно понимала, что ни в какое кафе меня не возьмут и петь я не буду. В Виши делать было просто нечего, придется возвращаться.

Назад в Мулен или вперед к новой жизни?

Певицы из меня не получилось, но, может, получится что-то другое? Мысль была достаточно бодрой, если вспомнить мое тогдашнее положение.

Мулен принял меня равнодушно, то есть, совершенно равнодушно, словно и не было веселой певицы Коко в «Ротонде». Бальсан пожал плечами:

— Я тебе говорил, что ничего не получится.

Что я могла ответить, «спасибо за поддержку»? Но почему он должен меня поддерживать?

И снова были дни и ночи с иголкой в руках, но теперь уже без Адриенны, которая жила у Мод Мазюэль за городом. Мод была весьма странной особой, огромная, безмятежно величавая, она не ходила, а словно плыла по жизни. Увидев такую, любой мгновенно верил, что у нее все в руках и все под контролем. Несмотря на гладкое, без единой морщинки лицо Мод, никому в голову не приходило, что она молода, Мод звали мамашей все — от сопливых мальчишек до пожилых ловеласов. Под её крылышко стремились спрятаться многие девушки, ей почти ежедневно кто-то плакался в пухлое плечо, будучи твердо уверенным, что уж Мод заставит негодника жениться или хотя бы признаться в любви.

Ей бы содержать бордель, но она решила иначе: бордель — это грубо, можно же куда изящней. Изящней оказалась вилла в Совиньи рядом с Муленом. Там почти ежевечернее собирались веселые компании, ели, пили шутили, занимались любовью… Но у Мод нельзя снять девочку на ночь, уединяться полагалось только тогда, когда отношения определены, а до этого сладостного момента нужно красиво ухаживать за объектом страсти, дарить подарки избраннице, а заодно и самой Мод.

Если пара вообще складывалась, Мод получала нечто вроде комиссионных за сводничество. Кем она была? Свахой, сводницей, но не развратницей. Она не поощряла «измен», когда сегодня девушка принимает ухаживания одного, а завтра другого. Такие вертихвостки изгонялись с напутствием:

— Выберешь одного — приходи.

Адриенна была её любимицей, она не спешила ни с кем в постель, зато за внимание самой Адриенны боролись сразу трое — граф, маркиз и еще кто-то, стараясь один другого переплюнуть в щедрости. Денег было немного у всех троих, что не мешало ухажерам поставлять на вечеринки самые изысканные сладости и вина, а самим дамам (Адриенне и Мод) без конца делать мелкие подарки. Подарки были грошовые, но когда нет белого хлеба, едят черный, все лучше, чем ничего.

Сама Адриенна немного погодя влюбилась, причем взаимно, в барона де Нексона, которому жениться на бесприданнице равносильно отказу от наследства — непозволительная роскошь для человека, живущего только на средства родных. Они очень долго были верны друг дружке и, дождавшись смерти отца барона, все же обвенчались. Через много лет моя Адриенна стала баронессой Нексон, а я так и осталась Мадемуазель Шанель, правда с добавкой «Великой».

Однако попытка бегства в красивую жизнь не прошла бесследно. Поняв, что привезла оттуда кроме разочарования нечто куда более серьезное, я ужаснулась. Беременность в моем положении равносильна смерти!

Что было бы, роди я? Презрение родных? Это самое легкое. Чего ожидать от дочерей безумной Жанны Деволь, яблоко от яблони… Старшая родила, теперь вот средняя… Если они станут каждый год приносить по младенцу, впору открывать отдельный приют для этого семейства.

Дать жизнь ребенку, которому никто не будет рад, на котором всегда будет позор незаконнорожденного? Выйти замуж за какого-нибудь вдовца с шестью детьми и всю жизнь выслушивать от него упреки в распутстве? Или жить у родственников вместе с ребенком, понимая, что тебя держат только из милости? Клеймо матери грозило стать и моим.

Нет! Я пошла к акушерке. Лучше взять на себя грех перед не родившимся ребенком, чем всю жизнь стыдливо отводить глаза перед рожденным вместо ответа на вопрос об отце.

Женщина была пожилой и много повидавшей на своем веку.

— Нет, мадемуазель, я не стану вам делать аборт. Это ваша первая беременность, если её лишиться, можно совсем не иметь детей.

Послушать акушерку и оставить ребенка? Временами мне кажется, что свой главный выбор я сделала именно тогда, ведь не будь аборта, дальше Варенна мне ничего не видеть.

Я сидела на стуле, прижимая к груди сверток с запасным бельем и простыней, и молча плакала. Плакала сухими глазами!

И вдруг начала говорить. Я рассказывала о матери, которая любила отца больше жизни, родила от него сначала Жюлию, потом меня, а потом еще четверых. Когда стало видно живот в первый раз, родители выгнали её из дома, пришлось разыскивать нашего отца и пытаться заставить его если ни жениться, то хотя бы признать ребенка. Он признал. Но не женился. И даже после моего рождения не женился тоже. Только Антуанетта родилась «законной», нас с Жюлией оформили потом.

У нас не было своего дома, жили у родственников. Всегда как приживалы, всегда на птичьих правах. Но мать все так же неистово любила отца и забывала про нас, его детей. Боясь, что однажды он просто не вернется, стала ездить следом. Завозила очередного ребенка и уезжала снова.

Отцу она со своей любовью была в тягость, это я уже понимала. Мужчину нельзя заставлять жениться или любить себя, если это делать, он обязательно уйдет. Теперь я понимаю, что отец разъезжал и из чувства протеста тоже, когда тебя держат в клетке, обязательно хочется на свободу. Не всем, конечно, но нам с отцом хотелось.

А детей навязывать их папаше нельзя тем более…

Я говорила и говорила, в глазах появились слезы, они текли по щекам, но я не вытирала. Впервые с тех пор, как за отцом захлопнулась дверь приюта в Обазине, я откровенно рассказывала о себе. А чужая женщина слушала.

— Снимай свою юбку и ложись на кровать. Придет время, когда ты пожалеешь о сегодняшнем решении. Но я знаю, что если не я, то это сделает кто-то другой, ты сумасшедшая.

Потом были несколько часов боли и несколько дней откровенного страха. Все обошлось, заражения не случилось, но она права, наступил день, когда я горько пожалела об аборте, потому что ребенка от Боя выносить не смогла, и детей у меня не было.

И все-таки, если бы я не поступила так, не было бы и меня самой, не было бы Коко Шанель.

Михаил Елизаров. Бураттини. Фашизм прошел

  • Издательство «АСТ», 2011 г.
  • «Было бы ошибкой воспринимать данные тексты как эссеистику в чистом виде. Перед вами, скорее, монологи персонажей из ненаписанного романа.
    Герои язвят и философствуют, потом совершают какие-нибудь абсурдные, провокационные или даже антиконституционные поступки. В обычном романе это называется сюжетом.
    „За кадром“ книги остались, собственно, поступки. Поэтому читателю предлагается совершать их самостоятельно, по мере прочтения».
  • Купить книгу на Озоне

«Возвращение блудного попугая». Трилогия

Возвращение I

Популярная анимационная трилогия восьмидесятых годов «Возвращение блудного попугая» — забавные истории о своенравном попугае по имени Кеша.

Первая часть, созданная на заре перестройки в 1984 году, произвела настоящий фурор. Таких мультфильмов советская мультипликация еще не знала — комедийных, многоплановых, с актуальной пародийной социально-политической нотой: капризный попугай, беглец и возвращенец.

Формально ориентированное на детскую аудиторию, «Возвращение» пользовалось бешеной популярностью у старшего поколения. Мультфильм растаскали на цитаты. Пресловутая анимация «для взрослых» — рисованные «Фитили», обличающие то пьянство, то тунеядство, — меркла рядом с «Возвращением блудного попугая». Набившая оскомину трудовая мораль проигрывала подтексту, о существовании которого вряд ли догадывались создатели — режиссер Валентин Александрович Караваев и сценарист Александр Ефимович Курляндский.

Хотя, почему не догадывались? Если бы Караваев и Курляндский ограничились одним выпуском «Возвращения», тогда можно было бы говорить о непреднамеренной удаче и приблудившемся подтексте. Но в течение нескольких лет этими же людьми были созданы еще две части, настолько последовательные и глубокие, что говорить о «случайностях» не приходится.

Курляндский и Караваев наверняка понимали, насколько близок советскому зрителю маленький капризный попугай, насколько он узнаваем. Ведь именно образ, гармонично озвученный Геннадием Хазановым, и драматургия обеспечили успех мультфильма, а не избитая изобразительная техника (мальчик Вовка, хозяин попугая Кеши, как две капли похож на Малыша из «Карлсона»).

Новаторством занимался Юрий Норштейн, еще в 1975 году выпустивший философского «Ежика в тумане». Караваев и Курляндский смогли подняться до идеологии.

К 1984 году цензурный аппарат Советского Союза был уже ослаблен, но не настолько, чтобы не заметить, как двусмысленно «Возвращение». Но в том-то и дело, что этот второй смысл устраивал официальную идеологию. Мультфильм остроумно клеймил извечную пятую колонну — диссидентское сообщество и его национальный колорит.

Поэтому и было оставлено явно провокационное название «Возвращение блудного…». Пародийный контекст сразу же начинал работать на «образ».

С первого взгляда на Кешу становилось понятно, что национальность у попугая «библейская»: восточный тип — на то и «попугай», круглые навыкате глаза, семитский нос-клюв. Попугаи, как известно, долгожители. Кеша должен был восприниматься как Агасфер, эдакий Вечный Попугай.

Кешина речь — медийный «органчик», безмозглый склад теле- и радиоцитат на все случаи жизни. У Кеши доминирует не ум, а нрав. Причем, довольно скверный. Мультфильм всячески показывает, что хозяин Кеши — мальчик Вовка (читай, власть) — души в попугае (еврее) не чает, а Кеша всегда и всем недоволен.

Первое «бегство» попугая пародирует так называемую «внутреннюю эмиграцию». Сюжет развивается следующим образом. Вовка отказывает Кеше в принятии «духовной пищи» — попугай смотрит по телевизору криминальную драму — что-то наподобие «Петровки, 38», с погонями и стрельбой.

Авторы тем самым показывают «уровень» духовных притязаний Кеши. Он смешной, пестрый, инфантильный болтун с завышенной самооценкой.

Мальчик Вовка не смотрит пустой фильм, а прилежно делает уроки. И он просит попугая сделать звук потише. Эти просьбы попугай воспринимает как ущемление своих прав и свобод. Выключенный телевизор ставит точку в отношениях между Вовкой и Кешей. Попугай бросается с балкона. Эта откровенная симуляция самоубийства должна подчеркнуть разрыв. Вовка олицетворяет государство и власть, с которыми Кеша больше не может иметь никаких взаимоотношений. Он как бы «умер» для них.

Поначалу шутовское бегство пугает Кешу. Он понимает, что был Вовкиным любимцем. По сути, его поступок — не более чем истеричное актерство. Но домой вернуться уже не получается. Кеша потерялся и не может найти свое окно.

Попугая-диссидента спасает публика, обитатели двора: жирный кот, ворона, воробьи. Кеша «выступает» — воспроизводит весь словесный мусор, засевший в его голове после прослушивания «голосов». Это нелепая, вывернутая наизнанку информация, забавляющая и кота, и ворону.

«Прилетаю я как-то на Таити… Вы не были на Таити?» — так начинает свои речи Кеша. «Таити» должно звучать как «земля обетованная» — историческая родина Кеши, экзотическое местечко.

Жирный кот — сибарит, «мажор», питомец власти, родовой враг всех «птиц», и при этом — совершенно безопасный, ввиду своей сытости и лени. Диссидентские посиделки всегда знали такие типажи — детей партийной или научной элиты, холеных и щедрых до времени псевдобунтарей.

Ворона — богема, типичная интеллигентка, бойкая помоечница с неистощимым, как у бывших блокадников, запасом оптимизма. У нее одинаковый ответ на все Кешины пассажи: «Просто прелестно!»

Когда наступают «холода» (политическая оттепель закончилась), кот выносит Кеше свой беспощадный, но справедливый приговор: «Не были мы на Таити, нас и здесь неплохо кормят». Для внутреннего эмигранта наступают трудные времена.

С Кешей остается только воробышек — беспородный интеллигент, последний верный слушатель. Возможно, попугая и воробья сближает «библейство», ведь «воробей» на Руси — устоявшийся образ еврея.

Продрогшая пара рыщет по балконам в поисках пищи. Кеша в одном из окон замечает Вовку. Блудный с радостью возвращается домой, сразу же забывая о голодном приятеле-воробье.

Пока Кеша диссидентствовал, Вовка завел щенка (будущего пса режима), присутствие которого раньше Кеша не потерпел бы. Теперь же Кеша временно перевоспитан улицей, усмирен. Он даже готов делить место фаворита с лопоухим щенком. Прежнее чванство отошло на второй план, преобладает подобострастие.

Когда Вовка снова просит сделать телевизор потише, Кеша немедленно выполняет просьбу, указывая на щенка: «А я что? Я ничего… Это ему не слышно!»

Кажется, диссидент приручен и сломлен.

Но еще есть порох в пороховницах. Зреет новый бунт и побег. Эмиграция внешняя.

Во второй части «Возвращения блудного попугая» Кеша «бежит» на Запад.

Возвращение II или «Это я, Кешечка»

Второй выпуск «Возвращения блудного попугая» (1987) повествует о последующем витке диссидентского побега. Внутренняя эмиграция эволюционирует к эмиграции внешней.

Этот сценарный ход вполне соответствовал реалиям советской жизни первой половины семидесятых, когда Советский Союз нехотя, точно сквозь зубы, выпускал на волю пятую колонну и пятую графу. Брюзга, нытик, доморощенный Абрам Терц-Синявский ибн Кеша бежит на «Запад». И пусть в мультфильме «Запад» оказывается условным и символичным, но от этого он не перестает быть местом загнивания и средоточием порока. Там, «за океаном», на родине бубль-гума и джинсов, жизнь преподаст Кеше жестокий эмигрантский урок в духе «Это я — Эдичка«1.

Еще в первом выпуске попугай Кеша показан морально разложившимся типом — ленив, капризен, чудовищно амбициозен. Этап внутренней эмиграции на «арбатской» помоечке дополнительно развратил Кешу. Он, под давлением обстоятельств, конечно, вернулся к Вовке, то бишь, в лоно советской системы, но это временное перемирие. Кешу не исправить. Выражаясь словами управдома Мордюковой2, попугай-диссидент по-прежнему «тайно посещает синагогу».

Толчком к переменам оказываются пресловутые «элементы сладкой жизни», к которым внутренне тянется Кеша. Утром, выгуливая собаку, он приходит на родимую помойку, свою интеллигентскую «кухоньку», чтобы, как в старые добрые времена дать концерт постоянным зрителям: воробьям и вороне. Все портит жирный кот, проклятый мажор — появляется в новых джинсах, с плеером и жвачкой: «Серость, это же бубль-гум!»

Общество потрясено этой демонстрацией роскоши. О Кеше сразу забывают. Помоечная интеллигенция показывает свое поверхностное нутро и бездуховность. Западные штучки оказываются привлекательней творений Кешиного духа.

Донельзя самовлюбленного Кешу начинает съедать зависть. Он возвращается домой к Вовке и, хоть и будучи существом мужского рода, закатывает сцену по женскому типу: «В чем я хожу, в рванье, как Золушка!» Вовка, то есть, Родина, со словами «Выбирай», щедро распахивает шкаф-закрома, но блага отечественной легкой промышленности Кешу не интересуют. Отрыдав, Кеша цинично «подает на развод»: «Прощай, наша встреча была ошибкой», и удаляется в те места, где «роскошь» доступна.

Если первый Кешин побег был истеричной реакцией на запрет и попугая, хоть и с натяжкой, можно было назвать бунтарем, то вторая «эмиграция» — расчетливый поступок потребителя. Кеша готов продаваться за джинсы, плеер и бубль-гум.

Первым делом, попав на «Запад», Кеша выставляет себя на торги. Избалованный Кеша неадекватен в самооценке и назначает себе цену в тысячу рублей — заоблачная советская сумма. Кеша забывает, что он уже не в квартире Вовки, что он попал на территорию рыночных отношений. Попугай и за тысячу, и за сто, и даже за десять рублей никому не нужен. Реальность быстро сбивает спесь. Лишь когда Кеша уценил себя до нуля, на него находится покупатель.

Кто новый Кешин хозяин? Внешне — это типичный отпрыск фарцы конца восьмидесятых. Он «модно» одет, его квартира забита знаковыми для советского обывателя предметами роскоши — видеомагнитофон, столик на колесиках и прочее.

В отличие от белобрысого славянского Вовки, новый Хозяин выглядит как типичный свиноподобный англосакс, сродни рядовому Райану3 — крупный жестокий юнец. Он — Хозяин Запада и своенравному пернатому еврею Кеше придется у него ох как не сладко.

Первые кадры нового Кешиного житья на Западе должны ввести зрителя в заблуждение. Кеша в новой футболке с Микки-Маусом валяется с плеером на диване, слушает «Модерн токинг», пьет загадочный напиток «coka», смотрит видеомагнитофон. Кажется, новая капиталистическая жизнь удалась…

Все становится на свои места во время Кешиного телефонного звонка Вовке. Попугай традиционно врет, как и многие его собратья-эмигранты, тратившие последние доллары на разговор с Родиной, лениво и благодушно сообщали о своих финансовых достижениях, собственной машине, цветном телевизоре, кока-коле в холодильнике, чтобы потом, с новыми после вранья силами, вернуться к грязной посуде в ресторане или сесть за руль заблеванного такси…

Кеша не исключение: «Купаюсь в бассейне, пью джус, оранджад, у меня много друзей, машина». Немаловажно, что в беседе он примешивает к голосу характерный акцент эмигранта второго поколения — изощренное кокетство со стороны хитрого Кеши. Эта ложь во спасение самолюбия примиряет его с действительностью. Кстати, Кеша смотрит по видеомагнитофону фильм «Укол зонтиком». Это фильм был в советском прокате, так что Кеша в смысле «духовной пищи» не особо выиграл.

Но вот возвращается англосакс, попугай спешно комкает разговор, бросает трубку. Видно, что Кеша жутко боится Хозяина. Вскоре становится понятно, почему. Тот помыкает никчемным попугаем, издевается, унижает. Из любимца и фаворита Кеша превратился в прислугу, в раба. Кеша хнычет: «Вовка так любил меня, буквально носил на руках».

Увы, капитализм вблизи оказался не таким уж и привлекательным. Наступает прозрение. После очередного унижения, Кеша позволяет себе повысить голос на Хозяина. Запад показывает свое звериное лицо, бунтарь немедленно оказывается в клетке. Кеше только и остается, что скандировать: «Свободу попугаям!», да горланить протестные песни брошенного отечества: «Пусть всегда будет Вовка, пусть всегда буду я!»

Вернуться домой из тюрьмы уже не просто. Новообретенный киношный опыт приходит на помощь. Кеша ломает клетку, сооружает из «западных» отходов взрывчатое устройство. При подрыве двери Кешу контузит. Его окружают видения-кошмары, демонические личины капитализма, а приходит в себя он уже в квартире Вовки. Эмиграция не прошла бесследно — Кеша в бинтах, поврежден и физически, и морально. Кеша признается, как лимоновский герой: Мне было плохо, я был один.

Никаких предпосылок для возвращение попугая домой не было. И тем не менее — Кеша на Родине. Этот момент можно воспринимать как вторжение чуда. Создатели мультфильма, разумеется, могли бы посвятить десяток секунд дополнительному эпизоду, в котором «англосакс» выбрасывает полумертвого Кешу на помойку, а там его подбирает Вовка, вышедший на прогулку со щенком.

Авторы понимали, что эти объяснения лишние. Все-таки Кеша — собирательный образ беспокойной еврейской интеллигенции. Да, какая-то сбежавшая на Запад часть «Кеши» показательно поплатилась за предательство, но оставшаяся получила хороший урок, и угомонилась… до нового побега. Теперь уже — в народ.

Возвращение III или «Бегство в народ»

Третий и последний выпуск приключений блудного попугая (1988) повествует о хождении «в народ». Кеша решает «обрусеть».

По сути, все прежние бегства Кеши — своеобразный поиск правды, мифического Беловодья, обетованной Таити. Свой поиск Кеша ведет, прежде всего, в культурном поле, а именно, последовательно примыкает к тем или иным социальным трендам.

В первых двух выпусках Кеша побывал и диссидентом, и космополитом. Внутренняя эмиграция не удалась, эмиграция на Запад разочаровала в капитализме. Рожденный в Союзе, Кеша не сумел стать ни исполином духа, ни гражданином мира. Но есть еще один выход. Где-то рядом, буквально под боком, существует еще одна влиятельная культурная тенденция — русская, народническая, говорящая, что не нужно далеко ходить за правдой — она рядом, за городом, в простоте, в чистоте аграрной жизни, в единении с природой.

События развиваются следующим образом. Толстый рыжий кот сообщает помоечным завсегдатаям, что на лето он уезжает в деревню. Примечательно, что кот-мажор во второй раз выступает законодателем модного течения. В предыдущей серии он совратил Кешу джинсами и плеером.

Ужаленный завистью, Кеша спешит домой, чтобы потребовать от Вовки своей доли «русскости», совсем как персонаж из анекдота того времени — дотошный телефонный еврей, который звонит в общество Память: «Правда ли, что евреи продали Россию, и если да, то где я могу получить мою долю?..»

Поехать в деревню не получается — Вовка заболел. Мы видим Кешу уже в новом «русском» амплуа. Вместо футболки на нем подобие бабьего крестьянского исподнего. Он по старушечьи брюзжит на Вовку: «Зимы ему мало болеть».

Как ни грустно, но в 1988 году Вовка, то есть, Советский Союз, был уже основательно болен. Знал бы Кеша, что «Вовке» не суждено поправиться, что он протянет еще три года, до августа 1991…

Печальные события еще впереди, а Кеша тем временем собирает чемодан и отбывает на жительство в деревню, «к корням».

На трассе Кешу долго никто не подбирает. Но вдруг на тракторе появляется Василий — воплощенное клише из художественных фильмов о деревне. Во всяком случае, именно таким представляет городской обыватель Кеша сельского жителя. Василий простоват, добродушен, гостеприимен.

Василий увозит Кешу в совхоз «Светлый путь». Он вежлив и неизменно обращается к собеседнику на «Вы», в то время как высокомерный Кеша бестактно тыкает: «Хочется запросто, с народом — как ты! Простыми парнями, какие у нас на каждом шагу!…»

Василий возвращается из музея — он таким образом приобщался к «высокому». Кеша поет «Русское поле» — это его форма слияния с русской идентичностью.

Вообще, все культурные коды, которыми оперирует Кеша, чтобы найти подход к Василию, в сути стереотипы и создают лишь комический эффект. Сложно представить себе что-то более нелепое, чем попугай (то бишь, еврей) в деревне. Как выяснится позднее, он еще и социально опасен. От Кеши одни проблемы и убытки.

Утром Кеша просыпается в деревенском доме, ищет завтрак, роняя горшки, пачкаясь в печке, с воплями призывая на помощь Василия. Попугай не способен найти пропитание в доме, даже если оно просто стоит на столе.

После завтрака Кеша выходит на прогулку и знакомится с «хозяйством»: свинья с поросятами, лошадь, петух и куры. Для попугая обитатели двора — публика. И в деревне он занимается привычным делом, а именно хаотично воспроизводит городскую «культуру» — в данном случае микс из Антонова, Пугачевой и бессмысленный набор фраз из «Сельского часа»: «Скажите, сколько тонн клевера от каждой курицы-несушки будет засыпано в инкубаторы после обмолота зяби?»

У живности «искусство» не встречает поддержки, скорее недоумение и раздражение, разве что лошадь «ржет» над самим исполнителем.

Доведя себя до творческой экзальтации — Кеша изображает исполнителя рок-н-ролла — попугай падает в колодец. Его спасает вернувшийся Василий, а потом одалживает вымокшему попугаю картуз и ватник.

Кеша внутренне понимает свою никчемность. Во многих советских фильмах разыгрывается история неуклюжего неофита, который, попав в новую для него среду, упорным трудом ломает ситуацию и вырывается в ударники. Кеша тоже одержим идеей доказать свою значимость и полезность: «Я смогу, я докажу, я покажу! Обо мне узнают. Обо мне заговорят!».

Но преображения не происходит. Кеша оказывается неспособен к крестьянскому труду. (По-хорошему, к труду вообще). Он разрушителен как Чубайс или Гайдар, которые несколько лет спустя продемонстрируют стране свои ужасные таланты…

Сев в трактор Василия, Кеша вначале разносит во дворе постройки, а потом сваливает трактор в реку. Василий при этом проявляет чудеса толерантности — только вздыхает, да обреченно машет рукой.

В попугае просыпается совесть, точнее даже не совесть, а ее актерский суррогат, Кеша клеймит себя, называет ничтожеством, жалкой личностью и решает «умереть как мужчина». (Кстати, это первый и последний раз, когда попугай декларирует свою мальчуковость, ведь все его поведение это — перепев анекдотичной еврейской жены, у которой, как известно, «все болит»).

Повешение на проводе от лампочки превращается в спектакль. Свиньи, лошадь, да и сам Василий с любопытством следят за процессом. При этом никто не пытается остановить попугая — уж слишком много от него вреда.

Образ Кеши начисто лишен драматизма: Есенина из попугая не получается. Василий отправляет его домой в посылке.

Обитатели помойки встречают вернувшегося кота. Тот наверняка не ходил в народ, а был просто дачником. Но тут появляется Кеша. На нем ватник и картуз — он, как всегда, «в образе». Щелкнув кнутом, Кеша разражается тирадой обезумевшей деревенской прозы: «Эх вы! Жизни не нюхали?! А я цельное лето, цельное лето: утром покос, вечером надои, то корова опоросится, то куры понеслись. А тут вишня взошла! Свекла заколосилась! Пашешь, как трактор! А ежели дождь во время усушки, а?», закуривает «козью ножку», давится «дымом отечества», заходится кашлем…

А дальше все, конец. Потому что бежать-то Кеше больше некуда. Как в анекдоте: «А другого глобуса у вас нет?..»


1 Первый роман Эдуарда Лимонова.

2 Фильм «Бриллиантовая рука», где Нонна Викторовна Мордюкова блестяще сыграла роль управдома.

3 Главный герой фильма американского режиссера Стивена Спилберга «Спасти рядового Райана».

Роман Сенчин. Информация

  • Издательство «Эксмо», 2011 г.
  • Новый роман Романа Сенчина «Информация» — по-чеховски лаконичный и безжалостный текст, ироничный приговор реализма современному среднему классу. Герой «Информации» — молодой человек с активной жизненной позицией, он работает в сфере рекламы, может позволить себе хороший автомобиль и взять кредит под покупку квартиры. Но однажды его такая сладкая жизнь дает трещину: узнав об измене жены, герой едва не погибает, но выжив, начинает иначе смотреть на окружающий мир. Сходится со старым другом — поэтом-маргиналом, влюбляется в молодую революционерку и… катится, катится под откос на полной скорости. Жизнь внутри катастрофы — привычное состояние героев Сенчина. В новом романе катастрофа выглядит приключением, читая про которое — невозможно оторваться! В героях «Информации» читатель узнает известную литературную богему современной Москвы и не раз улыбнется, угадывая прототипов.
  • Купить книгу на Озоне

Произошло как в каком-нибудь анекдоте: жена принимала ванну, ее мобильник лежал на столе; я пытался смотреть очередную вечернюю муть. Мобильник пиликнул — пришла эсэмэска. От нечего делать я взял его
и открыл. На дисплее появилась надпись: «Спокойной
ночи, рыбка!»

Комната качнулась, по волосам дунуло холодом.
Стало страшно и радостно, как бывает, когда чувствуешь, что через минуту жизнь изменится, помчится по
совсем другому руслу, или, точнее, как водопад обрушится в пропасть, чтобы там, попенившись, устремиться дальше… Да, стало страшно и радостно, и я торопливо, до возвращения жены, проглядывал другие сообщения, читал нежные послания ей какого-то мужика и ее
этому мужику.

Читал и набирался злой веселостью… Вообще-то я
давно тяготился житьем с женой (хоть и пробыли мы
вот так, каждый день вместе, меньше трех лет), случалось, изменял ей с проститутками, но от нее измены не
ожидал, тем более такой — кажется, всерьез…

Она вышла из ванной, обмотанная полотенцем. Кожа ярко-розовая, распаренная, лицо оживленное. Что-то хотела сказать, может, предложить сексом заняться,
но увидела у меня в руках свой телефон, и лицо сразу
изменилось — из мужа я мгновенно превратился во
врага.

Опережая мое пусть и не совсем искреннее, но все
же правомерно недоуменно-негодующее: «Что это такое?!» — она начала выкрикивать, что вот какой я подонок, шарюсь в чужих телефонах; что давно хотела сказать; что ей нужно родить ребенка, а я алкаш, что я
жмот — денег полно, а она до сих пор торчит в этой
съемной дыре… В общем, за минуту успела выплеснуть
все, что вообще свойственно выплескивать прижатому
к стене бабью. А я сумел только сказать:

— Ну и тварь ты, Наталья.

Схватил с тумбочки лопатник, где были деньги, документы и карточки, прошел в прихожую, замочив ноги (с Жены натекло), обулся, накинул пальто, щелкнул
собачкой замка.

— Ты куда? — без интонации, как-то умиротворенно
спросила жена.

— В жопу.

— Отдай мне телефон.

— Хер тебе.

Я выскочил на площадку, ткнул кнопку лифта. Но
ждать не было сил, и я побежал вниз по лестнице.

От мороза перехватило дыхание, сразу защипало
глаза и щеки… Зима в тот две тысячи шестой была в Москве холодная, несколько недель за тридцать давило…

Я постоял у двери подъезда, пытаясь решить, что теперь делать… Зря так взял и выскочил. Как психованная
девка или как виноватый. Правильней было бы сунуть
ей в зубы сумку и — за дверь. Катись к своему пусику,
сука!.. Квартиру я снимаю, деньги плачу, а она вообще
кто? что? Но возвращаться было глупо, выяснять отношения явно бессмысленно, и я пошел к «Седьмому континенту».

На выезде со двора стоял наш «Форд». Он принадлежал формально жене, был подарком ее родителей на
нашу свадьбу. Но ездил на нем в основном я. У жены не
выдерживали нервы рулить по московским улицам,
торчать в пробках…

Вспомнилось, как я по утрам спускался первым, прогревал машину, а потом приходила жена, и я вез ее
на работу, а затем отправлялся к себе в агентство… Я
быстро научился ориентироваться в Москве, объезжать проблемные участки, а если и попадал в заторы,
то редко нервничал — слушал молодые актуальные
группы вроде «Сансары», «Мельницы», «Люмена» или
аудиокниги. В конце концов время, проводимое в машине, стало чуть не лучшей частью дня. И вот теперь, в
Эти минуты, все уходило в прошлое. Точнее — почти
все… Конечно, автомобиль я себе куплю, но в нем будет
иначе… Вообще — многое будет иначе…

И вдруг показалось, что не так серьезно произошедшее. Чтоб убедиться или, наоборот, разувериться, я
достал мобильник, открыл «Принятые сообщения» и
снова пробежал взглядом письма. Вчитываться было
слишком больно, мне хватало отдельных слов. «Рыбка»,
«зая», «встретимся», «целую», «до завтра»…

— Тварь, гнида. — Я сунул телефон обратно в карман.

Супермаркет «Седьмой континент» находился в ста
метрах от моего (хм, «моего») дома, на Хорошевке.

Внутри — безлюдье. Волна возвращающихся с работы уже миновала, да вообще людей после Нового года
(а он был две с небольшим недели назад) в Москве стало словно бы меньше. Часть, наверное, до сих пор отдыхала.

Зашел я, конечно, купить чего выпить. Пригасить
клокотание… Непонятно, что именно там клокотало,
но уж точно обиды было больше всего остального.
В любом случае обидно, когда вот так вдруг узнаешь,
что жена, как к ней ни относись, оказывается, любит не
тебя, считает другого лучше тебя. Тебя, с кем не так уж
давно шла в загс, каталась в лимузине и целовалась, ходила в гости и хвасталась обручальным кольцом. Тварь.

Где алкогольный отдел в «Седьмом континенте», я
знал отлично, но, вместо того, чтобы бежать туда и хватать бутылку, стал бродить вдоль полок, уставленных
пакетами, упаковками, банками, коробками… Обилие
еды вокруг всегда внушает чувство уверенности и защищенности. Успокаивает.

Я бродил и пытался выстроить дальнейшую тактику
поведения… Конечно, с одной стороны, это отлично,
что все так получилось, и теперь разрыв неизбежен, и я
ни за что не пойду на мировую. Даже если она будет
умолять. Разбег, развод, новая жизнь. Хорош, пожили
вместе… А с другой… Как это все?.. Где мне провести хотя бы эту ночь? К ней сегодня не вернусь стопудово.
И она вряд ли сейчас собирает вещи, чтобы свалить к
своему. И что у него? Захочет ли он ее принять? Одно
дело любезничать по мобильнику и трахаться раза два
в неделю, а другое — жить вместе… Кто он вообще?

Я сунулся за телефоном, будто в нем мог найти информацию о мужике жены, но тут же отдернул руку,
громко хмыкнул… А если она возьмет и заявит, что остается в этой квартире? Да, возьмет и заявит: «Я никуда
не уйду. Хочешь, уходи сам». Не хозяйке же на нее жаловаться… Да… Да, придется срочно искать себе другое
жилье. Вещички паковать… За семь лет в Москве я сменил пять квартир. Опыт поисков и переездов имеется.
Приятного мало… Надо «Из рук в руки» купить…

Поняв, что думаю о какой-то мелкой лабуде, я снова
зло хмыкнул, остановился, огляделся… Надо взять алкоголя, глотнуть, прийти в себя… Но мысли снова завертелись вокруг этой лабуды, мелкой, но важной… Действительно, где переночевать?

Друзья у меня в Москве, конечно, были. Ну, или не
друзья если, то приятели. Но как это сделать — завалиться в десять вечера и сказать: «Я от жены ушел, можно пожить?» У каждого свои дела, свои семьи… Нет, к
Руслану можно. К Руслану — можно. Он земляк, он меня в Москву вытащил, я его сто лет знаю. К нему можно. Рассказать, попроситься поспать, а завтра уже решить,
как и что…

Я взял бутылку водки, фляжку коньяку в дорогу, пару
упаковок колбасок-пивчиков. Пока шел к кассе, не
удержался и отпил из фляжки. Тут же появился паренек
в униформе и сделал замечание:

— До оплаты товар вскрывать нельзя.

Я послал его, и он не сопротивлялся…

В тамбуре между дверьми, там, где бьет из кондиционера горячий воздух, то и дело глотая коньяк, позвонил Руслану. Без лишних прелюдий сказал, что у меня неприятности, и спросил, можно ли заехать. Руслан
вяловато (явно был опять под колесами) ответил:

— Ну давай.

Теперь, когда те события вспоминаются не так болезненно, заслоненные другими, более тяжелыми, наверное, можно рассказывать по возможности обстоятельно…

Мое закрепление в Москве шло постепенно. Поселился я здесь довольно-таки случайно — однажды осенью девяносто девятого позвонил Руслан, старший
брат моего одноклассника Максима, и предложил место. Сам он к тому времени уже года три как находился
в столице, работал в отделе медиабаинга Агентства
бизнес-новостей по протекции еще одной нашей землячки, бывшей журналистки местного Т В. В девяносто
девятом землячка эта перешла в другое агентство, Руслан занял ее кресло — стал начальником отдела, — а на
появившуюся вакансию пригласил меня. Я, естественно, согласился…

Наш родной город расположен на Средней Волге.
Город большой, известный в первую очередь тем, что
во время Великой Отечественной его выбрали резервной столицей страны; но на самом деле он скучный и
беспонтовый. Скопление зданий. В нем можно всю жизнь делать попытки подняться, но на деле не переставать копошиться на дне.

В юности, которая пришлась на начало девяностых,
мы с Русланом, Максимом, Женей, еще ребятами, пытались крутить дела, но в основном не в нашем городе, а
в соседнем, где выпускали самые массовые и популярные в стране автомобили, было множество предприятий, которые в то время, казалось, никому конкретно
не принадлежали, и была уверенность, что каким-нибудь из них можно довольно легко завладеть.

Правда, ничего у нас не получилось. Там уже начали
работать серьезные люди, они собирались поднимать
огромные деньги, от нашей же группочки восемнадцати-, двадцатилетних подростков просто отмахнулись — даже не угрожали, а просто доходчиво объяснили, что нам делать здесь нечего.

Мы выживали мелочами — торговали кожаными
куртками, плеерами, еще всякой модной тогда фигней,
которую теперь, спустя неполные двадцать лет, и
вспомнить трудно. Совсем другой стал мир, другие вещи считаются ценными, по другим раскладам устроена жизнь. Сейчас даже смешно становится, из-за чего
тогда, в начале девяностых, убивали друг друга, что
считали предельной крутью, чему до судорог завидовали. Хотя именно те, кто вошел тогда в бизнес, убогенький и нищий по нынешним временам, и, главное, умудрился выжить, удержаться, сейчас, мягко говоря, не голодают.

Но лучше всего себя чувствуют пролезшие в тот период во власть. Вот они уж точно не прогадали. Есть у
меня приятель, Дима… Впрочем, он о моем существовании, скорее всего, забыл. Такие люди имеют свойство
забывать наглухо целые куски своей прежней жизни и
тех, кто там фигурировал. Но я о нем вспоминаю часто…

Вскоре после развала Союза, студентом второго
курса, Дима стал долбиться в наш областной Совет, сначала побыл помощником у одного депутата, потом
и сам стал депутатом. Отсидел там срок, успел завести
связи, закорешился с сыном губернатора, и теперь —
владелец одного из крупнейших и успешнейших банков Приволжского региона. Точнее, уже двух банков:
второй, прогорающий, Дима прикупил и поднял во
время кризиса, в две тысячи девятом.

Я слежу за ним через Интернет и не могу отделаться
от стоящей перед глазами картинки: худенький мальчик с поцарапанными тупой бритвой щеками, истертый пакетик в руках, стоптанные кроссовки… Бедный,
но энергичный, поставивший перед собой цель. И вот —
добился.

В интервью он иногда ноет, что ему тяжело, что замучили проблемы. Но это нытье богатого человека, —
те, кто каждый день перебивается с копейки на копейку, ноют по-другому. Лучше уж делать это как Дима…

В то время, когда меня позвали в Москву, я вел примитивный образ жизни. С одной стороны, был в лучшем положении, чем многие знакомые предприниматели, разорившиеся или серьезно обедневшие, опутанные долгами после дефолта девяносто восьмого, а с
другой — денег у меня и до дефолта, и после было кот
наплакал.

На своей полумертвой «Ниве» я мотался в Москву,
привозил три-четыре коробки с игровыми приставками, джойстиками, компакт-дисками и распространял
их по магазинчикам. Покупали активно — эти вещи
были тогда в моде и, что важно, постоянно модифицировались. Спрос был, а вот поставками занимались
челноки.

Одно время я неплохо зарабатывал на том, что покупал баксы и марки в одном обменнике, а потом продавал в другом. Играл на курсе, короче. Но в девяносто
седьмом ввели полупроцентный налог, и этот бизнес
погиб.

Были еще кой-какие варианты делать пусть небольшие, но все-таки реальные денежки. В общем, как говорится, крутился.

Я снимал двухкомнатку (торчать с матерью в одной
квартире было, ясное дело, неудобно), раза два-три в
неделю отвязывался в кабаках, имел двух подруг (одна
из них, Наталья, позже стала моей женой и причиной
нешуточных геморроев, о которых, собственно, я и собираюсь рассказать). Но все же такая жизнь мне мало
нравилась. Хотелось стабильности, нормального дохода, цивилизованного отдыха…

По советским понятиям, у нас была приличная семья. Мать работала музыкальным критиком, отец —
экономистом. Отец умер в марте восемьдесят девятого — умер неожиданно, официальный диагноз: сердечная недостаточность. Но, думаю, умереть ему помогли.
Он мог стать очень влиятельным человеком, более того — готовился к этому и начинал готовить меня; он
предвидел, какие возможности вот-вот откроются, но…
Тогда, перед большой дележкой, много людей вот так
скоропостижно поумирало. Позже их стали устранять
откровенней — взрывали, стреляли, травили.

Обитали мы — родители, моя сестра Татьяна и я — в
трехкомнатной квартире в центре. На третьем курсе я
снял себе отдельное жилище — хотелось свободы, и
чуть было из-за этой свободы не бросил университет.
Вообще высшее образование в то время казалось совершенно ненужным. Но я удержался, и спустя четыре
года после получения диплома экономиста, когда от
Руслана пришло приглашение работать в Агентстве
бизнес-новостей, диплом пригодился, хотя к моей деятельности полученная специальность имеет весьма
опосредованное отношение…

Да, закрепление в Москве происходило постепенно,
но нельзя сказать, что очень трудно. Спасибо, конечно, Руслану. Он помогал мне обвыкнуться, первые две недели я и жил у него; в работу втягивался без спешки
(впрочем, меня не особенно торопили, очень постепенно вводили в курс дел, и позже мне стало ясно по
чему). Потом я снял однушку в Железнодорожном (Москву тогда еще не мог себе позволить, а точнее — глупо
экономил на всем). После первой зарплаты съездил домой, были тяжелые разговоры с подругами… О существовании друг друга они, естественно, не знали, и каждой я обещал, что, как только у меня все наладится, заберу ее к себе. Терять любую из них было тяжело, но в
то же время подсознательно я, кажется, уже тогда считал, что теперь это бывшие мои девушки, что у меня
начинается новый этап, на котором появятся новые
подруги. К сожалению, спустя несколько лет я вновь
связался с одной из них и получил неприятностей по
полной программе…

Из Железнодорожного перебрался в Южное Чертаново, а затем постепенно все ближе к центру — Коньково, Новые Черемушки, Хорошевка, и в конце концов
стал, пока осторожно, подумывать о покупке двушки в
приемлемом (то есть не совсем уж у МКАДа) районе.

Я знакомился с девушками, но отношения с ними
заканчивались очень быстро (о чем я, в общем-то, не
сожалел, — тех, к кому почувствовал бы нечто вроде
любви, среди них не попадалось).

Вскоре после меня в Москву переехала Лиана, невеста моего одноклассника Максима, а затем и сам
Максим (он по знакомству устроился редактором новостных выпусков на «РТР»), появились приятели, деловые партнеры, с которыми иногда пропускали по
несколько рюмочек… В общем, знакомых в столице было немало. Но со своей бедой я мог побежать только к
Руслану, несмотря на то, что мы в последнее время довольно часто конфликтовали по работе.

Кирстен Торуп. Бонсай. Метаморфозы любви

  • Издательство «Текст», 2011 г.
  • После выхода романа критики упрекали Кирстен Торуп в нарушении всех мыслимых границ частной жизни.

    Тяжелые обстоятельства детства и юности героини заставляют ее покинуть родительский дом в провинциальном захолустье ради продолжения образования в столице. Там она вскоре знакомится с блестящим молодым художником Стефаном.

    Романтическое увлечение превращается в драматические отношения с мужчиной, который даже на пороге смерти пытается скрывать свои гомосексуальные наклонности.

В прибывающем дневном свете поезд едет на
восток. Искрящейся галлюцинацией скользит
мимо окон зимний пейзаж. К небу тянутся черные
скелеты деревьев. Листья опали, как после
перенесенной болезни. Провинциальный городок
уже стерт с географической карты. Сама
себе хозяйка. Ни отца, ни матери. Ни Бога, ни
господина. Опьяненная бесконечностью возможностей,
которые дарит свобода, она откидывается
на спинку сиденья. Ее добровольное
изгнание — это прежде всего бегство от родителей
и того чувства вины, что она получила от
них взамен на данную им печаль. Является ли
отсутствие родителей предпосылкой свободы?

Она оставила письмо. Написала им из любви.
Только поэтому. Они должны понять ее. Понять,
что им не стоит беспокоиться и плакать
над пролитым молоком. Она не хочет причинить
им еще больше зла, напротив, если не исчерпан
еще запас их терпения, пусть поверят,
что трудный характер их дочери выровняется и
когда-нибудь они будут ею гордиться.

Понятно, что они не смогут и не захотят поддерживать
ее финансово в огромном чужом городе,
вселяющем в них, домоседов, непонятный
страх. Было бы уж слишком требовать, чтобы они
помогали ей вести жизнь, которую и вообразить
себе не могут и даже думать об этом не смеют. И
поскольку они не представляют ее в том месте,
куда она направляется, для них она как бы умерла.
Но все же будет писать, чтобы не думали о
ней плохо. Они всегда будут на ее стороне, невидимыми
свидетелями несведенных счетов с большим
городом. А она пребудет с ними, в своей
солидарности с постыдной драмой, оставшейся
в прошлом, известной лишь им, страдающим от
той же изысканной и дорогой боли, и эту драму
она не разделила бы ни с кем другим.

Впервые за свою семнадцатилетнюю жизнь
она переживает сладость анонимности. Бросившись
с местной «голгофы», самой высокой в
городе точки и места воскресных прогулок, на
дно приключения, другое имя которого — одиночество.
Ей придется учить язык с нуля. Избавляться
от диалекта. Долой певучесть. Новое
произношение. Поставить крест на языке детства.
Она работает над произношением, подражая
голосам дикторов, которые читают новости.
Проговаривать окончания. Не глотать слова.
Самое трудное — помнить о произношении звука
«г». Она наговаривает слова и предложения
на кассету, пока голос не начинает точь-в-точь
походить на голоса дикторов радио. Сама себя
заставляет, перекраивает на новый лад. Это
больше не она говорит, а другая, без прошлого,
без связей. Робот в платье, погруженный в свою
безграничную меланхолию.

Она носит с собой этот сладковатый язык
из прошлого, как тайный склеп, как ребенка-инвалида с лишним ртом, он увядает, оттого что
не используется, и никогда с ней не расстается.
Она учится говорить при помощи чужого инструмента, как говорят при помощи математики
или скрипки. Новый язык должен стать воскрешением,
он даст ей новое тело, новую кожу, новый
пол, что откроет все двери. Но, слушая запись
своего искусственного сублимированного
голоса, исходящего ниоткуда и потому ничего
не достигающего, она падает духом.

Она в ловушке молчания между двумя языками.
Пока произношение не станет идеальным,
будет говорить только перед магнитофоном в
комнатке в пансионе. Покупая еду в магазине,
она притворяется иностранкой, показывает
пальцем, кивает или качает головой. Чужая среди
чужих, не знающих, что родители похоронены
в призрачном мире мертвого языка. Их пустые
глаза, никогда не видевшие родителей, не
видящие потому и ее, заставляют сомневаться
в том, что родители действительно существуют.
Неведение чужих людей отдает ее родителей во
власть ежедневной потери памяти на расстоянии
пары сотен километров. Из забвения возникает
нежность, которая объединяет выжившую,
коей она является по сравнению с родителями,
с потусторонним. Но кто же убийца? Те, кто не
знает о существовании ее близких, или она сама,
строящая свою новую жизнь подобно хрупкому
кладбищу над их тенями?

С хирургической точностью она срезает признаки
своего происхождения одновременно с
обучением новой речи. Ответом на расспросы
о семье становится мистическая неопределенность.
Или утверждение, что вопрос не имеет
для нее значения с философской точки зрения.
У беженца нет возможности оглядываться, он
вынужден все время смотреть вперед, чтобы его
не поглотила любовь к утраченному.

Воспитанница института благородных девиц

Отрывок из романа Александра Чудакова «Ложится мгла на старые ступени…»

Еще на чебачинском вокзале Антон спросил у тети Тани: отчего дед все время пишет о каких-то наследственных вопросах? Почему он просто не завещает все нашей бабе?

Тетя Таня объяснила: с тех пор как деду ампутировали ногу, мать подалась. Никак не могла запомнить, что деду не нужно приносить два валенка, и всякий раз принималась искать второй. Все время говорила про отрезанную ногу, что надо ее похоронить. А в последнее время повредилась совсем — никого не узнает, ни детей, ни внуков.

— Но ее «мерси боку» всегда при ней, — с непонятным раздраженьем сказала тетка. — Сам увидишь.

Поезд сильно опоздал, и когда Антон вошел, обед уже был в разгаре. Дед лежал у себя — туда предполагался отдельный визит. Бабка сидела на своем плетеном диванчике а lá Луи Каторз, том самом, который вывезли из Вильны, когда бежали от немцев еще в ту германскую. Сидела необычайно прямо, как из всех женщин мира сидят только выпускницы институтов благородных девиц.

— Добрый день, bonjour, — ласково сказала бабка и царственным движением протянула руку с полуопущенной кистью — нечто подобное Антон видел у Гоголевой в роли королевы в «Стакане воды». — Как voyage? Пожалуйста, позаботьтесь о приборе гостю.

Антон сел, не сводя глаз с бабки. На столе возле нее, как и раньше, на специальных зубчатых колесиках, соединенных блестящей осью, располагался столовый прибор из девяти предметов: кроме обычных вилки и ножа, специальные — для рыбы, особый нож — для фруктов, для чего-то еще крохотный кривой ятаганчик, двузубая вилка и нечто среднее между чайной ложкой и лопаточкой, напоминающее миниатюрную совковую лопату. Владеть этими предметами Ольга Петровна пыталась приучить сначала своих детей, потом внуков, затем правнуков, однако ни с кем в том не преуспела, хотя применяла при наставленьях очень увлекательную, считалось, игру в вопросы-ответы — названье, впрочем, не совсем точное, потому что всегда и спрашивала и отвечала она сама.

— В чем сходство между дыней и рыбой? Ни ту, ни другую нельзя есть с помощью ножа. Дыню — только десертной ложкой.

— А какую рыбу можно есть с ножом? Только маринованную селедку.

— Что можно есть руками? Раков и омаров. Рябчика, куру, утку — только с использованием ножа и вилки.

Но, увы, руками мы ели не омаров, а кур, обгрызая косточки до последнего волоконца, да еще их потом и обсасывая. Сама бабка до этого не унижалась, что хорошо знал кот, норовивший получить косточку от нее — там, он помнил, остается кое-что после вилки и ножа. Пользовалась бабка всегда всеми девятью предметами. Впрочем, и обычными она действовала с непостижимым искусством — небрежными, почти незаметными движеньями намотанные на ее вилку тонкие макароны напоминали обмотку трансформаторной катушки. Кроме столовоприборных, были у нее и другие вещи специального назначения — например, трубчатые щипцы с ручками из слоновой кости для растяжки бальных перчаток; в действии их Антону увидеть не пришлось.

— Кушайте. Салфетное кольцо не пусто?

Антон освободил салфетку; он хорошо помнил, как бабка осуждала дом какого-то вице-губернатора, где горничная была грязнуля, ножи и вилки — мельхиоровые, а салфетки — без колец, и ставили их на стол колпаками, как в ресторане. Впрочем, и гости были не лучше — затыкали салфетки за воротник. Вице-губернатор был из выскочек, из тех, что появились после самой первой революции, вообще мерзавец, без молитвы мимо не пройдешь. Вот виленский губернатор, Николай Алексеевич Любимов, был достойный человек, хорошего рода. Только сын у него получился неудачный, была какая-то неприятная история с гранатовым браслетом — про это даже что-то напечатал один известный писатель.

— Отведайте настойки.

Антон выпил настойки на смородиновом листе — из серебряной стопки со знакомой с детства надписью по кромке; если стопку повращать, можно было прочесть такой диалог: «Винушко, лейся мне в горлышко.— Хорошо, солнышко».

Обед был превосходный; бабка и ее дочери были кулинарками высокого класса. Когда, еще в Вильне, в конце девятисотых, отец бабки Петр Сигизмундович Налочь-Длусский-Склодовский проиграл в карты в дворянском собрании свое имение, семья переехала в город и впала в бедность, мать открыла «Семейные обеды». Обедам полагалось быть хорошими: пансионеры, молодые холостяки — адвокаты, педагоги, чиновники — это же всё были приличные люди! Дед, окончив Виленскую духовную семинарию, ожидал места. Приход можно было получить двумя путями: женитьбой на дочери священника или по его смерти. Первый вариант деда почему-то не устраивал, второго приходилось ожидать неопределенно долго; все это время консистория выплачивала кандидату содержание. Дед ждал уже два года, ему надоело питаться в кухмистерских («все эти трактиры, народные столовые в России всегда были скверные — даже до большевиков»); увидев в «Виленском вестнике» объявление, он пришел в тот же день. Его оставили обедать — бесплатно, разумеется, все в первый раз у прабабки обедали gratis, не может же приличный господин покупать кота в мешке! Матери помогала семнадцатилетняя Оля, только что выпущенная из института благородных девиц и успешно овладевавшая поварским искусством. И Оля, и обеды деду настолько понравились, что он обедал целый год, пока не сделал предложение. Над бабкиными консоме, деволяй, уткой на канапе, соусом а lá Субиз в Чебачинске посмеивались, отец любил ввернуть, что в «Национале» котлеты мягче («будут мягче, когда половина хлеба»), и Антон ждал, что уж в Москве… Но теперь, побывав и в других столицах, он говорил: лучше, чем у бабки, не едал нигде и никогда. Дочерей бабка тоже выучила готовить.

Под вторую перемену блюд бабка всегда начинала светскую беседу.

— Кажется, сегодня прекрасная погода. Передайте, пожалуйста, соль. Благодарствуйте, вы так добры.

Знаменитые вилочки так и мелькали в ее пальцах; не глядя, она возвращала каждую точно на свое колесико. Протянув руку, она машинально вынула из пальцев Антона кусок хлеба и положила на мелкую тарелку, до этого непонятно пустующую слева: хлеб полагалось не откусывать от целого ломтя, а отламывать маленькими кусочками.

— А почему говорят, — шепнул Антон тете Тане, — что баба наша не в себе? По-моему, как всегда.

— Подожди.

— Замечательная погода, — продолжала держать стол Ольга Петровна, — вполне пригодная для прогулки в экипаже…

В ее глазах что-то прошло, и она добавила:

— Или на моторе. Солнце уже почти осеннее, можно без вуали. Если на даче — в панамской шапочке. А ты давно из Саратова? — бабка вдруг переменила тему.

— Из Саратова? — несколько опешил Антон.

— А разве ты не живешь со своей семьей? Впрочем, теперь это модно.

Бабка спутала Антона с Николаем Леонидовичем, своим старшим сыном, который жил в Саратове и тоже должен был приехать. Был он девятьсот пятого года рождения.

Но беседа вернулась к темам еды и погоды, все опять было мило и очень светски.

За чаем Антон поймал себя на том, что твердо помня — торт надо есть, держа ложечку в левой руке, он совершенно забыл, в какую сторону должна глядеть ручка чашки перед чаепитием, а в какую — в его процессе, помнил только, что бабка придавала этому большое значение.

Кто-то из обедавших, размешивая сахар, звякнул ложкой; Ольга Петровна вздрогнула, как от боли. Она с беспокойством оглядела стол:

— А где третье? По-моему, мы варили… как его? этот напиток из фрукт.

— Компот! Позавчера, — замахала руками Тамара, — позавчера его варили!

— Баба, а ты не расскажешь, — решил Антон продлить светский разговор, — про бал в Зимнем дворце?

— Да. Большой бал. Их величества… — бабка замолчала и стала промокать глаза кружевным платочком.

— Не надо, не надо, — забеспокоилась Тамара. — Она не помнит.

Но Антон помнил и сам — дословно — рассказ про Большой зимний бал во дворце, куда бабка попала как первая ученица Виленского института благородных девиц в год его окончания.

В десять часов в Николаевскую залу вошли под руку Их Величество Государь Император и Государыня Императрица Александра Федоровна. Государь был в мундире лейб-гвардии уланского Ее Величества Государыни Императрицы полка и в Андреевской ленте через плечо. Государыня — в дивном бальном золотом туалете, отделанном панделоками из топазов. У плеч Ее Величества и посреди корсажа платье украшали аграфы из крупнейших бриллиантов и жемчужин, а голову Государыни венчала диадема из того же драгоценного жемчуга и бриллиантов. Еще Ее Величество тоже имела Андреевскую ленту через плечо. Их Величества сопровождала гостившая тогда в столице испанская инфанта Евлалия. Она была в атласном дюшес платье, отделанном соболями, тоже в жемчуге и бриллиантах. Ее Императорское Высочество Великая Княгиня Мария Павловна была в бледно-розовом платье, обрамленном как бы золотым шитьем, в бриллиантовых с сапфирами диадеме и ожерелье.

Обед окончился; Тамара помогла бабе встать; Ольга Петровна удивленно на нее посмотрела, но, наклонив голову, сказала:

— Спасибо, добрая бабушка, что вы мне помогаете, вы так милы.

Мир для бабки был в густом тумане, все сместилось и ушло — память, мысль, чувства. Незатронутым осталось одно: ее дворянское воспитание.

Своим дворянством бабка не кичилась, это было в сороковые годы естественно, но его и не скрывала (что в те же сороковые было естественно гораздо менее), при случае спокойно подчеркивая социальную дистанцию — например, когда слышала, что некто, поранив руку, залепил рану пыльной паутиной из угла сарая, получил заражение крови и умер.

— Что с них возьмешь? Простонародье!

Но ее жизнь от жизни этого простонародья отличалась мало или была даже тяжелее, в грязи она возилась больше, потому что не просто стирала белье на одиннадцать человек, а находила в себе силы его еще отбеливать и крахмалить; после этого оно целый день висело в палисаднике, полощась на ветру или колом застывая на морозе; скатерти, полотенца, простыни, наволочки пахли ветром и яблоневым цветом или снегом и морозным солнцем; белья такой живой свежести Антон не видел потом ни в профессорских домах в Америке, ни в пятизвездном отеле Баден-Бадена. Полы она мыла не раз в неделю, а через день; в своей комнате не давала красить, Тамара скребла их ножом; не существовало большего наслажденья, чем пройтись летом босиком по только что выскобленному высохшему полу, особенно по тем местам, где лежали желтые теплые солнечные пятна. Одеяла она вытряхивала ежедневно во дворе, это надо было делать вдвоем, и бабка безжалостно отрывала всякого, кто случался дома, от его занятий; между пушечными хлопками одеяла она говорила:

— Вчера! Вытряхивали! А видишь, сколько! Пыли! Теперь представь себе, что делается в городских одеялах, которые не вытряхивают годами!

Постели застилала сама — все остальные делали это неэстетично; мать из педагогических соображений заставляла Антона убирать свою постель, но бабка такое не поважала: это все толстовство, мальчик из хорошей семьи не должен этим заниматься (Антон так и не выучился, за что потом много претерпел в пионерлагерях, на турбазах и в семейной жизни). К внучкам бабка была не так снисходительна. Мальчик еще может позволить себе небрежность в уходе за руками. Но девушка! Мытье несколько раз в день. И с разбавленным о’де колёном!

— А почему это касается только девушек?

Бабка удивленно поворачивала голову — вбок и вверх:

— Потому, что ей могут поцеловать руку.

С внучками бабка иногда беседовала специально на темы светского этикета, применяя знакомую вопросно-ответную систему.

— Может ли девушка приехать с родителями на званый обед? Только тогда, если у хозяйки или выполняющей эту роль сестры или другой родственницы амфитриона есть дочери.

— Может ли девушка снимать перчатку? Может и должна, с правой руки, в церкви. С левой — никогда, она будет смешна!

— Имела ли девушка свою визитную карточку? Не имела. Она приписывала свое имя на карточке матери. Ну, молодой человек, понятно, обладал карточкой с раннего возраста.

С карточками вообще было сложно: не застав хозяев дома, оставляли карточку сильно загнутую с левой стороны кверху, при визите по случаю смерти или сороковин оставленную карточку полагалось загибать с правого бока вниз.

— Перед войной этот сгиб стали надрывать, — бабка возмущенно подымала голову и брови. — Но это уже дэкадэнтство.

— Баба, — спрашивал Антон студентом, — а почему во всей русской литературе ничего про это нет? Про это загибание справа, слева, вниз…

— А ты б хотел, чтобы вам это объяснял ваш босяк? — вмешивался дед, не упускавший случая вставить перо пролетарскому писателю.

Свои возраженья, где в виде примеров должны были фигурировать граф Толстой и Пушкин с его шестисотлетним дворянством, Антон проглатывал, но пытался иногда оспаривать нужность столь разветвленного этикета. Дед это решительно отметал, подчеркивая целесообразность этикетных правил.

— Мужчина дает даме правую руку. Вследствие этого она находится на удобнейшей стороне тротуара, не подвергаясь толчкам. На лестнице таким же образом дама тоже оказывается на предпочтительной стороне — у перил.

Бабка подхватывала тему и рассказывала, как надо ставить стекло и хрусталь на званых обедах: справа от прибора — стакан для красного вина, стакан для воды, бокал для шампанского, рюмку для мадеры, причем стаканы должны стоять рядом, бокал впереди и сбоку, а рюмка — с другого бока стаканов. Это каким-то сложным образом соотносилось с порядком подачи вин: после супа — мадера, за первым блюдом — бургонское и бордо, между холодными entrées и жарким — шато-икем и так далее. У того же виленского вице-губернатора к устрицам подавали шабли. Страшная ошибка! Устрицы запивают только шампанским, в меру охлажденным. В меру! Сейчас почему-то думают, что оно должно быть ледяным. Это вторая страшная ошибка!

Иногда Антон спрашивал про мужской этикет и тоже узнавал много полезного: мужчина, входящий в конку, в вагон — то есть в такое место, где все в шляпах, должен приподнять свою шляпу или дотронуться до нее.

Молодой человек, явившийся с визитом, оставляет в передней кашне, пальто, зонт и входит со шляпой в руке. Если окажется, что он должен иметь руки свободными, он ставит свою шляпу на стул или на пол, но никогда на стол.

Застряли в голове и другие бабкины высказыванья — видимо, из-за некоторой их неожиданности.

— Как всякий князь, он знал токарное дело.

— Как все настоящие аристократы, он любил простую пищу: щи, гречневую кашу…

В войну и после невиданными колерами на коленях, локтях, задах запестрели заплаты, к ним привыкли, на них не обращали вниманья. Замечала их, кажется, одна бабка; сама она дыры штуковала так, что заштукованное место можно было разглядеть только на свет; увидев особенно яркую или грубую заплату, говорила:

— Валансьен посконью штопают! Простонародье!

Но с этим простонародьем она общалась всего больше — главным образом из-за гаданья на картах. Гадала бабка почти каждый вечер. Два сына на войне, дочь в ссылке, зять расстрелян, другой — на фронте, племянница с дочерью под оккупацией, брат мужа в лагере — было о чем спросить у карт. Приходили погадать соседки, приводили своих соседок, не было ни одной, у которой все было благополучно, — или только такие и приходили?

Куда пойдешь, что найдешь, чем сердце успокоишь… Казенный дом, дорога, дорога, дорога…

На базаре бабка познакомилась с семьей Попенок, которые подзадержались и на ночь глядя не могли ехать за сорок километров в свою Успено-Юрьевку. Разумеется, пригласила их переночевать; Попенки стали останавливаться у Саввиных всегда, когда приезжали на базар. Бабка оправдывалась тем, что они дешево продают ей гусей — по пятьдесят рублей. Правда, тетя Лариса смеясь рассказывала, что как-то случайно увидела, что таких же гусей на базаре они продавали по 45 рублей. Их лошадь, конечно, всю ночь хрупала саввинское сено, съедая пятидневную коровью норму, но об этом тоже говорили со смехом. Недели три в доме жила дочь Попенок: у бабы был рефлектор с синей лампочкой, а у девицы — какая-то опухоль; каждый вечер она этим рефлектором грела свою пышную белую грудь, которая под светом лампы делалась голубой; Антон, не отрываясь, глядел на эту грудь весь сеанс; девица почему-то не прогоняла его и только время от времени на него странно поглядывала.

Месяца три на бабкином сундуке жила старуха Самсонова, вдова расстрелянного омского генерал-губернатора (Антон забыл только — царского или колчаковского), говорившая, что у нее рак и что она умрет вот-вот, и просившая только немного подождать, но все почему-то не умирала. Антон знал, почему. В том самом сундуке он давно заприметил коробочку с пилюлями «Пинкъ»; на коробочке было написано, что они восстанавливают расслабленные силы и безвредны для самых нежных лиц. Так как никто в доме больше не болел, Антон пересыпал пилюли в бумажный фунтик и отдал старухе. Бабка потом пристроила старуху в дом престарелых в Павлодар, где та умерла в возрасте ста двух лет и где ее еще застала Тамара, попавшая в этот дом после смерти деда и бабы через два десятилетия.

Из людей света, как их называла бабка, знакомых у нее было двое: англичанка Кошелева-Вильсон и племянник графа Стенбок-Фермора.

Вильсон была единственная, кто вместе с бабкой пользовался всеми предметами ее столового прибора; перед ее визитом бабка отказывалась от своего яйца, чтобы сделать ей яичницу стрелягу-верещагу: тонкие ломтики сала зажаривались до каменной твердости, трещали и стреляли, у англичанки называлось: омлет с беконом. Была она немолода, но всегда ярко нарумянена, за что местные дамы ее осуждали. Она была замужем за англичанином, но когда ее двадцатилетний сын утонул в Темзе, не захотела видеть Лондон ни одного дня! И вернулась в Москву. Год шел мало подходящий, тридцать седьмой, и она вскоре оказалась сначала в Карлаге, а потом в Чебачинске; жила она частными уроками.

Антон очень любил слушать их разговоры.

— Всем было известно, — начинала англичанка, — что великий князь Владимир Павлович состоял на содержании у известной парижской портнихи мадам Шанель — ее мастерская, не помните? на улице Камбой.

— И говорит, — возмущалась кем-то бабка, — у меня кулон от Фраже. Она, видимо, хотела сказать: от Фаберже. Впрочем, для этих людей все едино — что Фраже, что Фаберже.

Вспоминая, Антон будет поражаться той горячности, с которой бабка рассказывала о таких случаях, — гораздо большей, чем когда она говорила о масштабных ужасах эпохи. Когда она сталкивалась с подобной возмутительной мелочью, ее покидала вся ее воспитанность. Как-то в библиотеке, куда бабка по утрам носила внучке Ире банку молока, бабка, ожидая, пока та отпустит читателя, услыхала, как он сказал: «Ви́ктор Гю́го». Бабка встала, выпрямилась и, гневно бросив: «Викто́р Гюго́!», повернулась и вышла, не попрощавшись. «И еще грохнула дверью», — рассказывала удивленная Ира.

Поскольку было ясно, что рано или поздно все должны попасть в лагерь или ссылку, очень живо обсуждался вопрос, кто лучше это переносит. Племянник графа Стенбок-Фермора, оттрубивший десять лет лагеря строгого режима на Балхаше, считал: белая кость. Казалось бы, простонародью (он был второй человек, употреблявший это слово) тяжелый труд привычней — ан нет. Месяц-другой на общих — и уже доходяга. А наш брат держится. Сразу можно узнать — из кадетов или флотский, да даже из правоведов. Видно это было, по словам Стенбока, исключительно по осанке. По его теории выходило еще, что эти люди и страдали меньше: богатая внутренняя жизнь, было над чем поразмышлять, что вспомнить. А мужик, рабочий? Кроме своей деревни или цеха и не видал ничего. Да даже и партиец-начальник: только-только хлебнул нормальной обеспеченной жизни — а его уже за зебры…

— Мужики вообще слабосильны, — вступала в разговор бабка. — Плохое питание, грязь, пьянство. Мой отец — потомственный дворянин, а был сильнее любого мужика, хоть физически работал только летом, в имении, да и лишь до того случая (случаем назывался роковой день, когда отец проиграл имение).

— Дед, а ты тоже из дворян? — спрашивал Антон.

— Из колокольных он дворян, — усмехалась бабка. — Из попов.

— Но зато отец деда был знаком с Игнатием Лукасевичем! — брякнул Антон. — Великим!

Все развеселились. Лукасевича, изобретателя керосиновой лампы, действительно в 50-е годы прошлого века знавал прадед Антона, о. Лев.

— Вот так! — смеялся отец. — Это вам не родство с Мари Склодовской-Кюри!

Мари Кюри, урожденная Склодовская, была троюродной сестрою бабки (в девичестве Налочь-Длусской-Склодовской); бабка бывала в доме ее родителей и даже жила там на вакациях в одной комнате с Мари. Позже Антон пытался выспросить у бабки что-нибудь про открывательницу радия. Но бабка говорила только:

— Мари была странная девушка! Вышла замуж за этого старика Кюри!..

Англичанка рассказывала, какими сильными были английские джентльмены. В конторе какой-то шахты в Южной Африке всем предлагали поднять двумя пальцами небольшой золотой слиток. Поднявший получал его в подарок. Фокус был в том, что маленький на вид слиток весил двадцать фунтов. Рабочие-кайловщики, сильные негры, пробовали — не выходило. Поднял, конечно, англичанин, боксер, настоящий джентльмен. Правда, не удержал, уронил и золота не получил. Но другие не смогли и этого.

— Дед бы поднял, — выпалил Антон. — Дед, почему ты не съездишь в Южную Африку?

Предложение всех надолго развеселило.

— Помещики были самые сильные? — интересовался Антон.

Бабка на секунду задумывалась.

— Пожалуй, попы. Посмотри на своего деда. А его братья! Да они что. Ты б видел своего прадеда, отца Льва! Богатырь! («Богатыри — не вы!» — подумал Антон). Дед привез меня в Мураванку, их именье, в сенокос. Отец Лев — на верху стога. Видел, как вершат стога? Один вверху, а снизу подают трое-четверо. Не успел, устал — завалят, навильники у всех приличные. Но отца Льва было не завалить — хоть полдюжины под стог ставь. Еще и покрикивает: давай-давай!

После таких разговоров перед сном подходило бормотать стихи:

Села барыня в рондо
И надела ротондо.

Виктор Пелевин. S.N.U.F.F.

Отрывок из романа

Купить книгу на Озоне

Бывают занятия, спасительные в минуту душевной
невзгоды. Растерянный ум понимает, что и в какой последовательности
делать — и обретает на время покой.
Таковы, к примеру, раскладывание пасьянса, стрижка
бороды с усами и тибетское медитативное вышивание.
Сюда же я отношу и почти забытое ныне искусство сочинения
книг.

Я чувствую себя очень странно.

Если бы мне сказали, что я, словно последний сомелье,
буду сидеть перед маниту и нанизывать друг на
друга отесанные на доводчике кубики слов, я бы плюнул
такому человеку в лицо. В фигуральном, конечно,
смысле. Я все-таки не стал еще орком, хотя и знаю это
племя лучше, чем хотел бы. Но я написал этот небольшой
мемуар вовсе не для людей. Я сделал это для Маниту,
перед которым скоро предстану — если, конечно,
он захочет меня видеть (он может оказаться слишком
занят, ибо вместе со мной на эту встречу отправится целая
уйма народу).

Священники говорят, что любое обращение к Сингулярному
должно подробно излагать все обстоятельства
дела. Злые языки уверяют — причина в накрутках
за декламацию: чем длинее воззвание, тем дороже стоит
зачитать его в храме. Но раз уж мне выпало рассказывать
эту историю перед лицом вечности, я буду делать
это подробно, объясняя даже то, что вы можете знать и так. Ибо от привычного нам мира вскоре может не
остаться ничего, кроме этих набросков.

Когда я начинал эти заметки, я еще не знал, чем
завершится вся история — и события большей частью
описаны так, как я переживал и понимал их в момент,
когда они происходили. Поэтому в своем рассказе я часто
сбиваюсь на настоящее время. Можно было бы исправить
все это при редактировании, но мне кажется,
что так мой отчет выглядит аутентичнее — словно моя
история волею судеб оказалась отснята на храмовый
целлулоид. Пусть уж все останется так, как есть.

Действующими лицами этой повести будут юный
орк Грым и его подруга Хлоя. Обстоятельства сложились
так, что я долгое время наблюдал за ними с
воздуха, и практически все их приведенные диалоги
были записаны через дистанционные микрофоны моей
«Хеннелоры». Поэтому у меня есть возможность
рассказать эту историю так, как ее видел Грым — что
делает мою задачу намного интереснее, но никак не
вредит достоверности моего повествования.

Моя попытка увидеть мир глазами юного орка может
показаться кое-кому неубедительной — особенно в той
части, где я описываю его чувства и мысли. Согласен,
стремление цивилизованного человека погрузиться в
смутные состояния оркской души выглядит подозрительно
и фальшиво. Однако я не пытаюсь нарисовать
внутренний портрет орка в его тотальности.

Древний поэт сказал, что любое повествование подобно
ткани, растянутой на лезвиях точных прозрений.
И если мои прозрения в оркскую душу точны — а они
точны, — то в этом не моя заслуга. И даже не заслуга наших
сомелье, век за веком создававших так называемую
«оркскую культуру», чтобы сделать ее духовный горизонт
абсолютно прозрачным для надлежащего надзора
и контроля.

Все проще. Дело в том, что я проделал значительную
часть работы над этими записками, когда Грым волею
судьбы оказался моим соседом и я мог задать ему любой
интересный мне вопрос. И если я пишу «Грым подумал…» или «Грым решил…», это не мои домыслы, а
чуть отредактированная расшифровка его собственного
рассказа.

Конечно, трудная задача — попытаться увидеть знакомый
нам с младенчества мир оркскими глазами и
показать, как юный дикарь, не имеющий никакого понятия
об истории и устройстве вселенной, постепенно
врастает в цивилизацию, свыкаясь с ее «чудесами» и
культурой (с удовольствием поставил бы и второе слово
в кавычки). Но еще сложнее попытаться увидеть чужими
глазами самого себя — а мне придется быть героем
этого мемуара дважды, и как рассказчику, и как действующему
лицу.

Но центральное место в этом скорбном повествовании
о любви и мести принадлежит не мне и не оркам,
а той, чье имя я все еще не могу вспоминать без слез.
Может быть, через десяток-другой страниц я наберусь
достаточно сил.

* * *

Несколько слов о себе. Меня зовут Демьян-Ландульф
Дамилола Карпов. У меня нет лишних маниту на генеалогию
имени, и я знаю только, что часть этих слов
близка к церковноанглийскому, часть к верхнерусскому,
а часть уходит корнями в забытые древние языки,
на которых в современной Сибири уже давно никто не
говорит. Мои друзья называют меня просто Дамилола.

Если говорить о моей культурной и религиознополитической
самоидентификации (это, конечно, вещь
очень условная — но должны же вы понимать, чей голос доносится до вас сквозь века), я пост-антихристианский
мирянин-экзистенциалист, либеративный консервал,
влюбленный слуга Маниту и просто свободный неангажированный
человек, привыкший обо всем на свете
думать своей собственной головой.

Если говорить о моей работе, то я — создатель реальности.

Я отнюдь не сумасшедший, вообразивший себя божеством,
равным Маниту. Я, наоборот, трезво оцениваю
ту работу, за которую мне так мало платят.

Любая реальность является суммой информационных
технологий. Это в равной степени относится к
звезде, угаданной мозгом в импульсах глазного нерва,
и к оркской революции, о которой сообщает программа
новостей. Действие вирусов, поселившихся вдоль
нервного тракта, тоже относится к информационным
технологиям. Так вот, я — это одновременно глаз, нерв
и вирус. А еще средство доставки глаза к цели и (перехожу
на нежный шепот) две скорострельных пушки по
бокам.

Официально моя работа называется «оператор live
news». Церковноанглийское «live» здесь честнее было
бы заменить на «dead» — если называть вещи своими
именами.

Что делать, всякая эпоха придумывает свои эвфемизмы.
В древности комнату счастья называли нужником,
потом уборной, потом сортиром, туалетом, ванной
и еще как-то — и каждое из этих слов постепенно пропитывалось
запахами отхожего места и требовало замены.
Вот так же и с принудительным лишением жизни —
как его ни окрести, суть происходящего требует частой
ротации бирок и ярлыков.

Я благодарно пользуюсь словами «оператор» и «видеохудожник», но в глубине души, конечно, хорошо
понимаю, чем именно я занят. Все мы в глубине души
хорошо это понимаем — ибо именно там, в предвечной
тьме, где зарождается свет нашего разума, живет Маниту,
а он видит суть сквозь лохмотья любых слов.

У моей профессии есть два неотделимых друг от друга
аспекта.

Я видеохудожник. Моя персональная виртостудия
называется «DK v-arts & all» — все серьезные профессионалы
знают ее маленький неброский логотип, видный
в правом нижнему углу кадра при сильном увеличении.

И еще я боевой летчик CINEWS INC — корпорации,
которая снимает новости и снафы.

Это совершенно независимая от государства
структура, что трудновато бывает понять оркам. Орки
подозревают, что мы им врем. Им кажется, что любое
общество может быть устроено только по той схеме,
как у них, только циничнее и подлее. Ну на то они и
орки.

Государство у нас — это просто контора, которая
конопатит щели за счет налогоплательщика. В презиратора
не плюет только ленивый, и с каждым годом
все труднее находить желающих избраться на эту должность
— сегодня государственных функционеров приходится
даже прятать.

А за горло всех держит Резерв Маниту, ребята из которого
не очень любят, чтобы про них долго говорили, и
придумали даже специальный закон о hate speech1. Под
него попадает, если разобраться, практически любое их
упоминание. Поэтому CINEWS кладет на государство,
но вряд ли станет бодаться с Резервом. Или с Домом
Маниту, который по закону не подконтролен никому,
кроме истины (так что не стоит особо интенсивно заниматься
ее поиском — могут не так понять).

Художник я неплохой, но таких немало.

А вот летчик я самый лучший, и в компании это
знают все. Именно мне всегда доверяли самые сложные
и деликатные задания. И я ни разу не подводил ни
CINEWS INC, ни Дом Маниту.

В жизни я по-настоящему люблю только две вещи —
мою камеру и мою суру.

В этот раз я расскажу о камере.

Моя камера — «Hennelore-25» с полным оптическим
камуфляжем, находящаяся в моей личной собственности,
что позволяет мне заключать контракты на гораздо
более выгодных условиях, чем это могут делать безлошадные
господа.

Я где-то читал, что «Хеннелора» — это позывной
античного аса Йошки Руделя из партии «Зеленых СС»,
удостоенного Красного Креста с Коронками и Конопляными
Листьями за подвиги на африканском фронте.
Но я могу и ошибаться, потому что исторический
аспект меня интересует крайне мало. Лично мне такое
название напоминает имя ласковой и умной морской
свинки.

По внешнему виду это рыбообразный снаряд с оптикой
на носу и несколькими рулями-стабилизаторами,
торчащими в разных плоскостях. Некоторые находят в
«Хеннелоре» сходство с обтекаемыми гоночными мотоциклами
древних эпох. Из-за камуфляжных маниту, покрывающих
ее поверхность, она имеет матово-черный
цвет. Если поставить ее вертикально, я буду ниже на две
головы.

«Хеннелора» способна перемещаться в воздухе с
невероятным проворством. Она может подолгу кружить
вокруг цели, выбирая лучший угол атаки или съемки.
Она делает это тихо, так что услышать ее можно только
когда она подлетит вплотную. А увидеть ее при включенном
камуфляже практически нельзя. Ее микрофоны
могут различить и записать разговор за закрытой дверью, гипероптика позволяет видеть сквозь стену силуэты
людей. Она идеальна для слежки, атаки на бреющем
полете — ну и, конечно, для съемок.

«Хеннелора» — не самое новое, что есть на рынке.
Многие считают что «Sky Pravda» превосходит ее по
большинству параметров, особенно в области инфракрасной
порносъемки. У «Правды» гораздо лучше оптический
камуфляж — система «split time» на кремниевых
волноводах. Ее вообще невозможно засечь. А моя «Хеннелора» использует традиционные метаматериалы, и
мне не стоит подлетать к живой мишени слишком уж
близко. И то — лучше со стороны солнца.

Но моя «Хеннелора», во-первых, гораздо лучше
вооружена. Во-вторых, тюнинг делает бессмысленным
любое сравнение с серийными моделями. В-третьих, я
сжился с ней, как с собственным телом, и пересесть на
новую камеру мне было бы очень трудно.

Когда я говорю «боевой летчик», это не значит, что
я летаю в небе сам, всем своим толстым брюхом, как
наши волосатые предки в своих керосиновых гондолах.
Как и все продвинутые профессионалы нашего
века, я работаю на дому.

Я сижу рядом с контрольным маниту, согнув ноги
в коленях и упершись грудью и животом в россыпь
мягких подушек — в похожей позе ездят на скоростных
мотоциклах. Подо мной самое настоящее оркское княжеское
седло древних времен, купленное за огромные
деньги у антиквара. Оно черное от времени, с еле различимой
драгоценной вышивкой, и довольно жесткое,
что при сидячей и полулежачей работе хорошо для профилактики
простатита и геморроя.

На моем носу легкие очки со стереоскопическими
маниту, в которых я вижу окружающее «Хеннелору»
пространство так же, как если бы я вертел приделанной
к камере головой. Над контрольным маниту висит гравюра старинного художника «Четыре всадника Апокалипсиса». Одного по моей просьбе убрал знакомый
сомелье, чтобы мое рабочее место стало как бы продолжением
метафоры. Это иногда вдохновляет.

Пилотаж — сложное искусство, похожее на верховую
езду; в моих руках изогнутые рукоятки, а под ступнями
— оркские серебряные стремена, купленные вместе
с седлом и подключенные к контрольному маниту.
Сложными, почти танцевальными движениями ног я
управляю «Хеннелорой». Кнопки на рукоятках отвечают
за боевые и съемочные системы камеры; их очень
много, но мои пальцы помнят их наизусть. Когда моя
камера летит, мне кажется, что лечу я сам, корректируя
свое положение в пространстве легчайшими движениями
ног и рук. Но я не чувствую перегрузок. Когда они
становятся опасными для систем камеры, реальность в
моих очках краснеет, вот и все.

Интересно, что менее опытный летчик рискует разбить
камеру гораздо меньше, поскольку работает встроенная
«защита от дурака». Но мне приходится отключать
эту систему ради некоторых особо изощренных
маневров — и еще ради способности снижаться почти
до самой земли. Если разобьется камера, сам я останусь
жив. Но это будет стоить мне столько маниту, что лучше
бы мне, право, умереть. Поэтому я действительно лечу
сам, и эта иллюзия является для меня самой настоящей
реальностью.

Я уже говорил, что выполняю самые сложные и деликатные
задания корпорации. Например, начать очередную
войну с орками.

О них, конечно, надо рассказать в самом начале, а то
будет непонятно, откуда взялось это слово.

Почему их так называют? Дело не в том, что мы относимся
к ним с презрением и считаем их расово неполноценными
— таких предрассудков в нашем обществе нет. Они такие же люди, как мы. Во всяком случае, физически.
Совпадение с древним словом «орк» здесь чисто
случайное — хотя, замечу вполголоса, случайностей
не бывает.

Дело здесь в их официальном языке, который называется
«верхне-среднесибирским».

Есть такая наука — «лингвистическая археология»,
я ею немного интересовался, когда изучал оркские пословицы
и поговорки. В результате до сих пор помню
уйму всяких любопытных фактов.

До распада Америки и Китая никакого верхнесреднесибирского
языка вообще не существовало в
природе. Его изобрели в разведке наркогосударства
Ацтлан — когда стало ясно, что китайские эко-царства,
сражающиеся друг с другом за Великой Стеной, не станут
вмешиваться в происходящее, если ацтланские нагвали
решат закусить Сибирской Республикой. Ацтлан
пошел традиционным путем — решил развалить Сибирь
на несколько бантустанов, заставив каждый говорить
на собственном наречии.

Это были времена всеобщего упадка и деградации,
поэтому верхне-среднесибирский придумывали обкуренные
халтурщики-мигранты с берегов Черного моря,
зарплату которым, как было принято в Ацтлане, выдавали
веществами. Они исповедовали культ Второго Машиаха
и в память о нем сочинили верхне-среднесибирский
на базе украинского с идишизмами, — но зачем-то (возможно,
под действием веществ) пристегнули к нему
очень сложную грамматику, блуждающий твердый знак
и семь прошедших времен. А когда придумывали фонетическую
систему, добавили «уканье» — видимо, ничего
другого в голову не пришло.

Вот так они и укают уже лет триста, если не все пятьсот.
Уже давно нет ни Ацтлана, ни Сибирской республики
— а язык остался. Говорят в быту по-верхнерусски, а государственный язык всего делопроизводства —
верхне-среднесибирский. За этим строго следит их собственный
Департамент Культурной Экспансии, да и мы
посматриваем. Но следить на самом деле не надо, потому
что вся оркская бюрократия с этого языка кормится
и горло за него перегрызет.

Оркский бюрократ сперва десять лет этот язык учит,
зато потом он владыка мира. Любую бумагу надо сначала
перевести на верхне-среднесибирский, затем заприходовать,
получить верхне-среднесибирскую резолюцию
от руководства — и только тогда перевести обратно
просителям. И если в бумаге хоть одна ошибка, ее могут
объявить недействительной. Все оркские столоначальства
и переводные столы — а их там больше, чем свинарников,
— с этого живут и жиреют.

В разговорную речь верхне-среднесибирский почти
не проник. Единственное исключение — название
их страны. Они называют ее Уркаинским Уркаганатом,
или Уркаиной, а себя — урками (кажется, это им
в спешке переделали из «укров», хоть есть и другие филологические
гипотезы). В бытовой речи слово «урк»
непопулярно — оно относится к высокому пафосному
стилю и считается старомодно-казенным. Но именно
от него и произошло церковноанглийское «Orkland» и
«orks».

Урки, особенно городские, которые каждой клеткой
впитывают нашу культуру и во всем ориентируются на
нас, уже много веков называют себя на церковноанглийский
манер орками, как бы преувеличенно «окая».
Для них это способ выразить протест против авторитарной
деспотии и подчеркнуть свой цивилизационный
выбор. Нашу киноиндустрию такое вполне устраивает.
Поэтому слово «орк» почти полностью вытеснило термин
«урк», и даже наши новостные каналы начинают
называть их «урками» лишь тогда, когда сгущаются тучи
истории, и мне дают команду на взлет.

Когда я говорю — «команду на взлет», это не значит,
конечно, что мне доверяют первую боевую атаку.
С этим справится любой новичок. Мне доверяют съемку
на храмовый целлулоид для предвоенных новостей.
Любой человек в информационном бизнесе понимает,
какая это важная работа.

На самом деле над каждой войной работает огромное
число людей, но их усилия не видны постороннему
взгляду. Войны обычно начинаются, когда оркские
власти слишком жестоко (а иначе они не умеют) давят
очередной революционный протест. А очередной революционный
протест случается, так уж выходит, когда
пора снимать новую порцию снафов. Примерно раз в
год. Иногда чуть реже. Многие не понимают, каким образом
оркские бунты начинаются точно в нужное время.
Я и сам, конечно, за этим не слежу — но механика
мне ясна.

В оркских деревнях до сих пор приходят в религиозный
ужас при виде СВЧ-печек. Им непонятно, как это
так — огня нет, гамбургер никто не трогает, а он становится
все горячее и горячее. Делается это просто — надо
создать электромагнитное поле, в котором частицы гамбургера
придут в бурное движение. Оркские революции
готовят точно так же, как гамбургеры, за исключением
того, что частицы говна в оркских черепах приводятся в
движение не электромагнитным полем, а информационным.

Даже не надо посылать к ним эмиссаров. Довольно,
чтобы какая-нибудь глобальная метафора — а у
нас все метафоры глобальные — намекнула гордой
оркской деревне, что, если в ней проснется свободолюбие,
люди придут на помощь. Тогда свободолюбие
гарантировано проснется в этой деревне просто в видах наживы — потому что центральные власти будут
с каждым днем все больше платить деревенскому
старосте, чтобы оно как можно дольше не пробуждалось
в полном объеме, но неукротимое восхождение
к свободе и счастью будет уже не остановить. Причем
мы не потратим на это ни единого маниту — хотя могли
бы напечатать для них сколько угодно. Мы просто
будем с интересом следить за процессом. А когда он
разовьется до нужного градуса, начнем бомбить. Не
деревню, понятно, а кого нам надо для съемки.

Я не вижу в этом особо предосудительного. Наши
информационные каналы не врут. Орками действительно
правит редкая сволочь, которая заслуживает
бомбежки в любой момент, и если их режим не является
злом в чистом виде, то исключительно по той причине,
что сильно разбавлен дегенеративным маразмом.

Да и оправдываться нам не перед кем. Суди нас или
нет — но мы, к сожалению, то лучшее, что есть в этом
мире. И так считаем не только мы, но и сами орки.

Информационной поддержкой революционного
движения в Оркланде занимаются сомелье из другого
департамента, а я отвечаю исключительно за видеоряд.
Что значительно важнее и с художественной, и с религиозной
точки зрения. Особенно в самом начале войны,
когда уже прошла первая волна заголовков («мир
предупредил орков»), а нормального фидбэка еще нет.

Последние несколько войн в паре со мной работал
Бернар-Анри Монтень Монтескье — вы, вероятно, знаете
это имя. Мало того, Бернар-Анри был моим соседом
(слухи о его роскошном образе жизни сильно преувеличены).
Мы не стали друзьями, потому что я не одобрял
некоторых его увлечений, но знакомы были близко,
и в профессиональном смысле составляли хорошую
крепкую команду. Я был ведомым-оператором, а он —
обозревателем-наводчиком.

Сам он предпочитал называть себя философом. Так
же его представляли в новостях. Но в платежной ведомости,
которую составляют на церковноанглийском,
его должность называется однозначно: «crack discourse-
monger fi rst grade«2. То есть на самом деле он такой же
точно военный. Но противоречия тут нет — мы ведь не
дети и отлично понимаем, что сила современной философии
не в силлогизмах, а в авиационной поддержке.
Именно поэтому орки и пугают своих детей словом
«дискурсмонгер».

Как и положено настоящему философу, БернарАнри
написал мутную книгу на старофранцузском. Она
называется «Les Feuilles Mortes», что значит «Мертвые
Листья» (сам он переводил чуть иначе — «Мертвые Листы»). Ударные дискурсмонгеры гордятся знанием этого
языка и возводят свою родословную к старофранцузским
мыслителям, придумывая себе похожие имена.

Это, конечно, чистейшая травестия и карнавал. Они,
однако, относятся к делу серьезно — их спецподразделение
называется «Le Coq d’Esprit«3, и на людях они
постоянно перебрасываются непонятными картавыми
фразами. Но мне хорошо известно, что Бернар-Анри
знал на старофранцузском всего несколько предложений
и даже песни слушал с переводом. Поэтому книгу
за него, если разобраться, написал креативный доводчик
с французским модулем.

Мы знаем, как сочиняются эти трактаты на старофранцузском
— берется какая-нибудь смутная древняя
цитата, загоняется в маниту, пальцы пару секунд щелкают
по меню, и готово — кубики слов можно громоздить
до потолка. Но другие наводчики ударной авиации
не утруждают себя даже этим. Так что Бернар-Анри
был добросовестным профессионалом, и если бы не его мрачное хобби, экранный словарь уделил бы ему гораздо
больше места.

Многие до сих пор считают его эдаким бескорыстным
рыцарем духа и истины. Он им не был. Но я его не
осуждаю.

Жизнь слишком коротка, и сладких капель меда на
нашем пути не так уж много. Нормальный публичный
интеллектуал предпочитает комфортно лгать вдоль силовых
линий дискурса, которые начинаются и заканчиваются
где-то в верхней полусфере Биг Биза. Иногда
он позволяет себе петушиный крик свободного духа в
безопасной зоне — обычно на старофранцузском, чтобы
никого случайно не задеть. Ну и, понятно, разоблачает
репрессивный оркский режим. И все.

Любое другое поведение экономически плохо мотивировано.
На церковноанглийском это называется
«smart free speech» — искусство, которым в совершенстве
владеют все участники мирового дух-парада.

Это не так просто, как может показаться. Тут недостаточно
известной внутренней пластичности, а необходимо
еще и знание того, как эти силовые линии изгибаются
на самом деле, чего никогда не понимают орки.
А линии к тому же имеют свойство плавно менять положение,
так что работа почти такая же нервная и рискованная,
как у биржевого маклера.

Вот, кстати — креативный доводчик предполагает,
что слово «smart», то есть «хитроумный», образовано от
древнего знака доллара (так когда-то назывались маниту)
и сокращенного «рынок» — «mart». Очень может
быть. Но владение smart free speech само по себе — это
довольно низкооплачиваемый навык, поскольку предложение
значительно превышает спрос.

Только не подумайте, что я смотрю на этих ребят
сверху вниз. Я по сути ничем не лучше. Как коммерческий
визуальный художник я, безусловно, трусливый конформист — и меня вполне устраивает такое
положение дел. Зато летчик я смелый и опытный, это
факт. И еще — изобретательный и пылкий любовник,
хоть та, на кого устремлена моя любовь, вряд ли сможет
по-настоящему ее оценить. Но об этом потом.

Итак, все началось с того, что нам с Бернаром-Анри
дали поручение заснять для новостных роликов формальный
видеоповод для войны номер 221 — так называемый
«casus belly» (экранные словари уверяют, что это
церковноанглийское выражение происходит от древней
идиомы «надорвать [врагу] животик»). Заснять на самом
деле означает «организовать». Мы с Бернаром-Анри понимаем
это без слов, поскольку начали вместе уже две
войны — номер 220 и номер 218. Девятнадцатую начали
наши творческие конкуренты.

Организовать casus belly — это задание тайное, деликатное
и очень непростое. Его доверяют только самым
лучшим специалистам. То есть нам.

Самым убедительным и неоспоримым видеоповодом
для войны, по поводу которого согласны абсолютно
все критики, комментаторы и пандиты, в сегодняшней
визуальной культуре, как и века назад, считается
так называемая «damsel in distress». Опять извиняюсь за
церковноанглийский, но по-другому не скажешь. К тому
же мне нравится звучание этих грозных, словно пропахших
порохом, слов.

Damsel in distress — не просто «дева в печали», как
переводится это выражение. Скажем, если эта оркская
дева спит где-нибудь на сеновале и видит кошмар, от
которого вспотела и трясется, бомбить из-за такого не
начнешь. Если оркская дева вывалялась в говне, получила
оплеуху от бабки и ревет, сидя в луже, толку от
этого тоже мало, хотя ее печаль может быть совершенно
искренней. Нет, damsel in distress предполагает, с одной стороны, угнетенную чистоту, а с другой — нависшее
над ней тяжеловооруженное зло.

Сгенерировать подобную картинку с любым разрешением
— пять минут работы для наших сомелье. Но
такими вещами CINEWS INC занимается только в развлекательном
блоке. То, что попадает в новостные ролики,
должно действительно произойти на физическом
плане и стать частью Света Вселенной. «Thou shalt keep
thy newsreel wholesome«4, сказал Маниту. Может, он
этого и не говорил, но так нам передали.

Именно по религиозным причинам новостные ролики
снимаются на храмовую целлулоидную пленку.
Фотоны врезаются в светочувствительную эмульсию,
приготовленную служителями Дома Маниту по древним
рецептам, в точности как много сотен лет назад
(благоговейно воспроизводится даже ее ширина).

Пленка должна быть горючей, потому что в Прописях
есть фраза «пылает, как кровь Маниту». А почему
требуется сохранить живой отпечаток света, объясняют
при посвящении в Мистерии, но я уже слишком вырос
из детских штанишек, чтобы это помнить — да и не
хочу лезть в богословские вопросы. Существенно здесь
одно — пленочная камера занимает ужасно много места
в моей «Хеннелоре». Когда б не эта камера, да не ракеты
с пушками, остальную технологию можно было бы
упрятать в контейнер размерами с фаллоимитатор. Но
что делать, если так хочет Маниту.

Когда речь идет о новостях, мы не можем подделывать
изображение событий. Но Маниту, насколько понимают
теологи, не станет возражать, если мы чуть-чуть
поможем этим событиям произойти. Конечно, самую
малость — и эту грань чувствуют только настоящие профессионалы.
Такие, как я и Бернар-Анри. Мы не фальсифицируем
реальность. Но мы можем сделать ей, так
сказать, кесарево сечение, обнажив то, чем она беременна
— в удобном месте и в нужное время.

Мы ждали подходящего момента для операции
несколько дней. Потом осведомитель в свите уркагана
сообщил, что Рван Дюрекс, уже запятнавший себя кровью
восставших орков (звено телекамер успело предотвратить
масштабное кровопролитие ракетным ударом,
но на совести кагана остались коллатеральные жертвы),
возвращается в Славу (так называется оркская столица)
по северной дороге.

Мы с Бернаром-Анри немедленно вылетели на перехват.

Когда я говорю «мы», это означает, что туда полетела
моя «Хеннелора», заряженная пленкой и снарядами.
С ней было мое сознание, а тело оставалось дома — только
крутило головой в боевых очках и давило на рычаги.
А вот Бернара-Анри доставили в Оркланд на самом деле,
такая уж у него работа. Риск, конечно. Но когда моя
«Хеннелора» рядом, совсем небольшой.

Платформа высадила Бернара-Анри на краю дороги
в паре километров от Славы — и поднялась в тучи, чтобы
не тратить батарею на камуфляж.

Миссия началась.

Бернар-Анри велел мне осмотреть местность и найти
подходящую фактуру, пока он будет молиться. Молиться,
да уж… На самом деле старый сатир просто накачивался
веществами, как всегда перед боевой съемкой. Но
старшие сомелье закрывают на это глаза, потому что так
Бернар-Анри лучше выглядит перед камерой.

А это, понятное дело, в работе экранного дискурсмонгера
важней всего. Открытые жесты и поза, спокойный
и медленный голос, уверенные манеры и речь.
Никаких почесываний головы, никаких рук в карманах.
Мы живем в визуальном обществе, и смысловое
содержание экранной болтовни обеспечивает лишь пятнадцатую часть ее общего эффекта. Остальное — картинка.

Порошки Бернара-Анри начинают действовать в
полную силу часа через полтора-два — как раз тогда
должна была появиться колонна кагана. Время имелось,
но терять его не следовало — надо было срочно
искать фактуру.

Я набрал высоту.

Местность была довольно депрессивной. Вернее, с
одной стороны от дороги она была даже живописной,
насколько это слово применимо к Оркланду — там были
конопляные и банановые плантации, речка и пара
вонючих оркских деревень. А с другой стороны начинались
самые мрачные джунгли Оркланда. Мрачны
они не сами по себе, а из-за того, что за ними. Через
несколько сотен метров деревья редеют, и начинается
огромное болото, которое по совместительству служит
кладбищем.

Орки называют его Болотом Памяти — там вся Слава
хоронит своих умерших. С высоты оно похоже на мрачное
серо-зеленое озеро, куда впадают жилки тонких речушек.
Оно почти все усеяно желтыми, серыми и темными
крапинками, с высоты похожими на веснушки.
Это плавучие оркские гробы, так называемые «спутники» — круглые лодки, которые накрывают соломенной
крышкой с четырьмя торчащими вверх палками. Орки
верят, что в этих посудинах их души улетают в космос к
Маниту. Не знаю, не знаю.

Лес вдоль болота орки высадили специально (да,
бывает и такое — орк, сажающий деревце). Они сделали
это, чтобы отогнать вонючую сине-зеленую жижу
от дороги и своих огородов. Когда каган ездит мимо,
его всегда сопровождает охрана, поскольку тут легко
устроить засаду. А вообще здесь малолюдно — орки
боятся своих мертвецов. Кто-то вбил им в голову, что
каждое их поколение обязательно предает предыдущее,
и страх предков стал у них подобием коллективного
невроза. Которому помогают и живущие в болоте
жирные крокодилы — хотя из воды они не вылазят. Им
хватает спутников.

В древние времена здесь селились так называемые
«мудрецы», стремящиеся подчеркнуть свой потусторонний
статус ежедневной близостью к смерти. А городские
орки ходили к ним погадать по книге «Дао
Песдын» — они верили, что так можно задать вопрос
самому Маниту (я не шучу, у орков действительно есть
такая книга, хоть написали ее, скорей всего, наши сомелье).
Но при оркском императоре Просре Ликвиде
вольных мудрецов упразднили, а все гадатели были
подчинены генеральному штабу. С тех пор в кладбищенский
лес ходит только молодежь — парочки, которым
негде уединиться. Мертвецов и крокодилов они,
конечно, боятся, но любовь сильнее смерти. Был бы я
философ, как Бернар-Анри, обязательно воспел бы постарофранцузски
тайный праздник жизни, цветущий в
этих мертвых чащобах.

Можно было поискать подходящую натуру возле деревень,
где бродят пасущие скот оркские девки нежного
возраста. А можно было полететь вдоль дороги над
кромкой джунглей. Я выбрал второе, и буквально через
пять минут полета наткнулся на то, что было нужно.

По обочине шла оркская парочка. Это были мальчишка
и девчонка, одногодки — лет шестнадцати или
чуть больше. Я так уверенно определяю цифру, поскольку
у орков это consent age, и будь кто-то из них
младше, вряд ли они решились бы показаться вместе.
Оркские власти с тупым рвением подражают нашему
механизму сексуальных репрессий — они и наш возраст
согласия позаимствовали бы, позволь такое наши советники.
Думают, видимо, что именно здесь проходит дорога к технотронному обществу. Впрочем, для них
другой в любом случае не осталось.

У парочки были с собой удочки. Все сразу стало ясно
— «рыбалка» заменяет молодым оркам задний ряд
кинозала.

Я сделал максимальное увеличение и некоторое время
разглядывал их лица. Парень был обычным оркским
мальчишкой — симпатичным и белобрысым. Они все
такие, пока не начинают пить волю и колоть дуриан.
А вот damsel была идеальной.

В кадре она смотрелась просто здорово. Во-первых,
она не выглядела ребенком, и это было хорошо, потому
что малолеток показывали перед двумя последними
войнами, и зритель от них устал. Во-вторых, она была
очень хороша собой — я имею в виду, конечно, для
биологической женщины. Я был уверен, что БернаруАнри
немедленно захочется защитить эдакую свинку от
какой-нибудь напасти.

Купить книгу на Озоне

Цензура рынка

Отрывок из книги Андре Шиффрина «Как транснациональные концерны завладели книжным рынком и отучили нас читать»

О книге Андре Шиффрина «Как транснациональные концерны завладели книжным рынком и отучили нас читать»

Господство рыночной идеологии повлияло на другие
сферы общества, что, в свою очередь, изменило сами принципы книгоиздания. Приведу простой пример: в Соединенных Штатах и Великобритании спрос на книги со стороны публичных библиотек был когда-то очень высок и
покрывал почти все расходы на издание серьезной художественной, документальной и научной литературы. Мне
вспоминается, что Голланц всегда заказывал в «Пантеоне»
одно и то же количество экземпляров — тысячу восемьсот — любой книги, будь то детектив или политическая монография. Сгорая от любопытства, я в конце концов спросил у него, почему он так делает. «Все очень просто», —
ответил Голланц. Тысячу шестьсот экземпляров у него всегда брали библиотеки Великобритании. Но в наше время
финансирование библиотек было сильно урезано, и инфраструктура, поддерживавшая издание очень многих нестандартных книг, рухнула.

Но вышеупомянутый фактор — лишь одна из многих
причин, влекущих за собой медленное умирание «нестандартной» книги. Свою роковую роль тут сыграли и новые
методы работы в крупных издательствах. Центр власти неоправданно сместился — решение издавать или не издавать
книгу принимают уже не редакторы, но так называемые
«издательские советы», где ключевые позиции заняты финансистами и маркетологами. Если не создается впечатления, что издание разойдется определенным тиражом — а
планка повышается каждый год (в некоторых крупных издательствах она уже достигла отметки в 20 тысяч экземпляров), — то издательский совет объявляет, что эта книга
фирме не по карману. Так обычно происходит в случае романов начинающих авторов или серьезных научных монографий. Так называемая «цензура рынка», выражаясь
словами журналиста «Эль-Паис», все чаще оказывается
ключевым фактором в процессе принятия решений, исходящем из предпосылки, будто у всякой книги должна быть
своя, гарантированная заранее, аудитория.

Конечно, и в прошлом редакторов просили рассчитать
примерный объем продаж книг, предлагаемых ими к изданию. Но, разумеется, эти расчеты, на которых сказывалась
преданность редактора идеям книги, часто оказывались
неточны, так что вопросы тиражей постепенно стали вотчиной отдела продаж. В наше время величина тиража обычно
определяется в соответствии со спросом на предыдущую
книгу того же автора. Это поневоле ведет к эстетическому
и политическому консерватизму в отборе: новая идея по
определению еще не имеет статуса.

Редакторы по самоочевидным причинам неохотно рассказывают о том, что испытывают давление со стороны финансистов. Заговор молчания нарушил разве что Марти
Эшер в интервью для книги Дженис Рэдуэй «Чувство книги». Тогда, в 1990 году Эшер работал в книжном клубе «Букоф-зе-манс», а теперь возглавляет «Винтидж». Итак, Эшер
сказал: «Когда речь идет о вашем слиянии с крупной корпорацией, новые хозяева интересуются уровнем прибыли…
Некоторые просто беспощадны, ну знаете „то, что не приносит денег, нам ни к чему“. Конечно, следуя такой логике, вы отвергли бы, наверно, половину самых успешных
книг всех времен и народов, поскольку успех приходит не
сразу, а ждать никто не любит… В издательстве, где я работал раньше, если вы не могли распродать 50 тысяч экземпляров, никто и браться за такую книгу не хотел. Дескать,
c ней просто не стоит возиться. Теперь на массовом рынке
речь идет уже о 100 тысячах экземпляров».

Со временем эта система стала еще более «научной». От
редактора давно уже требуют, чтобы перед заключением договора с автором он составил «смету прибылей и убытков»
на будущую книгу. Но в наше время подобная «смета прибылей и убытков» составляется и на самого редактора.
Предполагается, что каждый редактор должен принести
фирме столько-то денег в год. Выбор книг для издания
строго контролируется. В крупных фирмах действуют квоты на объем продаж, и даже «Оксфорд юниверсити пресс»
требует от начинающего редактора «принести» миллион
долларов в год — то есть заключить договоры на книги,
которые, вместе взятые, принесут такой доход. Очевидно,
в таких условиях редактор не заинтересован связываться с
малотиражной, рассчитанной на взыскательного читателя
литературой. Какую прибыль принесли их инвестиции,
молодые редакторы знают на память, вплоть до десятых
долей, — ведь этими цифрами определяется их оклад и статус в издательстве. «Мелкие» книги сейчас издавать очень
сложно: редакторы чураются их, опасаясь за свою карьеру.
Чем больше средств фирмы редактор тратит, тем более перспективным он кажется в глазах начальства. Молодые уже
смекнули, что лучший способ блеснуть — это с самого начала своей карьеры выдавать авторам максимально крупные авансы. Ко времени, когда книга выйдет и, возможно,
не оправдает этого аванса, редактор может перейти в другое издательство.

В общем, редакторы стали винтиками вышеописанной
деньгопечатной машины, а потому — что вполне резонно — утратили желание связываться с рискованными, нестандартными книгами или новыми авторами. Эта система
работает на подсознательном уровне. Теперь и от издателей, и от редакторов слышишь, что они «больше не могут
себе позволить» тратить деньги на книги определенных
жанров. Эта тенденция очень не нравится литературным
агентам. Как выразился один из членов Ассоциации представителей авторов (см. бюллетень этой организации за
осень 1999 года): «После этих слияний все словно помешались на прибыли. Не могу перечесть, от скольких редакторов я уже слышал: „Середнячков63 не берем“. Они хотят,
чтобы все было гарантировано наперед». Даже такие благополучные издательства, как «Кнопф», теперь отвергают
книги жанров, на которых раньше почти что специализировались, под предлогом, что «эта литература нам теперь не
по карману», хотя прибыль «Кнопф» является основным
источником дохода всей группы «Рэндом хауз». Когда-то я
в шутку говорил своим редакторам, что нам платят натурой — львиную долю нашего жалованья составляют наши
любимые книги, которые мы можем выпускать, когда захотим. Ныне такой стиль мышления успешно искоренен в
крупных издательствах Соединенных Штатов и близок к искоренению в Европе. Достаточно взглянуть на эти фирмы…

Массовые издательства тоже оказались вовлечены в
гонку за прибылью. Когда я учился в Англии, книга «Пенгуина» стоила в розницу около двух шиллингов шести пенсов — то есть 35 центов, что примерно равнялось тогдашней
цене аналогичных изданий в Америке. Конечно, большой
прибыли это издательству не приносило. После поглощения «Пенгуина» фирмой «Пирсон» книги из сводного каталога — и художественная литература, и другие жанры —
были переизданы хоть и в мягкой обложке, но в новом, укрупненном формате и стали продаваться уже по другим,
резко повышенным ценам. Формат «трейд пейпербэк» появился в США в 50-е годы. В розницу книги этого формата были лишь чуть-чуть дороже массовых изданий, с которыми я работал в начале своей карьеры. Заглянув в первый
каталог «трейд пейпербэков» издательства «Энкор букс»
(«Anchor Books»), мы увидим цены от 65 центов до 1 доллара 25 центов. Издательство «Винтидж» много лет (до перехода на более крупный формат) держало на свои книги
среднюю цену в 1 доллар 95 центов. Чуть-чуть увеличив физические размеры книг, «Винтидж» в итоге подняло цены
до 10 долларов и выше. Помнится, в то время я пытался
всем доказать, что после этого количество покупателей новых книг «Винтиджа» резко сократится. «Возможно, вы и
правы, — услышал я в ответ, — но доллары останутся теми
же самыми».

Эта фраза стала для меня вехой, знаменующей рубеж
между старой и новой идеологиями. Идея, что книга должна быть недорогой, то есть доступной максимально широкой аудитории, была вытеснена решениями бухгалтеров,
не видящих ничего дальше своего годового баланса. Тут
ведь стоял вопрос не об извлечении прибыли или боязни
убытков — каталог «Винтидж», куда вошло все самое лучшее
из сводных каталогов «Рэндом хауз», «Кнопфа» и «Пантеона», самим своим существованием гарантировал солидный годовой доход. Отныне правило гласило: нужно максимально повысить доход с КАЖДОГО ПРОДАННОГО
ЭКЗЕМПЛЯРА.

Перемены, произошедшие в Соединенных Штатах, повторились и в Великобритании. Небольшие английские
издательства растворились в концернах, управляемых
Мэрдоком, «Пирсон» и «Рэндом хауз». Ньюхауз со своим
обычным безрассудством скупал английские издательства
направо и налево. Три почтенных и авторитетных независимых издательства — «Джонатан Кейп» («Jonathan Cape»),
«Чэтто энд Уиндус» и «Бодли хед» («The Bodley Head»)
объединились, чтобы сэкономить на распространении и
других расходах, но своего финансового положения так и
не поправили. В лондонских издательских кругах всякий
знал, что эти издательства можно купить задешево. Один
издатель сообщил мне, что ему предлагали стать владельцем всех трех издательств взамен на погашение их долгов,
но он отказался. Ньюхауз, однако, увидел в этой сделке отличный случай выйти с фанфарами на книжный рынок
Великобритании и предложил изумленным владельцам
более 10 миллионов фунтов. Те взяли деньги и поспешили
прочь, боясь, что он передумает. Так была основана колония Ньюхауза в Англии. Затем к ее стаду добавилось еще
несколько когда-то знаменитых издательских марок, в том
числе «Хейнеманн» («Heinemann») и «Секер-энд-Уорбург».

После всех этих слияний в Лондоне, как ранее в Нью-Йорке, вскоре почти не осталось независимых издательств.
Считается, что в 50-е годы ХХ века в Лондоне было около
200 солидных издательств. Теперь их меньше трех десятков.
Андре Шиффрин. Дело издателя и книжный бизнес
138
Буквально пару месяцев назад некоторые из последних
оплотов независимого книгоиздания были приобретены
крупными концернами. Так, группу «Ходдер-Хедлайн»
(«Hodder-Headline») купила фирма «У.Х. Смит», занимающаяся распространением журналов и газет. Оставшихся
можно пересчитать по пальцам — это «Фейбер энд Фейбер»
(«Faber а Faber»), «Гранта» и «Фос эстейт» («Fourth Estate»),
а также несколько крохотных молодых издательств, создаваемых, как и в США, редакторами, которые бегут с тонущих кораблей крупных концернов.

Тем временем «Пенгуин» под властью «Пирсон» приобрел целый ряд бывших независимых издателей книг в
твердом переплете: «Майкл Джозеф» («Michael Joseph»),
«Хэмиш Хэмильтон» («Hamish Hamilton»), «Ледибёрд»
(«Ladybird») и издательство детских книг Беатрикс Поттер.
Впрочем, «Пенгуин» заслуживает похвалы: он нашел способ сохранить свою линию интеллектуальной нехудожественной литературы. В результате последней реструктуризации фирма была разделена на два подразделения.
Одно занялось коммерческой литературой, а второе, получившее название «Пенгуин пресс» («Penguin Press»), —
серьезными работами в области естественных и гуманитарных наук. Каждому из подразделений была выделена
доля прибыли от колоссального сводного каталога «Пенгуина», так что «Пенгуин пресс» имеет возможность финансировать из средств серии «Пенгуин классикc» («Penguin
Classics») книги типа многотомной биографии Ллойд Джорджа. Имей «Пантеон» подобную возможность черпать средства из доходов «Винтидж», высокая рентабельность была
бы нам гарантирована навечно. Эксперимент «Пенгуин»,
не имеющий себе аналогов в книгоиздании Великобритании, доказывает: если корпорация действительно хочет
позаботиться о качестве книг, она в состоянии его обеспечить. Было бы желание.

Мария Свешникова. М7. Трасса длиною в жизнь (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Марии Свешниковой «М7. Трасса длиною в жизнь»

…Однажды будучи еще ребенком, привезенным году в 1989 из Львова «на побывку» к родителям в Москву, Сабина отправилась в первый открывшийся «Макдоналдс» на Пушкинской площади.

Люди занимали очередь с самого утра, чтобы пообедать, в ожидании лакомились сушками, запрятанными в целлофановом пакете в карман парки, вдыхали в себя сочный химический аромат кипящего масла из фритюрницы, потирали озябшие ладони. Кормили детей обещаниями и в перспективе гамбургерами, тырили расфасованный сахар, который оставался на столах, и забирали с собой пластиковые стаканы, отмыв их дочиста в туалетах.
В длинной очереди, которая походила на изогну того дождевого червя, стояла Сабина. Она держала отца за руку и просилась домой. Она и знать не знала про «Макдоналдс», и причину, по которой ее сюда привели! Ей бы вермишели и молочных сосисок хватило.

Клоун с размазанными красными губами веселил народ — народ стоял злой, голодный, холодный и вместо зрелищ требовал хлеба. Радовались
исключительно дети, выпрашивая у клоуна наполненный гелием белый воздушный шарик с аппетитной буковкой «М». Шариков на всех не хватало. В руках клоуна оставалось от силы штук семь. Сабине достался последний — уж слишком несчастный и жалобный у нее был вид. «Стоять на улице с полдня, чтобы съесть бутерброд, завернутый в бумагу.
Какая дикость», — казалось Сабине.

«Катя! Екатерина! Будь добра, вернись на место!» — послышалось из очереди. Женщина в поношенном грязно-лиловом драповом пальто выказывала дочери свое раздражение. Ну сколько можно было вылезать на газон и забираться на подступ? Да еще и в новой джинсовой куртке с белой подкладкой из искусственного меха. Ох уже эта манера —
заглядывать в окна и прилипать носом к стеклу. Грязному, между прочим.
Женщина устала. Женщина устала экономить и растить дочь. Иногда она сгоряча произносила: «Да пропади оно пропадом!», но потом мысленно била себя по губам и кротко читала «Отче наш». Молитву переписала ей сослуживица еще во время беременности, и с тех пор женщина прятала листок в чехле от старого театрального бинокля. Все равно
не до театра.

Ребенок продолжал заглядывать в окна, игнорируя материнский указ. Откуда ей знать, что вчера отец передал с гонцом-аспирантом последнее письмо из Кельна, в котором развел типичную прощальную лабуду. Мол, надо подумать, взвесить, видимо, любовь прошла, только про завядшие помидоры не упомянул. Наверное, забыл.
К письму приложил две сотни немецких марок. Откатил и сгинул. Он давно уже встретил в Бонне двадцатилетнюю студентку из Польши по имени Иванка. Иванка носила полупрозрачные легинсы с длинными мужскими свитерами, писала с открытой дверью и распевала «Like a virgin» Мадонны по утрам. В ней не было ничего красного, серпастого или
рублевого. То, что доктор прописал. Для потенции и нервной системы.
Иванка появилась давно. А женщина в старом пальто, орущая на дочь в очереди у «Макдоналдса», еще несколько недель назад верила и мечтала, как они с мужем-ученым заживут в ФРГ, именующейся PhD, тихой европейской жизнью в малоквартирном кирпичном домике на Нилерштрассе, с увитыми плющом балконами, а летом будут высаживать за окна азалии в подвесных кашпо и купят старенькую «Ауди». Заведут собаку — непременно дворнягу по имени Барт. Там подберут. Хотя… Тут
она задумалась, а есть ли в Кельне бездомные собаки? Там же тротуары и те мылом моют.

«Я сейчас покажу тебе, шалопайка! — женщина вышла из очереди и, схватив дочь за ярко-сиреневый капюшон, стащила с выступа на землю. — Никуда не пойдешь. Все, домой!» Катя расплакалась и начала стучать маленькими кулачками по животу матери, та была вынуждена снова взять ее за капюшон и тащить прочь практически по земле. «Не-е-е-е-е-ет! Прости меня, я не хочу домой!» Сначала Катя пыталась упираться ногами, но, через полминуты осознав, что мама сильнее и все равно утащит, расслабила тело и просто развлекалась, представляя себя хозяйственной сумкой на колесиках. Катя обернулась к толпе в надежде на овации.

Среди равнодушной длинной очереди за ней наблюдала только девочка на пару лет постарше с двумя большими белыми бантами. Кто ее так не к месту вырядил?

Сабина с интересом смотрела на то, как Катю оттягивают от окна, и улыбалась. Она бы на такое никогда не решилась. А, может, зря? В увлеченном состоянии Сабина даже разжала тонкие пальчики и выпустила шарик прочь — тот полетел куда-то в сторону Бронной, пересек Садовое кольцо и лопнул уже над улицей Фучика, упав на покатую крышу
бывшего доходного дома Быкова. Забыв про шарик и чизбургеры, девочки уставились друг на друга и расхохотались. Катя театрально помахала Сабине рукой, не зная, в какой гордиев узел завязаны их судьбы. И не догадываясь, кому из них суждено стать палачом и разрубить его.
Это был первый раз, когда Сабина и Катя встретились взглядами. Они еще столкнутся десятью годами позже в подъезде высотки на Котельнической…

Как посадить аэробус А330 в чрезвычайной ситуации

Отрывок из книги Джеймса Мэя «Как посадить аэробус А330 и другие жизненно важные навыки современного мужчины»

О книге Джеймса Мэя «Как посадить аэробус А330 и другие жизненно важные навыки современного мужчины»

Вот одна из самых мощных героических фантазий,
которые мир может предложить. Команда была убита
или выведена из строя несвежимми креветками
в бортовом обеде, и воздушное судно находится на
высоте 11 000 метров без пилота. В принципе самолет
будет лететь, пока не кончится горючее, и он
не разобьется о землю, или ты можешь выхватить
управление из ослабевших рук полудохлого капитана
и направить самолет под восторженные аплодисменты
— скорее всего, прямиком к возмещению полной
стоимости авиабилета.

А почему бы и нет? Несчастный случай на борту пассажирского самолета
— это уникально, потому что все потенциальные жертвы находятся
в абсолютном плену. Можно подождать, пока корабль затонет,
и с большой вероятностью спастись; можно пройти мимо тонущего
человека или горящего дома; можно спрятаться в чулане поздней
ночью, пока обкрадывают твой офис, и никому
не признаться, что ты вообще там был. Но нет
никакой возможности выбраться живым с
неуправляемого самолета. И даже если якобы
ты хочешь спасти жизни всех тех, кто находится
на борту, на самом деле ты будешь спасать
только свою шкуру. Тем не менее остальные
люди увидят произошедшее совсем в другом
свете.

Потому что избитая истина всех воздушных драм звучит примерно
так: «все, кто в них участвует, становятся героями». Если опытный капитан
самолета с двадцатилетним стажем, знающий, как вести себя
в чрезвычайных ситуациях и регулярно практиковавшийся в их разрешении,
посадит самолет со слегка «лысой» покрышкой на носовом
колесе, его объявят спасителем всех женщин и детей. Даже до того,
как начнется расследование причин вынужденной посадки или аварии,
лицо парня, который был за рулем в момент столкновения, будет
в вензелях напечатано на обложке The Daily Mirror вместе с цитатами
от диспетчеров и выживших, подтверждающих, как он уверенно держался.
А потом, если вдруг выяснится, что он просто напортачил, все
вокруг вежливо закроют на это глаза. Только поэтому вы никогда не
увидите таких заголовков:

«Глупый капитан отключил управление, хотя двигатели были в порядке»

Или

«Я забыл!», — признается пилот, виновник адской трагедии на взлетной полосе«.

Такие
заголовки
ты
никогда
не
увидишь. Ты
должен
выйти
из
этой
ситуации
только
победителем.
Откровения подобного рода зарезервированы для напыщенных
репортажей о катастрофах на разворотах журналов типа Flight
International, и кроме пилотов никто не читает этот мусор.

Итак, из этой ситуации ты намерен выйти только победителем. Если
ты успешно посадишь самолет, даже если наполовину успешно, все
равно твое изваяние появится на запасном пьедестале на Трафальгарской
площади, и ты сохранишь все деньги, которые в ином случае
были бы отложены на пиво до конца твоей жизни. Даже если ты
направишь его на 300 узлах в ближайшую больницу, пресса будет
чувствовать себя обязанной обратить внимание на то, как ты «не
прошел мимо и остался на посту до победного конца». И хотя расшифровки
«черных ящиков» неизменно публикуются, Совет по расследованию
авиакатастроф обычно вымарывает ругань и непонятное
бормотание, и есть причины предположить, что они не видят выгоды
для мира в раскрытии того, что ты перепачкал брюки, бился о стекла
иллюминатора и звал маму. Все равно не делай этого, просто чтобы
быть в безопасности!

И давай по-честному. Правда говорит нам, что шансы обнаружить
себя в описанной выше ситуации чрезвычайно маловероятны. Оба
пилота каким-то образом должны оказаться полностью недееспособны
или одновременно охвачены суицидальным религиозным пылом,
и, может быть, один из них и падет жертвой такой фигни, но вряд ли
все-таки оба. На самом деле именно поэтому их там двое.

Еще нужно учесть следующее. Представим, что ты бухгалтер без
опыта управления самолетами. Шансы, что из трехсот или где-то
около того человек на борту ты будешь самым компетентным, чтобы
взять на себя управление, весьма невелики. Другие пилоты часто
путешествуют на коммерческих рейсах. Экипаж иногда проявляет
интерес к процессу полета и знает кое-что о рычагах управления.
Есть обоснованная статистическая вероятность, что где-то среди
пассажиров затерялись бывший командир бомбардировщика Королевских
Воздушных Сил, человек, имеющий лицензию на управление
самолетом, бортинженер или даже любитель компьютерных
симуляторов полетов. Если ты совсем невезучий, то наверняка
сидишь рядом с кем-нибудь из них. Однако все эти люди — вариант
получше, чем ты.

Но, к слову, 11 сентября 2001 года пассажиры рейса № 93 авиакомпании
United Airlines были вынуждены встать на путь, где у них
не было другого выбора, кроме как попытаться вырвать управление
самолетом из рук его угонщиков. И всегда может случиться так,
что ты купишь дешевый билет и окажешься один на один с полным
бортом монашек. В этом случае пора воспользоваться моментом, а
также кое-чем под названием «рычаг управления».

Сначала пройди к кабине экипажа, чтобы обнаружить, что дверь
заперта. После трагедии 11 сентября это условие стало обязательным
как попытка предотвратить несанкционированный доступ в
кабину террористов, и даже посреди нашей разворачивающейся
мелодрамы стоит на секунду задуматься о глубокой иронии всего
этого. Кто-то в кабине должен быть в состоянии разблокировать
дверь для тебя.

Иллюстрация показывает, как будет выглядеть
кабина А330 после того, как ты стащишь тяжелые тела капитана
и первого помощника с их сидений, стараясь не зацепить любые важные
на вид рычаги одеждой. Не так давно, в эпоху, когда приборная
панель коммерческого авиалайнера состояла из кучи непонятных
циферблатов, подобные действия представляли бы гораздо больше
опасности. Но на А330, как и на большинстве современных авиалайнеров,
они были узурпированы горсткой непонятных компьютерных
экранов (рис. 1).

К счастью, как и на приборных панелях самых больших «Мерседесов»,
большая часть экранов для тебя совершенно бесполезна. На рис. 2
мы видим то же самое, но жизненно важные рычаги управления и
приборы высветлены. Все эти ручки и кнопки над стеклом отвечают
за такие мелочи, как температура в кабине, стеклоочистители и знак
предупреждения о ремнях безопасности. Это как маленький компьютер,
установленный горизонтально на том, что называлось бы
центральной консолью, будь это «Фольксваген Гольф», который дает
советы на такие несусветные темы, как интервалы обслуживания
двигателя. Ничего из этого не актуально на данный момент и может
стать совсем ненужно, если самолет окажется на дне Ирландского
моря. Забудь о них (см. рис. 2)!

Расслабься на секунду. Допустим, что самолет в процессе полета,
значит, автопилот почти наверняка будет включен, и у тебя есть
время осмотреться в «офисе», как иногда называют это пилоты. Конвенция
гласит, что капитан самолета сидит слева, и так как жестокая
хозяйка судьбы, сговорившись с Мельпоменой, музой трагической
драмы, выбрала тебя на эту новую неожиданную роль, то это как раз
то место, где ты должен сидеть.

Теперь ты должен сделать экстренный звонок в управление воздушного
движения, для этого понадобится название борта, которое
может значиться где-нибудь на панели напротив тебя на маленькой
бляшке. Давай скажем, что мы на борту G-ABCD1. Надень наушники, нажми и удерживай кнопку PTT (Press To Talk) на
рычаге. Здесь тебя поджидает отвратительная ловушка.

Энциклопедия русского пьянства

Отрывки из комментария Алексея Плуцера-Сарно к поэме Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки»

…я, как только вышел на Савеловском, выпил для начала стакан зубровки…

«Зубровка» содержит 40% спирта. Ее полное название — «Горькая настойка
Зубровка». Приготавливается с добавлением спиртового настоя
травы зубровки душистой (Атлас вин, 152). Настойка имеет зеленовато-
желтый цвет, слегка жгучий вкус (Рецепты, 110), аромат травы зубровки
(кумарина) (Алкогольные напитки, 139). Одна из недорогих и традиционно
очень популярных в России настоек, которые в просторечии именуют «водкой» или «белой». В 1950–1960-х годах «Зубровка» была одной из десятка
лучших горьких настоек, неоднократно получала призы и медали на международных
конкурсах. «Для начала стакан зубровки» — звучит комично,
ибо немалая доза в 200 граммов водки, выпитая залпом без закуски, для нашего
героя — только самое начало.

…в качестве утреннего декохта люди ничего лучшего еще не придумали.

Декохт — водный отвар лечебной травы, не содержит спирта. В состав
«Зубровки» действительно входит травяной экстракт, и герой употребляет
ее именно как лечебное средство против похмелья, потому и называет
декохтом. Слово это встречается в литературе (у Ф. М. Достоевского,
И. С. Тургенева, А. П. Чехова, Б. Л. Пастернака и др.) в формах: декохт, декохто,
декокт. В русский язык пришло непосредственно из латинского:
decoctum — «отвар» (Латинско-русский словарь, 224). Распространилось
в XVIII веке: «Маркович
упоминает в 1726 году, что он составлял рецепт „на
декокт посполитый“» (Прыжов, 207). Известны были декохты простудный,
потовой, возбудительный, грудной, кровоочистительный. Ср.: «Вылечился,
употребляя взварец или декохт, составленный из сухой малины, меду… и инбирю» (Словарь языка XVIII в., VI, 80–81). В словарях ХХ века уже отмечено
как устаревшее (см., например: Ушаков, I, 677; БАС, IV, 129). Правильнее было
бы считать это слово редким и сугубо литературным.

…кориандровая действует на человека антигуманно…

«Кориандровая» содержит 40% спирта. Ее полное название — «Настойка
горькая Кориандровая». При изготовлении используются спиртовые
настои кориандрового, тминного и анисового семени, добавляется сахар.
«Кориандровая» имеет «сложный букет, со слегка выделяющимся ароматом
кориандра»; «Цвет слегка желтый, вкус мягкий, слегка пряный, аромат
сложный» (Рецепты, 119; Ликеро-водочные изделия, 22). В 1950-х годах
выпускалась также бесцветная разновидность настойки (Рецепты, 119).
«Кориандровая» (в отличие от «Старки» или «Лимонной») не относится
к числу самых популярных настоек.

О, эта утренняя ноша в сердце! о, иллюзорность бедствия! о, непоправимость! Чего в ней больше, в этой ноше, которую еще никто
не назвал по имени, чего в ней больше: паралича или тошноты? истощения нервов или смертной тоски где-то неподалеку от сердца?

Нагнетание на протяжении всей поэмы эпитетов, передающих состояние
крайней степени алкогольного отравления, приводит к тому, что не
только жуткий финал, но и вообще все события поэмы постепенно начинают
восприниматься многозначно: не только трагически, как муки и смерть
главного героя, но и квазитрагически — как сон, болезненное состояние,
соотносимое с галлюцинозами и бредовыми состояниями алкогольного
делирия. Медицинская литература описывает это состояние сходным
образом: «Алкогольный делирий… протекает в форме галлюцинаторного
помрачения сознания с преобладанием истинных зрительных галлюцинаций,
иллюзий… изменчивого аффекта, сопровождаемого страхом,
двигательным возбуждением, сохранностью самосознания… Больные не
могут сразу отличить сон от реальности, не сразу осознают, где находятся» (Психиатрия, II, 144–147). В поэме явно присутствует ироническая
поэтизация болезненных состояний, помрачения сознания и бредовых
сновидений. Понятие тошноты здесь погружено в философические размышления
главного героя, а потому приобретает явные экзистенциальные
смыслы. Этот смысловой пласт поэмы уже привлекал внимание ученых:
«Доминирующим для поэмы и фундаментальным для экзистенциализма
оказывается тошнота. <…> Стилистический период начинается с сильно
окрашенных эмоционально риторических фигур, контекст которых снимает
сниженность и физиологичность тошноты. Иллюзорность бедствия —
экзистенциалистское понятие, поэтому семантический пуант, к которому
движется это скопление риторических восклицаний, внешне кажется
несовместимым — дилемма между параличом и тошнотой. Логическая
цепочка — внутренне — выстроена очень точно: иллюзорность бытия вызывает
либо паралич (читай как „паралич воли“, понятие, восходящее
к Шопенгауэру и Ницше), либо тошноту как знак несварения мира» (Ищук-
Фадеева, 51). Другие исследователи трактуют тошноту в русле христианских
страданий плоти: «Алкоголь и тошнота — это ключевые символы
художественного пространства „Москвы — Петушков“. Представляется,
что отношение „вино — тошнота (блевотина)“ является как бы сдвинутой
параллелью ключевой христианской оппозиции „душа — тело“ (по словам
Венички, это дано взамен того, по чему тоскует душа). Душа христианина
— это дарованная человеку часть Бога, а его молитва — интимный
контакт с Единым; Веничкино питие „интимнее всякой интимности“,
потому что в его процессе в нем открываются „бездны“ и происходит —
в диалоге с Господом или непосредственно перед лицом Его — своеобразное
причащение „мировой скорби“. В христианских текстах праведник
страдает и призывает в помощь Бога, чтобы преодолеть свою порочную и
порочащую душу телесность — Веничка страдает и молится, „умоляет Бога
не обижать его“, в тамбуре электрички, сдерживая тошноту. Агрессивная
телесность окружающего мира связывается в поэме с его грубостью („звериный
оскал бытия“ — это когда даже белые и „безо всякого шва“ чулки
официантки вызывают отвращение, а окружающие подчеркнуто грубы —
и их грубость порождает внутреннюю и мировую „пустопорожность“).
Телесность вообще вызывает в Веничкиной душе кроткое, но упорное неприятие
(в качестве примера можно привести историю о Веничкином
целомудрии, из-за которого он был объявлен „Каином и Манфредом“)»
(Смирнова, 104).

И немедленно выпил.

В простонародной традиции в дружеском мужском кругу или в одиночестве
(«в одно лицо») спиртные напитки действительно выпиваются быстро,
залпом, большими глотками: «Напиться в шесть секунд» (Словарь сленга, 249). Обычная средняя разовая доза в этой традиции — 100–150 граммов.
В мужском коллективе бутылка водки часто разливается поровну и полностью,
а доза зависит от соотношения количества водки и количества пьющих.
Традиция разливать водку поровну, как и питие «до дна», — одна из
древнейших, она восходит к языческим ритуалам и сохранилась до наших
дней. Не допить «до дна» испокон веков означало оскорбить окружающих.
Подобные факты отмечали путешественники еще в середине XVII века:
«…гости выпили чаши за здоровье хозяина и хозяйки, осушая их до капли,
ибо у них обыкновение, что кто не осушает чашу, тот считается отъявленным
врагом, потому что не выпил за полное здоровье хозяина дома» (Павел
Алеппский, 36). Питье «единым духом» — многовековая кодифицированная
норма достойного поведения. Адамс зафиксировал эту традицию еще во времена
Ивана Грозного: «…у прислуживавших Князю ниспускались с плеч самые
тонкие полотенца, а в руках были бокалы, осыпанные жемчугом. Когда
Князь бывает в добром расположении духа и намерен попировать, то обыкновенно
выпивает бокал до дна, и предлагает другим» (Адамс, 53). Ритуал
выпивания «до дна» в своих магических истоках симпатически приводил
к тому, что дом данного хозяина должен был стать богатым, то есть превратиться
в «полную чашу». В рамках этой традиции распространились и соревнования
по скорости и количеству выпитого. В. В. Ерофеев ориентировался
на всякого рода стереотипы питейного поведения совершенно сознательно:
«Обязательно вставить соревнование, кто кого перепьет» (Ерофеев.
Записные книжки, 396). Подобную бытовую традицию быстрого питья крепких
напитков нельзя считать чисто русским явлением, поскольку она уже
много веков распространена и в Европе:
«…речь идет о том, чтобы напиться,
не больно заботясь о вкусе. Южане с насмешкой смотрели на… северных питухов,
которые… свой стакан выпивают залпом» (Бродель, 253). Вообще во
всех традиционных коллективах человек, способный пить быстро и много,
но при этом не пьянеть, пользуется наибольшим уважением. И неслучайно
в русском фольклоре огромные дозы выпитого алкоголя интерпретировались
исключительно как героические — мужественность и сила героя рассматривалась
как прямо пропорциональная его способности к пьянству. Так
что умение Венички поглощать «безмерные» дозы алкоголя сближает его не
только с фольклорными героями, но и со многими литературными персонажами
героико-комического характера, например с Гаргантюа, у которого
тоже была «огромная глотка». Выдающаяся
способность к питию в традиционных
культурах символизировала исключительные личные качества и
высокий социальный статус пьющего. И сам В. В. Ерофеев всегда гордился
своей способностью много выпить и не опьянеть. Венедикт Ерофеев-младший
вспоминал: «Пьяным я его видел редко в детстве. Он же стал пьянеть
только после нескольких операций, когда организм был ослаблен. Стал агрессивен,
в чем раньше еще не замечали. Чем он в нашей деревне славился,
и до сих пор ходит молва, что Венькин папа мог выпить литр водки, все на
него глазели, когда же он, наконец, что-то почувствует,
а он ничего» (Вайль).

— А Модест-то Мусоргский! Бог ты мой, а Модест-то Мусоргский!

М. П. Мусоргский действительно пил очень много, о чем сохранились
свидетельства современников. Н. А. Римский-Корсаков был его близким
другом почти 20 лет. В 1871–1872 годах они даже жили в одной квартире. Он
на протяжении многих лет безуспешно пытался оказывать на своего друга
благотворное влияние, требовал от него более усердных занятий музыкой
и прекращения пьянства. Но Модест Мусоргский был человек депрессивный,
эмоциональный, безудержный в своих увлечениях. Зачастую он ночи
напролет просиживал в ресторациях со своей свитой собутыльников.
В профессиональном сообществе он постепенно стал изгоем, поскольку
последние годы жизни пил, практически не переставая. Умер он в нищете
в солдатском госпитале. Описание в поэме внешности композиторов, как
подметил Эдуард Власов, восходит к портретам всклокоченного и нетрезвого
М. П. Мусоргского работы И. Е. Репина и утонченного Н. А. Римского-
Корсакова
во фраке кисти В. А. Серова. Сцена пробуждения Мусоргского
в канаве («вставай, иди умойся и садись дописывать свою божественную
оперу „Хованщина“!»), по мнению комментатора, восходит
к биографии композитора: «…поздно ночью Корсаков возвращался домой.
Мусоргский… обычно уже спал… А ранним утром появлялся Стасов…
„Одеваться, умываться!“ — гремел Стасов» (Кунин, 56).