Выставка «Марина Азизян. Театр книги. Мольер»

21 февраля в Санкт-Петербургском государственном музее театрального и музыкального искусства состоится открытие выставки «Марина Азизян. Театр книги. Мольер»: цикл работ, выполненный Мариной Азизян специально для нового издания сборника пьес великого драматурга: «Тартюф. Дон Жуан. Мещанин во дворянстве» (СПб. : Вита Нова, 2013).

Марина Азизян — ученица легендарного театрального художника Николая Акимова. Оформила множество постановок, стала художником двадцати пяти фильмов (некоторые из них, такие как «Каин XVIII», «Старая, старая сказка», «Синяя птица», «Монолог», «Гость», вошли в золотой фонд российского кинематографа). Дважды награждена премией «Золотой софит» за сценографию спектаклей «Федра» и «Двенадцатая ночь» в Большом драматическом театре им. Г. А. Товстоногова, а также золотой медалью Академии художеств России.

К литературным темам Азизян обращалась и ранее: оформила в технике «шитья» стихотворения Иосифа Бродского и серию работ по мотивам «Фантастического словаря» Тонино Гуэрры. Сейчас она разработала целостное художественное оформление специально для книжного издания.

Комедии Мольера Азизян «сценографировала», а не иллюстрировала в строгом смысле этого слова. По сути, это готовая сценография трех блистательных мольеровских пьес. Работая над книгой, она создала около 300 эскизов. На выставке будут представлены многие из тех, что не вошли в издание. Эти работы говорят о знании художницей разных культурных традиций. И как всегда работы Марины Азизян подчеркнуто авторские, индивидуализированные, личностные, эксцентричные. Она творит «по законам, ею самой над собою признанным».

Санкт-Петербургский государственный музей театрального и музыкального искусства

пл. Островского, д. 6

Андрей Россомахин. Магические квадраты русского авангарда: случай Маяковского

  • Издательство «Вита Нова», 2012 г.
  • С приложением Полного иллюстрированного каталога прижизненных книг В. В. Маяковского
  • Что может быть «придвинуто» к читателю ближе, чем обложка книги? То, что находится на самом виду, парадоксальным образом оставалось невидимым почти 100 лет.

    В этом исследовании впервые предложена дешифровка обложек ранних книг Владимира Маяковского. На протяжении нескольких лет, культивируя образ слова как графического знака, Маяковский превращал аскетичные шрифтовые обложки своих книг в удивительно стройную симфонию символических графем, становящихся трансформируемым полем смыслов.

    Графический уровень текста на целом ряде обложек Маяковского организован как семантически значимый и рассчитан на зрительное восприятие: понимание смысла словесного текста оказывается невозможным без анализа его пространственного воплощения.

    Автор программирует игру с читателем, зашифровывая свои намерения в визуальной ткани обложек. При этом ряд поэтических фрагментов, и — что очень важно — вскользь брошенных намеков современников способны прочитываться как своеобразные ключи — эстетические сигналы, указывающие на глубинный смысл. Скрытый смысл текста был предметом рефлексий многих творцов эпохи; наиболее красноречиво о скрытых пластах произведения писал Хлебников в «Досках Судьбы»: «Слово особенно звучит, когда через него просвечивает иной, „второй смысл“, когда оно стекло для смутной, закрываемой им тайны <…> Первый, видимый смысл — просто спокойный седок страшной силы второго смысла. Обыденный смысл лишь одежда для тайного…». Поиск этого «тайного» смысла авангардного текста (и, в частности, его secret geometry) становится непростой, но захватывающей задачей.

    Издание подготовлено в преддверии 120-летия поэта, включает обзорную статью «Книги Маяковского: политика и эстетика» с многочисленными иллюстрациями, а также Альбом-каталог — полную иллюстрированную библиографию всех прижизненных изданий Маяковского. Альбом содержит более 120 книжных обложек, в том числе и их нереализованные проекты.

Энциклопедия русского пьянства

Отрывки из комментария Алексея Плуцера-Сарно к поэме Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки»

…я, как только вышел на Савеловском, выпил для начала стакан зубровки…

«Зубровка» содержит 40% спирта. Ее полное название — «Горькая настойка
Зубровка». Приготавливается с добавлением спиртового настоя
травы зубровки душистой (Атлас вин, 152). Настойка имеет зеленовато-
желтый цвет, слегка жгучий вкус (Рецепты, 110), аромат травы зубровки
(кумарина) (Алкогольные напитки, 139). Одна из недорогих и традиционно
очень популярных в России настоек, которые в просторечии именуют «водкой» или «белой». В 1950–1960-х годах «Зубровка» была одной из десятка
лучших горьких настоек, неоднократно получала призы и медали на международных
конкурсах. «Для начала стакан зубровки» — звучит комично,
ибо немалая доза в 200 граммов водки, выпитая залпом без закуски, для нашего
героя — только самое начало.

…в качестве утреннего декохта люди ничего лучшего еще не придумали.

Декохт — водный отвар лечебной травы, не содержит спирта. В состав
«Зубровки» действительно входит травяной экстракт, и герой употребляет
ее именно как лечебное средство против похмелья, потому и называет
декохтом. Слово это встречается в литературе (у Ф. М. Достоевского,
И. С. Тургенева, А. П. Чехова, Б. Л. Пастернака и др.) в формах: декохт, декохто,
декокт. В русский язык пришло непосредственно из латинского:
decoctum — «отвар» (Латинско-русский словарь, 224). Распространилось
в XVIII веке: «Маркович
упоминает в 1726 году, что он составлял рецепт „на
декокт посполитый“» (Прыжов, 207). Известны были декохты простудный,
потовой, возбудительный, грудной, кровоочистительный. Ср.: «Вылечился,
употребляя взварец или декохт, составленный из сухой малины, меду… и инбирю» (Словарь языка XVIII в., VI, 80–81). В словарях ХХ века уже отмечено
как устаревшее (см., например: Ушаков, I, 677; БАС, IV, 129). Правильнее было
бы считать это слово редким и сугубо литературным.

…кориандровая действует на человека антигуманно…

«Кориандровая» содержит 40% спирта. Ее полное название — «Настойка
горькая Кориандровая». При изготовлении используются спиртовые
настои кориандрового, тминного и анисового семени, добавляется сахар.
«Кориандровая» имеет «сложный букет, со слегка выделяющимся ароматом
кориандра»; «Цвет слегка желтый, вкус мягкий, слегка пряный, аромат
сложный» (Рецепты, 119; Ликеро-водочные изделия, 22). В 1950-х годах
выпускалась также бесцветная разновидность настойки (Рецепты, 119).
«Кориандровая» (в отличие от «Старки» или «Лимонной») не относится
к числу самых популярных настоек.

О, эта утренняя ноша в сердце! о, иллюзорность бедствия! о, непоправимость! Чего в ней больше, в этой ноше, которую еще никто
не назвал по имени, чего в ней больше: паралича или тошноты? истощения нервов или смертной тоски где-то неподалеку от сердца?

Нагнетание на протяжении всей поэмы эпитетов, передающих состояние
крайней степени алкогольного отравления, приводит к тому, что не
только жуткий финал, но и вообще все события поэмы постепенно начинают
восприниматься многозначно: не только трагически, как муки и смерть
главного героя, но и квазитрагически — как сон, болезненное состояние,
соотносимое с галлюцинозами и бредовыми состояниями алкогольного
делирия. Медицинская литература описывает это состояние сходным
образом: «Алкогольный делирий… протекает в форме галлюцинаторного
помрачения сознания с преобладанием истинных зрительных галлюцинаций,
иллюзий… изменчивого аффекта, сопровождаемого страхом,
двигательным возбуждением, сохранностью самосознания… Больные не
могут сразу отличить сон от реальности, не сразу осознают, где находятся» (Психиатрия, II, 144–147). В поэме явно присутствует ироническая
поэтизация болезненных состояний, помрачения сознания и бредовых
сновидений. Понятие тошноты здесь погружено в философические размышления
главного героя, а потому приобретает явные экзистенциальные
смыслы. Этот смысловой пласт поэмы уже привлекал внимание ученых:
«Доминирующим для поэмы и фундаментальным для экзистенциализма
оказывается тошнота. <…> Стилистический период начинается с сильно
окрашенных эмоционально риторических фигур, контекст которых снимает
сниженность и физиологичность тошноты. Иллюзорность бедствия —
экзистенциалистское понятие, поэтому семантический пуант, к которому
движется это скопление риторических восклицаний, внешне кажется
несовместимым — дилемма между параличом и тошнотой. Логическая
цепочка — внутренне — выстроена очень точно: иллюзорность бытия вызывает
либо паралич (читай как „паралич воли“, понятие, восходящее
к Шопенгауэру и Ницше), либо тошноту как знак несварения мира» (Ищук-
Фадеева, 51). Другие исследователи трактуют тошноту в русле христианских
страданий плоти: «Алкоголь и тошнота — это ключевые символы
художественного пространства „Москвы — Петушков“. Представляется,
что отношение „вино — тошнота (блевотина)“ является как бы сдвинутой
параллелью ключевой христианской оппозиции „душа — тело“ (по словам
Венички, это дано взамен того, по чему тоскует душа). Душа христианина
— это дарованная человеку часть Бога, а его молитва — интимный
контакт с Единым; Веничкино питие „интимнее всякой интимности“,
потому что в его процессе в нем открываются „бездны“ и происходит —
в диалоге с Господом или непосредственно перед лицом Его — своеобразное
причащение „мировой скорби“. В христианских текстах праведник
страдает и призывает в помощь Бога, чтобы преодолеть свою порочную и
порочащую душу телесность — Веничка страдает и молится, „умоляет Бога
не обижать его“, в тамбуре электрички, сдерживая тошноту. Агрессивная
телесность окружающего мира связывается в поэме с его грубостью („звериный
оскал бытия“ — это когда даже белые и „безо всякого шва“ чулки
официантки вызывают отвращение, а окружающие подчеркнуто грубы —
и их грубость порождает внутреннюю и мировую „пустопорожность“).
Телесность вообще вызывает в Веничкиной душе кроткое, но упорное неприятие
(в качестве примера можно привести историю о Веничкином
целомудрии, из-за которого он был объявлен „Каином и Манфредом“)»
(Смирнова, 104).

И немедленно выпил.

В простонародной традиции в дружеском мужском кругу или в одиночестве
(«в одно лицо») спиртные напитки действительно выпиваются быстро,
залпом, большими глотками: «Напиться в шесть секунд» (Словарь сленга, 249). Обычная средняя разовая доза в этой традиции — 100–150 граммов.
В мужском коллективе бутылка водки часто разливается поровну и полностью,
а доза зависит от соотношения количества водки и количества пьющих.
Традиция разливать водку поровну, как и питие «до дна», — одна из
древнейших, она восходит к языческим ритуалам и сохранилась до наших
дней. Не допить «до дна» испокон веков означало оскорбить окружающих.
Подобные факты отмечали путешественники еще в середине XVII века:
«…гости выпили чаши за здоровье хозяина и хозяйки, осушая их до капли,
ибо у них обыкновение, что кто не осушает чашу, тот считается отъявленным
врагом, потому что не выпил за полное здоровье хозяина дома» (Павел
Алеппский, 36). Питье «единым духом» — многовековая кодифицированная
норма достойного поведения. Адамс зафиксировал эту традицию еще во времена
Ивана Грозного: «…у прислуживавших Князю ниспускались с плеч самые
тонкие полотенца, а в руках были бокалы, осыпанные жемчугом. Когда
Князь бывает в добром расположении духа и намерен попировать, то обыкновенно
выпивает бокал до дна, и предлагает другим» (Адамс, 53). Ритуал
выпивания «до дна» в своих магических истоках симпатически приводил
к тому, что дом данного хозяина должен был стать богатым, то есть превратиться
в «полную чашу». В рамках этой традиции распространились и соревнования
по скорости и количеству выпитого. В. В. Ерофеев ориентировался
на всякого рода стереотипы питейного поведения совершенно сознательно:
«Обязательно вставить соревнование, кто кого перепьет» (Ерофеев.
Записные книжки, 396). Подобную бытовую традицию быстрого питья крепких
напитков нельзя считать чисто русским явлением, поскольку она уже
много веков распространена и в Европе:
«…речь идет о том, чтобы напиться,
не больно заботясь о вкусе. Южане с насмешкой смотрели на… северных питухов,
которые… свой стакан выпивают залпом» (Бродель, 253). Вообще во
всех традиционных коллективах человек, способный пить быстро и много,
но при этом не пьянеть, пользуется наибольшим уважением. И неслучайно
в русском фольклоре огромные дозы выпитого алкоголя интерпретировались
исключительно как героические — мужественность и сила героя рассматривалась
как прямо пропорциональная его способности к пьянству. Так
что умение Венички поглощать «безмерные» дозы алкоголя сближает его не
только с фольклорными героями, но и со многими литературными персонажами
героико-комического характера, например с Гаргантюа, у которого
тоже была «огромная глотка». Выдающаяся
способность к питию в традиционных
культурах символизировала исключительные личные качества и
высокий социальный статус пьющего. И сам В. В. Ерофеев всегда гордился
своей способностью много выпить и не опьянеть. Венедикт Ерофеев-младший
вспоминал: «Пьяным я его видел редко в детстве. Он же стал пьянеть
только после нескольких операций, когда организм был ослаблен. Стал агрессивен,
в чем раньше еще не замечали. Чем он в нашей деревне славился,
и до сих пор ходит молва, что Венькин папа мог выпить литр водки, все на
него глазели, когда же он, наконец, что-то почувствует,
а он ничего» (Вайль).

— А Модест-то Мусоргский! Бог ты мой, а Модест-то Мусоргский!

М. П. Мусоргский действительно пил очень много, о чем сохранились
свидетельства современников. Н. А. Римский-Корсаков был его близким
другом почти 20 лет. В 1871–1872 годах они даже жили в одной квартире. Он
на протяжении многих лет безуспешно пытался оказывать на своего друга
благотворное влияние, требовал от него более усердных занятий музыкой
и прекращения пьянства. Но Модест Мусоргский был человек депрессивный,
эмоциональный, безудержный в своих увлечениях. Зачастую он ночи
напролет просиживал в ресторациях со своей свитой собутыльников.
В профессиональном сообществе он постепенно стал изгоем, поскольку
последние годы жизни пил, практически не переставая. Умер он в нищете
в солдатском госпитале. Описание в поэме внешности композиторов, как
подметил Эдуард Власов, восходит к портретам всклокоченного и нетрезвого
М. П. Мусоргского работы И. Е. Репина и утонченного Н. А. Римского-
Корсакова
во фраке кисти В. А. Серова. Сцена пробуждения Мусоргского
в канаве («вставай, иди умойся и садись дописывать свою божественную
оперу „Хованщина“!»), по мнению комментатора, восходит
к биографии композитора: «…поздно ночью Корсаков возвращался домой.
Мусоргский… обычно уже спал… А ранним утром появлялся Стасов…
„Одеваться, умываться!“ — гремел Стасов» (Кунин, 56).

Лучший рассказчик Питера

Эдуард Кочергин. Крещенные крестами: записки на коленках. СПб.: ВИТА НОВА, 2009.

Отца и мать арестовали, сына-дошкольника отправили в Сибирь, в полутюремное воспитательное заведение под названием «детприемник НКВД».

Знакомились с вопросов:

— Ты шпион?

— Нет, я враг народа.

Восьмилетний пацан решает бежать и долгих шесть лет пробирается в родной Ленинград. Едет зайцем на поездах, по дороге встречает добрых дяденек военных и по-собачьи злых ментов, сердобольных казахов и суровых уральских мужиков, видит эшелоны возвращающихся с войны безруких и безногих инвалидов, учится выживать в тайге у лесного человека-«хантыя», обучается своему будущему ремеслу у художника-китайца. С наступлением холодов сдается милиции, зимует в детприемниках, снова бежит. Несколько раз становится подручным воров, попадает в детскую колонию. В финале находит свою мать.

Это не роман, а реальная история детства знаменитого сценографа, главного художника БДТ Эдуарда Степановича Кочергина.

Книгу стоит прочесть по разным причинам: и как уникальный документ (кто еще показал сталинскую эпоху глазами ребенка? – причем не свою семью, а всю страну); и ради напряженного сюжета, состоящего сплошь из саспенсов «поймают» – «не поймают»; и ради огромной галереи быстрых и точных «графических» портретных зарисовок. Однако есть и другая причина, по которой можно рекомендовать эту книгу всем, кто любит литературу: Кочергин – мастер слова. Такого языка в русской словесности, и прежней, и нынешней, кажется, ни у кого не бывало:

После отъезда погонников мы видели, как дэпэшная начальница, ругаясь бабским матом, своими жирными кулаками лупила кромешницу по ее первобытным глазам;

Ближайшими заспинниками надзирателя были три охранника — Пень с Огнем, Чурбан с Глазами и просто Дубан — старший попердяй, сексот и болтун.

Перед нами бывальщина, написанная небывалым языком: смесью детской речи и уголовного жаргона. Художник пишет только двумя красками – но такими, каких до него никто не смешивал. В результате получается щемящее сочетание трогательности и жестокости, Диккенса и Бабеля: рассказ о том, как несчастный ребенок нашел свою маму одновременно оказывается историей о том, как «подворыш вышел в стопроцентные фраера».

Кочергин предельно лаконичен, каждое слово у него на своем месте, каждый персонаж обрисован минимальными средствами, иногда даже одним только прозвищем. «Обзовоны» начальников и воспитателей настолько выразительны, что суть характера становится ясна без всяких комментариев: Жаба, Свиная Тушенка, Крутирыло, Гиена Огненная, Однодур и Многодур, Золоторотный Клык, Шкетогон, Тылыч, Пермохрюй. Мастеру достаточно одной метафоры, чтобы читатель представил внешность героя: «В профиль шарабан Тылыча напоминал двусторонний молоток». А для окончательной, завершающей характеристики человека довольно одного эпизода: жирная пучеглазая Жаба, начальница детприемника, рисует умильно-парадные картины на тему «Сталин и дети», а в качестве натурщиков использует своих подопечных, Сталиным же и обездоленных.

Из странных, небывалых слов и выражений, которыми полна книга Кочергина, можно составить целый словарь объемом с «Каторжную тетрадь» Достоевского: богодуй, жутики, зверопад, капутка, лагаш, людва, мандалай, мухосос, мралка, козлоблеи, ныкаться, отдать дых, помоганка, присосыш, прихудеть, саловон, съедоба, трапезонды, унизиловка, хостяк, чувствилище, шамкала. Среди этих слов есть настоящие произведения минималистского искусства: матросы, например, называются «полосатиками». А еще тут показаны скрытые словообразовательные возможности русского языка. Вот хотя бы ряд существительных на «-ла»: бабила (баба), возила (водитель), гасила (тот, кто гасит свет в палате), топила (истопник), людские торчилы (дяденьки, замеченные в лесу), теребила, дёргала, царапала, рвала, драла (последние пять слов говорит нянечка о ребенке). Попробуйте продолжить – увидите, что любой частотный глагол разговорной речи легко преобразуется в такое существительное. И стилистическая окраска большинства из них окажется «кочергинской» – грубо-детской, трогательно-наивно-забавно-страшной: «И мощная охранная пердила, выдернув меня из строя за шкварник бушлата, потащила в подвал».

Литературный талант Эдуарда Кочергина признан уже давно. Еще в 1990-х он начал публиковать в журналах свои былички-воспоминания, а в 2003 году вышла «Ангелова кукла» – сборник, без которого теперь не полна ни питерская мифология, ни русская литература. Тогда он открыл читателям затерянный мир ленинградского дна – мир нищих, калек, проституток, воров, юродивых. Теперь показал сталинскую Россию в разрезе от Омска до Ленинграда.

Психолог Лев Выготский считал, что в искусстве форма развоплощает содержание и этим вызывает у реципиента очищение эмоций, катарсис. Наверное, это происходит далеко не всегда, но к книге Кочергина слова ученого подходят как нельзя лучше. Страшная реальность нарисована с таким мастерством, что читатель полностью погружается в этот мир: он и плачет, и смеется, и негодует, и трусит, и храбрится, но главная его эмоция – восхищение тем, как рассказано. Думаю, что «Крещенные крестами» – тот редчайший случай, когда голод по «настоящей» литературе насытят и эстеты, и любители сырого мяса «реальности».

Читать отрывок из книги

Купить книгу «Крещенные крестами» Эдуарда Кочергина

Андрей Степанов

Эдуард Кочергин. Крещенные крестами

Отрывок из романа Эдуарда Кочергина «Крещенные крестами»

Эдуард Кочергин. Крещенные крестами: Записки на коленках. — СПб.: Вита Нова, 2009. — 272 с., 51 ил.

Не солоно хлебавши

Бежал я удачно только на второй год пребывания в молотовском приёмнике. Первоначально, по старой моей схеме: на товарняке. Но товарняк мой где-то на границе с Удмуртией стал. Мне удалось почти на ходу вскочить в пассажирский поезд, шедший на Ижевск, и опять сныкаться в кочегарке. В ней я преодолел несколько остановок до станции Чепца. На ней лагашка-кондукторша приметила меня, выходящего из-закрытой кочегарки. Слава Богу, что произошло это, когда поезд остановился у платформы, и мне удалось смыться из-под ее рук с выходящими пассажирами.

Пробившись через массу людей с мешками, корзинами, чемоданами к концу платформы, я было почувствовал себя в безопасности, как вдруг кто-то схватил меня за запястье. Я обернулся и увидел крепко держащего меня рябого человека неопределенного возраста — не молодого и не старого, который, обращаясь к двум другим дядькам, сказал:

— Смотри-ка, какой форточёнок подходящий. От кого летишь, оголец? Не бойсь, не бойсь, не обидим. А откуда выдру-то достал?

В спешке и в суматохе моего бега я забыл сныкать поездной ключ, и он предательски торчал у меня в правой руке, зажатой клещами рябого.

— А ну, отдай-ка мне это вещественное доказательство, шкет.

«Во, влип-то, не повезло крепко», — почему-то без всякого страха подумал  я. Дядьки не похожи были на ментов даже переодетых.

— Пора канать отсюда, не то на тебя, как на живца, мухоморов нашлют, и нам всем баранки накрутят, — произнёс старший, отойдя порядочно от вокзала, рябой обратился ко мне:

— Давай знакомиться. Откуда сбежал-то, Спирька, и куда бежишь?

— Бегу из челябинского детприёмника к матке в Питер.

— Давай, оголец, пришейся к нам, в нашей работе такой складной пацанёнок, как ты, пригодится.

Так, неожиданно, я оказался поначалу обласканным, а затем повязанным с кодлой поездушников-скачков-майданников1 в качестве «резинового-складного» пацанчика, который мог засунуться в любую щель, не говоря уже о собачьем ящике (в ту пору во многих старых вагонах существовали такие остатки прежнего сервиса). С этими тремя дядьками, нёсшими за спиной по хорошему сидору, обойдя стороной станцию, вышли к реке и по берегу притопали на край малой заросшей деревушки, где и приютились в сторонней солидной, со всеми атрибутами — русской печкой, сенями, горницей, с красной геранью — избе. Встретила нас добрая тётенька Василиса.

— Знакомься с прибавком, Вася, на станции обнаружили «пионера» с выдрой в руках, во, как! придется взять в семью и учить подворыша шлиперскому2 уму-разуму.

Вот так, после всех моих разнообразных учений я, не солоно хлебавши, стал осваивать один из самых опаснейших видов воровского заработка — майданно-поездушный.

Трижды пришлось мне встревать в промысел скачков в качестве резины-форточёнка или «крана» — помоганца-гаврика в разных местах эсэсэсэрии по моему кривому маршруту на родину. Трижды меня могли выкинуть с поезда под откос рассвирепевшие пассажиры, но Бог миловал. С другой стороны, вряд ли я обошел бы этот промысел стороною при моём нелегальном бесплатном шестилетнем движении из Сибири на запад по нашим железным дорогам да при этом без грошей. Во все случаи моего служения шлиперскому делу посвящать вас не стану, но про обучение и первые мытарства в нем попытаюсь рассказать.

Школа скачка-поездушника

Обучали, то есть натаскивали меня, как собачонку, все трое. Шеф кодлы — рытый, или Батя, — из них самый опытный и хитрый мастер, второй помощник — Пермяк и третий — Антип. попал я к ним, очевидно, в их «отпуск». И они по восемь-десять часов в сутки мутузили меня. Что только ни делали со мной: с утра, кроме всех бегов, приседаний, отжимов, заставляли по многу раз складываться в утробную позу, причем, с каждым днем сокращая время, пока не добились буквально секундного результата. Затем, вдвоем брали меня за руки за ноги, раскачивали и бросали с угорья вниз — под откос. На лету я должен был сложиться утробой и плавно скатиться по траве шариком. Учили мгновенно превращаться в пружину и, с силой отталкиваясь от ступени крыльца-подножки, прыгать вперёд, на лету складываясь в зародыша. Упаковывали меня в огромный ватник, на голову нахлобучивали и завязывали зимний малахай и колошматили по мне кулаками, заставляя отбиваться. Чем быстрее я отвечал им сопротивлением, тем похвальнее. Добивались одновременной, а лучше — опережающей реакции с моей стороны. В конце концов, после многочисленных посинений я начал звереть раньше побоев. Они добились своего: выработали у меня мгновенную реакцию. после такого обучения за всю последующую жизнь никто не поспевал меня ударить. я либо быстро выворачивался, либо бил первым.

Научили ближнему воровскому бою, то есть приёмам защиты и одновременно отключению нападающего: противник думает, что он мною уже овладел, прижал к стенке, но вдруг сам неожиданно падает на землю, на время лишаясь памяти. такой древний воровской прием — одновременный удар локтем в сердце и костяшками кулака в висок — называется «локоть»: это расстояние у человека природа сделала равным локтю.

Обучили пользовать нож-финку, держать ее правильно, по-воровски, и перебрасывать за спиной, когда нападающий пробует выбить ее из рук. Научили ловко и незаметно ставить подножки, перекидывать преследующего мента или кого другого через себя при кажущемся падении и многому другому.

Научили идеально упаковывать вещи, складывать рубашки, пиджаки, брюки так, чтобы они занимали минимальное место в воровской поклаже. Научили ловко скручивать простыни, полотенца, белье для сохранения товарного вида после раскрутки.

Большая часть упаковки, в том числе краденые «углы»-чемоданы, выбрасываемые с поезда, как вещественное доказательство сжигалось или оставлялось в каком-либо схроне — кустарнике, канаве, овраге. а содержимое складывалось и скатывалось в мешки-сидоры из парусины защитного цвета (чтобы не привлекать внимание людей) и в таком виде доставлялось в «ямы» (места хранения) или «хазы» в руки законных каинов — скупщиков краденого.

Условия работы

Профессия скачка-маршрутника требовала не только ежедневных тренировок, но и холодного расчёта, смекалки, наблюдений, разведки.

Во-первых, необходимо было наизусть выучить расписание движения поездов. В сталинские годы пассажирские поезда ходили четко, не опаздывая. Во-вторых, поездушники хорошо знали все географические особенности маршрута — все виражи, повороты, заставляющие поезда двигаться медленнее, все подъёмы на высоты и спуски с них, где поезда также понижали скорость. Знали, в какое время тот или иной состав будет проезжать эти места. Предпочитали поезда, которые проходили в нужной географии ночью. При посадке пассажиров наблюдали, кто, с чем в какой вагон садится, и намечали два-три объекта для «кормления». Воры знали, в какое время на каком маршруте контролёры проверяют проездные билеты. Никогда не начинали работать сразу после посадки. Давали кондуктору и вагону время успокоиться, залечь, заснуть. И только потом начинали действовать.

Поначалу отсиживались в тамбурах или кочегарках в конце состава. Выдры-отмычки имели всех типов. Когда поезд покидал станцию и набирал скорость, с нужной паузой проходили в намеченные вагоны по крышам, чтобы лишний раз ни перед кем не засвечиваться. Такой номер назывался «перейти по хребту крокодила». Иногда этот трюк проделывался с чемоданами. В ту пору закрытых переходов — кожаных диафрагм, как в современных пассажирских поездах, ещё не было. И при ловкости им ничего не стоило мгновенно забраться на крышу или в полной темноте при движении эшелона перейти по бамперам и крюкам подвески из вагона в вагон, по ходу вскрыв торцевую дверь.

Засветившись на маршруте Кауровка-Мулянка между Свердловском и Молотовым, кодла скачков переезжала в другую область, где у них тоже все было отработано. Запомнилось, что по маршруту Молотов-Киров они имели три ямы-хавиры. В одной маруху прозывали Косой Матрёной, во второй — Ганькой-торопышкой, а в третьей — просто Фроськой.

Работа

Перед началом операции один из скачков — антип (самый незаметный) производил разведку: проходил сквозь выбранные во время посадки вагоны и выяснял, где больше поживы, кто едет, каков кондуктор, нет ли ментов… Маршрутники «распечатывали» намеченный для работы вагон, то есть открывали все двери с обеих сторон. В том числе и торцевые. Первым в вагон входил главный спец — пахан скачков — самый опытный вор. он на глаз определял, как лучше брать. Ловко, без звуков вытаскивал «углы» из-под полок или доставал их с полок и выставлял в проход. Второй шел мимо и, подхватив вещи, выносил их в противоположный от кондуктора-лагаша тамбур. главный обрабатывал сонников в следующем купе и, если оно намечалось последним, третий атасник, всю дорогу бывший у двери кондуктора, проходя, забирал и этот товар. Все действия скачков поражали абсолютной выверенностью. К концу операции змея поезда входила в поворот или забиралась на гору, сбавляя скорость. Воры распахивали входные двери, бросали под откос чемоданы, баулы, мешки и вслед за ними прыгали сами.

Много позже, оформляя номера и программы в цирке, я часто вспоминал моих скачков. Они спокойно могли бы работать на арене фокусниками, силовыми акробатами, прыгунами, эквилибристами, ходили бы по канату. Такие подвиги им были бы нипочём. Тогда в пассажирских вагонах деревянные стенки купе доходили только до третьих полок, а верхнее пространство между ними разделяла металлическая труба. Я, будучи подворышем, по третьим полкам проникал в нужное купе, пролезая спокойно между трубой и полкой, спихивал чемодан с полки вниз. Его ловил проходящий скачок, причем, ловил в обхват, без звука и исчезал с ним из вагона. Второй, проходящий мимо, забирал меня на свои плечи, превращая в «кран». В другом купе на плечах нижнего «силового акробата» я двумя руками сдвигал баул тоже с третьей полки и отправлял вниз. Вернувшийся скачок на лету подхватывал его и уносил в противоположном направлении. причем, всё это происходило неимоверно быстро. Без специальной подготовки такие трюки сделать было невозможно. Как и цирковое дело, эти воровские приемы требовали длительных тренировок и колоссальной сосредоточенности. Со стороны, ежели оценивать специальность маршруточников, то, пожалуй, она может показаться даже романтической, но меня такая романтика никак не привлекала. Да ещё Антип стал приставать ко мне со всякими непотребными нежностями, и перед Кировом я растворился в пространстве. То есть исчез с глаз долой, оборвался: был я, и нет меня. Недаром имел кликуху тень. Хватит, и так они пасли меня три месяца. В Кирове сдался государству и был отправлен в местный детприёмник.

На север

Про кировский ДП, пожалуй, сказать особенного ничего не смогу. Ни хорошего, ни плохого. Да и в памяти моей осталось от него что-то серое. Под конец пребывания, то есть к следующему лету, подружился я там с пацанчонком из архангельской области по кличке Буба. С ним-то и бежал. Кликуху такую пацан заработал тем, что учил уроки вслух — бубнил. Предки его были лесоплавщиками. почему их выселили первоначально в Сибирь, а затем на Урал, Буба не мог сказать. Отец его погиб в штрафбате под Курском. Матери с двумя малолетками позволили вернуться на родину, а Бубу по непонятным причинам сдали коптеть в кировский детприёмник. С тех пор он спал и видел свою архангелогородчину. Он-то и уговорил меня драпануть с ним на север в Устьянский край к лесорубам, а уже оттуда, через Вельск-Вологду дунуть на Питер.

Короче, как всегда, свалили мы из ДП с приходом тепла — в середине мая. Перед этим неплохо подготовились — накопили в двух схронах сухарей, сахару, соли и пропали, провалились, смылись.

Опыт моих нескольких бегов пригодился. Мы рванули в обратную сторону от станции к путям, где формировались грузовые составы, направлявшиеся на север. Один из них, состоящий из нескольких рабочих теплушек с металлическими печными трубами на крышах и большого количества платформ, загруженных мостовыми фермами, стоял уже под парами. Для нас — лучший вариант, какой только мог быть. Нам надобно быстрее исчезнуть из города. Обойдя состав с обратной стороны, мы двинулись к теплушкам, надеясь найти хотя бы одну открытую и пустую, но таковой не оказалось. Из двух работных вагонов доносились разговоры. Буба, приставив ухо к стенке теплухи, вдруг сообщил мне:

— Слышишь, они бают по-нашему…

— Ну и что? Все говорят по-нашему!

— Да нет, по северному, как моя мать, как я сам — эти люди архангельские. Хочешь, я с ними поговорю?

— Нет, Буба, погоди — опасно. Давай ещё пошукаем, где сныкаться можно. Когда отъедем на хорошее расстояние, тогда и тараторь на своей архангельской фене. Нас здесь уже ищут.

Пока говорили, состав дернулся, и нам ничего не оставалось, как вскарабкаться на платформу с фермами и засесть за бревенчатыми опорами, на которых они стояли. И только мы успели все это проделать, как поезд снова рванулся и медленно-медленно пополз вперёд.

Поезд двигался на север в сторону Котласа. На два первых часа мы с Бубой застыли и не высовывались, но к вечеру стало прохладней, и боязнь замерзнуть заставила нас хоть как-то обустроиться на ночь. Обшарив всю территорию платформы, обнаружили много сосновой щепы, и только. Опоры под фермы, очевидно, рубили прямо на месте. мы сгребли всю щепу к срубу передней опоры. Сделав из неё гнездовище, забрались внутрь его и привалились к срубу. Он защищал нас от ветра, но не от холода. Ночью из-за холода почти не спали. Поспать удалось утром, когда нас чуть пригрело солнцем. Поезд шел довольно скоро, почти без остановок. проснувшись, поели и уснули снова в полном спокойствии — для вятского начальства мы уже недосягаемы.

Разбудили нас два дядька в железнодорожных фуражках и робах с вопросами:

— Кто такие? Как сюда попали? Куда едете?

Поезд стоял на каком-то разъезде у небольшой реки. Дядьки из работных вагонов обходили платформы с проверкой — всё ли в порядке, и обнаружили двух спящих цуциков под фермами в дурацком гнездовище из щепы. Говорили дядьки по-архангелогородски: с вопросительной интонацией в конце предложения. Буба с той же интонацией по их фене донес им, что рождением он с реки Устьи-Ушьи и едет к матке с сестрою и братиком, что батя его погиб под Курском, на дорогу денежков нет, а я, его дружок, совсем без отца и матери, оттого он пригреет меня в своей деревне, если дядьки не погонят.

Мы замолились им, чтобы не гнали нас, а провезли до Котласа и сдали там милиции, коли так положено. А мать с Бестожево приедет да заберёт — там недалече.

— Дак ты с Бестожево? У нас с тех мест техник — второй начальник. Вон там на реке раков ловит. Выбирайтесь из своего гнездовища и дуйте к нему.

Техник оказался из Шангалы, что по дороге на Вельск от Котласа. По местным расстояниям село Бестожево от станции близко — всего километрах в шестидесяти. Шангалец пообещал разжалобить начальственного инженера относительно нашего путешествия.

Вечером нас пристроили в третьей теплушке сре-ди ящиков с оборудованием и инструментом. Да ещё отвалили несколько поношенных ватников, большую миску горячей пшённой каши, чаю и велели не высовываться на станциях. Земляк Бубы объявил, что от Котласа мостостройотряд северной железной дороги пойдет в район Сольвычегодска — там строят мост через железную дорогу. А нам надо на запад, в сторону шангалы-Вельска к кому-то прибиться.

Перед Котласом мостостроители выдали нам сухой паек: пшено, чай, сахар, соль, — и оставили по ватнику. Ватники мы превратили в гуньки-телогрейки, отрезав рукава (так легче скручивать).

В Котласе техник устроил нас на грузовой поезд, уговорив сопровождавших архангелогородцев довезти земляков хотя бы до Увтюги. Ночью перед Увтюгой товарняк затормозили на малом полустанке, и нам велели быстро смыться из вагона, так как на станции шухер — НКВД шмонает составы: из каких-то лагерей сбежали зеки. если нас обнаружат, никому мало не покажется.

— Дуйте в обратную сторону, справа через полтора километра находится куст деревень. Там переждёте.

Так мы с Бубой нежданно-негаданно оказались в неожиданных двух полуопустевших с войны деревнях, знаменитых своим старичьём: одна древним Лампием, другая — ведуньей Параскевой.

Лампий

Первая деревня, в которой мы ночевали только одну ночь, в округе считалась чудной. Колхозные поля в ней засевали по приказу районного начальства день в день. а свои огороды только по совету Евлампия, по-местному Лампия — древнего мужичка, который уже давно стариковал на печи собственной избы.

По весне перед посевной деревня стаскивала его с печи, заворачивала в овчинный тулуп и выносила на крыльцо евлампиевого родового дома. Сажала на скамью и спрашивала:

— Ну, как, Лампий, пора нам сеять али не пора?

Он доставал из нагретого тулупа правую руку, мочил слюной указательный палец и выставлял его на ветер. Одну-две минуты молчал, держа поднятую ладонь со слюнявым пальцем. Вся деревня замолкала в ожидании приговора.

— Не пора, родимые, не пора. Обождите, — говорил Лампий, опуская и пряча в тулупе свой метеорологический прибор. Его уносили на печь.

Через три-четыре дня Евлампия опять выносили на крыльцо. Он снова слюнявил палец и снова выставлял его на ветер, и вдруг, в тиши рядов ожидавших сельчан раздавалось долгожданное:

— Пора, родимые, пора… сажайте…

И только после этого его высочайшего разрешения деревня сеяла и сажала в своих огородах. Колхозное наполовину гибло, так как померзали семена, а своё, посеянное позже, вырастало и давало благодаря местному барометру Лампию замечательный урожай.

Параскева

Во второй деревеньке приютились мы, или пригрелись, по-местному, в большой старой избе у древней бабки Параскевы. про неё деревня хвалилась: «Наша старуха с языком до уха. Слушайте её, но не прислушивайтесь — иной раз такое снесёт, что мало не покажется». Убедились мы в этом при первой же встрече на крыльце её избы. Вдруг без здоровканья обратилась она к нам — пацанятам, указывая своим лисьим подбородком на журчавшие кругом ручьи:

— Гляньте, вон, весна пришла, щепка на щепку лезет, вороб на воробке сидит. а затем, прямо на крыльце объявила:

— Ежели таскать чего или двигать что, то сами. У меня от спинной болезни ноги отпали, не стоят, по нужде на карачках хожу, самовар черпаками наливаю…

Уже в избе спросила, откудава мы взялись и куда землю топчем. Узнав, что добираемся до села Бестожево Устьянского района, обругала тамошних мужиков-плотогонов пьянью бесстыжею.

— Кормятся они не землей, а лесом, валят его, плоты сбивают и по Устье вниз до железки гонят водою. меня туда при царях горохах невестили, но, слава Богу, не вышло. У них и колхозов нет. Заправлят там лесхимпромхоз какой-то. Они, окромя плотогонства, сосны, прости господи, доят, как лешаки: смолу собирают — дикари прямо какие-то. Когда я увидала, как они сосны мучают, жениха побила, да бежала от них. Если там что и делают хорошо, так это пиво варят вкусное, и то с участием поганого.

Из сеней проводила она нас прямо в прируб, где стояли две пустые металлические кровати. Выдала два холщовых подматрасника, велела набить их сеном на сеновале, а после устройства жилья жаловать в избу к чаю.

В избе кроме нас оказался ползающий по полу в одной короткой рубашонке без штанов крошечный мальчонка, которого бабка Параскева обозвала последышем, явно внук или правнук ее. Бабка, одарив нас чаем, объявила, что сегодня мамка последыша должна вернуться с Котласа, и что она ученая, в колхозе счетоводом служит.

По приезде дочери или внучки с подарками сыну-ползунку бабка велела сразу не давать их, а сныкать:

— Пускай сам усмотрит-то среди взрослых вещей свое да попросит поиграть. А когда внучок обнаружил игрушку и без всякой просьбы схватился за неё, она обратилась к нам, как к свидетелям случившегося безобразия, с осуждением происшедшего:

— Не успел из жопы выпасть, как за игрушку схватился. В моём девотчестве такого и быть не могло. Колобашку без разрешения в руки не возьмёшь. Поленце куклу изображало, и то по разрешению. Семи-то годков из тряпья сама себе машку сшила да нянькала ее, спрятамшись. а тогда что у девок-то было — три дороги: замужество, монастырь, али с родителями бобылить. а теперь как, а? Вон матка-то его свою любилку к залётке военной пристроила, так насвистел он ей пузыря — вишь, на полу кряхтит, встать собирается, ползать надоело.

Теперешним временем антихрист правит, отсюда все накось да покось — вон сплошные войны да потехи, кровью крашеные. Мужиков всех перевели, оттого и бабы шалуют. На залётку бросились как мухи на мёд. Вокруг его срачиц хороводы водили, смехи да хихи строили. От заезжего кутака три девки забрюхатились. Урожайным оказался, вишь, трех осеменил. А деревня-то рада-радешенька, прости меня, заступница бабья Параскева пятница, три мужичка из них выползли взамен погибших. Один вон перед вами, вишь, попёрдывает. а залётка что — осеменил да полетел, как змей летучий. так и не узнал, что трёх сыновей разным маткам оставил. Но самое дивительное: на деревне пустые девки понёсшим завидуют…

У бабки Параскевы мы гостевали четверо суток. отработали хлеб-соль мужицкими работами: чисткой её запущенного двора да столь же заброшенного колодца и заготовкой дров для русской печи. В деревянной бадейке в колодец, естественно, опускали меня. Из него я выгреб множество грязи и всяческих бяк. Колодец не чистили лет двадцать. работая внутри него, я сильно озяб, и, чтобы не заболеть, Параскева заставила меня выпить чаю с водкой. так я, впервые в жизни, в доме деревенской ведуньи (правда, по нужде) познакомился с нашим знаменитым «лекарством».

Пятым днем мы с Бубой опять чёпали по железнодорожным путям, чёпали почти весь день. На нашем полустанке ничего не останавливалось. К ночи подошли к Увтюге. Там уже всё было спокойно. переночевали под колодою снегооградительного забора на еловом лапнике и сене. от холода спасли ватники, отданные нам мостостроителями. поутру на очередном товарняке двинули в шангалы — столицу Устьянского края. шангалы запомнились лозунгами-призывами вроде «Шангальцы и шангалки! Будьте бдительны!» и «Славу родины умножь, что посеял, то пожнёшь!»

1Майданник — поездной вор (блатн.)

2Шлипер — вор (блатн.)

Купить книгу «Крещенные крестами» Эдуарда Кочергина

Продолжение

Наполеон Бонапарт. Биография

Отрывок из монографии выдающегося отечественного историка Альберта Манфреда, одного из лучших в мировой историографии сочинений, посвященных личности и эпохе легендарного французского полководца и государственного деятеля.

К концу 1798 года численность французской экспедиционной армии в Египте составляла двадцать девять тысяч семьсот человек, из них, по официальным данным, тысяча пятьсот были небоеспособными. Для похода в Сирию главнокомандующий мог выделить только тринадцать тысяч. Это количество представлялось ему вполне достаточным для начальных наступательных операций. Сирия должна была быть лишь первым актом в широко задуманном плане действий. Как позднее писал Бонапарт, он рассчитывал, «если судьба будет благоприятствовать, несмотря на потерю флота, к марту 1800 года во главе сорокатысячной армии достичь берегов Инда».

9 февраля 1799 года маленькая армия выступила в поход. Вместе с Бонапартом на завоевание восточного мира шли его лучшие генералы — Клебер, Жюно, Ланн, Мюрат, Ренье, Каффарелли, Бон и другие. Путь был тяжелым, изнуряющим, даже в феврале солнце жгло, мучила жажда. Но всех воодушевляла надежда; армия шла вперед, она оставляла позади ненавистную пустыню. Военные операции развертывались успешно. Боевые столкновения под Эль-Аришем и Газой завершились победами. После упорных боев пали Яффа и Хайфа; в сражении с турками была завоевана Палестина. К 18 марта армия подошла к стенам старинной крепости Сен-Жан д’Акр.

Чем дальше на восток продвигалась армия Бонапарта, тем становилось труднее. Сопротивление турок возрастало. Население Сирии, на поддержку которого Бонапарт надеялся, было так же враждебно к «неверным», как и арабы Египта. При взятии Яффы город подвергся разграблению, французы проявили крайнюю жестокость к побежденным. Но ни арабов, ни друзов, ни турок нельзя было ни застращать, ни привлечь на свою сторону. В Яффе обнаружились первые признаки заболевания чумой. Болезнь вызвала страх у солдат, но еще надеялись избежать эпидемии.

Бонапарт шел впереди армии — молчаливый, хмурый. Война складывалась несчастливо, все шло не так, как он ожидал, все оборачивалось против него. Судьба ему больше не благоприятствовала… Его угнетало еще и другое. В самом начале сирийского похода, у Эль-Ариша, как о том поведал Бурьенн, Жюно, шедший, как обычно, рядом с командующим — они были друзьями, были на «ты»,— сказал ему что-то такое, отчего лицо Бонапарта страшно побледнело, затем он стал содрогаться от конвульсий.

Позже от самого Бонапарта Бурьенн узнал, чтó так потрясло его. Жюно рассказал, неизвестно зачем, что Жозефина неверна. Ярость Бонапарта была беспредельна. Он осыпал проклятиями, солдатской бранью имя, которое еще вчера было самым дорогим.

Для Бонапарта это было едва ли не самым сильным потрясением. На время оно заслонило все остальное. Женщина, которую он больше всего любил, его жена, его Жозефина, через полгода после свадьбы, когда он мысленно был всегда с нею, изменяла ему с каким-то ничтожеством. Кому еще после этого можно верить? Чему верить?

Он обрушился на Бурьенна; он готов был винить и его: «Вы ко мне не привязаны… Вы обязаны были мне рассказать… Жюно — вот истинный друг!» Но эту дружескую услугу Бонапарт не простил Жюно. Рассказанное у Эль-Ариша запомнилось на всю жизнь. Из всех генералов «когорты Бонапарта» самый близкий к нему, Андош Жюно, оказался единственным, не получившим звания маршала.

Но в те первые дни, когда Бонапарт узнал эту ужасающую правду, он не мог преодолеть охватившего его смятения, гнетущей подавленности.

В письме к Жозефу, вскоре после потрясшего его известия, младший Бонапарт писал: «…ты единственный, кто у меня остался на земле. Твоя дружба мне очень дорога. Мне лишь остается, чтобы стать окончательно мизантропом, потерять еще и ее, увидеть, как ты меня предаешь…» Он не мог знать тогда, что позже, через несколько лет, придет и этот день и он увидит, как Жозеф, как другие его братья отступятся от него.

Но тогда, в 1799 году, Жозеф оставался «единственным другом», и в трудный час Наполеон только ему мог доверить чувства и мысли, угнетавшие его. Он просил старшего брата приобрести в сельской местности, где-нибудь под Парижем или в Бургундии, дом, в котором можно было бы уединиться на всю зиму: «Я разочарован в природе человека и испытываю потребность в одиночестве и уединении. Почести власти мне наскучили, чувство иссушено; слава — пресна; к двадцати девяти годам я все исчерпал; мне ничего не остается, как стать закоренелым эгоистом».

Эти строки чем-то напоминают юного Бонапарта, Бонапарта 1786 года: та же горечь разочарования, та же щемящая тоска.

Чтобы не остаться в долгу перед Жозефиной, он сошелся с молоденькой женой одного из офицеров, некой Полиной Фуре. Худенькая, мальчишеского склада, она сумела, облачившись в мужскую одежду, обмануть всех и последовать за мужем в армию. Ее вызывавшая восхищение преданность мужу оказалась — увы! — не слишком прочной; она не устояла перед льстившим ей своими ухаживаниями главнокомандующим армией. Лейтенанту, мужу Полины, во избежание нежелательных осложнений было дано срочное поручение во Францию! Но корабль, на котором он отплыл от берегов Египта, был перехвачен англичанами. Они доказали, что служба информации поставлена у них неплохо. Всех пленных они задержали, кроме одного — лейтенанта, мужа Полины Фуре, возлюбленной главнокомандующего французской армией в Египте. Со всей предупредительностью они поспешили переправить его назад, в Каир.

Подобного рода происшествия в армии не остаются секретом. Обманутый муж все узнал. Супруги развелись, инцидент был исчерпан. Эта «маленькая дурочка», как называл Полину Фуре Бонапарт, сама по себе его мало занимала. Другие мысли, другие заботы владели им.

Бонапарт взял себя в руки. К тому же как мог он покарать Жозефину, что мог он сделать, отдаленный тысячами километров от Парижа? Он больше ни с кем на эту тему не говорил. Да и к чему? Что могли изменить слова? Как человек суеверный, он почувствовал в этом тяжелом известии еще одно подтверждение, что судьба повернулась против него. Он безмерно любил Жозефину и считал, что она приносит ему счастье. Удивительные успехи весны 1796 года — Монтенотте, Лоди, Риволи — все это пришло вместе с Жозефиной. Она изменила ему, и вместе с ней ему изменило счастье.

Он был солдат, и долг солдата повелевал ему идти вперед. Он был командующим армией, и на нем одном лежала ответственность за этих людей, под палящим зноем двигавшихся на восток.

Надо было сломить сопротивление этой старой крепости энергичным натиском. «Судьба заключена в этой скорлупе». За Сен-Жан д’Акром открывались дороги на Дамаск, на Алеппо; он уже видел себя идущим по великим путям Александра Македонского. Выйти только к Дамаску, а оттуда стремительным маршем к Евфрату, Багдаду — и путь в Индию открыт!

Но старая крепость, еще в XIII веке ставшая достоянием крестоносцев, не поддавалась непобедимой армии. Ни осада, ни штурмы не дали ожидаемых результатов. Ле Пикар де Филиппо, тот самый, что год назад сумел вывести Сиднея Смита из парижской тюрьмы Тампль, давнишний недруг Бонапарта, счастливый возможностью сквитать старые счеты, превосходно руководил обороной крепости. Смит тоже не терял времени даром: он установил контроль над морскими коммуникациями между Александрией и осаждающей армией, а сам обеспечивал непрерывное пополнение гарнизона крепости людьми, снарядами, продовольствием . Шестьдесят два дня и ночи длились осада и штурм Сен-Жан д’Акра; потери убитыми, ранеными, заболевшими чумой возрастали. Погибли генералы Кафарелли, Бон, Рамбё, еще ранее был убит Сулковский. Ланн, Дюрок, многие офицеры получили ранения.

Не грозила ли всей французской армии опасность быть перемолотой под стенами Сен-Жан д’Акра? Бонапарта это страшило. Он все более убеждался, что его тающей армии не хватает сил, чтобы овладеть этой жалкой скорлупой, ветхой крепостью, ставшей неодолимым препятствием на пути к осуществлению его грандиозных замыслов. Не хватало снарядов, недоставало патронов, пороха, а подвоз их по морю и суше был невозможен. Голыми руками крепость не взять. Все попытки штурмовых атак терпели неудачи. Длительное двухмесячное сражение под стенами Сен-Жан д’Акра было проиграно. Через самое короткое время это станет очевидным для всех.

Ранним утром 21 мая французская армия бесшумно снялась с позиций. В приказе по армии командующий писал о подвигах, о славе, о победах. Но к чему были эти слова? Кого они могли обмануть? Армия быстрым маршем, сокращая время отдыха, чтобы не быть настигнутой противником, той же дорогой, откуда пришла, после трех месяцев страданий, жертв, оказавшихся напрасными, возвращалась назад, на исходные позиции.

То было страшное отступление. Нещадное солнце стояло в безоблачном небе, обжигая иссушающим жаром. Нестерпимый, изматывающий зной, казалось, расплавлял кожу, кости; солдаты с трудом волочили ноги по горячим пескам, по растрескавшимся дорогам пустыни. Мучения жажды были невыносимы. Рядом шумело бескрайнее море, но питьевой воды не было. Люди выбивались из сил, но продолжали идти; кто отставал, кто падал — погибал. Сзади, над последними рядами растянувшейся цепочки людей, кружили какие-то страшные птицы с огромным размахом крыльев, с длинной голой шеей и острым клювом; то были, верно, грифы. Они ждали, кто упадет, чтобы наброситься с пронзительным клекотом на добычу.

Люди боялись этих ужасных птиц больше, чем неожиданно появлявшихся то здесь, то там на горизонте мамелюков на конях. Напрягая последние силы, солдаты старались не отрываться от колонны. И все-таки обессилевшие падали, и тогда уходящие слышали за своей спиной резкий гортанный клекот птиц-чудовищ, слетавшихся на страшную тризну. Армия таяла от чумы, от губительной жары, от переутомления. Более трети ее состава погибло.

Бонапарт приказал всем идти пешком, а лошадей отдать больным. Он первый подавал пример: в своем сером обычном мундире, высоких сапогах, как бы нечувствительный к испепеляющему зною, с почерневшим лицом он шел по раскаленным пескам впереди растянувшейся длинной цепочкой колонны, не испытывая, казалось, ни жажды, ни усталости.

Командующий армией шел молча. Он знал, он не мог не знать, что проиграно не только сражение под Сен-Жан д’Акром — проиграна кампания, проиграна война, все было проиграно.

Но не об этом надо было думать. Важно было довести то, что осталось от сирийской армии, до Каира. И после короткого отдыха призывный звук горна снова поднимал измученных солдат, и генерал Бонапарт впереди колонны снова ровным шагом, загребая ногами горячий песок, шел, шел на запад, не замечая палящей жары.

Двадцать пять дней и ночей длился этот невыносимый, гибельный переход отступавшей армии из Сирии. 14 июня на рассвете армия увидела вдалеке высокие минареты и белые стены домов Каира.

О книге Альберта Манфреда «Наполеон Бонапарт: Биография»

Эдуард Кочергин. Крещенные крестами (продолжение)

Отрывок из романа Эдуарда Кочергина «Крещенные крестами»

Эдуард Кочергин. Крещенные крестами: Записки на коленках. — СПб.: Вита Нова, 2009. — 272 с., 51 ил.

Начало

«Пейте пиво, вытирайте рыло…»

От станции Шангалы, столицы Устьянского края, до Бестожево не менее шестидесяти километров добирались по-всякому на перекладных: машинах, тракторах, подводах, пешком. Через реку Устью переправлялись множество раз на старых изношенных паромах.

Поредевшие народом с войны путевые деревни кормились лесоповалом, рыбной ловлей и скудным огородничеством. Суровый климат, тощие земли и ещё не ведаю что, заставляли их кучковаться в артели. В отличие от уральских бурундуков жили бедностью и людской добротой. Большей частью местного пространства заправлял леспромхоз. Возможно, поэтому жизнь в устьянских деревнях отличалась некой свободой в сравнении с совхозно-колхозными селениями.

Народ низовых деревень рассказывал, что на пути к пропойскому селу Бестожево стоит деревенька Верхопутье, что днями у них произойдет престольный праздник, и что они богаты источником замечательной воды, из которой к празднику варят пиво древним способом — так, как нигде более в России уже не варят.

Благодаря местным возилкам (так называют в этих краях шофёров), собственным ногам и везению мы оказались в Верхопутье накануне их деревенского праздника. Притопав на деревню, не обнаружили там никого, кроме ребячьей мелюзги, которая с испугом вытаращилась на нас.

На вопрос, куда делись взрослые сродники, они, повернувшись в сторону загона и леса, долго молчали. только после Бубиного тормошения старшего тот, вынув палец из носу, указал им на лес и произнёс, не выговаривая букву «р»:

— На лугу пиво валят.

Во, интересная фигня! Как так на лугу пиво варят? Ммы двинулись в сторону пацаньего пальца, преодолев загон, и поднялись в лесок. Пройдя по нему метров сто, почуяли запах дыма и услышали характерное потрескивание костра. протопав на запах по перелеску ещё сколько-то метров, оказались над большим, почти круглым, покрытым зеленой травой лугом.

То, что мы увидели на нем перед собой, пересказать и представить себе трудно. Поначалу даже испугались… Нам почудилось, что из нашего времени мы шагнули в какую-то легенду, сказку, колдовское место, где происходит загадочное ритуальное действо, управляемое шаманами, жрецами.

В центре колдовского круга, опираясь на три огромных камня, врытых в землю рядом друг с другом тысячелетие назад то ли ведунами, то ли природой, стояла здоровенная дубовая бочка, первоначально принятая нами за котёл. Из неё в пасмурное северное небо поднимался пар. С трех сторон, с земли до верха камней приставлены были мостки из теса. по оси к каменному треугольнику, шагах в восьмидесяти располагалось кострище из березовых чурок, с правой стороны которого находилась поленница, а с левой — уложенных пирамидой на льняном полотнище отборных, тщательно вымытых булыжников. С обратной стороны бочки, по обе стороны мостка возвышались горка венков, сплетённых из стеблей сухого гороха, и колода перевязанных крестом пучков ржаной соломы с метёлками зерен.

Поверх горловины бочки лежала поседевшая от времени доска с вырезанной на боковом торце полукруглой выемкой для палки-затычки, называемой стирем. Стирь — сердечник, ось, круглая прямая палка с заточенным нижним концом. Она проходит сквозь всю бочку точно по центру и плотно затыкает сливное отверстие, выбитое в днище бочки.

Из виденного на лугу мы сообразили, что варили пиво в деревянной бочке… булыжниками. Да-да, именно булыжниками — специально отобранными округлыми каменьями, нагретыми до «заячьего цвета», то есть до бела. В центре колоды-кострища раскаляли камни, затем специальными захватами забирали их из огня и поднимали по мосткам к горловине бочки. Внутри этой загадочной архитектуры находилось четыре человека. Зато, шагах в тридцати от неё, почти на краю луга, стояла вся отогнанная от священнодействия деревня (в основном, в женском составе) с вёдрами, бидонами, бутылями в руках. руководил ритуалом строгий седой дед лет восьмидесяти с бородой, в красной нарядной косоворотке, подпоясанный плетёным шелковым поясом. Смотрелся старик в этом пространстве прямо каким-то жрецом или ведьмаком. прислуживали ему два крепких молодых парня. Кострищем ведал ловкий инвалид-обрубок по прозвищу Деревянная Нога.

По началу действа дед надевал на стирь венок из гороха, поверх него — ржаной крест и погружал их в бочку. Его помоганцы, забрав из кострища своими захватами раскалённые добела камни, с двух сторон по мосткам поднимались к бочке и опускали их на затопленные венки. К небу взрывался пар. Как только пар остывал, дед снова одевал на стирь венок и крест, и парни снова опускали очередную порцию раскалённых камней. так повторялось до тех пор, пока будущее пиво не начинало кипеть. Старик замедлял ритм работы, но следил за постоянным кипением. По ему только известным признакам определял готовность напитка и снимал с него пробу, поднимая стирь с помощью ритуального рычага: ножа, воткнутого в стирь и опиравшегося на топор, лежащий на доске. Ежели колдуну казалось, что пиво не готово, то всё повторялось сначала, и снова взрывалась бочка, и пар поднимался в небо.

Только после третьей пробы по решению пивного начальника-деда колдовство вокруг бочки прекращалось, и к «святая святых» подпускались деревенские дольщики, принесшие сусло. Они выстраивались в очередь перед сливным жёлобом и каждый, в зависимости от количества принесённого сусла, получал свою долю.

Главный пивовар, стоя на камне, своим незатейливым рычагом поднимал и опускал стирь, и солнечный напиток стекал по долблёнке в мерное ведро. Командир ведра — безногий инвалид благословлял на прощание каждого мужского или женского человечка, наполнившего свой сосуд:

— Пейте пиво, вытирайте рыло, гуляйте спокойно!

Начальник огня — Иваныч — обрубок последней немецкой войны — и приютил нас. Спали мы в его пустой избе на лавках, вдоль стены. Семьи у него не было — жена умерла, сыновья погибли в сорок первом под Москвой. Утром, в честь праздника, хозяин налил нам по стакану колдовского пива с советом пить не торопясь:

— Оно крепко сварено — для мужиков, а вы пока пацаньё.

Этот древний напиток, посвящённый солнцу, пробовали мы впервые. Ничего подобного позже в своей жизни я не испытывал. помнится мне, что в их языческом вареве кроме привычного вкуса солода, хмеля и воды присутствовал вкус дубовой бочки, гороха, ржи, камней, травы — всей природы Устьянского края — Северной Швейцарии, как обзывали архангелогородцы эти земли.

Пьянская столица

В день престольного праздника отчалили мы из Верхопутья в Бестожево на попутке — крепком «студебеккере». В деревне нарядно одетый народ украшал зелёные угорья пьянским шатай-болтаем. Возилка, оказался родом из Шангал. Работал в управлении местных леспромхозов. Со станции поставлял в подведомственные устьянские деревни товары первой необходимости: продукты, лекарства, а заодно, и почту. В дороге Буба спросил дядьку шофера, не слышал ли он про его матку Пелагею Васильевну Устьянову, полтора года назад вернувшуюся на родину в Бестожево с малым братиком и сестрою. Дядька сказал, что слышал от сменщика полгода назад про какую-то женщину с детьми, приехавшую из ссылки домой в Бестожево, а дом её родовой оказался занят под управу сельсовета. Но что с нею стало потом, он не ведает. Буба сильно расстроился. Для отвлечения его от мрачных мыслей я задал нашему ангелу-хранителю — шоферу вопрос:

— Отчего Бестожево местные жильцы обзывают пьянской столицей Устьянского края?

— Обзывалка эта давнишняя. По легенде деревня считалась когда-то лихой, разбойной да и пьянской. Закон в ней существовал для мужиков-лесосплавщиков: мужик должен или стоять, или лежать — сидеть не имел права и считался бездельником. А главным гимном деревни была частушка:

Пьём и водку, пьём и ром

Завтра по миру пойдем.

Вы подайте, Христа ради,

А то лошадь уведём.

К вечеру мы въехали в Бестожево — красиво расположенную в излучине реки довольно большую по местным меркам деревню. Добрый возилка наш остановил «студебеккер» у главного места в ней — магазина. магазин оказался закрытым, но в окнах ещё не погас свет. шофер, постучав в дверь, назвался, и ему открыла плотная приятная тетенька, наверное, продавщица. минут через шесть-семь он вместе с нею вышел на крыльцо и подозвал нас.

— Михалыч, какой из них Устьянов? — спросила продавщица.

— Вон, тот, что выше.

— Боже мой, смотри, какой парнище вымахал, а был ведь вот таким Коленькой,- и показала рукой ниже колен. — Мать-то тебя не дождалась, уехала отсель. Дом ваш власть реквизировала. Жить здесь им стало негде, да и начальники боялись брать её на работу после ссылки. Кормилась подёнщиной — грибами, ягодами: собирала и сдавала в пункт приёма.

Поначалу поселилась с детьми из милости у бобыля Макарыча в пристройке, но намаявшись, решила податься к родственникам твоей бабки в Никольский район Вологодской республики. Там про неё никто не знает, муж погиб, может и устроится, да и крыша не чужая. Тебя искала по всем начальствам, письма писала, да и теперь ищет. адрес свой оставила у Макарыча. Даже конверт с адресом, чтобы отправили с вестью, коли что узнают про тебя. а ты, вишь, свалился вдруг, да ещё сюда… Михалыч, отведи их к бобылю Фёдору Макарычу. Вон, смотри, с краю деревни дом стоит. Да и сам у него заночуй, а по утру с товаром разберёмся.

Так вместо дома Бубы-Коленьки мы притопали в дом старого Макарыча. Изба действительно оказалась древней — ещё не пиленой, а рубленой — с огромной глинобитной русской печью, с красным углом, где под киотом с Христом, Божьей матерью и Николой чудотворцем висели портреты Ленина и Сталина, вырезанные из «Огонька».

Макарыч, прознав, кто мы такие, достал из-за иконы почтовый конверт с маркой и написанным адресом матери Бубы и велел ему снять копию для себя, а в конверт вложить письмо для неё с сообщением: «Жив, здоров, бежал на родину в Бестожево, денег не имею, что делать далее, не знаю, ответь мне, твой Николай».

— понял!

— Ну, так, давай — калякай!

Да, нам не повезло. Оставаться в Бестожево не имело смысла не только мне, но и ему. Надобно было скорее снова возвращаться в Шангалы, а оттуда ему рвануть в Вологодчину к матери с братиком и сестрою, а мне — через Вологду в Питер.

Наш возилка дядька Михаил тоже смекнул положение неприкаянности и согласился отвезти нас обратно, но только после возвращения в Бестожево с северных лесопунктов, которые обязан отоварить. Рано утром мы помогали разгружать машину поначалу для магазина, а затем — для почты. В магазине работали весь день: сортировали, укладывали по полкам крупу, консервы, в подпол носили мясо, рыбу. Вчерашняя доброжелательница тётка Капа зарплату за работу выдала продуктами — сахаром, подсолнечным маслом, хлебом. Продукты в ту пору в этих краях считались гораздо важнее денег.

Три дня мы гостевали в древней чёрной избе деда Макарыча, не выходя из неё. Три дня мы слушали былины архангелогородского старика про житие-бытие крестьянствующих людишек в объятиях советской власти. Говоренное им запало в память какой-то отрешённой манерой повествования сильно натерпелого человека: «Родился я в так называемом рудном дому. Сейчас говорят „курная изба“ — это тоже можно так принять. Рудный, вероятно, потому, что из рудного леса построен. Самый крепкий лес — это рудовый лес. А откуда это, я не знаю, не изучал. Печка битая, вон, смотри: две семьи умещаются на ней.

Занимались сельским хозяйством в основном. Ну, сельское хозяйство у нас так себе… видели — косогоры. Дак, с них много ль чего получишь хлебного-то. Чтобы кормить семью, пришлось нашим родителям другое ещё подспорье смекать. Вот, например, мой отец Макар Андреевич, мастеровой человек, до восьмидесяти шести лет жил. Самое ремесло его было в том, что он валенки катал. Дед его Ефим Иванович — шерстобит. Жернов у нас такой был ещё, как мельница, муку молол. Люди приходили, пользовали жернов-то. Отец ещё овчины делал — скорняжил, значит. Дядя максим матерый мастер был — дровни делал. Это такие рабочие сани, на которых лес возили, сено, дрова… Вот так…

Но многим семьям, в том числе и нашей, хлеба не хватало никогда. Я помню, редко когда хлеба доставало от старого до нового урожая — земля не хлебородная. Летом было такое время, когда кормились одной рыбой.

Лесом также раньше занимались, но в аккурате: валили только зимою. Зимою же лошадьми бревна к реке волокли, готовили, значит. У нас в реках вода поздно становится в берега после половодья, как в этом годе. Дак, к моменту такому плоты сбивали и по Ушье с плотогонами вниз до реки Ваги отправляли, а там, по Ваге — до железки. Этим делом специальные семьи занимались — мастера по сплаву были. Как сейчас „кинь в реку — само плывет“ — такого не было безобразия. Строевой лес берегли, он тоже служил нашим кормильцем.

А ещё у нас в деревне сеяли много репы. Репа товарным продуктом была. Сеяли в лесах, разрубали подсеку, так называемую, жгли подлесок и там участок репой засевали. репы — сочной, ядреной — рождалось много. Даже сравнение такое с человеческим организмом существовало: крепкий, как репа, или „смотри, девка какая красивая, ядреная, как репа“. Деревня-то кустовая была — центральная. Вокруг к ней ещё четыре малых деревни принадлежало. Оттого у нас две церкви стояло: одна большая, в два этажа, а другая — малая. Красивые такие — богатые. Первую — большую — снесли ещё в двадцатых годах, а во второй — маленькой, теплой — Казанской Божьей матери долго служили потихоньку, как говорят, покуда начальники страны не приказали закрыть и рассыпать веру.

При мне колокола с церкви снимали, увозили. я, правда, не видел этого, но вот Алешка Ушаков говорит, прошлого году, мужик пришел, паникадилу хрустальную колом разбил, так вот бают, что он хороший мужик.

В тридцать седьмом году увозили у нас священника, который беднее всякого человека был. Поп из простого народья, без образования совсем — в такой маленький приход обученного-то в академиях не пошлют. Как везли его на тарантасе ОГПУ, дак все жалели, конечно, что ни за что — за что, по што — не знаем…

С тех пор, как село обезглавили, духовных занятиев лишили, все пошло-поехало. К темному прошлому повернулись. Народу одно осталось развлечение — пить горькую. первые поселенцы-то в здешних лесных краях — беглые людишки из московских земель, многие из коих разбоем жили…»

Дед до глубокой ночи жалился про бестожевские «безобразия». На третий день, когда забрал нас возилка Михалыч на свой «студебеккер», по выезде из села трое лесорубов остановили машину и сняли с шофера налог на опохмелку, попрощавшись частушкой:

Нас побить, побить хотели

На высокой на горе.

Не на тех вы нарвалися,

Мы и спим на топоре.

Евдокия шангальская

По прибытии в Шангалы Михалыч забрал нас в свой малый домишко, стоявший поблизости от железнодорожной станции, и поселил в чердачной светелке. Жена его — курносая тетенька Дуся — оказалась замечательно доброй и срушной1 женщиной, промышлявшей портновским искусством в единственном местном швейном ателье. Из-за военной ранености Михалыча детишек у них не получилось, и жили они вдвоем, жили по-людски хорошо и чисто. В их городишке мы с Бубой даже по тому бедному времени выглядели крайними оборванцами. Мой бушлатик, который я уже перерос, от давнишней жизни на мне стал гореть-рассыпаться. Соседские люди любопытничали у Возилки — на каких дорогах он таких дырявых пацанов подобрал и что с ними собирается делать. оттого по первости тетенька Дуся с Михалычем решили нас хоть как-то одеть. Свою фронтовую шинель — память немецкой войны — он отдал в руки курносой жене, и та из нее ловко выкроила и сшила два бушлатика на нас, утеплив их изнутри кусками домотканой шерстянки, дареной в нашу честь соседками. Бушлаты вышли настолько ладными, что мы с Бубой даже не поверили, что они сшиты для нас, и какое-то время стеснялись их надевать. К настоящим хорошим вещам мы не были приучены.

Местная фуфыра, разважная райкомовская тетка с круглым значком Сталина на груди, которой Дуся шила наряды, увидев наши шинельные бушлатики, висевшие в горнице, заявила с завидками в голосе, что сиротская шантрапа такого товара не стоит. Тетка оказалась не здешней, а присланной начальствовать с юга, понять жалостливых северян она не могла.

Помнится еще одна подробность: шинельных металлических пуговиц со звездами на два бушлатика не хватило, и Буба взмолился, чтобы тетенька Дуся пришила их на его бушлат в память о погибшем отце. Я не возражал, про своего отца я знал только, что его до моего рождения увезли военные куда-то далеко-далеко. Да и вообще, к тому времени я был не слишком уверен, что найду кого-либо из родных в Питере. Шангальская портниха на мой бушлат поставила простые пальтовые пуговицы с двух наших старых бушлатиков. Да и лучше так — менее заметно, не буду привлекать внимание. мне придется еще крутиться на воле и в неволе, пока где-то не остановится мой бег.

Через несколько дней наша добрая Евдокия предложила мне устроиться в качестве помоганца по сортировке писем в почтово-багажном вагоне и на нем доехать до узловой станции Коноша, откуда идет множество поездов на юг и юго-запад. Ее знакомая почтальонша, вместо которой я должен был работать, везла из шангал этим же поездом свою больную матушку в Архангельск на операцию и первое время почти не отходила от нее. Посторонние в почтовом вагоне находиться не имели права. Но начальник согласился пустить меня из-за беды своей работницы, при условии, что я превращусь в невидимку и не высуну свою рожу из вагона ни на одной из станций. Ну, что же, мне — тени — косить под невидимку сам Бог велел.

Дружку моему придется в Шангалах дожидаться мамкиных дорожных денег, а я не мог не воспользоваться случаем еще чуток приблизиться к моему Питеру.

Буба на прощание написал адрес своей бабки, жившей в Никольском районе Вологодской области, к сожалению, его записку при шмоне в Вологодской станционной легавке отобрали у меня «мухоморы». По просьбе к ним вернуть адрес моего кента они рявкнули — не положено. Что значит — не положено? Кто велел такое придумать? Зачем так обижать человечков, лишать их дружбы в этом холодном мире? Им что, станет теплее с того? отныне я стал задумываться обо всём таком.

Расстался я с Бубой, Михалычем и, наградившей нас своей добротой тетенькой Дусей, как со своими сродниками. Под конец даже всплакнул.

1Срушная — умелая, «с руками» (обл.)

Купить книгу «Крещенные крестами» Эдуарда Кочергина

Ангел-хранитель П. И. Чайковского

Уникальные отношения композитора с меценаткой Надеждой фон Мекк

В издательстве «Вита Нова» (Санкт-Петербург) вышло двухтомное издание «Петр Чайковский. Биография», самая полное и авторитетное, сколько можно судить, жизнеописание великого композитора, (вос)созданное на основе его переписки и архивных документов, многие из которых впервые вводятся в научный оборот. Автор — сотрудник Йельского университета (США) Александр Познанский — предлагает исчерпывающее (насколько вообще может быть исчерпывающей биография гения) описание жизни и творчества П. И. Чайковского, по-научному корректное, тщательное, доказательное и вместе с тем лишенное глянца, ретуши и идеологических искажений. Подробно изображены эпоха, среда и личные отношения композитора. Особое внимание уделено малоизвестным фактам его жизни: годам, проведенным в Училище правоведения, катастрофической истории женитьбы, обстоятельствам безвременной кончины и разумеется, уникальным отношениям с меценаткой Надеждой фон Мекк, добрым гением Чайковского. Фрагмент главы, посвященной этим отношениям, мы и предлагаем вам сегодня.

Майские иллюзии

В истории взаимоотношений с женщинами 1877 год — и в этом заключается знаменательная ирония — стал для Петра Ильича и роковым, и судьбоносным. Принимая во внимание одолевавшую его в то время внутреннюю напряженность по этому поводу, быть может не случайно, что именно в этом году с женщинами завязалась как разрушительная, так и необыкновенно благотворная коллизия. Так, по-видимому, реализовалась дилемма-желание «быть как все», тяжесть и сложность которой он остро переживал в этот период. Разрушительной и едва ли не гибельной оказалась пресловутая женитьба на Антонине Милюковой; благотворной и даже спасительной стала необычайная и даже единственная в своем роде «эпистолярная дружба» с Надеждой Филаретовной фон Мекк, начавшаяся в то же самое время.

За две недели до нового года, который композитор решил встретить в Москве, он получает письмо от фон Мекк, где она благодарит его за «скорое исполнение» ее музыкальных заказов и выражает свое восхищение перед композитором: «Говорить Вам, в какой восторг меня приводят Ваши сочинения, я считаю неуместным, потому что Вы привыкли и не к таким похвалам, и поклонение такого ничтожного существа в музыке, как я, может показаться Вам только смешным, а мне так дорого мое наслаждение, что я не хочу, чтобы над ним смеялись, поэтому скажу только, и прошу верить этому буквально, что с Вашею музыкою живется легче и приятнее».

Чайковский вежливо ответил: «Искренне Вам благодарен за все любезное и лестное, что Вы изволите мне писать. Со своей стороны я скажу, что для музыканта среди неудач и всякого рода препятствий утешительно думать, что есть небольшое меньшинство людей, к которому принадлежите и Вы, так искренне и тепло любящих наше искусство. Искренне Ваш преданный и уважающий П. Чайковский».

Вежливо-формальный тон писем, которыми обменялись фон Мекк и Чайковский в самом начале даже не намекал на серьезную будущность их отношений, неоспоримо важных для них обоих. Модест был одним из первых, кто подчеркнул неповторимость и значительность этих отношений и крайнее своеобразие женщины, вошедшей в жизнь композитора с куда большей основательностью, чем любая другая представительница ее пола (если не считать матери): «Они [эти отношения — А. П.] столь сильно отразились на всей его последующей судьбе, так в корне изменили основы его материального состояния, а вследствие этого так ярко отразились на его артистической карьере, вместе с тем, сами по себе, носили такой высоко-поэтический характер и так были не похожи на все, что происходит в обыденной жизни современного общества, что прежде чем понять их, надо узнать, что за человек был этот новый покровитель, друг, ангел хранитель Петра Ильича».

Ангел-хранитель Чайковского, Надежда Филаретовна фон Мекк, была женщиной в высшей степени незаурядной. Насколько это было возможно в стесненных условиях русского «викторианства», она являла собою цельную личность с богатой внутренней жизнью, несмотря на изрядную долю присущей ей эксцентричности. Дочь помещика-меломана Филарета Фроловского (или, как утверждают архивные данные, — Фраловского), в шестнадцать лет вышедшая замуж за остзейского немца Карла фон Мекка, инженера с очень скромными средствами к существованию, она испытывала в молодости, по собственному признанию, немалую материальную нужду, и это, возможно, сделало ее столь отзывчивой к бедственному положению других. Головокружительный финансовый успех ее мужа, ставшего «железнодорожным королем», принес им многомиллионное состояние. В этом браке родились 18 детей, из которых выжили 11. После смерти в 1876 году Карла Федоровича они стали предметом непрестанной заботы его вдовы, возглавившей, кроме того, по завещанию мужа, финансовую империю фон Мекков.

Казалось бы, достаточно, чтобы заполнить с избытком жизнь даже весьма энергичной женщины. Однако душевные запросы Надежды Филаретовны этим не удовлетворялись. Девятью годами старше композитора, она была очень образованным человеком, и остается лишь удивляться, каким образом и когда у нее оставалось время на приобретение этого образования. Помимо ее фанатической (можно было бы даже сказать, патологической) любви к музыке, которую она изучила весьма основательно, письма к Чайковскому раскрывают ее обширные познания в области литературы и истории, отличное владение иностранными языками (включая польский), умение оценить произведения изобразительного искусства. Она читает Соловьева и Шопенгауэра, часто пускается в очень нетривиальные философские дискуссии, четко и проницательно судит о политических вопросах.

Это не означает, что Надежда Филаретовна неизменно пребывала на уровне высокой интеллектуальности — к таковому она приближалась лишь изредка, и в ее рассуждениях немало наивности и клише, но общее впечатление от ее переписки с Чайковским дает основания говорить о нравственной, душевной и умственной соизмеримости обоих корреспондентов, что особенно лестно для фон Мекк, тем более что Чайковский был гениальным художником, а она лишь восторженной ценительницей его искусства.

Фон Мекк стала силой в музыкальном мире Москвы благодаря как богатству, так и собственному энтузиазму. Она вступила в сложные отношения с Николаем Рубинштейном, фрондируя против него и в то же время отдавая должное его дарованиям и энергии. Мы не знаем, при каких условиях и в какой момент загорелась она страстно-восторженной любовью к музыке Петра Ильича и чем было вызвано это восхищение, далеко выходившее за пределы обыденности. Надежда Филаретовна еще при жизни мужа активно покровительствовала молодым музыкантам, и некоторые из них постоянно состояли в ее штате, доставляя ей наслаждение исполнением ее любимых произведений. Двое из этих молодых людей, время от времени сменявшихся, сыграли решающую роль в развитии ее отношений с Чайковским: бывший ученик композитора скрипач Иосиф Котек, на первых порах служивший посредником между ними (вскорости он расстанется с ней), и Владислав Пахульский, о котором речь позже.

В письмах Чайковского, несмотря на присущую им тонкую артистическую ментальность, нет намека на снисходительность: когда он спорит с «лучшим другом», а спорит он с ней по вопросам искусства часто и со страстью, — он это делает естественно и равноправно, что было бы невозможно, если бы он не считал ее равной себе с полной искренностью: ведь в сфере творческой он не был способен на лицемерие. Со своей стороны, в ее письмах не обнаруживается ни малейшего следа социального снобизма богатой меценатки, болезненного самолюбия возгордившейся дилетантки, привыкшей поворачивать по-своему художнические судьбы и ожидать за это благодарности в качестве награды.

Эти человеческие черты делают честь им обоим, так что, несмотря на их многочисленные личные недостатки (в частности, отразившиеся и в переписке), на свойственную обоим неврастению (называемую ими мизантропией), капризность, слабодушие и двоемыслие композитора, навязчивость, непоследовательность и прямолинейность его благодетельницы, — и то и другое время от времени для читателя чревато раздражением, — несмотря даже на загадочный и неоправданный разрыв — отношения эти составляют самую, быть может, привлекательную главу в биографии композитора и в высших своих проявлениях являются образцом отношений между духовно высокоразвитыми людьми…

Была ли фон Мекк счастлива со своим мужем, умершим лишь за несколько месяцев до ее первого письма Петру Ильичу? Об этом нет ни слова даже в самых откровенно-интимных письмах. Казалось бы, гигантское состояние и одиннадцать детей должны были бы прочно привязать их друг к другу. Одним из первых заказов ее Чайковскому еще в 1876 году была просьба написать для нее реквием, что наводит на мысль о глубоком трауре. После смерти мужа Надежда Филаретовна категорически прекратила какую бы то ни было светскую жизнь, удалившись в полное затворничество, вплоть до отказа встречаться с родственниками тех, на ком она женила или за кого выдала замуж своих детей. По мемуарным отзывам, властная, даже деспотичная, она держала домочадцев в рамках строгой морали, в том числе и в делах любовных, Приятель Чайковского Котек, которого она пригрела одно время, попал к ней в опалу по причине его амурных похождений — и до такой степени, что она не нашла даже слов соболезнования, сообщая Чайковскому в одном из писем о его кончине. По отношению к женщине, оказавшейся способной на столь экзальтированный «эпистолярный роман» любопытна характеристика, данная ею однажды самой себе в одном из писем: «я очень несимпатична при личных сношениях, потому что у меня нет никакой женственности, <…> я не умею быть ласкова, и этот характер перешел ко всему семейству. У меня все как будто боятся быть аффектированными и сентиментальными, и поэтому общий характер отношений в семействе есть товарищеский, мужской, так сказать», — казалось бы, полная противоположность в высшей степени чувствительному складу души самого Петра Ильича.

Не случайно ли именно такая женщина оказалась предрасположенной к роли «невидимой музы» Чайковского? Человеческие характеры, тем более значительные, бывают исполнены бесконечных противоречий и парадоксов. Та же моралистически настроенная фон Мекк в письмах к драгоценному своему Петру Ильичу неоднократно разражается выпадами против брака как общественной институции и признается в своей ненависти к нему. Речь буквально идет о неприятии брака как нравственного принципа: «Вы можете подумать, дорогой мой Петр Ильич, что я большая поклонница браков, но для того, чтобы Вы ни в чем не ошиблись на мой счет, я скажу Вам, что я, наоборот, непримиримый враг браков, но когда я обсуждаю положение другого человека, то считаю должным делать это с его точки зрения». И в другом контексте и в более обобщенном плане, но не менее недвусмысленно: «То распределение прав и обязанностей, которое определяет общественные законы, я нахожу спекулятивным и безнравственным».

Совместить эту ненависть с любовью к семье непросто: можно заподозрить, что собственный супружеский опыт вынуждал ее признавать семейные блага и радоваться им, отрицая в то же время сладость сексуальных отношений между мужчиной и женщиной — недаром она однажды обмолвилась: «я мечтать перестала с семнадцатилетнего возраста, т. е. со времени выхода моего замуж». Брак, таким образом, оказывается лишь печально необходимым условием построения семьи — потому и стремилась она переженить детей своих как можно скорее, чтобы обеспечить им общественную устойчивость на случай ее смерти. Что же до сексуальных отношений мужчины и женщины, то они сводятся к взаимной эксплуатации — точка зрения, не столь уж далекая от разночинно-радикальных рассуждений Чернышевского или Писарева — последнего, между прочим, Надежда Филаретовна весьма и весьма почитала, одобряя позитивизм в принципе.

Этот узко прагматический подход, не лишенный брезгливости, по всей вероятности, ответственен за необыкновенно высокий накал платонических чувств, столь ярко характеризующих ее отношение к Петру Ильичу. Несмотря на значительный, как мы увидим, эротический компонент, она удовлетворилась негласно установленным ими правилом не видеться ни при каких условиях, хотя с ее решительным характером могла бы пересмотреть эту договоренность в любой момент. Здесь, вероятно, играл роль не только комплекс ее некрасивой внешности и прошедшей молодости; гораздо более принципиальным было понимание ею эроса в плане эмоциональном, а не физиологическом — этот последний аспект по тем или иным причинам ею выдворялся усердно, в лучшем случае, в подсознание. Сложившаяся коллизия удовлетворяла ее внутренним, но глубоко запрятанным потребностям, давая простор эмоциям и по определению исключая неприятные, глубоко-постыдные и унизительные стороны половой любви.

Быть может, такая установка даст нам ключ к постижению следующего гипотетического парадокса: для описанного умонастроения неявная мизогиния Чайковского, его отвращение к браку могли казаться даже привлекательными, а слухи о гомосексуальности (вообще часто звучащие абракадаброй для женщины викторианского воспитания) не обязательно стали бы чреваты взрывом возмущения. Психологический расклад оставлял возможность увидеть в страстной любви между мужчинами душевный эксцесс, платонический союз, исключавший недостойное сожитие с женщиной, притом что момент физиологический мог опять же игнорироваться как невозможный или непонятный. Можно предположить, что, даже если Надежда Филаретовна в какой-то определенный момент и была поставлена в известность о любовных предпочтениях обожаемого друга, из этого не следует, что лишенная предрассудков, нерелигиозная и самостоятельно мыслящая женщина должна была тут же и непременно его проклясть. Мы еще вернемся к этой теме, сейчас же заметим, что уже в одном из первых писем она подчеркивает свое полное презрение к общественному мнению: «…но ведь человек, который живет таким аскетом, как я, логично приходит к тому, что все то, что называют общественными отношениями, светскими правилами, приличиями и т. п., становится для него одним звуком без всякого смысла» (фон Мекк — Чайковскому, 3 марта 1877). Или позднее, в 1882 году, она продолжает настаивать: «Об общественном мнении я не забочусь никогда». В таком духе она будет высказываться еще не раз.

В то же время относительно предмета своего внезапно вспыхнувшего музыкального и человеческого интереса ее обуревает крайнее любопытство: «И потому, как только я оправилась от первого впечатления Вашим сочинением, я сейчас хотела узнать, каков человек, творящий такую вещь. Я стала искать возможности узнать об Вас как можно больше, не пропускала никакого случая услышать что-нибудь, прислушивалась к общественному мнению, к отдельным отзывам, ко всякому замечанию, и скажу Вам при этом, что часто то, что другие в Вас порицали, меня приводило в восторг, — у каждого свой вкус» и далее: «Я до такой степени интересуюсь знать о Вас все, что почти в каждое время могу сказать, где Вы находитесь и, до некоторой степени, что делаете. Из всего, что я сама наблюдала в Вас и слышала от других сочувственных и не сочувственных отзывов, я вынесла к Вам самое задушевное, симпатичное, восторженное отношение».

Именно в это время Чайковский был обеспокоен слухами по поводу его неортодоксальных склонностей, и именно они стали одной из важных причин, приведших его к решению жениться. Как она могла реагировать на сплетни и слухи на этом этапе, неизвестно: скорее всего, не придавала им значения и изгоняла из своего сознания, что со временем вполне могло привести ее к такому внутреннему состоянию, когда оказывалось неважно, правду они содержат или ложь…

Придуманная судьба

Придуманная судьба

Сергею Есенину с его жаждой славы и респектабельности эти книги пришлись бы по вкусу. В паспорте издания перечислены диковинные материалы, пошедшие на его изготовление, вроде «золотой фольги Kurz Luxor 428». О переплете сказано лаконично: «составной (французский)».

Издание (без иронии) выполнено не только роскошно, но и с изысканным лаконизмом. Нет в нем ни звонкой цветистости, ни березовой томности, таких ожидаемых при книжных встречах с Есениным. Монотипии Валерия Бабанова черно-белые. Это даже и не иллюстрации, а фантазии на темы жизни и творчества, рождающие свой, параллельный поэту мир. Я, правда, не вижу лица того, кто эти книги купит. Ясно только, что это не специалист-филолог и не студентка, едущая с томиком Есенина в электричке. Может быть, «новый русский», собирающий с нуля домашнюю библиотеку? Впрочем, это не наша ведь с вами забота.

Первая книга полностью подготовлена К. М. Азадовским (он же является научным редактором биографического тома). Статья, как всегда у Азадовского, обстоятельная, насыщенная новыми сведениями и современными трактовками творчества Есенина. Комментарий подробный, но не формальный и не утомительный. Иногда, правда, создается ощущение некоторой избыточности. Можно спорить и о частностях. думается, не обязательно было приводить большую выписку из воспоминаний Галины Бениславской к стихотворению «Хулиган»: «Он весь стихия, озорная, непокорная, безудержная стихия… думается, это порыв ветра такой с дождем…» и так далее, наверное, на половину машинописной страницы. Таких экспрессивных откликов на чтение Есениным его стихов много, все они, как и в этом случае, принадлежат загипнотизированным его личностью фанатам и мало что добавляют к облику поэта.

А вот в комментарии к циклу «Любовь хулигана» имя Августины Миклашевской только упоминается. Между тем ее воспоминания были бы отличным бытовым комментарием к стихам. Все это, однако, лишь столкновение двух субъективностей — комментатора и рецензента, не более того.

* * *

Биография написана не только со всей научной добросовестностью и объективностью, но и в полемике с живыми до сих пор мифами о Есенине, в чем авторы и признаются на последних страницах. Это, при всей подчеркнутой сухости изложения, питает его скрытым пафосом.

Развенчание мифа авторы производят аккуратно и, я бы сказал, с научной опрятностью, не отвечая отрицательной страстностью на положительную страстность мифотворцев. Нас просто знакомят, например, с мистификацией, которая сопровождает датировку ранних стихов Есенина. Доводы простые, они здесь же, на странице. Вот действительно ранние стихи, вполне беспомощные:

Уж крышку туго закрывают,
Чтоб ты не мог навеки встать,
Землей холодной зарывают,
Где лишь бесчувственные спят.

Можно ли представить, что за год до этого были написаны такие превосходные строчки:

Ты поила коня из горстей в поводу,
Отражаясь, березы ломались в пруду.

Для тех, кто хотя бы немного чувствует слово, другие аргументы не требуются.

Не слишком поддаваясь «есенинскому обаянию», авторы показывают, как и биографию, и собственно жизнь Есенин отдавал, можно сказать, скармливал своим стихам. они наблюдают его смену масок, говорят о замещении правды чувств «правдой мечты», делают тонкое различие между блоковской правдой мифа и есенинской «правдой-маткой», показывают, как Есенин строил, вполне цинично и осознанно, свою биографию, свой образ и как эта театрализация должна была неизбежно привести его к трагическому финалу. Для последователей версии об убийстве Есенина, которая тиражировалась, в частности, в телевизионном сериале, чтение отрезвляющее. Жаль только, что эти яростные люди подобных текстов обычно не читают.

Нельзя сказать, чтобы все в биографии, включая общую ее концепцию, было новостью. Но подробность, основательность и беспристрастность (по крайней мере, внешняя) производят убедительное впечатление.

Между прочим, именно этот, негативный по отношению к мифотворцам, подход позволяет авторам снять обвинение Есенина в политическом двурушничестве. не согласны они и с Ходасевичем, который считает, что во всех политических метаниях Есенина вела мужицкая «правда». Спорят с Тыняновым и формалистами, считая, что тогдашняя филологическая наука, видевшая в Есенине лишь «крестьянского поэта», обреченного на «голую эмоцию», проморгала его.

Впрочем, характер эпохи, как и формула судьбы поэта, мало кому были тогда понятны: «В послереволюционные годы как литература, так и филология играли по правилам “gui pro guo”: поэтическая поза и политическая позиция, литературные приемы и выстраданные идеи постоянно менялись местами».

И христианство, и язычество, и богохульство были для Есенина только литературными приемами. Понапрасну обижались на него. Понапрасну искали смысл в его перебежках от эсеров к императрице, а потом к большевикам. Все это была лишь «борьба за литературную власть». И «революционность» он использовал как прием; мечту о мужицком царстве — как «предлог», «мотивировку». Все это убедительно и в данном примере, по крайней мере, спасает Есенина от лишних претензий. Вообще отличная работа, вполне можно доверять.

Есть ли изъяны? На мой взгляд, есть. Они обычны для биографа, который в какой-то момент незаметно для себя начинает работать на собственную концепцию. Так  П. Громов написал содержательную книгу о Блоке, с излишним усердием при этом трактуя его лирику как смену театральных масок. Что-то подобное встречаем и в разбираемой биографии.

К таким моментам я отнес бы полуироничный анализ стихотворения (или маленькой поэмы) «Исповедь хулигана». Как бы мы ни относились к Есенину, это одно из лучших произведений в русской словесности, в русской поэзии. Нельзя его свести ни к эпатажу, ни к умелому выстраиванию образа. Это из «нутряных» стихов, которые выделяют в поэзии Есенина и сами авторы биографии.

Бедные, бедные крестьяне!
Вы, наверное, стали некрасивыми.

Здесь столько же кокетства, сколько и боли, и кокетство в случае Есенина не заглушает, не снимает и не опошляет боль. Это не выстраивание образа, а проговорка равнодушного и сентиментального, жестокого и впечатлительного, ностальгического по душевному устройству поэта. и то, что касается «сброда»,— не литературный прием. Был сброд и богемный, и чиновничий, и уличный, который собирался иногда в первых рядах партера. Здесь не романтическая поза нежного хулигана, а тусклая и ядовитая реальность.

Авторы излишне, на мой взгляд, доверяются воспоминаниям Мариенгофа, оговариваясь, правда, что никто не поймал его на вранье. Но вот уж об отношениях Есенина с Дункан Мариенгоф точно знал понаслышке, поскольку они были с Есениным в ссоре. Однако и здесь авторы его не только сочувственно цитируют, но и опираются на эти цитаты как на подлинный документ. Кстати, обвинять Дункан в спаивании Есенина не лучше, чем обвинять в его гибели друзей-имажинистов, жидов, Чека. Это, вообще говоря, происходит иначе, человечнее, медленнее, непроизвольней.

Такое же сопротивление вызывает желание представить стихи «Любовь хулигана» лишь как попытку организовать последнюю любовь. Это определенно не так. Стихи истинные, и воспоминания Миклашевской многое психологически объясняют в этой запоздалой пробе мирных, ненадрывных отношений. Слова Есенина: «А куда мне такому жениться?» — это ведь и о Миклашевской.

Композиция статьи принудила меня закончить претензиями. Биография между тем толковая и честная. Всем рекомендую.

Николай Крыщук