Чарлз Тодд. Красная дверь

  • Издательство «Центрполиграф», 2012 г.
  • Англия, Ланкашир, июнь 1920 года. В доме с красной дверью лежит тело женщины, которую забили до смерти. Ходит слух, что два года назад она покрасила эту дверь перед возвращением мужа с фронта. Тем временем в Лондоне человек, страдающий таинственной болезнью, сначала исчезает, потом так же внезапно появляется. Он не может объяснить своего выздоровления. Родственники, якобы разыскивающие его, дают противоречивые показания. Инспектор Иен Ратлидж, вовлеченный в оба дела и упирающийся в стену молчания, должен разгадать обе тайны.
  • Перевод с английского В. Тирдатовой

Ноябрь 1918 года, Ланкашир

Она стояла перед высоким зеркалом, которое Питер подарил ей на вторую годовщину их брака, и разглядывала себя. Ее волосы, ранее поблескивающие золотом, почти приобрели цвет соломы, а лицо покрылось морщинами от работы на огороде во время войны, хотя она прикрывала голову шляпой. Кожа рук, некогда шелковая — Питер всегда говорил ей это, — тоже сморщилась, а глаза, хотя все еще ярко-голубые, смотрели на нее с постаревшего лица другой женщины.

«Неужели я так изменилась за четыре года?» — спрашивала она у своего отражения.

Со вздохом она приняла тот факт, что больше не увидит себя сорокачетырехлетней. Но он наверняка тоже постарел. Возможно, сильнее, чем она, — война была не летним пикником у моря.

Эта мысль слегка взбодрила ее. Она хотела видеть радость и удивление на его лице, когда он наконец вернется домой. Война закончилась — в одиннадцать часов одиннадцатого числа одиннадцатого месяца. Вчера. Теперь осталось недолго ждать, когда он перейдет через холм и поднимется по аллее.

Конечно, из Франции быстро отправят солдат по домам. Это были четыре долгих, одиноких, невыносимых года. Наверное, даже в армии не рассчитывали, что семьи будут ждать больше четырех—шести недель. Ведь союзникам не пришлось оккупировать Германию. В конце концов, это было перемирие, а не капитуляция. Немцы так же хотели вернуться домой, как и англичане.

Питер был на несколько лет моложе ее, хотя она никогда в этом не признавалась и с самого начала лгала о своем возрасте. Мужчине в середине четвертого десятка незачем сражаться во Франции. Но он был кадровым военным и постоянно сражался во всех дальних уголках империи. Франция была почти рядом — ему требовалось только переплыть Ла-Манш, чтобы очутиться в Дувре.

Она никогда не ездила с ним в Африку, Китай, Индию — в богом забытые города, чьи названия ей едва удавалось запомнить, поэтому он купил ей карту и повесил ее в гостиной, чтобы она могла каждый день видеть булавки в тех местах, где он находился. Это делало его ближе. Однажды он едва не умер от малярии и не смог приехать домой в отпуск. Это было ужасной зимой, когда умер Тимми, и ей пришлось делать все необходимое одной. Она думала, что потеряет и Питера, что Бог разгневался на нее. Но Питер выжил, и одиночество стало еще хуже, так как в коттедже было не с кем разговаривать, кроме Джейка.

Время от времени Питер присылал ей маленькие подарки: сандаловый веер из Гонконга, шелковые шали из Бенареса и кашемировые из Кашмира. Красивую шерстяную из Новой Зеландии, мягкую и теплую, как валлийское одеяло. Кружевные наволочки из Гоа, раскрашенную чашку с Мадейры. Хорошие подарки, включая золотое кольцо с маленьким, но безупречным рубином, которое он привез из Бирмы.

В его следующий отпуск после смерти Тимми она попросилась поехать с ним в очередную командировку, но Питер обнял ее и сказал, что белые женщины не выживают в африканской жаре, а он скорее уйдет в отставку, чем потеряет ее. Она любила его за это, хотя пошла бы на риск, если бы он разрешил.

Она держала новое платье к его возвращению и каждый день мыла волосы хорошим мылом, ополаскивая лимонной водой. Конечно, она видела, что нуждается в небольшом количестве пудры, дабы скрыть новые морщины.

Она перечитывала его письма, пока они не стали рваться у нее в руках, и знала наизусть каждое. Они лежали в сундучке красного дерева у ее любимого стула, где она могла трогать их и ощущать его присутствие.

Ей пришло в голову, что она должна сделать что-нибудь особенное в тот день, когда Питер войдет в дверь. Что-то, что отвлечет его от изменений, происшедших в ней.

Его письма становились все реже в прошлые два года. А в этом году было только одно. Неужели он что-то скрывал? Она боялась известий о его смерти, хотя большую часть войны он провел в безопасности в штаб-квартире. Но людей ранили каждый день. Хотя, если бы с ним случилось что-то ужасное, он бы сообщил ей или попросил бы медсестру написать жене, так как не мог сделать это сам. У него никогда не было от нее секретов. Они всегда были откровенны друг с другом даже в мелочах. Ну, за исключением разницы в их возрасте. Питер рассказывал ей об охоте на тигра, которая прошла неудачно, об африканском кабане-бородавочнике, который едва не прикончил его, о буре, когда их корабль потерпел крушение посреди Атлантики, об извержении вулкана на Яве, когда он пытался обеспечить безопасность туземцев.

Его последнее письмо было написано в начале лета, сообщая, с каким энтузиазмом британцы встретили американцев, вступивших в военные действия после долгих недель тренировок.

«Немцы не могут продержаться долго, когда янки здесь. Так что, дорогая, не беспокойся. Я выжил, и я вернусь. Вот увидишь!»

Но что, если…

Она выбросила из головы эту мысль, прежде чем та приобрела определенную форму. Если бы что-то случилось, кто-нибудь наверняка сообщил бы ей.

Вместо этого она стала думать, что ей сделать, чтобы выразить радость, любовь и благодарность за его возвращение.

Она окидывала взглядом маленькую спальню, крахмальные занавески, цветастый ковер и такие же розы на покрывале кровати. Нет, не здесь. Оставим эту комнату такой, какой он ее помнит. Она спустилась вниз, заглядывая в каждую комнату и пытаясь смотреть на нее глазами Питера. Не было ни времени, ни денег на покупку новых вещей, а кроме того, Питер много раз говорил ей, что хотел бы оказаться в знакомой обстановке, так как она усиливает ощущение безопасности и уверенность, что он дома.

Отчаявшись, она вышла к воротам посмотреть, нельзя ли прикрепить на них флаг или ленты. Нет, не флаг — это напомнит о войне. И не цветы — их нет в это время года.

Она повернулась к своему дому, аккуратному, белому и хранившему все ее счастье, кроме Тимми. Дом она не обменяла бы ни на что в мире.

Внезапно она поняла, что должна сделать. Это было настолько очевидно, что она удивлялась, как не додумалась до этого раньше.

Следующим утром она пошла в деревню, купила банку краски и принесла ее домой.

После полудня, когда солнце вышло из-за облаков и повеял легкий ветерок, словно ранней осенью, она покрасила полинявшую серую парадную дверь в ярко-красный цвет.

Патрик Модиано. Горизонт

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • Модиано остается одним из лучших прозаиков современной Франции.
    Негромкий, без пафоса, голос Модиано всегда узнаваем, а стиль его поистине безупречен.
    В небольших объемах, акварельными выразительными средствами, автору удается погрузить читателя в непростую историю ХХ века.

    «Воспоминания, подобные плывущим облакам» то и дело переносят героя «Горизонта» из сегодняшнего Парижа в Париж 60-х, где встретились двое молодых людей, неприкаянные дети войны, начинающий писатель Жан и загажочная девушка Маргарет, которая внезапно исчезнет из жизни героя, так и не открыв своей тайны.
  • Перевод с французского Екатерины Кожевниковой

В памяти толпились десятки, сотни призраков,
подобных Меровею. По большей части
они так и остались безымянными. И тогда
приходилось записывать в блокнот отдельные
приметы. Молодая брюнетка со шрамом в
определенный час встречалась ему в метро на
линии Порт-д`Орлеан—Порт-де-Клиньянкур…
Зачастую только названия улиц, станций, кафе
спасали тени от забвения. В разных частях
города, то на улице Шерш-Миди, то на улице
Альбони, то на улице Корвизар, он видел бездомную
в габардиновом пальто, похожую на
старый неуклюжий манекен…

Его удивляло, что в огромном Париже, где
жителей миллионы, можно несколько раз столкнуться
с одним и тем же человеком, причем
через немалые промежутки времени и в местах,
достаточно далеких друг от друга. Он обратился
за разъяснением к приятелю — тот пытался
выиграть на скачках с помощью теории вероятности,
то есть изучал номера «Пари-Тюрф» за
последние двадцать лет, полагая, что отыщет
закономерность. Увы, приятель не сумел ответить.
В конце концов Босмансу подумалось:
наверное, судьба иногда проявляет настойчивость.
Посылает дважды или трижды возможность
с кем-то заговорить. Не воспользуешься,
тебе же хуже.

Как называлась та контора? Что-то вроде «И.о.
Ришелье». Да, пусть будет так: «Временно исполняющие
обязанности Ришелье». Она располагалась
на улице 4 Сентября в огромном здании,
где прежде печаталась газета. В кафетерии
на первом этаже он несколько раз дожидался
Маргарет Ле Коз, потому что зима в том году
была суровая. Но ему больше нравилось ждать
ее на улице.

В первый раз он даже поднялся к ней наверх.
Прошел мимо громоздкого лифта светлого дерева.
Направился к лестнице. На каждую площадку
выходила двустворчатая дверь с табличкой,
названием той или иной фирмы. Увидев «И.о. Ришелье», он позвонил. Дверь открылась
сама собой. В глубине за перегородкой с витражным
верхом, похожей на витрину, Маргарет
Ле Коз склонилась над письменным столом,
так же как все вокруг. Он постучал по стеклу,
она посмотрела на него и знаком велела дожидаться
внизу.

Босманс всегда становился поодаль, с краю
тротуара, чтобы его не унес поток многочисленных
служащих — они заканчивали работу
одновременно по звонку, резкому и пронзительному.
Первое время он боялся, что пропустит
Маргарет, не разглядит в толпе, и просил
надеть что-нибудь яркое, бросающееся в глаза,
красное пальто, например. Ему казалось, будто
он встречает кого-то на вокзале, стоя возле
прибывшего поезда и вглядываясь в проходящих
пассажиров. Их все меньше и меньше. Вот
из последнего вагона выходят те, что замешкались,
но надежда еще остается…

Недели две она проработала в филиале
«И.о. Ришелье», неподалеку от основного здания,
возле церкви Нотр-Дам-де-Виктуар. Он
неизменно ждал ее в семь часов вечера на углу
улицы Радзивилл. Глядя, как Маргарет Ле Коз
идет ему навстречу одна, появившись из дверей
первого дома справа, Босманс понял, что она
тоже сторонится теперь скопления людей, —
страх, что ее проглотит толпа, не отпускал и
его с момента их первой встречи.

В тот вечер на площади Опера собрались
демонстранты, они стояли на газоне, а напротив
них растянулись цепью вдоль бульвара солдаты
роты республиканской безопасности, видимо,
в ожидании правительственного кортежа.
Босмансу удалось пробраться к входу в метро до
того, как между ними произошло столкновение.
Но спуститься он не успел — оттесненные солдатами
демонстранты хлынули вниз по лестнице,
сметая впереди идущих. Он едва не упал и
невольно потащил за собой какую-то девушку в
плаще, потом бегущие вжали их в стену. Завыли
сирены полицейских. Босманса и девушку чуть
не раздавили, но внезапно напор толпы ослаб.
Хотя людей в метро было по-прежнему много.
Час пик. Потом они ехали в одном вагоне. Там,
у стены, девушку ранили, из рассеченной брови
текла кровь. Через две остановки они вышли
вместе, он повел ее в аптеку. Так они и шагали
рядышком. Бровь в аптеке заклеили пластырем,
пятно крови осталось на воротнике плаща.

Тихая улочка. Кроме них, ни единого прохожего.
Смеркалось. Улица Синяя. Название
показалось Босмансу вымышленным, ненастоящим.
Он даже подумал, не привиделось ли
ему все это во сне. Однако много лет спустя
он оказался случайно на улице Синей и замер,
пораженный внезапной мыслью: «Отчего все
уверены, будто незначительные слова, которыми
обменялись двое в момент знакомства,
тают в пустоте, словно их и не было вовсе?
Неужели смолкли навсегда голоса, телефонные
разговоры за целое столетие? Исчезли
миллионы секретов, сообщенных шепотом на
ухо? Пропали обрывки фраз, бессмысленные и
потому обреченные на забвение?»

— Маргарет Ле Коз. Пишется раздельно:
Ле Коз.

— Вы живете здесь неподалеку?

— Нет, в Отёй.

Что, если воздух до скончания времен насыщен
всем когда-либо сказанным и стоит только
затихнуть и прислушаться, мгновенно уловишь
отзвуки, отголоски?

— Стало быть, вы тут работаете?

— Да. В одной из контор. А вы?

Босманс не ожидал, что она заговорит так
спокойно, пойдет рядом с ним размеренным
неторопливым прогулочным шагом; внешняя
невозмутимость и безмятежность не сочетались
с заклеенной пластырем бровью и кровавым
пятном на плаще.

— Я? Я работаю в книжном магазине…

— Наверное, интересно…

Она произнесла это равнодушным светским
тоном.

— Маргарет Ле Коз… У вас бретонская фамилия,
верно?

— Да.

— Значит, вы родились в Бретани?

— Нет. В Берлине.

Ответила с безукоризненной вежливостью,
но Босманс почувствовал, что ничего больше
она о себе не расскажет. Родилась в Берлине.
Две недели спустя он ждал Маргарет Ле Коз на
улице в семь часов вечера. Меровей показался
раньше других. В выходном костюме, тесноватом
в плечах, от модного в то время портного,
некоего Ренома.

— Пойдете с нами сегодня вечером? — прозвучал
его металлический голос. — Мы намерены
развлечься… В кабаре на Елисейских
Полях… Будет представление…

Он выговорил «представление» так веско,
что не осталось сомнений: речь идет о престижнейшем
из парижских ночных заведений.
Но Босманс отклонил приглашение. Тогда
Меровей подошел к нему вплотную.

— Все ясно… Вы выходите в свет только с
бошами.

Босманс взял за правило не обращать внимания
на оскорбления, подстрекательства, злобные
выпады окружающих. В ответ он лишь задумчиво
улыбался. Его рост и вес в большинстве
случаев сулили противнику неравный бой. И
потом, по сути, люди не так плохи, как кажутся.

А в вечер знакомства они с Маргарет Ле Коз
просто шли и шли рядом. Наконец оказались
на авеню Трюден, о которой говорилось, будто
у нее нет ни начала, ни конца, потому что она
обнимала целый квартал, словно остров или
анклав, и машины тут проезжали редко. Они
сели на скамью.

— А чем вы заняты в вашей конторе?

— Я секретарь. И еще переводчик корреспонденции
на немецкий.

— Ах ну да, само собой… Вы же родились в
Берлине…

Ему хотелось узнать, как случилось, что
бретонка родилась в Берлине, но собеседница
была несловоохотлива. Она взглянула на часы:

— Дождусь, когда закончится час пик, и
снова спущусь в метро…

И вот они сидели в кафе напротив лицея
Роллен и ждали. В этом лицее, как и в нескольких
других столичных и провинциальных пансионах,
Босманс провел некогда года два-три. По
ночам убегал из дортуара и крался по тихой темной
улице к ярко освещенной площади Пигаль.

— А высшее образование у вас есть?

Наверное, вид лицея подсказал ему этот
вопрос.

— Нет. Высшего нет.

— У меня тоже.

Они сидели друг напротив друга в кафе на
авеню Трюден — забавное совпадение… Чуть
дальше на этой же стороне находилась Высшая
коммерческая школа. Один соученик по лицею
Роллен — фамилии Босманс не запомнил, —
толстощекий, чернявый, всегда носивший мягкие сапожки, уговорил его записаться туда. Он
согласился исключительно ради отсрочки от
военной службы, но проучился всего две недели.

— Как вы считаете, обязательно ходить с
этим пластырем?

Она почесала бровь сквозь повязку. По мнению
Босманса, пластырь не следовало снимать
до завтрашнего дня. Он спросил, не больно ли
ей. Она покачала головой:

— Нет, не очень… Тогда на лестнице я чуть
не задохнулась в тесноте…

Толпа у метро, переполненные вагоны, неизменная
ежедневная давка… Босманс где-то
читал, что в момент первой встречи каждого
словно ранит присутствие другого, пробуждая
от оцепенения, одиночества, причиняя легкую
боль. Поздней, размышляя о том, как они впервые
встретились с Маргарет Ле Коз, он пришел к
выводу, что судьба именно так и должна была их
свести: у входа в метро, притиснув обоих к стене.
Будь тот вечер иным, они бы спустились по той
же лестнице среди тех же людей, сели бы также в
один вагон, но не заметили бы друг друга… Как
подумаешь об этом… Но разве такое возможно?

— И все-таки мне хочется снять пластырь…

Она попыталась подцепить пальцами краешек,
но не смогла. Босманс придвинулся к ней:

— Постойте… Я помогу…

Он осторожно отлеплял пластырь, миллиметр
за миллиметром. И видел лицо Маргарет
Ле Коз совсем близко. Она попыталась улыбнуться.
Он резко дернул и полностью оторвал
пластырь. Над бровью у нее налился синяк.

Босманс так и не снял руку с ее плеча. Она
смотрела на него в упор большими светлыми
глазами.

— Завтра в конторе скажут, что я с кем-то
подралась…

Босманс спросил, нельзя ли ей после подобного
«происшествия» посидеть дома несколько
дней. По грустной улыбке он догадался, что
наивный совет ее умилил. У «Исполняющих
обязанности Ришелье» отлучишься на час —
потеряешь место.

Они дошли до площади Пигаль, повторив
путь маленького Босманса, сбегавшего из дортуара
лицея Роллен. У входа в метро он предложил
проводить ее до дома. Не болит ли у
нее голова? Нет. Уже поздно, на лестницах, на
платформах и в поездах ни души, так что ей
нечего бояться.

— Можете как-нибудь вечером в семь часов
встретить меня на выходе из конторы, — предложила
она с неизменным спокойствием, будто
отныне их свидания неизбежны. — Улица
4 Сентября, дом двадцать пять.

Ни у кого из них не оказалось бумаги и ручки,
чтобы записать адрес, но Босманс попросил ее
не беспокоиться: он никогда не забывал названия
улиц и номера домов. Так он сопротивлялся безликости и равнодушию больших городов,
противостоял ненадежности жизни.

Она спустилась в метро, он смотрел ей вслед.
Неужели он будет ждать на улице 4 Сентября
напрасно? Его охватил ужас при мысли, что он
больше никогда ее не увидит. Босманс вспоминал
и никак не мог вспомнить, кто написал:
«Каждая первая встреча — рана». Вероятно, он
вычитал эту фразу подростком в лицее Роллен.

Марк Харитонов. Увидеть больше

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Новый роман Марка Харитонова читается как увлекательный интеллектуальный детектив, чем-то близкий его букеровскому роману «Линии судьбы, или Сундучок Милашевича». Но если там исследователь реконструировал историю, судьбы ушедших людей, перебирая попавшие к нему обрывочные заметки на конфетных фантиках, здесь герой-писатель пытается проникнуть в судьбу отца, от которого не осталось почти ничего, а то, что осталось, требует перепроверки. Надежда порой не столько на свидетельства, на документы, сколько на работу творящего воображения, которое может быть достоверней видимостей. «Увидеть больше, чем показывают» — способность, которая дается немногим, она требует напряжения, душевной работы. И достоверность возникающего понимания одновременно определяет реальный ход жизни. Воображение открывает подлинную реальность — если оно доброкачественно, произвольная фантазия может обернуться подменой, поражением, бедой. Так новая мифология, историческая, национальная, порождает кровавые столкновения. Герои повести «Узел жизни», как и герои романа, переживают события, которые оказываются для них поворотными, ключевыми. «Узел жизни, в котором мы узнаны и развязаны для бытия», — Осип Мандельштам сказал как будто о них.

Малознакомой массажистке Розалия Львовна могла рассказать о себе больше,
чем сыновьям. Отчасти потому, что организм на всю жизнь оставался отравлен страхами времен,
которые учили не открывать детям лишнего, чтобы не проболтались, на всякий случай. От детей
вообще таятся больше, чем от чужих, да не особенно они и расспрашивают. Много ли мы знаем о
взрослой жизни родителей? Они, может, сами хотели бы открыться, да без спросу стесняются.
Она и своих не успела ни о чем по-настоящему расспросить. Отец остался в памяти застенчивым
молчуном, тихий добряк в сатиновых бухгалтерских нарукавниках, он их не снимал даже дома,
чтобы не протирать на рубашке локтей. Когда уходил на фронт, Роза спросонья даже не поняла,
что он прощается с ней, разбудил поцелуем ночью, еле разлепила глаза: спи, спи дальше, погиб в
первую же неделю. А маму как-то не было времени расспросить, ни до войны, ни тем более в
эвакуации, с утра до вечера в две смены, санитаркой в тыловом госпитале, сдавала раненым
кровь, надо было кормиться, платить мрачной старухе за убогий угол, где зимой волосы
примерзали к стене. Прежняя кормилица, швейная машинка, погибла вместе с другими вещами,
когда в пути разбомбили их поезд. Ее мама не хотела допускать в тот же госпиталь, чтобы не
видела искалеченные мужские тела, белье в пятнах гнойной крови, а других заработков не было,
сама не убереглась, не рассчитала возможностей, на себя своей крови не хватило. Мальчикам,
выросшим в домашней, пусть и относительной, сытости, непросто даже представить, каково было
девятнадцатилетней девушке в одиночку добираться с Урала в местечко под Гомелем, еще не
зная, что оно перестало существовать, без документов, без билета, вещей и денег — обокрали на
первом же вокзале. Мордастый служитель с красной повязкой на рукаве, у которого она
попробовала искать помощи в железнодорожной комендатуре, помычал или помурлыкал
обещающе, успокаивающе, зачем-то стал, сопя, запирать на ключ дверь — вовремя сообразила,
сумела вырваться. Нет, только женщина, которая испытала что-то похожее, могла понять, что это
такое: прятаться в пустом товарном вагоне, потом на военной платформе, под брезентом,
укрывавшим орудия с опущенными стволами (куда они направлялись после войны?), их металл
по ночам излучал не холод — проникающую до костей боль, в каком ты была, не при мужчине
будь рассказано, запущенном виде. Есть вещи, которые и не надо, незачем рассказывать, разве
что при крайней медицинской надобности, такое не описывается на бумаге. Озноб, лихорадка без
жара, кружилась голова от яркого света или от голода, ноги с трудом вспоминали способность
двигаться. Она шла по перрону мимо только что прибывшего состава, солдатик сидел на
перевернутом ящике, баянными переборами разнообразя дрожь воздуха, женщина в сбившемся
платке медленно выносила на руках по крутым вагонным ступенькам обрубок тела с медалями и
нашивками на гимнастерке — возвращенного из госпиталя мужа, рукава и штанины зашиты на
культяшках, обожженное лицо под пилоткой, слезы, темные от угольной пыли, прокладывали
следы по щекам, неуверенное подвывание встряхивало, искажало улыбку счастья на лице
женщины. А Роза шла, не замечая отслоившейся подошвы, не соображая куда, на запах горячего
свекольного борща где-то впереди, мужчина с красной повязкой на рукаве опять вцепился в
предплечье, спрашивал, дышал в ухо, стал тащить куда-то в повторяющийся кошмар, не было
теперь только сил вырваться, собственный крик прозвучал словно со стороны. И точно в бреду,
услышала вдруг свое имя: Роза. — Роза, — не сводил с нее внимательных темных глаз человек с
грустным большим ртом и пучками полуседых волос над ушами, по бокам высокого голого купола.
— Куда же ты пропала, Роза? Полковник уже всех поднял на ноги. Это из нашей бригады, —
объяснял человеку с повязкой, глядя теперь в глаза ему, и с каждым его словом тот расслаблял
болезненную хватку. Вот вам, товарищ, записка, по ней можете получить оглавление… по
четырнадцатой категории…высшей степени… Слова бессмысленно растекались в ее мозгу,
пальцы фокусника двигались над пустой бумажкой, рука с красной повязкой уважительно взяла
ее, зачем-то козырнула, исчезла в воздухе навсегда, словно не существовала. В воздухе
беззвучно проплывали и лопались прозрачные невесомые шары.

Сразу же, с первой встречи Роза перестала искать объяснений. Откуда он знал
ее имя, если она сама его не называла? Просто знал. Сказочный избавитель привел ее в
волшебное купе на двоих, с белой занавеской на окне; на столике, застеленном крахмальной
салфеткой, стаканы в подстаканниках из вещества со сказочным названием мельхиор. В купе
сидел еще один человек, похожий на клоуна, молодой, с черной курчавой шевелюрой и
оттопыренной нижней губой. Он развлекал ее всю дорогу, двумя пальцами, большим и средним
(указательного у него не было), извлекал из свернутой кульком салфетки, один за другим,
бутерброды с колбасой, которой она не то что никогда в жизни еще не ела, но даже не видела,
твердые красно-коричневые пластинки с белыми крапинами, они заполняли рот ароматной
слюной, подкладывал ей на тарелку, подсыпал обильной ложкой сахар в горячий чай. И таким же
неиссякаемым, как бутерброды, был его запас анекдотов. «Который час, спрашивает. Без пяти
одиннадцать. Шесть, что ли?» Совсем юноша, ровесник, с ним было просто, нехватка пальца на
правой руке не лишила его фокуснической ловкости. Чай пьянил, как вино, янтарный настой, не
слабо подкрашенный железнодорожный кипяток, запах горячей гари проникал в оконную щель,
перестук колес отзывался оркестром в пространстве, волнистой качкой проводов за окном, между
столбами, вверх, вниз. Растворялся вошедший в кости озноб, и губы уже вспоминали способность
улыбаться, сперва неуверенно, потом она даже засмеялась. А волшебник, ее спаситель, только
смотрел на нее молча, глаза его были печальны.

— Ты так похожа на одну женщину, — сказал он ей потом. И почти ни о чем не
расспрашивал — сам уже знал про нее больше, чем она могла рассказать.

Разгневанные наблюдатели: Фальсификации парламентских выборов глазами очевидцев

  • Издательство «Новое литературное обозрение», 2012 г.
  • Благодаря деятельности добровольного внепартийного волонтерского сообщества «Гражданин Наблюдатель» на декабрьских выборах в Государственную Думу информация об истинном волеизъявлении избирателей на множестве участков стала общедоступной.

    Книга «Разгневанные наблюдатели» — это, во-первых, документ о фальсификациях, обманах и подлогах, о циничных нарушениях законов и Конституции РФ, которые происходили на избирательных участках прямо на наших глазах. Сборник составили самые разные люди — юристы, инженеры, программисты, студенты, священники — работавшие наблюдателями на выборах в российский парламент 4 декабря 2011 года. Составители сборника всюду сохранили авторский стиль, чтобы донести до читателей живые голоса тех, кто близко познакомился с избирательной практикой современной России и пополнил армию «разгневанных наблюдателей».

    Во-вторых, эта книга — фактически инструкция по применению для тех из нас, кто хочет не допустить подобных фальсификаций в будущем. В конце сборника вы найдете подробные комментарии юриста к Федеральному закону «Об основных гарантиях избирательных прав и права на участие в референдуме граждан Российской Федерации». Мы готовимся к президентским выборам в марте 2012 года и хотим сделать процесс наблюдения еще более массовым, еще более профессиональным. Давайте заставим власть уважать собственные законы.

Владимир Камский. Выборы как острое приключение

Участок № 1481, Москва, Нижегородский район

Владимир Камский, 42 года. По окончании МЭИ в 1992 работал в теоротделе ИВТ РАН, затем стал фрилансером, сейчас работаю компьютерным оператором в местной библиотеке и администрирую сайт и форум http://forum.arimoya.info. Помимо компьютерной помощи, интересны религиозно-исторические темы. Хочу пожить в России, за которую не горько и не стыдно перед людьми и Богом.

Неприятности начались сразу: в 7.45 постовые полицейские не позволили нам подойти к избирательному участку. «Нам сказали — только после 8-ми». После уговоров и ссылок на закон лишь в 7.52 нам посчастливилось позвонить в запертую дверь. «В 8 начнется голосование — вас и пустят». Эшелонированная оборона. Войти несколько раньше нужно просто для того, чтобы представиться по форме (документы придирчиво осматривают и неторопливо записывают), убедиться, что нет нарушений, и расположиться для наблюдения. В тот момент нас было только двое: наблюдатель от «Яблока» Катерина и я, спецкор «Новой газеты». Мы еще накануне познакомились с председателем комиссии Юлией Чаркиной и предупредили ее, что прибудем до открытия; возражений тогда не было. Необходимость прорываться оказалась неожиданностью. Мы теряли драгоценные минуты. Вот-вот пробьет 8 утра, когда все присутствующие, в т.ч. наблюдатели и первые избиратели, узрят священную пустоту стационарных ящиков! Однако еще в 7.55 обнаружилось, что ящик уже опечатан. И в ответ на предложение согласно закону открыть его, показать и только потом опечатывать НАЧАЛОСЬ…

«Вы должны стоять вон там, не ближе и не бродить!», «Если кто-нибудь пожалуется на вас!..», «Вы не имеете права вести видеосъемку!», «Вы нам очень мешаете, и мы не позволим присутствовать до 20-ти, до начала подсчета», «Если только вы пикнете!..» (это уже при подсчете). Согласно закону, если председатель сочтет, что наблюдатели мешают голосованию и работе комиссии — а назвать помехой можно что угодно, — их с помощью полиции удаляют с участка. Угроза такого удаления прозвучала практически сразу вслед за «добрым утром» и громко напоминалась в течение всего дня. Едва ли хоть один член УИК не услышал обо мне: «Он ходит и мешает нам работать, он неадекватный, мы его предупреждали».

Кто же так активно нам противостоит? Кто этот самый «мы», которого слушается председательница Юлия? Этот герой дня — депутат муниципального собрания Антонов Илья Маркович, 1949 года рождения, место жительства: г. Москва, район Зюзино; генеральный директор ЗАО «Техоснастка».

Каждого избирателя он приветствовал отеческой улыбкой, широким жестом указывал на кабинки, на прощанье дарил шарики деткам («растите, юные избиратели!») и цветы тем, кто голосовал впервые. Моя одноклассница-общественница отзывалась о нем благодарно: «Он такой пробивной, так всем помогает, даже на свои деньги. Странно, что он так к вам относится, наверно, нервничает».

Было отчего нервничать: благодетель Илья Маркович уже совершил преступление, подложив в стационарную урну 300 или немногим более бюллетеней — сумеете ли угадать, за какую партию? 🙂 Впрочем, опытный руководитель вряд ли переживал, что его разоблачат: члены комиссии были во всем ему покорны. Скорее, здесь был расчет. Попробуйте-ка не выйти из себя, когда слышите, что видеосъемки подсчета голосов не будет! Беру со стола председателя «Федеральный закон „О выборах депутатов Государственной Думы Федерального Собрания Российской Федерации“», читаю статью председателю в присутствии депутата Антонова, спрашиваю: «Вы подтверждаете наше законное право снимать?» Председатель вяло кивает и переводит взгляд на Антонова. Тот смотрит на меня в упор: «По закону мы вас удалим». В его глазах ни тени сомнения в своей правоте! Но не может же такой опытный руководитель не знать законов. Значит, врет в глаза, играет — да как играет! «Читайте!» — показываю пальцем в нужное место. — «Вы нам очень, ОЧЕНЬ мешаете, но мы, так и быть, все же позволим вам снимать. Но если только…» — и старые угрозы удалить. Две минуты на повышенных тонах. Председатель безмолвствует, остальные члены УИК тем более, полиция до поры до времени сохраняет нейтралитет. Депутат Антонов раздражается на любое наше движение и не упускает шанса вмешаться. Доходит до абсурда: когда я пошел со своим открепительным удостоверением за бюллетенем, Антонов в очередной раз шумит: «Он все-таки нарывается!» — но потом и не думает извиняться. Все это очень отвлекает от нашей задачи. Но раздражаем его только мы: по участку свободно бродят социальные работники, представитель МЧС и еще какого-то ведомства, хотя что им там нужно?

Психологический прессинг — провокация: хочется возмутиться, оспорить, отстоять свою законную позицию. Но если выйдешь из себя, рискуешь услышать роковое «мешает, удалите». Ну а если не отстаивать — как наблюдать? Забиться в уголок и не отсвечивать?

Впрочем, можно не только в уголок: предлагают подкрепиться завтраком, съездить на бесплатные обед и ужин, взять талоны в рестораны. Пока в закутке глотаю кашу, полицейский по-свойски подмигивает мне: «Коньячку?» Это не только показная доброта (хотя под должностной кожурой это и вправду могут быть добрые люди) — это еще один способ отвлечь. Но какой разительный контраст составляет эта забота единодушному «одобрямс» при нашем последующем изгнании!

Мы с Катей сели на стулья примерно в четырех метрах от стационарной урны, вооружившись листом для подсчета опущенных бюллетеней и электронным счетчиком. Рядом с урной — караул из двоих дружинников. Фотографировать опускание бюллетеня нельзя, потому что это будет смущать избирателей: вдруг в кадр попадут и лицо, и отметка в бюллетене? Вот и повод для удаления наблюдателей. Большинство народа складывает свои листочки, так что в узкую щель они проходят не очень легко. Это хорошо: больших вбросов не будет. Тогда мы еще не подозревали, что они и не нужны, потому что главный вброс уже состоялся. И какой!

Ящик находился под нашим неусыпным наблюдением все двенадцать часов. Если один из нас отлучался, то изредка и ненадолго, а другой продолжал следить. К закрытию участка в 20.00 мы насчитали 388 опущенных бюллетеней, с погрешностью не больше 10 — нас отвлекали, но не обоих одновременно. «А мы насчитали больше, гораздо больше!» — гордо заявил г-н Антонов. С подтекстом: а вы-то врете, небось, не всех считали. Сюрприз: одноклассница, которая так же целый день наблюдала за выборами от «Единой России», тоже удивилась — поток граждан был небольшим.

Участок закрылся, всех лишних удалили, а нас в очередной раз строго предупредили, что если только двинемся с места или скажем слово… ну, вы поняли. 🙂

Итак: УИК № 1481 г. Москвы получил 800 бюллетеней, из них 69 не были использованы, а 32 избирателя проголосовали на дому с помощью переносного ящика. Таким образом, в стационарном оказалось 800 ‒ 69 ‒ 32 = 699. Разница с числом опущенных — примерно 300, т.е. по 2 фальшивых на 3 настоящих! Так что избиратели, особенно пожилые, с трудом добравшиеся до участка, могли не особенно напрягаться: за них уже проголосовал депутат Антонов, а они оказались всего лишь массовкой для его игры.

Заметив процедурное нарушение при подсчете, наблюдатель Катя попросила председателя принять жалобы. Просьба была проигнорирована: «Мы сейчас заняты, потом». Закон требует немедленной регистрации и рассмотрения жалоб, «потом» будет поздно: подведут итоги, опечатают документы, уедут подавать итоговый протокол в ТИК — нельзя ждать! «Когда вы примете наши жалобы?» На выручку приходит депутат Антонов, под его нажимом председатель ставит вопрос о нашем удалении с участка (головы участников комиссии склонены, а руки подняты), затем они составляют бумагу, потом Антонов отлучается, чтобы вызывать патруль. В это время подсчет остановлен, и я сообщаю членам комиссии, что они стали соучастниками грубого нарушения закона. В отсутствие вожака ничего внятного они не отвечают. С одной стороны, величина вброса говорит сама за себя, но с другой — есть и более важные для них цифры: оплата их труда.

Около 22 часов полицейские заходят в участок и подгоняют нас угрозами разбить оборудование. Мы заявляем, что на их глазах нарушается закон: мотивированное письменное решение об удалении нам даже не предъявлено для ознакомления и подписания. «Вот оно». — «Покажите!» — «Ознакомитесь в отделении, выходите». Председатель на своем участке — царь и бог и не считает нужным соблюдать процедуру.

Едем на дышле закона в ОВД «Нижегородский» (№ 97). Там мы проконсультировались по телефону с юристом горячей линии «Яблока» и написали встречное заявление об административном нарушении при удалении с участка, а также объяснительные, завизированные полицейскими, — хоть какой-то документ. На выручку пришли муж наблюдательницы и друзья.

Ближе к полуночи на такси и машинах добрались до управы района, где заседала ТИК, и, после недолгих уговоров, предстали перед комиссией как раз в тот момент, когда по нашему участку был подведен итог: оказывается, за «Единую Россию» отдали голоса 460 избирателей. Представим, что «Единой России» не приписали чужих голосов и прибавка ограничилась только вбросом. Даже в этом случае они получили примерно втрое больше (460 вместо 160), чем за них проголосовали! Услышав нашу историю и приняв жалобу, одни члены комиссии были шокированы, другие выразили сомнения в правдивости истории. Я заявил, что готов подтвердить свои наблюдения в суде. Вообще, подлог можно довольно просто изобличить: надо просмотреть реестр, в котором обнаружатся массовые подделки личных данных и подписей тех избирателей, на чье имя были выписаны вброшенные бюллетени. Уголовное дело, между прочим. Наконец, возник резонный вопрос: а почему мы сразу не сообщили в ТИК о преждевременно опечатанном ящике? Или не упомянули об этом днем во время визита представителя? И тут надо честно признаться, что мы сами допустили ряд оплошностей. Растерялись от всего, что происходило. В штабе рекомендовали без нужды не обострять отношения, хотя, как выяснилось, как раз в данном случае надо было настаивать до последнего. Следовало не тратить время на спор с Антоновым и другими членами комиссии, а писать жалобы, и если их не принимал председатель — везти их в ТИК. Очень бы помогли еще друзья-коллеги, но четверо, кого я звал, не захотели, а наблюдатель с совещательным голосом и, главное, опытом работы на выборах собиралась приехать да не приехала. Ее доступ к реестру избирателей как раз и помог бы установить подделку. Мы с Катей и фотокором Татьяной еще от одной газеты до сих пор наадреналинены произошедшим. Говорят, что на других участках были похожие и даже более скверные ситуации.

Владимир Познер. Прощание с иллюзиями

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Книгу «Прощание с иллюзиями» Владимир Познер написал двадцать один год тому назад. Написал по-английски. В США она двенадцать недель держалась в списке бестселлеров газеты «Нью-Йорк Таймс». Познер полагал, что сразу переведет свою книгу на русский, но, как он говорил: «Уж слишком трудно она далась мне, чуть подожду». Ждал восемнадцать лет — перевод был завершен в 2008 году. Еще три года он размышлял над тем, как в рукописи эти прошедшие годы отразить. И только теперь, по мнению автора, пришло время издать русский вариант книги «Прощание с иллюзиями».
  • Это не просто мемуары человека с очень сложной, но поистине головокружительной судьбой: Познер родился в Париже, провел детство в Нью-Йорке и только в 18 лет впервые приехал в Москву. Отчаянно желая стать русским, он до сих пор пытается разобраться, кто же он, и где его настоящая Родина. Книга интересна тем, что Владимир Познер видел многие крупнейшие события ХХ века «с разных сторон баррикад» и умеет увлекательно и очень остро рассказать об этом. Но главное — он пытается трезво и непредвзято оценить Россию, Америку и Европу. Познер знает изнутри наше и западное телевидение, политическое закулисье и жизнь элит. Впервые в русской литературе XXI века автор решается честно порассуждать о вопросах национального самосознания, вероисповедания, политики и особенностях русского менталитета. Эта книга, безусловно, изменит наше отношение к мемуарам, так как до этого с такой откровенностью, иронией и глубиной никто не писал о своей жизни, стране и нашей эпохе.
  • Купить электронную книгу на Литресе

В Нью-Йорке же я получил свою первую работу — стал разносчиком газет и заодно впервые вкусил то, что принято называть капиталистической конкуренцией. Читателю следует учесть, что в Америке не принято давать детям карманные деньги за так: их нужно заработать. Мне отец платил пятьдесят центов в неделю за то, что я накрывал и убирал со стола и по субботам чистил ботинки всем членам семьи. Но я хотел большего, и для этого следовало найти работу, поскольку на любую просьбу увеличить размер моего еженедельного пособия отец отвечал:

— Деньги не растут на деревьях, их надо зарабатывать.

Вот я и нанялся к Сэму, владельцу магазинчика за углом. Приходилось вставать в полшестого утра, чтобы успеть придти к шести. В первое мое рабочее утро Сэм показал мне весь маршрут и те дома и квартиры, у которых я должен оставлять номер той или иной газеты. На следующее утро я уже разносил газеты, но под бдительным оком Сэма, желающего убедиться, что я все правильно запомнил. С третьего дня я все должен был сделать сам: появиться у Сэма ровно в шесть, нагрузить здоровенную почтовую сумку газетами, перекинуть ее через плечо — и вперед! К семи требовалось сдать Сэму пустую сумку. Строго говоря, Сэм не нанимал меня, поскольку не платил мне ни цента.

— Запомни, Билли, — сказал он мне в самый первый день (Билл и Билли — уменьшительные формы от Вильяма, а для американского уха Вильям и Владимир достаточно схожи), — чтобы ты у меня не стучался к клиентам в двери и не звонил в звонки, понял? Но по праздникам — дело другое. По праздникам ты звони в звонок и барабань в дверь, пока не откроют. И тут выдавай им улыбку на миллион долларов и говори: «Доброе утро, сэр, или мэм, я ваш разносчик, поздравляю вас с праздником. Вот вам ваши газеты». Они дадут тебе на чай, и эти деньги — твои. Сколько дадут — не мое дело, понял?

Я понял. И в Рождество получил больше ста долларов чаевых — в то время это была большая сумма. Я купил себе английский велосипед с тремя скоростями, специальную корзину к нему и уже потом развозил газеты на велосипеде. Развозить и разносить — это принципиально разные вещи.

Однажды я проспал. Примчавшись в киоск, обнаружил, что Сэма нет, он сам пошел разносить газеты. Я дождался его возвращения и стал извиняться:

— Сэм, прости меня, у нас были гости, я поздно лег, что-то случилось с будильником…

Мне ведь было только десять лет. Сэм похлопал меня по плечу и сказал:

— Да не бери ты в голову, Билли! Нет проблем. Но когда в следующий раз проспишь, лучше совсем не приходи. Понимаешь, тут есть паренек, он очень хочет на твое место. Ему эта работа очень нужна, понял?

И вновь я понял. Сэм не стал ругать меня, выговаривать, читать нотации. Но он преподал мне урок на всю жизнь, урок простой и ясный: либо ты держишься на плаву, либо тонешь. Сэм относился ко мне хорошо, я знаю это совершенно точно, вообще он был добрый человек. Но с той минуты я не сомневался: как бы он ко мне ни относился, если я еще раз опоздаю — прощай моя работа.

Такие уроки способствуют взрослению человека, и этому же способствовали мои столкновения с расизмом. Одно произошло на Лонг-Айленде, в местечке Миллер-плейс. Недалеко от дома, который снимали мои родители летом (в русском понимании это была дача, но в том-то и дело, что дачи не может быть нигде, кроме России, дачный мир — мир совсем другой, далекий от американского), находилась небольшая бензоколонка, принадлежавшая двум братьям. Им было по двадцать с небольшим лет, мне же — лет тринадцать. Я торчал у них целыми днями, болтая о том о сем, запивая болтовню кока-колой. Как-то подъехал негр. Они заправили его машину, помыли ветровое стекло, и он отправился прочь. А они принялись обсуждать этих «ниггеров» (черномазых), которые уж больно стали воображать, и высказывались в том смысле, что с удовольствием пристрелили бы их, представься подходящий случай. Ну, я тут же вступился:

— Вы что это такое говорите?

И выступил с пламенной речью о Декларации Независимости, братстве и равенстве, Аврааме Линкольне и тому подобном, полагая, что потом мы пожмем друг другу руки, а они, стыдливо опустив очи долу, скажут что-нибудь вроде: «Спасибо тебе за то, что прочистил нам мозги, Влади».

Вместо этого они сказали:

— Ты, парень, видно, взасос целуешься с этими черномазыми. Пошел-ка ты на х… отсюда. И не попадайся нам, а то жопу на голову натянем.

Я был потрясен. Ведь мне эти парни очень нравились. Мы же были друзьями. И вдруг оказалось, что какая-то абстрактная чепуха (ведь цвет кожи — это же чепуха!) способна превратить двух симпатичных людей в самых отъявленных сукиных сынов. Я прекрасно понимал, что они не шутят и в самом деле готовы избить тринадцатилетнего пацана до полусмерти. Этот урок я тоже запомнил.

Такой же поворот в отношениях на сто восемьдесят градусов произошел в Америке применительно к русским, хотя это было событие совершенно иного масштаба и с другой подоплекой. Во время войны все обожали Советский Союз, существовали различные организации помощи России, восхищение вызывало то, как русские воюют с Гитлером. Признаки этого встречались на каждом шагу. Я страшно гордился своим русским именем. Более того, я так хотел, чтобы меня принимали за русского, что ради этого однажды пошел на обман. Летом 1942 или 1943 года я находился в детском летнем лагере в Кетскилских горах, когда туда с визитом приехала делегация советских женщин. В течение всего лета я врал ребятам и взрослым, что я — русский и, разумеется, говорю по-русски. И вдруг — на тебе! Прибыли мои «соотечественники», а я по-русски ни бум-бум. Я спрятался под своей койкой, но меня нашли и вытащили. Потом, крепко держа за руки, повели знакомить с ними. Меня, красу и гордость летнего лагеря «Ханкус-Панкус» (даю слово, название истинное) — единственного лагеря во всей Америке, способного похвастаться тем, что среди детей есть один всамделишный русский. Благодаря папе и его русским друзьям я знал несколько слов, типа «да», «нет», «спасибо», «до свидания» и «пожалуйста». Каким образом состоялось наше знакомство при таком словарном запасе — загадка. Думаю, все объясняется тактичностью этих женщин. В этот же день в честь советских гостей устроили концерт, который должен был открываться песней «Полюшко-поле…». В Америке эту песню знали из-за популярности Краснознаменного ансамбля Красной Армии, я же слушал ее десятки, если не сотни раз на патефоне моей тети Лёли. К сожалению, слов песни я не помнил, кроме первых двух, которые, собственно, и составляют ее название. Угадайте с трех раз, кому было поручено солировать по-русски (хор подхватывал на английском языке)? У меня не было проблем во время репетиций: я начинал со слов «Полюшко-поле…» и дальше выдавал различные звукосочетания, которые все принимали за русские. И все мне сходило с рук, пока не появились эти женщины! Я был бессилен изменить что-либо. Уж лучше бы разгневанный Зевс метнул молнией и уничтожил меня. Но Зевсу было угодно послушать мое пение — и я спел нечто совершенно невообразимое, полнейшую абракадабру, выводя дрожащим дискантом «Полюшко, поле…» и мечтая провалиться сквозь землю. И кто спас меня? Спасли те самые советские женщины, которых я так боялся. Он говорили всем, что я замечательно пел, ласково трепали меня по головке и нежно улыбались — а я пишу об этом спустя сорок пять лет и поныне краснею от мучительного стыда. Словом, в те годы американцы относились к СССР как нельзя лучше. Например, о маршале Тимошенко шутили, что никакой он не русский, а американец ирландского происхождения, и зовут его Тим О’Шенко. Все понимали, что именно русские дерутся не на жизнь, а на смерть с фашистами, именно Красная Армия и русский народ переломили Гитлеру хребет. Тогда это открыто признавали такие люди, как Рузвельт, Черчилль и многие другие. Сегодня удобно об этом не помнить. Об этом не говорится в американских учебниках. Это такое же извращение истории, какое практиковалось в Советском Союзе и вызывало праведное возмущение в мире. В результате многие американцы, если не большинство, по сей день не знают, какой народ в самом деле победил в войне против нацизма. Говоря об этом, я вовсе не хочу уменьшить вклад Соединенных Штатов, роль ленд-лиза и прочего. Но именно нашей стране пришлось вынести основную тяжесть гитлеровской военной машины на своих плечах, именно она нанесла ей смертельный удар, это даже не вопрос. И в те дни американцы знали это, ценили, что проявлялось в их отношении к Советскому Союзу.

* * *

Потребовалось чуть более одного года, чтобы произошел полнейший поворот в головах. К 1947 году в школе имени Стайвесанта меня уже били за мои просоветские высказывания. Все изменилось в одночасье. В американцах глубоко засело до времени спящее чувство антикоммунизма, оно восходило к двадцатым и тридцатым годам: надо было только чуть пошевелить его, и оно тут же зарычало во всю свою глотку. Чувство это было скорее иррациональным, оно основывалось на «красном страхе» прошлых лет. Если сегодня заговорить о рейдах Пальмера, окажется, что девяносто девять процентов американцев не имеют о них ни малейшего представления. Тем не менее страх, внушенный американцам в двадцатых и тридцатых годах, имел прямое отношение к тому, как быстро и легко сумели добиться радикальных перемен те, кто имел на то свои интересы, кто стремился надеть мантию распадавшейся на глазах Британской империи, кому необходимо было оправдать распространение американской экономической и военной мощи во всем мире. Все получилось у них наилучшим образом. Надо сказать, что в этом помог им Сталин. Его поведение — в частности, сокрытие подлинных потерь и разрушений, понесенных СССР в результате войны, не говоря о проведенных по его указке репрессиях против целых народов, — чрезвычайно облегчало задачу воссоздания образа Красного Пугала.

Есть несомненная ирония в том, что свою лепту в это дело внесло и международное левое движение.

После войны моральный авторитет Советского Союза и его лидера Иосифа Сталина был необычайно высок. Ведь советские люди победили Гитлера, а Сталин в одиночку, казалось, почти не имея никаких на то шансов, уничтожил самую могучую военную машину в истории человечества. Еще не всплыла правда о его тяжелых ошибках, обошедшихся советскому народу миллионами потерянных жизней, — в частности, о его отказе поверить информации как советских разведчиков, так и Уинстона Черчилля, о точной дате начала реализации Плана Барбароссы, о его отказе дать приказ о приведении Красной Армии в полную боевую готовность. Не знал мир и о страшных преступлениях, совершенных в СССР под его руководством между 1929 и 1938 годами. На самом деле, никакого секрета не было, но для левых, которым пришлось долго терпеть унижения и преследования за свои «красные» убеждения, советская победа над нацистской Германией стала, можно сказать, личным торжеством и триумфом. Эта победа означала, что они правы были, когда стояли твердо, не меняли своих убеждений, не желали ни видеть, ни слышать ничего, что могло бы противоречить им. В их числе был и мой отец, хотя он и не являлся членом какой-либо коммунистической партии. Партии эти, будь то американская, французская, итальянская или британская, верно следовали генеральной линии КПСС, несмотря на действия и заявления Сталина. Ясно, что это подливало масло в ярко разгоравшийся костер теории всемирного коммунистического заговора, в первую очередь в США.

К 1947 году уровень антисоветизма достиг такой отметки, что я почувствовал себя неуютно и начал мечтать о том, чтобы уехать из Америки. Я не особенно переживал из-за этого, ведь я понимал, что я — не американец. Это понимание достигло особенной ясности благодаря дружбе с Юрием Шиганским, русским парнем моего возраста, сыном советского дипломата при ООН. В те годы советским дипломатам очень мало платили, естественно, они снимали плохонькие квартиры в неприглядных районах Нью-Йорка и жили весьма скромно. Отец мой всячески стремился к дружбе с этими людьми, часто приглашал их в гости в нашу квартиру на Десятой стрит — даже по завышенным представлениям Нью-Йорка, это был роскошный район. Собственно, так я и познакомился с Юрой. Для меня он олицетворял все то замечательное, что я знал о Советском Союзе, то, о чем рассказывал мне отец. Будь Юра девушкой, я сказал бы, что был в него влюблен. Благодаря ему я смог посетить советскую школу в Нью-Йорке и сравнить уважительное отношение советских учеников к своим учителям с абсолютно наплевательским — моих соклассников по Стайвесанту. По мере ухудшения американо-советских отношений банды американских подростков стали поджидать своих советских сверстников перед школой, чтобы затеять драку. Два или три раза я бился конечно же на стороне русских, при этом во всю глотку матерился (английский язык весьма экспрессивен в этом отношении), замечая, с каким удивлением смотрели на меня американские ребята («Ты же американец, какого х… ты на их стороне?»); затем их удивление переходило в ненависть («сраный коммуняка-предатель!»). В свою очередь свирипел я, ненавидя все и всех. Да, я был готов покинуть Америку.

Мы уехали в конце 1948 года. Думаю, жизнь моя еще более усложнилась бы, оттяни мы отъезд. Ведь худшее для США было впереди. Еще не наступило время маккартизма, американцы еще не могли представить себе, что появится Комитет по расследованию антиамериканской деятельности. Понятно, ФБР следило за нами в четыре глаза, наш телефон прослушивался. Но в этом не было ничего необычного.

Незадолго до нашего отъезда отцу пришлось уйти с работы. Как он рассказал мне несколько лет спустя, его вызвал босс, который, кстати говоря, очень хорошо относился к нему, и сообщил, что в нынешней обстановке он не может держать у себя советского гражданина. «Откажись от этого гражданства, подай на американское, я удвою твое жалование. Иначе должен с тобой расстаться».

Отец отказался от пятидесяти тысяч долларов в год. Он отказался бы и от пяти миллионов. Он не торговал своими принципами — никогда. Ни за какие деньги. И потерял работу.

Силла Науман. Что ты видишь сейчас?

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • Героиня романа останется загадкой для читателя.

    Четыре ее портрета создают, рассказывая о ней, ее муж, отец, подруга, дочь, но нигде не слышен голос самой Анны.

    Кто она?

    Обольстительная свободная художница — мечта любого мужчины? Подруга, о которой мечтают все девушки? Милая и заботливая мать? А может, коварная предательница, способная на измену?

    Автор предоставляет читателю право самому ответить на эти вопросы.

    Первый тираж романа Силлы Науман читательницы Швеции смели с прилавков в считанные часы. Интрига и чувственность — вот причины успеха романа «Что ты видишь сейчас?» Силлы Науман.
  • Силла Науман. Что ты видишь сейчас?
  • Купить книгу на Озоне

— Не возвращайся сегодня домой, Томас.
Во взгляде Паскаля не было ни малейшего
сомнения в том, что я действительно не приду
сегодня в нашу темную съемную комнату на
окраине Биаррица. Он произнес что-то еще, утонувшее
в шуме товарной станции за окнами.

— Почему? — спросил я, хотя прекрасно знал
ответ — должна была прийти Анна.
Я чувствовал, что Паскаль смотрит на меня,
но не оборачивался. Он молча домыл посуду,
повернулся ко мне с напряженным лицом и облокотился
на мойку.

Я стоял возле окна, всего в нескольких метрах
от него. Мне вдруг захотелось изо всех сил
ударить его в лоб. Чтобы его шрам разошелся и
хлынула кровь, темная и густая, как тогда, когда
доска для серфинга, отскочив от волны, врезала
ему между глаз. Вода окрасилась в темный цвет,
волосы облепили пульсирующую рану. Прежде
чем мы добрались до берега и нашли носовой
платок, даже я, привыкший к виду крови, перепугался.

В тот день мы заплыли очень далеко. Все
указывало на хороший ветер и высокие волны
в бухте прямо на границе между Испанией и
Францией. Мы приехали рано. Только несколько
австралийцев лежали на своих досках, как
маленькие тени в солнечном сиянии. Паскаль
зашел в воду первым и ловил волну за волной.
Трагедия произошла, когда мы проплавали уже
пару часов. Он неправильно вскочил на гребень
волны, потерял равновесие и соскользнул в неудачный
момент. Доска отскочила и ударила его
прямо в лоб, что хоть раз в жизни случается со
всеми серфингистами. Помочь ему я не успел.

Из разговоров о серфинге с людьми, ни разу
не стоявшими на доске, я понял, что этот вид
спорта не считается опасным, а океан представляется
несведущим огромной безмолвной далью.
Никто и не подозревает, сколько мощных звуков
исходит из сердца океана, как они захватывают
дух и перекрывают все другие ощущения до такой
степени, что хочется бесконечно внимать
этой силе и неистовству.

Прежде чем отвезти Паскаля к врачу в Хендайе,
я оказал ему первую помощь, но кровь не
останавливалась. Он со смехом утверждал, что
ему совсем не больно, и хвалил мою врачебную
хватку. По дороге в больницу его вырвало прямо
в машине, но он не жаловался, ведь его ждала
Анна, которая любила захватывающие истории.
Мы оба знали о ее любви к драмам.

— Обещай, что не придешь. — Паскаль поставил
посуду в кухонный шкаф и вновь уставился на
меня. Мне хотелось ударить его, я не мог допустить,
чтобы он провел с ней хоть одну лишнюю
секунду.
После первой встречи с Анной он сказал, что
он созданы друг для друга, теперь существовали
только он и Анна, не Грегори и Анна, как прежде,
и не Жак и Анна, как до этого. Но он еще
не знал, что она запала мне в душу. Эта девушка
будет моей! Паскаль — ничтожество, хотя я признавал,
что он симпатичный: приятная внешность,
красивые руки и крупный мягкий рот.
Вчера вечером я долго наблюдал за их поцелуями,
представлял себя на месте Анны и прижимался
своими губами к его губам, а потом был
Паскалем и целовал ее.

— Ты ведь можешь переночевать у Бернара или
в машине. — Взгляд Паскаля стал почти умоляющим,
что ему было совсем несвойственно.
Разве он еще не понял, что дело касалось нас
обоих? За окнами, заскрежетав колесами, остановился
поезд.

— Ты же понимаешь, что ее нельзя вести
сюда, — возразил я и махнул рукой на перепачканные
песком доски для серфинга, которые
грудой лежали на полу среди одежды и промокших
полотенец.

Паскаль дернулся, отчаянно пытаясь подобрать
слова, которые могли бы убедить меня.
Вид у него был совершенно глупый. Как я мог
считать его красивым? Его волосы выцвели от
солнца и соленой воды, под глазами залегли
тени, рана на лбу, затянувшись, оставила уродливый
шрам.

Он резко шагнул ко мне:

— Ей наплевать, как выглядит наша комната…
Черт, да она просто хочет развлечься.

Паскаль рассмеялся, посуда в шкафу задребезжала,
поезд на товарной станции снова заскрипел
колесами. На кухонном полу под ногами
скрипели песок и крошки.

— Твою мать, здесь же сплошная грязь кругом,
не видишь разве?! — закричал я на него.
Шум от проносящегося поезда многократно усилился. Ему нельзя было приводить сюда Анну,
касаться ее, разговаривать с ней. Он не имел на
это права.

Мы с Анной встречались каждый день, но никогда
не оставались наедине. Сначала ее подруга
Моника, а потом Паскаль были третьими лишними.
Первая мысль, которая приходила мне в
голову после пробуждения: на какой пляж она
поедет сегодня? Туда я и отправлялся. Иногда
она оставляла записку. Паскаль всегда думал,
что это для него, но я был уверен, что сообщение
предназначалось мне.

Паскаль кинул в меня газетой:

— Черт, да скажи ты что-нибудь… Ну, обещаешь?

Я резко швырнул в него газету — она угодила
прямо в лоб, — взял ключи от машины и вышел.
Но идти мне было некуда. По какой-то необъяснимой
причине Анна принадлежала ему, а его жалкая
комнатенка была и моей тоже. Как бы сильно
я ни желал, ничего нельзя было изменить. Кроме
комнаты, у меня имелась доска для серфинга, несколько
пар джинсов и рубашек и машина. Большего
не позволял бюджет поездки. Отец пришел
бы в ужас, узнав, как я трачу его деньги, но в то
время я делал все вопреки его желаниям и планам.

Я просто хотел жить самостоятельно. Отец знал,
что его денег хватало на мою скромную студенческую
жизнь, и меня это вполне устраивало. Он
представлял себе мою жизнь повторением своей
собственной. На мне непременно свежая отглаженная
рубашка, я занимаюсь днями напролет в
уютной комнате, читаю, жду ужина и начала семестра.
Он не имел ни малейшего представления
о том, что я оставил учебу и уже целый год исследую побережье Атлантики в поисках высоких
волн. Не знал, что я собираюсь остаться здесь еще
на год, не в силах оторваться от моря. И конечно,
он и подумать не мог, что я стал похожим на
странных бродяг на побережье, даже внешне не
отличался от них. Серфингисты съезжались сюда
со всего света, наслаждались ветром и волнами и
совершенно не интересовались внешним миром.

Я быстро вышел из дома. Может, я встречу Анну
по дороге. Но что мне ей сказать? Как помешать
ей увидеться с ним? Задержать пустой болтовней?
Солгать, что ее новый парень, Паскаль, болен
всеми самыми ужасными болезнями, маньяк и
псих? Что он считает ее исключительно порочной
и легкодоступной девицей? Что он сукин сын?

Черт! Проклятье!

Анна.

Я нигде ее не видел.

Ей нельзя идти к Паскалю и позволять ему прикасаться
к себе. Хрупкие ростки чувств, вспыхнувших
между нами, будут уничтожены в ту секунду,
когда она увидит, как я живу. До этой минуты
мы только обменивались взглядами, жестами,
еле уловимыми намеками… В сущности, мы
еще совсем не знали друг друга. Близкие отношения
могли и вовсе не начаться, как часто бывает,
а могли… Наши зарождающиеся чувства, исполненные
искренности и радости, исчезнут навсегда,
как только она увидит мои грязные простыни
и разбросанную одежду, перепачканную мокрым
песком, в съемной комнатушке у железнодорожной
сортировочной станции.

Анна.

Я нигде ее не видел, хотя научился находить
ее первым, различать в темноте и в солнечном
свете, выделять именно ее движения в толпе людей.
Я постоянно искал ее и все-таки нашел первым,
задолго до Паскаля.

Для непосвященных мы с Паскалем были лучшими
друзьями и вместе занимались серфингом,
что в принципе соответствовало реальности, но
по большей части мы вместе искали Анну. На
ее поиски у нас уходили часы, если утром мы не
встречались за завтраком или у пирса на Большом
пляже. Мы кружили по самым отдаленным
местам, и в конечном счете я всегда находил ее.
Это была моя личная победа. И я всегда устраивал
так, чтобы она оставалась с нами весь день.
Она любила расположиться на заднем сиденье
в моей машине, где лежали сухой купальный
халат, подушка и свежая газета. Светлая кожа
Анны не переносила сильного солнца, поэтому
она обычно открывала все окна, куталась в халат
и читала.

Картины прошлого часто возвращаются ко
мне. Ее огненные волосы на голубом халате, Паскаль
вытягивается рядом с ней, соленая вода
стекает по ее лицу. Она смеется, а он начинает
целовать ее. Закрепляя доски для серфинга на
крыше машины, я наблюдаю, как они страстно
целуются, а она тонкими руками обнимает его
спину.

Анна.

Она так и не встретилась мне по дороге. Я
спустился в подвал кафе «Колонны», где гремела
музыка, и заказал первую кружку пива. Если
эти двое проведут сегодняшнюю ночь вместе, я
напьюсь. Если они будут заниматься сексом в
нашей убогой комнате, я буду делать то же самое
в другой съемной квартире. Если напряжение
сплетенных тел будет ослабевать во сне под звуки
ночного поезда, грохочущего мимо, то переплюну
их и в этом.

Думаю, Паскаль догадывался о моем чувстве к
Анне и о том, что оно не было безответным. А
еще об изощренной игре между нами.

Я хотел его… Хотя ненавидел, когда он обнимал
Анну, но одновременно распалялся. Желание
не стало реальностью, после чего мое влечение
к мужчинам прекратилось. Я по-прежнему
замечаю привлекательность того или иного мужчины,
но страсти ушли навсегда.

Моя тяга к мужчинам обнаружилась еще в
школе. Сначала меня одолевала одна и та же
фантазия о том, как я, стоя в раздевалке, касаюсь
члена одноклассника, чувствую его шелковистую
кожу, тяжесть в руке, силу эрекции. Это
неизвестно откуда взявшееся желание никогда
не пугало меня, не было и определенного объекта
моих фантазий. Оно просто жило во мне,
очевидное и сильное. И спустя годы исчезло
неожиданно и бесследно.

Паскаль уехал из Биаррица вслед за Анной. Он
собирался на фестиваль солнца в Перу, который
проходил раз в сто лет.

— Такое нельзя пропустить, — говорил он,
пакуя чемоданы.

Провожая Паскаля до вокзала, я знал, что
никогда его не увижу вновь. Поезд подали на
посадку, и мы в замешательстве поглядывали
на часы. До отправления оставалось еще четверть
часа, но Паскаль протянул руку и обхватил
меня за шею, причинив боль. Когда он разжал
эти странные объятия, я подумал, что в тот
момент прикоснулся к Анне. Его собственное
тело меня больше не волновало.

Анна исчезла за неделю до отъезда Паскаля, сразу
после той ночи, когда я освободил для них комнату.
Паскаль ничего не рассказывал, но я подозревал,
что тогда все случилось совсем не так, как
он хотел. Когда Анна сбежала, не сказав ни слова,
он словно обезумел. Его отчаяние заставило меня
серьезно взглянуть на ситуацию и повергло в панику.
В тот день мы больше не притворялись, что
ищем высокие волны, а колесили в моем автомобиле
по всей округе. Мы расспросили всех наших
знакомых, но безрезультатно.

Ближе к вечеру мы поняли, что Анна действительно
пропала. Ее подруга притворялась спокойной,
но я видел, что она еле сдерживала слезы,
и вспомнил, как внезапно проснулся от проезжавшего
поезда именно в то утро. Грохот вырвал
меня из сна на несколько коротких секунд, прежде
чем я повернулся в постели и снова заснул.

На перроне Паскаль выпустил меня из своих
неуклюжих объятий, и наша дружба была окончена.
Он шутливо толкнул меня и закинул свою
большую сумку в вагон. Я крикнул ему, чтобы
через неделю он не забыл снять швы. Паскаль
исчез на несколько секунд в коридоре, прежде
чем снова появиться в окне купе. Я видел, как
он пытается приподнять окно, но оно не поддавалось,
он беззвучно шевелил губами, однако я
ничего так и не разобрал.

Я шагал от вокзала по улице Королевы, думая
об Анне и о том, что отъезд Паскаля — всего
лишь уловка, чтобы избавиться от меня, а на самом
деле он мчится к ней.

Еще долгое время я видел Анну повсюду. Иногда
Паскаля тоже, но чаще ее одну. Ее волосы полыхали
огнем в солнечных лучах на пирсе, она
сидела на закате в уличном кафе или бледным
пятном лежала посреди блестящих от крема загорающих
на пляже. Я ловил каждое ее движение,
мог заметить ее силуэт даже под прозрачной
волной, в опасной близости от моей доски. Волосы
Анны в воде потемнели и потеряли свой
цвет, став матово-пепельными.

* * *

— Что ты видишь сейчас?

Бледное лицо Анны рядом с моим. Холодным
бесцветным утром вокруг нас гудят машины.
Она смотрит в мои глаза, будто пытаясь увидеть
то, что вижу я. Голубое шерстяное пальто красиво
оттеняет ее серо-лиловые глаза. Около зрачка
в ее правом глазу есть темное пятно, похожее на
каплю. Секундой позже она опускает взгляд и
отворачивается.

— Что ты видишь сейчас?

Ее вопрос, вернее, тон, которым она задает
его уже много лет, что мы вместе, по-прежнему
заставляет сжиматься мое горло, а потом и сердце.
Я делаю вдох, и мне хочется плакать.

Анна идет по улице и, не оборачиваясь, машет
мне рукой. На сапогах разводы после вчерашнего
снегопада. Она идет уверенным шагом.

— Что ты видишь сейчас?

Вопрос преследует меня в течение всего дня.
На улице под окном я всегда вижу ее. Тяжелый
воздух наполнен выхлопными газами и дымом,
дышать тяжело. Моя клиника всего в шаге от
реки, и иногда мне кажется, что это ее илистые
воды пропитывают воздух сыростью, но не уверен
в этом. В Париже всегда холодно и влажно.

Каждый день, прежде чем запереть дверь, я выглядываю
в окно, пытаясь отыскать ее силуэт.
Несколько подростков спешат к метро. На
одном из них красная блестящая куртка со светоотражателями,
смех и голоса слышны по всей
улице. Но Анны нигде нет. Только пожилая дама
прогуливается с собачкой. Я смотрю в противоположном
направлении, дохожу до угла улицы,
но и там пусто.

Мне так хотелось, чтобы она появилась немедленно
и встала передо мной. Редкие визиты
моей жены Анны заставляют меня все время искать
ее взглядом на узкой улице. Но в душе я
всегда жду, что она исчезнет.

К пяти часам вечера я закрываю окно и выключаю
все лампы. Моя медсестра уходит домой
в три, а я в это время заполняю журнал. Она,
наверное, думает, что я скоро закончу, надену
плащ, потушу свет и тоже уйду. Но вместо этого
я ставлю чайник, зажигаю свет в приемной
и готовлю процедурный кабинет для последних
пациентов. Их я принимаю без сестры, у них нет
историй болезни в архиве, только зашифрованные
записи в картотеке в одном из ящиков моего
письменного стола.

Ровно в половине четвертого на мониторе домофона
в полумраке подъезда начинают двигаться
серые тени. Иногда их бывает много, иногда
всего несколько, но снаружи никогда не бывает
пусто. Чаще всего это незнакомцы, но бывало,
что возвращался один из моих старых пациентов и приводил знакомого. Я впускал только тех,
кого мог осмотреть за полтора часа, но редко отказывал
кому-нибудь.

Сначала эти послеобеденные часы предназначались
для бесплатного приема студентов,
но я давно уже перестал спрашивать студенческий
билет. Я просто лечил тех, кто приходил ко
мне. Сначала приходили в основном студенты за
справками в институт, а потом… кто угодно…

Еще раз я выглянул в окно. Улица была пуста.
Дама с собачкой тоже ушла домой. Смеркалось.
В последних лучах заката серо-белые фасады домов
выглядят театральными декорациями. Я нажимаю
кнопку домофона, и монитор опять показывает
пустую лестничную клетку, подъезд и
кусочек безлюдного тротуара. Звук от домофона,
глухой и резкий, отдается эхом в ушах.

Я хожу по комнате и гашу лампы. На письменном
столе фотография Анны спрятана под стекло,
чтобы никто, кроме меня, ее не видел. А на
столешнице стоит в рамке фотография двух наших
дочерей, еще совсем маленьких. Они сидят
на скамейке в Люксембургском саду. Маленькая
трясогузка приземлилась между ними, и все трое
смотрят прямо в камеру.

Время от времени кто-нибудь обращается ко
мне с серьезными травмами, и я начинаю сомневаться
в правильности того, что не заявляю
в полицию. Но я продолжаю делать все от меня
зависящее — облегчаю страдания и стараюсь
вылечить. Полиция, социальные службы, пожарные
и охранники пусть занимаются своими
делами в других районах этого города.

Александр Иличевский. Анархисты

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Александр Иличевский (р. 1970) — прозаик, лауреат премий «Русский Букер» (роман «Матисс») и «Большая книга» (роман «Перс»). Закончил Московский физико-технический институт, работал в Калифорнии, сейчас живет в Москве и в Тарусе.

    Герой нового романа «Анархисты» Петр Соломин, удачливый бизнесмен «из новых», принимает решение расстаться со столицей и поселиться в тихом городке на берегу Оки, чтобы осуществить свою давнюю мечту — стать художником. Его кумир — Левитан, написавший несколько картин именно здесь, в этой живописной местности.

    Но тихий городок на поверку оказывается полон нешуточных страстей. Споры не на жизнь, а на смерть (вечные «проклятые русские вопросы»), роковая любовь, тайны вокруг главной достопримечательности — мемориальной усадьбы идеолога анархизма Чаусова…

    «Анархисты» завершают квадригу Александра Иличевского под общим названием «Солдаты Апшеронского полка», в которую вошли романы «Матисс», «Перс» и «Математик».

Снова незаметно настал июль, снова как одно мгновение пронеслась половина долгожданного лета. Казалось, только вчера до него отсчитывались недели, дни — посреди медлительного, еще снежного апреля и продувного, с заморозками мая, который мало радовал после нескончаемой, безоттепельной зимы.

Петр Андреевич Соломин, человек лет тридцати восьми, плотный вихрастый блондин в парусиновой блузе, соломенной шляпе и сандалиях на босу ногу, бизнесмен в отставке и художник-любитель, не был в Москве с прошлой осени и отвык от столпотворения и унылых глухих пробок на въезде в город. Продав бизнес и получив развод, он оставил жене и пасынку квартиру и больше года прожил в деревне, где поселился, чтобы отстроить дом и мастерскую и наконец реализовать свои творческие стремления, которые питал еще с юности. Сейчас он стоял у выхода из метро посреди Тверской и с удовольствием осознавал, что почти забыл, как пройти к банку, где у него был открыт депозит.

В это утро Соломин решился покинуть свои калужские наделы и приехал со стройки в столицу убить двух зайцев — поставил машину на техобслуживание, а сам отправился в банк: рабочие уже два раза просили расплатиться за прошлый месяц. Он звонил вчера банковскому управляющему, и в кассе его ждали несколько пачек наличных. Заворачивая их в бумажный пакет из-под завтрака, Соломин с удовольствием подумал: «Должно хватить до весны. Если не метать икру».

Когда-то он был уверен, что нет в Москве транспорта безвредней, чем такси. Автобуса, троллейбуса никак не дождешься, да и поворотливостью оба, в отличие от трамвая, в столичных пробках не отличаются. Но в трамвае мало того что далеко не уедешь — кругом все рельсы разобрали, а уедешь, так тоже не курорт: трясет и грохочет; да еще какой-нибудь талант пришвартуется на повороте без учета заноса в сажень, и за час тут выстроится целый состав опустевших вагонов — застекленные кубометры воздуха, за которыми видны кроны лип и кленов; подле толпятся вагоновожатые в оранжевых спецовках, покуривают, никто не торопится вызвать эвакуатор: трамвай стоит — служба идет.

В ответственные моменты он вставал на обочине и поднимал руку; ни разу в жизни его ни в такси, ни в леваке, даже очень пьяного, не обобрали, не обманули и не вышвырнули на полдороге; разве что однажды неопрятный тип за рулем стал грязно ругать кавказцев, так Соломин попросил остановить, сошел и скоро снова ехал.

Имея при себе кругленькую сумму, он не стал прогуливаться и на углу Старопименовского и Малой Дмитровки проголосовал. Соломин не жаловал отечественный автопром: то в полу дыры — асфальт под ногами бежит, то шаровые опоры держатся на двух нитках резьбы — подвеска гремит и долбит. Он обрадовался, когда перед ним остановилась «мазда». Стекло опустилось, за рулем оказалась девушка; она, не дослушав, кивнула назад; он сел.

Когда ехал в чужой машине, первое, на что всегда обращал внимание, — на ход: как рессоры отрабатывают выбоины, выщербины, выемки люков; насколько приятен звук мотора, гремит ли обшивка — и только потом разглядывал приборную доску, водителя, присматривался к манере езды. Что ж, третья модель «мазды» оказалась не хуже «хонды» и даже «тойоты», — а вот вид салона его удивил. Торпеда, панель, вентиляционные отдушины, сиденья — все было чем-то залито и изгваздано, будто натерто золой. «Молоко? Клей? Пиво?» — гадал Соломин.

Тому, что за рулем женщина, Соломин удивился, но не слишком: в Москве его уже несколько раз подвозили женщины, и это были хорошие водители, аккуратные и неторопливые. Вообще Соломин был убежден, что лишь тогда в России настанет счастливая жизнь, когда наступит матриархат. Ибо только женщины способны дать родине милосердие и честность, почти исчезнувшие с ее просторов. Ему вообще иногда казалось, что мужчины его родину обесчестили и обобрали, и он всегда радовался всему женскому на своем пути… Девушка за рулем — необычайно худая, коротко стриженная и бледная, с темнотой вокруг глаз, болезненно-измученного вида — показалась ему ужасно красивой, хотя таких изможденных он раньше видел только на фотографиях.

Самой красивой женщиной на свете Соломин считал Грету Гарбо — у него была полная коллекция ее фильмов, и он мог любоваться этой актрисой часами, прокручивать вновь и вновь некоторые ее жесты: как она закуривает, как взглядывает с презрением, как падает в объятия… Он никогда не встречал женщин с такой лунной красотой, как у Гарбо. И сейчас впереди сидело существо, обладавшее совершенно той же грацией, тем же неземным шармом…

Девушка курила, держа сигарету на отлете. Открытая пепельница, полная золы и окурков, роняла пепел на ухабах. Замок зажигания был выломан и висел на проводах.

— Тут у меня ребятишки побаловались, — сказала она, заметив его взгляд. — Ребятишки дворовые пошалили. Сломали замки, подхватили девчонок, набрали пива, и айда на Воробьевы горы. Да я что? Я не против. Протокол составили, я спать пошла. Ночью друг звонит: «Иди, забирай тачку». Прихожу, а моя ласточка в хлам. С тех пор не приберусь никак.

— А машина разве без сигнализации? — спросил Соломин.

— На что она? У нас во дворе все свои, нам она без надобности. Никто своего не обидит, разве пошалят, а так всерьез — ни разу.

Доля несправедливости была в том, что Соломин сейчас пользовался услугами этого грациозного создания, которому, вероятно, требовалась медицинская помощь. Последние два года его жизнь приобрела долгожданные стерильные черты. Бездетный и беззаботный, он уже привык к тому, что вокруг него лес, рядом река, под высоким многоярусным берегом — почти безлюдье; что у него нет никаких иных забот, кроме непогоды и приятных хлопот по строительству дома и мастерской, кроме сборов на рыбалку или на этюды, а тут на# тебе: снова вокруг этот проклятый город и снова неизвестно, чего от него ожидать…

— Прокатимся с ветерком? — спросила девушка и, не дождавшись ответа, рванула на открывшийся «зеленый», перестроилась в левый ряд и помчалась вниз по Тверской.

— Нам направо надо было, на Звенигородку через Пресню, — опешил Соломин.

— Не люблю Пресню. Пресная Пресня, никакая вообще. Нечего вспомнить… Ничего, по набережной прокатимся, угощаю, — голос девушки, с едва уловимой хрипотцой, был полон свежести.

— Как скажете, — согласился Соломин.

— И правда, куда спешить… Тебя как зовут?

Соломин почувствовал, что она владеет своим голосом и это доставляет ей удовольствие.

— Какая разница, — ответил он.

— Не обижайся. Я просто так. Скучно целый день кататься.

Она сделала радио погромче. И он вспомнил вдруг, как недавно раскрыл письма Цветаевой — та писала кому-то о своем муже: «В Сереже соединены — блестяще соединены — две крови… Он одарен, умен, благороден…». «Зачем я это вспомнил?» — подумал Соломин.

— Сергей меня зовут, — неожиданно для себя соврал он и испугался.

Она посмотрела на него, себя не назвала. Помолчала, будто что-то соображая.

— А я дрыхла трое суток. Только сегодня проснулась, — вдруг заговорила возница. — Глаза еле продрала — где я, кто я? Нормально, да?

Соломин заметил, что ехали они по Арбату мимо «Октябрьского» — здесь всегда образовывалась толчея: машины сбавляли ход, втискивались в левую полосу, чтобы миновать таксистов, ссаживавших или подбиравших пассажиров у кинотеатра и ресторанов.

— Снилась мне пропасть, — продолжала она. — Сереж, представляешь? Я сама поразилась. Дна не видать, только облака плывут, и как будто я в пропасти этой сижу на дереве. Будто я цветок и расту на ветке. А вокруг ангелы. Я на дереве, а вокруг меня бабочки, вроде как люди, но вместо носа у них хобот. И они эти хоботы сворачивают, разворачивают и крыльями машут, ветер идет от взмахов, чуть меня не сдуло. Ну приход так приход! На ровном месте. Представляешь? Лехе рассказала, а он: «Нализалась!» А я ему: «Пошел ты. Ни грамма!» — она слегка стукнула ребром ладони по рулю. — Слышь, и вот ангелы эти хотят из меня сок пить, будто я цветок, а они из меня нектар сосут. Мне от этого щекотно, и вокруг воздух сладкий, и смешно — чего они пристали, чего им надо, этим ангелам… Хорошо так было. По-настоящему. Понимаешь?

— А какие они были, эти ангелы? — очнулся Соломин.

— Я же говорю, как бабочки. Большие бабочки, больше гуся. Знаешь, как больно было, когда крыло задевало? — сказала она и задумалась. — Прозрачные бабочки. Их видно, только если чешуйки блестят на солнце.

— А дерево какое? Яблоня, груша? Как оно росло в пропасти, на чем держалось? — улыбнулся напряженно Соломин.

— Дерево? Откуда я знаю? Дерево как дерево.

Поездка Соломину нравилась все меньше. Что-то было в голосе девушки… Словно она была из иного мира или загримированным персонажем какой-нибудь арт-группы. «Ничего, ничего, — решил он, — главное — спокойствие».

В автосервисе на Магистральном проезде его ждал Defender, заправленный свежим маслом, с новыми топливным и масляным фильтрами. Скоро он заплатит за обслуживание, сядет за руль и через три часа снова окажется в глубине Калужской области, в благословленных, уже родных местах, снова увидит, как с каждым днем растет его дом, его убежище, как уже возводятся стропила над мастерской, как понемногу приближается его мечта о свободной, полной смысла и деятельности жизни. Так что можно пока потерпеть.

— Хочешь удовольствие тебе сделаю? — вдруг спросила она. — Недорого.

— Нет, — ответил Соломин и осекся… Он никогда не только не спал с такими красивыми женщинами, но даже не видел их вблизи, вот так, на расстоянии руки. Лишь однажды в юности зимой на улице Герцена ему повстречался знаменитый художник, шедший под руку с невиданной красоты девушкой в шубке нараспашку. Шел снег, и седовласый, зверски поглядывавший на свою спутницу художник зыркнул на него, неотрывно смотрящего на женское божество, которое продвигалось сквозь завесу летящих снежинок… И у Соломина мелькнула мысль просто продлить знакомство с сидящим рядом удивительным созданием, с которым ему, скорее всего, не суждено больше встретиться в жизни.

И тут он вспомнил один неприятный случай. Когда Сыщенко — Сыщ, его приятель и бизнес-партнер — еще был пай-мальчиком и не променял директорское кресло на нары в «Матросской тишине», а Соломин счастливо мотался по городу и стране, собирая клиентов для их детища, компании «Риск-инвест», как раз в ту счастливую пору, когда жизнь неустанно шла в гору, он сел в «жигуль» к низкорослому кавказцу со смазливой внешностью. До сих пор он помнил его глаза, модельную стрижку, идеальный пробор, блистающие туфли-мокасины, которые издавали легкий кожаный скрип, когда кавказец нажимал на педали. Похоже, это был мошенник-гипнотизер: все время всматривался в Соломина, и тот не мог выбраться из его густого навязчивого взгляда. Ехать было недалеко — всего только до метро, дело было где-то у «Коломенской». Когда Соломин спешил на важную встречу, он не рисковал и спускался в метро: в столице, как в штормящем море, проще передвигаться под поверхностью. Ехал этот мошенник нарочито медленно, плавно, размеренно переключая передачи — касаясь янтарного набалдашника двумя пальцами с отполированными розовыми ногтями, убаюкивал беседой, и Соломин почувствовал, как вязнет в его бессмысленном бормотании, как валит его сон, а язык не слушается — хочет что-то сказать, но не выходит. Соломин тогда успел понять, что к чему. Когда он был еще студентом, к ним в студгородок приезжал артист с сеансом массового гипноза (это было время Гайд-парка на Пушкинской и «Последнего танго в Париже» или «Забриски пойнт» по рублю в «красном уголке»), и с тех пор он помнил, как это мерзко — лишиться воли под музыку «Пинк Флойд» и пассы одетого во фрак незнакомца. Соломин рванулся, прикрикнул на водителя, выскочил еще на ходу и потом несколько раз проверил бумажник, его содержимое, еле продышался.

Но эта странная девушка не собиралась его гипнотизировать. Они отстояли долгий светофор левого поворота на Театральный проезд, взлетели на Старую площадь и скатились Китай-городом к набережной. Снова пробка. И тут она, заторможенно роняя пепел, скосила на него глаза и удивленно повернулась — будто увидела его впервые. Сделала тише музыку и спросила напряженно:

— Куда едем, командир?

— Мне недалеко. Я уже пешком дойду.

Соломин почувствовал, как у него холодеют руки, и судорожно нащупал пакет с деньгами.

— Я довезу, нет проблем.

Он заметил, что теперь они ехали все медленней и неуверенней.

— Мне на Звенигородку надо, потом на Магистральный, — осторожно сказал он.

— Покажешь? — Она испуганно обернулась.

— Нам сейчас под Каменным мостом на Воздвиженку и Арбат.

— Сама знаю.

Соломин плотней прижал к себе пакет с деньгами.

— Может, ты думаешь, я не в адеквате? — она вдруг повернулась.

Пока соображал, что произойдет сейчас, она снова прикурила дрожащими пальцами.

— Так ты думаешь, я тут по нулям, да? — она рывком перешла на пониженную передачу, мотор взвыл, и они ринулись к «Библиотеке Ленина», заметались с полосы на полосу.

Соломин вжался в сиденье. На повороте на Воздвиженку машину занесло.

— Куда гонишь? — закричал он.

В начале Нового Арбата он проводил глазами гаишников, стоявших у поворота с Никитского бульвара. Они сторожили нелегальную парковку. Соломин подумал, что надо бы в них плюнуть, чтобы привлечь внимание.

Он попробовал опустить стекло, пощелкал кнопкой. Подождал, когда машина сбавит ход, и дернул ручку на себя. Дернул еще.

— С той стороны блокировку заело. Пацаны щеколду выломали, — сказала девушка, заметив его маневр.

Он еще раз дернул ручку. Пакет с деньгами скользнул на пол.

— Остановите. Я передумал. Здесь мне к приятелю надо. Он рядом живет, — как можно спокойней произнес Соломин.

— Как скажешь, — она срезала полосу, ткнулась в бордюр и полезла зачем-то в перчаточницу.

Соломин подобрал пакет, дернул ручку с другой стороны, бесполезно… Он выкрикнул:

— Выпустите меня!

Вдруг сзади нахлынула сирена, и машина ГАИ промигала дальним светом.

— Тут, на Арбате, особый режим. Правительственная трасса. То стоять нельзя, то ехать. Слуги народа! Дармоеды. Ты платишь налоги? Я б им ни копейки не дала.

Машина тронулась и набрала скорость. Соломин продышался и у Дома правительства сказал сквозь зубы:

— Здесь направо.

Она вздрогнула.

— Куда едем?

— Можно через Грузины. А можно по Рочдельской на Заморенова и потом левый поворот на Пресню.

— Знаю. Сейчас разберемся, — посуровела она и пустила машину к Глубокому переулку.

Опять судорожно прикурила и украдкой глянула на него в зеркало заднего вида. Соломин понял: она позабыла, куда они едут, и, вероятно, вновь его не узнаёт.

— Скучно кататься целый день? — спросил он.

Девушка не отвечала.

Испуганно к нему обернулась, рукава ее рубахи скользнули до локтя, и он рассмотрел руки — иссушенные, в синяках, тонкие косточки.

По пути к автосервису Соломину еще раз пришлось объяснить ей дорогу. Наконец они распутали съезд с эстакады за Звенигородским шоссе и остановились напротив стеклянно-алюминиевого ангара, внутри которого лоснились новые автомобили и сновали менеджеры в белых рубашках.

Он протянул ей деньги.

— Сейчас сдачу дам.

— Не надо, — буркнул Соломин.

— Как не надо? Обязательно надо, — она потянулась рукой в перчаточницу.

Он снова дернул дверь, но решил потерпеть и прижал пакет к бедру.

Девица вышвыривала на переднее сиденье какие-то папки, матерчатые перчатки, начатый пакет с сушками, которые покатились по салону, достала наконец сверток, размотала его, передернула затвор и, обернувшись, наставила на него ствол.

— Деньги давай! — сказала она.

— Какие деньги? — мрачно спросил Соломин.

— Бумажные.

— Я дал. Сдачи не надо.

— Все деньги сюда. Которые из банка взял.

Соломин с тоской посмотрел на вывеску Land Rover. Потом схватил девицу за запястье и рванул на себя. Она оказалась легонькой, вылетела с сиденья и, испугавшись, забилась, впилась зубами в руку. Он задохнулся от боли и схватил ее за волосы, пытаясь вырвать ствол. Но тут она рванулась из последних сил, не сдалась.

Хрустнул выстрел. Обмякла.

Пораженный ощущением невесомости ее тела, Соломин смотрел на алое пятно, огромно растекшееся вокруг рваного отверстия в ткани.

Он перетянул ее всю на заднее сиденье, задрал рубаху, свитер. Ранение было скользящим — прорвало кожу по боку, широко.

Стянул с нее свитер, перевязал им, перебрался вперед, взял салфеткой пистолет, швырнул в бардачок — и вовремя: патрульная машина ринулась мимо, да не про его честь — милиционеры тормознули двух таджиков на панели.

Оглянулся. Полуголое женское тело полоснуло глаза, и тут он понял, что, пока возился с ней, его страх стал превращаться в желание. Обернулся, навис, поправил рубаху, прикрыл наготу.

С детства у него была привычка — когда становилось не по себе, он начинал бормотать: «Если друг оказался вдруг и не друг, и не враг — а так…»

На МКАДе девушка застонала. Соломин обернулся: лежит, полные губы полураскрыты, страшно смотреть.

«Чего ж я натворил? — спрашивал себя Соломин, вцепившись в руль. — Существо человеческое покалечил ни за что ни про что. Но ведь это была самооборона. А зачем было стрелять? Она сама нажала на курок. Это случилось при борьбе. А чего боролся? Денег стало жалко? Стало. А что, деньги последние? Не последние. Ладно. Что делать-то? В больницу ее с огнестрельным везти нельзя. Поди потом объясни, откуда пистолет, кто в кого целился. Она скажет, что это я ей угрожал. Бросить на дороге? А если кончится? Грех на душу брать. Грех ли? Грех. Большой? Кто знает. Отвезти к больнице и там оставить?»

Сразу Соломин решить не мог. Проверил повязку, свитер почти не намок.

Пост ГАИ. Инспектор занят фурой, просматривает накладные…

Километров через двадцать Соломин решил бросить машину. Остановился на аварийной полосе. «А как сам? Стоять и голосовать? Кто меня подберет? Брошу машину и отойду подальше…»

Передумал. Объехал Серпухов по бетонке, поворот на Балабаново, свернул на Гавшино. Хоть и приличный крюк, но нельзя было и думать, что повезет раненую через город, — вдруг кто-нибудь на перекрестке заметит… А если очнется?

Проехали совхоз «Красный Октябрь», и девушка опять застонала. Открыл окна, чтобы ветер засвистал, забился в салоне и не было слышно стонов, но не стерпел — обернулся: свернулась в клубок, колени поджимает к подбородку и дрожит, зубы стучат.

Шла вторая неделя июня, и хоть воздух был легкий, за день прогревался сполна, но вечерами набирался росистой испарины и разлетевшиеся за окном заливные луга (в обычных обстоятельствах появление их за окном всегда радовало душу: «Дома! Дома!») в низинках уже были накрыты кисеей тумана. Соломин остановился на обочине, закрыл окна, снял с себя свитер и набросил на девушку.

Отчаяние охватило его. Ну как же так?! Он так долго лелеял свой покой. Так сторожил его и пестовал, а тут на# тебе: на заднем сидении чужой машины стонала и скрипела зубами нечаянная жертва.

«Добить и сжечь в машине!» — подумал Соломин и замычал: «Если ж он не скулил, не ныл, пусть он хмур был и зол, но шел…»

— Но я-то не жертва… — тряхнул он головой, освобождаясь от наваждения.

За Тимшином потянулось капустное поле, на котором там и тут еще возились работники. Ряды лохматых зеленых кочанов, стоявших на высоких кочерыжках, побежали веером и сменились лиловым глянцем краснокочанной, скороспелой.

«Помрет — так и ладно, похороню по-человечески, крест поставлю… А свидетельство о смерти кто выдаст? — думал лихорадочно Соломин. — Тогда без креста, тайно. А машину куда? Машину не сожжешь, в болоте не укроешь. У меня и гаража-то нет — можно было бы спрятать, потом разобрать, утопить по частям. А если машина угнанная? Нет, помирать ей не годится…»

Он снова остановился, обернулся:

— Слушай. Ты держись. Скоро дома будем.

Она застонала.

— Зовут тебя как? — спросил вдруг Соломин.

— Отвали, — ответила она едва слышно.

Михаил Башкиров. Испытания любимого кота фюрера в Сибири

  • Издательство «Флюид», 2012 г.
  • У элитного тевтонца Аристократа — умопомрачительная родословная и замечательная биография.

    Кот — преданный друг, неустрашимый боец, умелый охотник и страстный любовник.

    Как потомок любимого кота фюрера попал из Европы в Азию, из ухоженной и законопослушной страны — в разнузданную и безалаберную державу, из благодатной рейнской долины на суровые ангарские берега, из секретного питомника в таежный особняк владельца золотых рудников?

    Почему элитный тевтонец, повзрослев, сменил домашний гламур на дикую свободу?

    Из-за чего кот Аристократ стал для тайной глобальной секты врагом номер один?

    И какие сенсационные события превратили кота Аристократа в мировую знаменитость, кумира Германии и национальную гордость России?

    Этот роман — соединение традиции великой русской литературы с приемами современных западных бестселлеров.

    Гремучий сибирский коктейль: Байкал, золото, морозы, водка, медведи, коррупция, шаманы, глобальный заговор, сталинизм, нацизм и этапы, этапы, этапы… для всех поклонников качественной литературы, захватывающего сюжета и мурлыкающих любимцев.

Навсегда останется загадкой, почему любимый кот фюрера, загнанного Красной Армией в бункер, не разделил участь любимой женщины и любимой овчарки.

Но бесноватому самоубийце даже в предсмертном кошмаре не могло привидеться, что в двадцать первом веке один из представителей культовой нацистской экстрасенсной породы, чистокровный потомок главного кота рейха окажется в стране, разгромившей фашизм.

А как бы возопили все информационные ленты мира, узнав о предсказании старой шаманки из племени оленеводов, которая напророчила одиозному тевтонцу, внедренному в Сибирь, глобальную известность!

Но пока будущая русская гордость скромно пребывала в обособленном пространстве.

Кот из Германии, проживающий в России, безукоснительно соблюдал режим, установленный в загородном особняке сибирского магната. Только иногда просыпал грумминг, опаздывал на массаж или задерживал тренировочные занятия по бегу, прыжкам и ловле искусственных мышей.

Никто из обитателей усадьбы, включая собак, не имел права нарушать привычный распорядок дня сероглазого баловня семьи.

Короткошерстный питомец чувствовал себя вольготно и на этажах центрального здания, и в помещениях для обслуживающего персонала, и в саду.

Единственный представитель нелегальной породы «тевтонский гулон» в пределах России требовал отношения, подобающего эксклюзивному статусу.

Но в Черную пятницу, выпавшую на середину весны, словно подтверждая дурные слухи о тринадцатом числе, случилось невероятное.

Случилось во время утренней прогулки по аллеям.

Потомка любимого кота фюрера бесцеремонно ухватили за шкирку, словно вульгарную шкодливую бестолочь.

И это был не хозяин.

Владелец золотых рудников и приисков не вмешивался в индивидуальное расписание элитного крепыша.

И не хозяйка.

Супруга магната, ярая активистка экологического движения и региональный представитель международного фонда по защите пресных вод, особо ценила в красавце эсэсовской парадной масти врожденную нордическую тягу к дисциплине.

И не злобный пес.

Все ротвейлеры до ночи сидели в зарешеченных вольерах.

Грубую выходку по отношению к самому дорогому коту в мире позволил себе проходящий мимо начальник охраны.

Довольный и сытый тевтонский гулон, совершая обязательный променад, неожиданно попал в непонятную ситуацию.

Без какого-либо серьезного повода недоумевающего сибарита бесцеремонно изъяли из тихого, безлюдного, мирного сада.

Начальник охраны, рыгающий смесью шампанского с водкой, самолично унес встревоженного тевтонца в дом.

Кот не стал в знак протеста кусать бронежилет и царапать кобуру.

Подобный бытовой казус, равный снегу в начале июня и грому в середине декабря, произошел с тевтонским гулоном впервые в сибирской карьере.

Три года назад шестимесячного котенка доставили чартерным рейсом из Европы в Азию, из ухоженной и законопослушной страны — в разнузданную и безалаберную державу, из благодатной рейнской долины — на суровые ангарские берега, из секретного питомника — в доморощенный гламур.

Ласковый малец прибыл в край советских лагерей и царской каторги не как военнопленный, заключенный, ссыльный, репрессированный или депортированный, а как эпатажный раритет, приобретенный на тайном аукционе.

Элитный котенок с одиозной родословной получил достойное имя — «Аристократ» и влился в семью преуспевающего бизнесмена.

Тевтонцу явно повезло с хозяевами.

Сибирских деловых людей, имеющих староверскую закваску, всегда отличало стремление обособиться от суетного мира.

И золотой магнат не стал исключением.

Благоустроенный скит — резной терем прятался за березовой рощей, в ложбине, там, где высились обнаженные скалы, за которыми начинались буреломы, завалы, непроходимая чаща, болота, ручьи, перевалы, осыпи, пещеры и гари.

Усадьба, расположенная почти на самой границе заповедника, в нетронутой тайге, неподалеку от озера Байкал, в семи тысячах километров от Берлина, в пяти тысячах километров от Москвы и в шестидесяти от ближайшего города — Иркутска, заменяла преуспевающему бизнесмену гигантскую океанскую яхту.

Заросшие темнохвойным лесом пологие горы-сопки, загромождающие горизонт, напоминали девятибалльные волны, застывшие навсегда.

Вместо пассатов и муссонов над крышей особняка проносились ветры с дальних крутых отрогов и хребтов.

Участок размером в полтора гектара находился под защитой высокого бетонного забора, оборудованного новейшими средствами для охраны периметра и наружным видеонаблюдением. Вдобавок поверху тянулась вульгарная колючая проволока, нашпигованная детекторами. Система прожекторов не оставляла мертвых зон. У ворот, снабженных противотаранными барьерами, круглосуточно дежурила бдительная стража и натасканные на человека собаки.

Надежная ограда избавляла обитателей усадьбы от случайных конфликтов и опасных встреч — от медведей-шатунов и голодных волков, от сбежавших преступников и бездомных людишек, от пьяных ягодников и заблудившихся грибников, от назойливых журналистов и любопытных туристов, от профессиональных киллеров и дилетантов разбоя.

Стабильный и отлаженный ритм беспроблемного существования полностью устраивал тевтонского гулона.

Никто не имел право нарушать расписание дня Аристократа.

Но вот сегодня, в Черную пятницу, выпавшую на середину весны, словно подтверждая дурные слухи о тринадцатом числе, случилось невероятное.

Тевтонец в крепких объятиях начальника охраны смирился с участью, не зная, чем обернется принудительное возвращение в особняк.

Но вряд ли высокооплачиваемый наемник посмел бы прервать традиционный променад элитного красавца без веской причины.

Не исключено, что немецкого кота, несмотря на все меры безопасности, снаружи подстерегала серьезная угроза.

* * *

Это может случиться в любой обитаемой точке земного шара.

В развитых государствах и в отсталых, больших и маленьких, далеких и близких.

Это может произойти где угодно.

В столице, мегаполисе, городе, поселке, деревне или на хуторе.

Это начинается обычно так.

Из панельных квартир и роскошных пентхаусов, из бараков-развалюх и сейсмоустойчивых небоскребов, из благоустроенных замков и горных шале, из пригородных коттеджей и крестьянских изб пропадают, пропадают и пропадают четвероногие любимцы.

Исчезают матерые коты, беременные кошки, неразумные котята.

Исчезают в массовом порядке, бесследно и навсегда.

Это значит, что в данный населенный пункт нагрянули фиолетовые похитители.

О них даже продвинутым специалистам по сектантству известно совсем немного.

Истребители кошек устраивают ночные скрытные жертвоприношения.

Все как один, вне зависимости от возраста, пола, национальности, вероисповедания, облачаются в ритуальные фиолетовые комбинезоны.

Широкие полумаски с узкими прорезями скрывают лица извергов.

Ритуальная униформа в обязательном порядке дополняется ожерельем из кошачьих зубов.

И чем больше отбеленных клыков присутствует на шее, тем выше ранг занимает носитель сакрального ожерелья в иерархии кошкофагов.

Каждый участник регулярных казней мечтает попасть в число избранных — Глобальный Координационный Совет, и поэтому все изощряются с полной самоотдачей и вдохновением.

Палачи досконально знают свое живодерное ремесло.

И после очередного кровавого действа от ласковых питомцев не остается ни ушей, ни вибрисов, ни коготков.

Если у вас потерялась любимая кошка — вспомните о зловещей секте и прокляните фиолетовых!

Но только шепотом…

* * *

Кошки не люди, кошки не могут выдумать для себя конкретный объект лютой, постоянной, оголтелой ненависти.

Человек разумный, наоборот, имеет широчайший спектр многочисленных неприятелей в диапазоне от примитивного вируса до высокоорганизованной личности.

Кошки на этой шкале врагов занимают довольно скромное место — где-то между надоедливым комаром и противным тараканом.

Но для фиолетовых сектантов мурлыкающие твари — в безусловном приоритете.

Коварные изуверы, неустанно рыскающие по городам и весям, специализируются исключительно на мяукающем контингенте.

Много кошек погибло в муках — и вульгарно-беспородистых, и гламурно-элитных.

Трагической участи не избежали представители разных пород.

От абиссинской до сиамской, от канадской до турецкой, от норвежской до персидской, от керлов до бобтейлов, от девонов до сфинксов, от манчконов до оцикетов, от рексов до ангор.

И лишь уникальная порода «тевтонский гулон» никак не давалась в жертвы.

Фиолетовым изуверам еще ни разу не удалось заполучить хотя бы один экземпляр.

Тевтонские гулоны никогда не фигурировали в каталогах, не участвовали в выставках, но и без назойливой рекламы и навязчивого пиара оставались заветной мечтой фанатичных кошатников и экзальтированных кошатниц — мечтой, практически недостижимой.

Цены на легендарных котят во время нелегальных аукционов давно ушли за разумные пределы и продолжали расти.

Престижный бренд возник на основе мистических догадок и оккультной репутации, подкрепленной мифологией.

Норманские саги уверяли, что эта порода, воспетая скальдами, ведет начало от лесной норвежской кошки, скрещенной с гулоном, свирепым кошкоподобным хищником, сгинувшим еще в первобытные времена.

В особенности ценились коты, у которых экстрасенсный потенциал гораздо выше, чем у самок.

Скандинавская богиня любви, носительница чудодейственного пояса, запрягала в небесную колесницу с магическим тюнингом предков тевтонских гулонов.

Именно эти прирожденные лекари, опережая суровых топ-модельных валькирий, первыми успевали на поле сражения, чтобы спасти тяжелораненых воинов от попадания в небесные чертоги, где никогда не кончается темное пиво и сосиски, начиненные мясом бессмертного вепря.

Именно эти неутомимые путешественники сопровождали викингов в регулярных набегах, всегда безошибочно указывая обратный путь домой. В лютую непогоду и в беспросветный туман бортовой кот упрямо смотрел в нужную сторону.

Наряду с молодыми бойцами, тевтонские гулоны проходили жесткий, безжалостный отбор.

Но гены, облагороженные мутациями, дающими экстрасенсные способности, не спасли неординарных кошек от средневековых репрессий. Хвостатых непрошеных врачевателей за небыкновенные способности, противоречащие церковным догматам, сжигали на кострах, в железных клетках, вместе с незадачливыми владельцами.

После инквизиторских трибуналов число тевтонских гулонов резко сократилось, и еретическая порода долго балансировала на грани полного исчезновения.

Только фрондирующие немецкие бароны и особы царствующих европейских фамилий могли позволить себе пару-другую «посланцев ада».

И вскоре о тевтонских гулонах напрочь забыли.

Людмила Улицкая. Люди нашего царя

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Писатель работает с частным случаем: жизнь дает какой-то повод — и потом рождается сюжет. И однажды автор обнаруживает, что «разбит на тысячи кусков и у каждого куска свой глаз, нос, ухо — в каждом осколке своя картинка». Герои этой книги собраны под одной обложкой единственно волей сочинителя: писательские дочки, обремененные своим происхождением, и девочки из послевоенных бараков, красавицы, которые несут свою красоту как непосильную ношу, и мечтательный слесарь, увлекшийся ни много ни мало учением Штайнера, чудак Лёня, отец всем детям любимой им женщины…

Коридорная система

Первые фрагменты этого пазла возникли в раннем детстве и за всю жизнь никак не могли растеряться, хотя многое, очень многое растворилось полностью и без остатка за пятьдесят лет.

По длинному коридору коммунальной квартиры бежит, деревянно хлопая каблуками старых туфель, с огненной сковородой в вытянутой руке молодая женщина. Щеки горят, волосы от кухонного жару распушились надо лбом, а выражение лица неописуемое, ее личное — смесь детской серьезности и детской же веселости. Дверь в комнату предусмотрительно приоткрыта так, что можно распахнуть ее ногой, — чтоб ни секунды не уступить в этом ежевечернем соревновании с законом сохранения энергии, в данном случае — не попустить сковородному теплу рассеяться в мировом холоде преждевременно. На столе перед мужчиной — проволочная подставка: жаркое он любит есть прямо со сковороды. Лицо его серьезное, без всякой веселости — жизнь готовит ему очередное разочарование.

Она снимает крышку — атомный гриб запаха и пара вздымается над сковородой. Он подцепляет вилкой кусок мяса, отправляет в рот, жует с замкнутыми губами, глотает.

— Опять остыло, Эмма, — горестно, но как будто и немного злорадно замечает он.

— Ну, хочешь, подогрею? — вскидывает накрашенные стрелками ресницы Эмма, сильно похожая на уменьшенную в размере Элизабет Тейлор. Но об этом никто не догадывается — в нашей части света еще не знают Элизабет Тейлор.

Эмма готова еще раз совершить пробежку на кухню и обратно, но она давно уже знает, что достигла предела своей скорости в беге на короткую дистанцию со сковородкой. Муж блажит, а она, во-первых, великодушна, а, во-вторых, равнодушна: не станет из-за чепухи ссориться.

— Да ладно уж, — дает он снисходительную отмашку. И ест, дуя и обжигаясь. Восьмилетняя дочка Женя лежит на диване с толстенным «Дон Кихотом». Читает вполглаза, слушает вполуха: получает образование и воспитание, не покидая подушек. Одновременно крутится не мысль, а ощущение, из которого с годами соткется вполне определенная мысль: почему отец, такой легкий, веселый и доброжелательный со всеми посторонними, именно с мамой раздражителен и брюзглив? Заполняется первая страница обвинительного заключения…

Через семь лет дочь скажет матери:

— Разводись. Так жить нельзя. Ты же любишь другого человека.

Мать вскинет ресницы и скажет с испугом:

— Разводись? А ребенок?

— Ребенок — это я? Не смеши.

Еще года через три, навещая отца в его новой семье, выросшая дочь будет сидеть в однокомнатной квартире рядом с новой отцовой женой, дивиться на лопающийся на ее животе цветастый халат, волосатые ноги, мятый «Новый мир» в перламутровых коготках, на желудочный голос, урчащий:

— Мишаня, пожарь-ка нам антрекотики…

Отец потрепал молодую жену по толстому плечу и пошел на кухню отбивать антрекотики и греметь сковородой…

Потрясающе, потрясающе — поражается дочь новизной картинки. — А если бы мама тогда один раз треснула его даже не сковородкой, а сковородной крышкой по башке, могли бы и не разводиться… Господи, как всё это интересно…

Но Симону де Бовуар тогда еще не переводили, и про феминизм еще слуху не было. А у Сервантеса об этом — ни слова. Даже скорее наоборот, посудомойка Дульсинея числилась прекрасной дамой. Мама же к тому времени заведовала лабораторией и за счастье считала испечь любимые пирожки с картошкой своему приходящему Сергею Ивановичу.

Десятилетнее многоточие счастья: ежедневная утренняя встреча в восемь в магазине «Мясо» на Пушкинской, сорокаминутная прогулка скорым шагом по бульварному кольцу к дому с кариатидами, трагически заламывающими руки, — к месту Эмминой работы, — ежевечерняя встреча в метро, где сначала она провожает его до «Октябрьской», а потом он ее — до «Новослободской». А иногда — просто несколько кругов по кольцу, потому что так трудно разомкнуть руки.

— Что же он не оставит свою жену, если так тебя любит? — раздраженно спрашивает Женя у матери.

Они видятся триста шестьдесят пять дней в году — кроме вечеров тридцать первого декабря, первого мая и седьмого ноября.

— Да почему?

— Потому что он очень хороший человек, очень хороший отец и очень хороший семьянин…

— Мам, нельзя быть одновременно хорошим мужем и хорошим любовником, — едко замечает Женя.

— Если бы я хотела, он бы оставил семью. Но он бы чувствовал себя очень несчастным, — объясняет мать.

— Ну да, а так он очень счастлив, — ехидничает дочь. Ей обидно…

— Да! — с вызовом подтверждает мать. — Мы так счастливы, что дай тебе бог узнать такое счастье…

— Да уж спасибо за такое счастье… — фыркает дочь.

Десять лет спустя дочь, придавленная к стулу семимесячным животом, сидит глубокой ночью возле матери, в единственной одноместной палате, выгороженной из парадной залы особняка с кариатидами, трагически заламывающими руки, отделенная от соседнего помещения, кроме фанерной стены, еще и свинцовым экраном, долженствующим защищать ее будущего ребенка от жесткого радиоактивного заряда, спящего за стеной в теле другой умирающей.

Вторые сутки длится кома, и сделать ничего нельзя. Женя видела, как за два дня до этого мамина лаборантка пришла делать ей анализ крови и ужаснулась, увидев бледную прозрачную каплю. Крови больше не было…

Эмма была здесь своя, сотрудница, и даже всё еще заведовала лабораторией: заболела таким скоротечным раком, что не успела ни поболеть как следует, ни инвалидность получить.

На тумбочке возле кровати лежит резная деревянная икона из Сергиева Посада — подаренный кем-то Жене Сергий Радонежский. Почему-то мать попросила ее принести. Почему, почему… Сергей Иванович из тех мест…

Бесшумно вошел дежурный врач Толбиев, потрогал маленькую руку матери. Она ему отзыв на диссертацию писала… Дыхание было — как будто одни слабые выдохи, и никаких вдохов…

— Сергей Иванович просил позвонить, если что… — без всякого выражения говорит Женя.

— Иди, звони, Женя. Пусть едет.

Женя пошла по длинному коридору, спустилась на полпролета к автомату. Вынула из кармана белого халата заготовленную монетку, набрала номер.

Они так жили уже два месяца: Сергей Иванович отпуск взял, приходил с утра. Женя приходила к вечеру, отпускала его и проводила в палате ночь. Для нее здесь и вторую койку поставили, но она не ложилась уже несколько ночей, боялась упустить минуту… Почему-то это казалось самым важным.

Позвонила. Он сразу поднял трубку.

— Приезжайте!

Он был всё еще женат, и жизнь его молчаливой жены была сильно омрачена. Женя и прежде об этом иногда думала: почему это все они соглашаются молчать и терпеть…

Ничего, скоро она его получит в полном объеме, — зло подумала Женя и сразу же устыдилась. Но теперь уже было совершенно неважно, что скажет сейчас его жена и что он ей ответит.

Женя поднялась на полпролета, открыла с усилием, отозвавшимся в животе, тяжелую дверь — и вдруг, как пришпоренная, понеслась по коридору, поддерживая прыгающий живот. Коридор был длинный, палата в самом конце, и Жене показалось, что бежит она целую вечность. В ночной больничной тишине стук войлочных туфель звучал как конский топот.

Дверь в палату была открыта. В палате было двое: врач и сестра.

Сестра говорила врачу:

— Я с самого начала знала, что Эммочка в мое дежурство… вот, ей-богу, знала.

Весь институт так звал ее — Эммочка. За веселую сердечность, за природное милосердие…

— Опоздала… — сказала Женя. — Господи, я опоздала.

Через сорок минут приехал Сергей Иванович. Он тоже бежал по коридору, стягивая на ходу мокрый плащ. И он сказал то же слово:

— Опоздал…

Но никто не заплакал: Женя с самого начала беременности ходила какая-то стеклянная, непроницаемая, без чувств, как под наркозом, жила, сосредоточенная на одной ноте: мальчика сохранить. А Сергей Иванович был весь как закушенный — у него был и фронт, и плен, и штрафбат, и лагерь. К жизни давно уже относился как к подарку, и особенно к этим последним годам, с Эммой. И еще он сказал:

— Почему не я…

Коридорные сны начались еще до рождения сына. В жестком белом халате Женя бежала по бесконечному коридору, по обе стороны которого часто поставленные двери, но войти можно только в одну из дверей, и никак нельзя ошибиться, скорей, скорей… Но неизвестно, какая из дверей правильная… а ошибиться нельзя, ошибиться — смертельно… всё — смертельно… И Женя бежит и бежит, покуда не просыпается с сердечным грохотом в ушах и во всем теле…

Мальчик родился в срок, здоровый и нормальный, без всяких там отклонений. Коридорный же сон остался на всю жизнь, но снился редко… Женя, чуть ли не с детства приобщенная к трудам великого шамана, еще раз пролистала знаменитое сочинение, посвященное сновидениям. Прямого ответа доктор не давал. В ту раннюю пору доктор больше интересовался Эросом, чем Танатосом. А кушеточек психоаналитических, столь для Жени привлекательных, в то время не держали, да и не до того было.

Потом происходили всякие разные вещи — женились, разводились, разменивались, переезжали, рождались дети, у Сергея Ивановича — внуки, и у отца Михаила Александровича родилась еще одна дочь, и он успел еще развестись, еще жениться и опять развестись. Женины дети выросли почти до взрослого состояния и уехали к своему отцу, перебравшемуся в Америку, и ничто не предвещало, что они вернутся, и вся жизнь состояла из разрозненных штучек, которые никак не соединялись в целое.

Наконец настал печальный год, когда отец Жени заболел медленной смертельной болезнью, которая заметна была первые годы исключительно на рентгеновских снимках и ничем более себя не проявляла. Врачи обещали пять лет жизни, вне зависимости от лечения. Оперировать легкое в столь преклонном возрасте не рекомендовали. Начало болезни совпало по времени с его выходом на пенсию и перестройкой всей страны, середина — с личной перестройкой жизни Михаила Александровича, превратившегося из преуспевающего, бодрого и слегка хвастливого профессора в угрюмого молчуна, удрученного внезапно наступившей скудностью и оживляющегося лишь при виде вкусной еды и при получении разного рода подтверждений успешности Жениной карьеры, которая должна была компенсировать его собственные неудачи.

Когда отец уже не мог сам себя обслуживать, Женя перевезла его к себе вместе с телевизором и шахматами, в которые он давно уже не играл. Болезнь шла к концу, а ему шел восьмидесятый год, и эти последние месяцы его жизни, горькие и пустые, были омрачены еще и голодом: пищевод не пропускал еды. Он постоянно хотел есть, но после трех ложек начиналась рвота. Как только рвота утихала, он просил Женю принести ему бутерброд с ветчиной. Организм, кое-как принимавший три ложки каши, отвергал бутерброд с ветчиной.

— Тебя вырвет, давай лучше бульон или яйцо всмятку, — предлагала Женя.

Тогда он сердился, кричал на Женю, а потом целовал ей руки и плакал.

Женя умирала от жалости и отвращения. Она целовала его в голову — запах волос был ее собственный, он ей всегда не нравился, и она всю жизнь мыла голову каждый день и стирала вязаные шапки и головные платки, чтобы он никогда не заводился, этот отцовский запах. И она вспомнила, как год спустя после смерти матери открыла ее шкаф, взяла в руки черное, в мелких лазоревых незабудках платье, поднесла к лицу и вдохнула не умерший запах Эммы — цветочный, медовый пот, сохранившийся в подмышках, сладчайший из всех запахов в мире… Женя износила то платье до паутины, а потом разрезала на куски и набила ими подушку-думочку…

Женя гладила старческую голову отца, его седые блестящие кудри и думала о том, что если доживет, то и у нее будут такие красивые седины, и такие же, как у отца, ясные карие глаза, и руки, как у него — маленькие, с короткими ноготками… Всю жизнь не могла ему простить, что похожа на него, а не на мать… И сердце сжималось от тоски по матери, которая умерла так давно…

Потом стало совсем плохо. Пришла мамина подруга, известный онколог Анна Семеновна, которая все эти годы наблюдала Михаила Александровича. Он много кашлял, почти ничего не ел и всё говорил о еде. Анна Семеновна придерживалась той точки зрения, что больного не следует лишать надежды, и потому долго объясняла пациенту, что сейчас выпишет ему новое лекарство, которое снимет эту отвратительную тошноту, и он сможет есть всё, чего его душа пожелает.

— И вы скажите ей, Анна Семеновна, вы ей скажите, что я могу есть свиные отбивные, если их хорошенько отбить, — требовал он. Но требовал так слабенько, так хлипко.

Господи, лучше сшиби меня машиной, чем превращать вот в это, сделай что-нибудь мгновенное, пожалуйста, — скулила Женя измученной душой.

Анна Семеновна сделала вечерний укол — снотворное и обезболивающее. Последние две недели делали четыре инъекции в сутки. Игла вошла в исколотую ягодицу так плавно, что отец даже не заметил. Женя позавидовала: она считала, что колет хорошо, но такого мастерства достичь не смогла.

— Ты засыпай теперь, папочка, — сказала Женя и выключила верхний свет.

— Вы скажите, Анна Семеновна, вы ей скажите, чтобы завтра она пожарила мне отбивную…

— Да, да, может быть, не завтра, а через пару дней, когда вы примете курс нового лекарства… Спокойной ночи.

Они еще сидели на кухне, пили чай.

— Вчера ему было так плохо, он был без сознания, не отвечал… Я думала, что конец. А сегодня лучше…

— Этого никто не знает. В любом случае — вопрос нескольких дней.

Она была ровесницей Эммы, совсем старая врачиха, из того самого института, давно уже переехавшего из здания с кариатидами в далекий новый район…

Женя заперла за ней дверь. Погасила свет в коридоре. Слабый свет шел из дальнего конца, с кухни. Из отцовской комнаты раздалось довольно громко:

— Ставьте вопрос на голосование! Ставьте вопрос на голосование!

Опять бредит. Наверное, во сне, — подумала Женя.

Вымыла чашки. Вытерла чистым полотенцем. Села, опершись на стол, положив подбородок на сцепленные пальцы. Это был его жест, его поза. Всю жизнь она избегала в себе самой того, что от него унаследовала. Истребляла в себе его часть. Но всё равно была похожа на него, а вовсе не на Элизабет Тейлор, на которую была похожа Эмма.

— Мама! — услышала Женя.

«Опять бредит. Бедный…»

И снова, уже громче, уже явственный зов:

— Мама! Мама!

Вышла в коридор. Постояла под дверью. Войти? Не входить?

Не пойду! — сказала себе. И заметалась по коридору.

— Мама! Мама! — доносилось из комнаты.

Он был не такой длинный, как коридор в старой коммуналке. И совсем не такой длинный, как в больнице. И совсем, совсем не такой длинный, как во сне. И здесь дверей было всего три, а не бессчетное множество. Но Женя металась от входной двери к двери уборной и повторяла, как заклинание:

— Он бредит! Он бредит!

Потом он затих, и Женя остановилась.

Ты сошла с ума, — сказала она себе, — дура припадочная!

Но в комнату к отцу не вошла. Легла, не раздеваясь, в постель, и проснулась в два ночи, когда пора было делать следующий укол.

Тихо, чтобы не разбудить, открыла дверь. В свете ночника он лежал мертвый, открыв рот в последнем крике, на который никто не подошел.

Женя опустилась на край кровати рядом с мертвым отцом. Коснулась руки — температура та самая, страшная, — никакая.

— Какой ужас… Я к нему не вошла… Этот коридор…

Картинка завершилась, все ее причудливые элементы сошлись. Она знала теперь, что до конца своей жизни будет видеть этот сон, а когда умрет, то попадет туда окончательно и будет бежать по этому коридору в ужасе, в отчаянии, в отвращении к отцу, к себе самой, а в минуту счастливого отдохновения от вечно длящегося кошмара будет промелькивать навстречу милая Эмма с дымящейся сковородкой в вытянутой руке, серьезная и улыбающаяся, под деревянный стук каблуков, слегка запаздывающий относительно ее энергичного бега…

Лев Лурье, Леонид Маляров. Ленинградский фронт

  • Издательство «БХВ-Петербург», 2012 г.
  • В 1941–1944 годах на берегах Невы произошла одна из крупнейших в истории человечества гуманитарных катастроф. Миллион мирных граждан, в основном женщин и детей, умерли от голода, холода и бомбежек в блокадном Ленинграде. Еще полтора миллиона красноармейцев и солдат вермахта погибли в битвах за город. В течение многих десятилетий «правду»
    о войне писали генералы и политработники. В середине 2000-х годов петербургский «Пятый канал» предпринял попытку опросить еще оставшихся рядовых блокадников и фронтовиков. Были взяты около сотни интервью.
    В 4-серийный документальный фильм «Ленинградский фронт» вошла только малая их доля. В этой книге авторы попытались дать слово всем.

  • Купить книгу на Озоне

Вторжение

21 июня 1941 года в 22 часа солдаты и офицеры группы армий
«Север» были выстроены поро́тно в лесах Восточной Пруссии. Командиры зачитали приказ Гитлера: «Под гнетом тяжелых забот,
будучи обреченным на многомесячное молчание, я, дождавшись своего
часа, обращаюсь к вам, мои солдаты! Начинается наступление, по своим масштабам и протяженности крупнейшее из всех, которые когда-либо знал этот мир. В союзе с финскими дивизиями, плечом к плечу
стоят наши товарищи — победители Нарвика у Северного Ледовитого
океана. Вы стоите на Восточном фронте. Судьба Европы и будущее
Германского рейха, существование германского народа отныне всецело в ваших руках».

На рассвете 22 июня по всей линии советско-германской границы
началось немецкое наступление. Захват Прибалтики, а затем Ленинграда молниеносными ударами с севера и юга — первоочередная задача гитлеровского плана «Барбаросса». После соединения с финскими войсками Балтийское море должно было стать внутренним озером
Германии. К тому же Гитлер придавал взятию Ленинграда мистическое значение.

Адольф Гитлер: «Имя может придать географическому месту значимость. С захватом Ленинграда, большевиками будет утрачен один из
символов революции и может наступить полная катастрофа».

Вермахт — лучшая армия мира, армия спортсменов и техников.
Машина, отлаженная в каждой детали. Рядовые имеют десять классов
образования. В строевых частях плечом к плечу земляки и одноклассники, пруссаки, померанцы, вестфальцы. Эти части за два года войны
не знали поражений. Они захватили Польшу, взяли Париж, подняли
знамя со свастикой на горе Олимп. Для них Восточная кампания —
короткая экспедиция в дикую страну, поход Европы на Азию. Русских
следует уничтожить или приучить служить Великой Германии.

Командовал группой армий «Север» один из лучших и самых опытных полководцев фюрера фельдмаршал Вильгельм фон Лееб.

ДОСЬЕ:

Фельдмаршал Вильгельм фон Лееб,
65 лет. Истовый католик, аскет.
В 1900 году брал Пекин. В Первую
мировую войну успел повоевать и на
Восточном, и на Западном фронте, за
храбрость награжден рыцарским
титулом. Ведущий теоретик
современной войны. Работа фон Лееба
«Оборона» использовалась при
написании полевого устава Красной
армии. Под его командованием
немецкие войска оккупировали Чехию,
прорывали во Франции линию Мажино.
К нацистской идеологии критичен,
находился под наблюдением гестапо.

Немецкая группа «Север» состояла из двух армий — 16-й и 18-й.
В подчинении фельдмаршала Лееба 1500 танков, 725 тысяч солдат,
760 боевых самолетов. 16-я немецкая армия двигалась к Таллину,
18-я — к Луге.

С первых же дней войны советские войска терпели тяжелые поражения. Немцы почти безболезненно прошли Литву и сходу взяли мост
через Западную Двину в районе Даугавпилса. С тыла позиции Прибалтийского фронта прикрывала оборонительная линия, построенная в
30-е годы на границе Латвии и Эстонии. Однако 4 июля немцы ворвались в город Остров — ключевой узел оборонительной линии. 9 июля
фашистские танки на улицах Пскова. В то время Псковская область
входила в состав Ленинградской, поэтому можно сказать, что с этого
момента начинается битва за Ленинград. Немецкие войска за один
день с боями проходили свыше 30 километров. До Ленинграда оставалось всего 280 километров. К 20 июля немцы планировали взять город.
Никто тогда не мог представить, что битва за Ленинград станет самой
долгой и кровавой в истории Второй мировой войны.

ВОСПОМИНАНИЯ:

Мельников Владимир

Застала меня война в Солнечногорске, под Москвой. Там находился танковый
полигон бронетанковой московской академии. Я служил радистом в учебном
полку. 22 июня нас ночью подняли по тревоге и сообщили, что началась война. 24 июня наш отдельный танковый батальон погрузили на платформы и отправили в Латвию оборонять Ригу, но в дороге мы встретили немцев. 26 июня
около реки Даугава (город Дагда) начался мой первый бой. Наш батальон вошел в состав 46-й танковой дивизии полковника Копцова. С этой дивизией мы
и отступали на Сущево, Себеж, Опочку. Наш Т-26 подбили, командир мой лейтенант Ларионов погиб, а меня, благодаря тому, что между мной и командиром
стоял стальной гильзоулавливатель, только контузило. Танковая дивизия за
два дня была уничтожена. Нашу танковую роту уничтожил по существу собственный командир, капитан Кузнецов. Он не знал обстановки, не ориентировался по карте, водил вокруг леса кругами. А в это время немцы нас расстреливали. Из моих товарищей мало кто остался жив. Я со станции Сущево эшелоном выехал в Ленинград. Всю дорогу бомбили немцы, в Старой Руссе меня
ранило в ногу. Но я на это не обращал внимания, я ехал домой, в город свой
родной. В Ленинград.

Баранов Иван

Я родился в деревне в Вологодской области, работал на заводе в Ленинграде,
оттуда был призван на действительную службу. Начало войны застало меня в
Риге. Я служил на Балтике в 41-й авиационной эскадрилье2. Нас бомбили уже
ночью 22 июня. Мы отступали. Это позорно было для нас. Нам вслед люди
кричали нехорошие слова: «Что же вы?» По приказу мы отправили из города
самолеты, подорвали часть своих объектов и имущества, а сами (команда катерников и водолазов во главе с капитаном Гайдукевичем) отправились на катерах в Таллин, но встретили фашистские подводные лодки, были обстреляны
и вынуждены высадиться.

Отремонтировав свои катера в Балтийском порту, решили идти в Таллин. Там
бомбили, один корабль с гражданским населением погиб у нас на глазах: наши
катера спасали утопающих целые сутки.

А в это время 41-я эскадрилья прибыла под Кингисепп, на озера Липовое и
Белое. Когда мы с нею соединились, уже начались настоящие боевые действия. Постепенно отступали до Ленинграда.

Морозов Михаил

21 июня 1941 года наш линкор «Марат» из
Кронштадта пришел в Таллин. Дали команду
личному составу: желающим сойти на берег — записаться. А мы с прошлого года не
были в Таллине. Город нам очень нравился.
Записались, поступил сигнал приготовиться.
Приготовились. Ждем построения. Время
идет, построения нет. Два часа — молчок,
три часа — молчок. В четыре часа заиграл
походный сигнал вахтового. Весь личный состав в недоумении. Как так? Куда? Только
пришли — опять уходить. Ну, мы занимаем
свои посты. Наше дело — что? Прогреть
машину в первую очередь, а кочегарам приготовить котлы. Снимаемся с якоря, уходим.
Часов около трех приходим в Кронштадт,
становимся на большой рейд. Заняли боевые посты. В холодильном отделении у нас
красота — свету много, тепло. Нас шесть
человек.

И где-то часа в четыре — автоматы зенитные. Воздушная тревога сыграла.
Вдруг — в корме удар. Не успели опомниться от этого удара — и еще удар,
над нами. Я доложил, что слышал взрыв в корме. И сразу — еще взрыв. Со
мной рядом. И свет гаснет, меня кверху поднимает, трубку телефона из рук
вырывает. Закрепил трубку в темноте, докладываю, что слышал взрыв на правом холодильнике. Мне отвечают: «Свяжись с правым холодильником, у нас
с ними связи нет».

После боя только восстановилось все, что произошло в тот день. Как раз в четыре часа утра наши сигнальщики заметили группу самолетов над фарватером, которые сбрасывали что-то на парашютах. Доложили командиру. Командир корабля — в штаб. (Штаб на аэродроме.) Аэродром отвечает, что все самолеты на месте. Никаких полетов нет. И вдруг с одного самолета груз
взорвался. Оказывается, они сбрасывали мины на парашютах. Зенитчики открыли огонь по самолетам. Вот так началась война. В общем, «Марат» первым
и принял войну.

Казаев Петр

Месяца за два до начала войны, как только сошел лед, у нас на Балтийском
флоте (и по всем флотам) начались учения. Помню, 25 мая 41-го года я смотрел открытие Петергофских фонтанов. Это было мое последнее увольнение
на берег, после него до начала войны я на берег не сходил, все время проводились боевые подготовки. Увольнение личного состава запретили. Нарком
Военно-морского флота Кузнецов объявил по всем флотам готовность номер
один. Многие базы сухопутных войск пострадали от неожиданного нападения,
сухопутные войска несли большие потери. А из военно-морских баз флота ни
одна в начале войны не пострадала. Ни один корабль не пострадал, потому
что все были готовы к бою.

Начало войны застало меня в Кронштадте, в должности командира «морского
охотника» за подводными лодками. Еще никто не знал о начале войны, а мне
уже пришлось в три часа ночи с 21-го на 22-е провести бой с самолетами противника. Меня послали в дозор, в район Шепелевского маяка (между островом
Сескар и Выборгским заливом, это точка перекреста фарватеров). В три часа
ночи увидел, что со стороны Финляндии летят три самолета в сторону Кронштадта. Запросил опознавательные, опознавательные не ответили. Один попытался пикировать на меня. Я приказал открыть огонь. Самолет задымился.
Тогда они повернули и ушли в сторону Финляндии. Таким образом, до Кронштадта я им не дал долететь.

Меня к 12 часам дня отозвали, пришел на Кроншлот, иду докладывать командованию, что провел бой с самолетами противника. Сам сомневался еще тогда. Думаю, боже мой, как докладывать? А ну как своего сбил? Но тут объявляют о начале войны. Все, отлегло. Начальство мои действия признало правильными, поблагодарило: молодец. Вот так началась для меня война. За
первые два месяца мой «морской охотник» только в подобных одиночных боях
сбил три самолета противника.

После падения оборонительной линии вдоль старой советской границы 1939 года, так называемой «Линии Сталина», между Псковом и
Ленинградом не оставалось никаких серьезных оборонительных рубежей. Город давно готовился к нападению. Но не с юга, а с севера.
Кадровые части, обстрелянные в Зимней войне, располагались вдоль
финской границы. 25 июня 1941 года советская авиация нанесла бомбовый удар по аэродромам Финляндии, которая формально еще не находилась в состоянии войны с Советским Союзом. Финны активных
боевых действий не предпринимали, и часть советских войск перебросили на юг, навстречу немецким армиям. Но 10 июля, на следующий
день после взятия немцами Пскова, финские войска, под командованием маршала Маннергейма, перешли в наступление. Для них путь на
Ленинград вдвое короче, чем для немцев — 120 километров.

Маннергейм был крайне недоволен приказом Гитлера, особенно
словами о том, что немцы стоят плечом к плечу с финскими дивизиями. Он заявлял: «Рейхсканцлер своей формулировкой не посчитался с
международно-правовыми реалиями, не говоря о том, что явно забегал
вперед». В переговорах с послом Германии Маннергейм говорил: «Мы
ничего не желаем завоевывать, и Ленинграда тоже». На международной арене Финляндия тяготела к Англии и США. С самого начала
бывший генерал русской армии скептически оценивал шансы Гитлера
на победу во Второй мировой войне. Главная цель Маннергейма —
добиться независимой Финляндии в границах 1939 года как можно
меньшей кровью. Советская бомбардировка 25 июня не оставила
Финляндии шанса отсидеться в стороне. Всю страну охватила жажда
реванша за территории, потерянные в результате Зимней войны. Финские националисты требовали большего — захвата советской Карелии.
В Хельсинки, у здания парламента проходили бурные манифестации.
Самый популярный лозунг — «Свобода Карелии и Великая Финляндия». 10 июля 1941 года маршал Маннергейм принял должность главнокомандующего. В его приказе о наступлении говорилось: «Свобода и
величие светят нам».

ВОСПОМИНАНИЯ:

Кашин Иван

До войны я жил в Малой Вишере, под Ленинградом. На второй день войны мы,
комсомольцы, двинулись в военкомат, чтобы нас призвали на фронт. Мне было 14 лет, другим мальчишкам примерно также, но ростом я походил на семнадцатилетнего. Паспорта у меня еще не было. В военкомате спрашивают:
«Сколько вам лет?» Я говорю: «17 на днях исполняется». Меня направили к
врачу. Врач осмотрел, улыбнулся и говорит: «Годен». Вот так я попал в армию.

Из комсомольцев сформировали отряд в 300 человек, и отправили нас строить аэродром между поселком Койвисто и Выборгом. Мы валили деревья, выкорчевывали корни и ровняли землю. Почти два месяца работали. А потом
финны двинулись на нас. Была мясорубка такая, что не передать. Всем, кто
работал на аэродроме, был отдан приказ — отступать, а наш комсомольский
отряд оставили прикрывать отступление. Вот там я и принял первый бой.

У нас были автоматы и винтовки — и все. Финны нас окружили, выбраться не
было возможности. Когда нас взяли, раненых разместили на площадке, а убитых — сбросили в траншею. Я был ранен. К каждому стал подходить финский
капитан. Что-то спрашивал. А когда ко мне подошел, я плюнул ему в лицо.
И вот это меня спасло. Финны накинули петлю мне на шею, а веревку привязали к машине и поехали, но я успел подсунуть под петлю руки. В какой-то
момент от боли я потерял сознание и шофер решил, что я мертв. Меня сбросили в канаву мертвого, а я был живой. Шрамы на шее остались у меня на всю
жизнь.

Ночью я пришел в себя и стал пробираться к своим. Десять дней шел. Без пищи, без всего. Что было в лесу, тем и кормился. Дошел до Белоострова, а там
река широкая. Я — через реку, поплыл, но сил не было, стал тонуть. Меня
спасла девушка. Помогла дойти до своего дома в Белоострове и стала лечить.
И уже поправившись, я снова побрел к своим. Там меня проверили и отправили воевать под Красный Бор.

К 1941 году Ленинград — второй по величине город страны: 3,5 миллиона человек. Крупнейший центр оборонной промышленности. После
1918 года, когда правительство переехало в Москву, город сильно
«ощипали». В Москву отправлена большая часть императорских сокровищ, Академия наук, многие издательства, на рубеже 20–30-х гг.
варварской чистке подвержены Эрмитаж, великокняжеские и императорские резиденции. Ленинградские большевики, — те, кто делал революцию 1917 года, трижды испытали на себе уничтожительные кампании: в 1926 году, когда Григорий Зиновьев проиграл войну со Сталиным; в 1934-м, после загадочного убийства Кирова; и в 1937-м. Тем
не менее, ни Сталин, ни Гитлер не рассматривали Ленинград как провинцию.

Во главе ленинградской партийной организации с 1934 года Андрей
Александрович Жданов. При этом Жданов — член Политбюро ВКПб,
Секретарь ЦК и Председатель Верховного Совета РСФСР. Поэтому
повседневное руководство городом он передоверяет своим заместителям Алексею Кузнецову, Якову Капустину и председателю Исполкома
Петру Попкову.

Жданова война застала на отдыхе в Сочи, где он несколько дней
безуспешно ожидал вызова в Москву к Сталину. Однако Сталин приказал ему немедленно отправляться в Ленинград без заезда в столицу.
Жданов хорошо понимал, что это могло означать опалу. С 1939 года он
считался одним из самых пылких сторонников союза с Германией.
Именно Жданов, будучи с 1935-го членом Военного совета Ленинградского военного округа, был персонально ответственен за подготовку
города к обороне. Только 1 июля 1941 года состоялось первое заседание Комиссии по вопросам обороны Ленинграда под председательством Жданова.

Верховное командование защите Северной столицы уделяет особое
внимание. 11 июля в Ленинград прибыл литерный поезд маршала Ворошилова. Ему поручено командование обороной Ленинграда.

После финской кампании, Ворошилову ответственных дел не поручали. Теперь у «первого маршала» появился шанс вернуть былую славу и стать спасителем Ленинграда. Ворошилову подчинены войска Северного фронта, которые растянулись от Ленинграда до Мурманска,
Северо-Западного фронта, беспорядочно отступающего к Таллину и
Луге, Балтийского и Северного флотов. И этого слишком мало, чтобы
отразить удар с юга. Что мог противопоставить Ворошилов немцам?
Кадровые части выбиты в приграничных сражениях. Войска состоят в
основном из новобранцев — деревенских парней, никогда не бравших
в руки оружия. Большинство командиров — недавние выпускники
училищ. Меж тем, по Киевскому шоссе от Пскова к Луге приближалась 4-я танковая группа Гепнера — боевой кулак группы «Север». На
реке Плюссе немецкие танки столкнулись с частями Красной армии и
неожиданно получили отпор.

ВОСПОМИНАНИЯ:

Муштаков Порфирий

Начало войны я встретил в Лужском лагере, где располагалось Первое Ленинградское артиллерийское училище. Я там преподавал топографию и приборы.

На фронт я попросился добровольно, вместе с друзьями — лейтенантами
Володей Дубовым (он погиб под Тихвином) и Филиппом Шелегом. Начальник
Артиллерийского училища вручил нам предписания, пожал крепко руки, и мы,
каждый с маленьким чемоданчиком и шинелью, отправились. Мама со мной
попрощалась и дала соли: «Сынок, соль возьми, пригодится!» И действительно, мама оказалась права. Так пригодилась потом соль!

Меня назначили командиром гаубичной батареи. Было тяжело, потому что немецкая авиация господствовала. Пригнали к нам коней, а тут бомбежка —
и кони разбежались, со слезами пришлось собирать. Часа два по всему лесу
их искали. Наконец собрали и начали упряжки создавать, торопились, потому
что уже и орудия привезли. Солдат пришлось обучать, как окоп выкопать, как
орудие проверить перед стрельбой. Многие были совсем необученные, а я —
профессионал все-таки.

Уже 11 июля мы вступили в бой. Это было между Лугой и Псковом на реке
Плюсса. Главная полоса проходила в населенном пункте Городец. Наш артиллерийский 710-й гаубичный полк 177-й стрелковой дивизии4 стоял в этом
месте. Мой наблюдательный пункт находился чуть-чуть севернее Городца. Когда фашисты начали наступать, у нас все было уже пристреляно. Я только успевал командовать. Мы хорошо побили их там.

Боеприпасов хватало. На тяжелых ЗИСах их подвозили прямо на огневую позицию. Помню ночные удары по населенному пункту Наволок, где размещался
штаб немецкой разведки. Мне командир артиллерийского дивизиона поставил
задачу — ударить ночью, километров на десять по дальности стрельбы. А гаубицы у нас — 122-миллиметровые, у них дальность стрельбы — 11 километров 800 метров. Мы удары нанесли точно, разведчики сказали: «Машины немецкие так загорелись в Наволоке, что фашисты забегали, как угорелые».

Встретив организованное сопротивление, генерал Гепнер принял
смелое решение. Дорога вдоль реки Луги считалась непроходимой для
танков. Но Гепнер бросил свои основные силы по бездорожью. Пройдя 150 километров на север, немецкие танки с ходу форсировали Лугу
у Большого Сабска и захватили пустующие советские укрепления на
правом берегу. Ворошилов бросил в бой курсантов пехотного училища
и 2-ю дивизию народного ополчения. Но контратаки ополченцев и
курсантов — безуспешны. Гепнер доложил фон Леебу: дорога на Ленинград открыта.

Однако 15 июля Ворошилов нанес под Сольцами неожиданный
контрудар танками во фланг немцам. Три немецких дивизии оказались
прижаты к озеру Ильмень. Вермахту пришлось направить танки под
командованием Манштейна на выручку полуокруженной у озера Ильмень группировке. Фон Лееб вынужден приостановить наступление на
Ленинград.

Темпы наступления группы армий «Север» сегодня кажутся невероятными. Но наиболее прозорливые немецкие генералы уже поняли:
что-то не так. В конце июля вермахт только готовится захватить Ленинград. А ведь за это же время войны с Польшей и Францией уже
были выиграны. Все германские мемуаристы отмечают неожиданную
стойкость советских войск в обороне и отличное вооружение. Один из
самых неприятных сюрпризов — тяжелый танк КВ-1, броню которого
не могла пробить ни одна немецкая противотанковая пушка. Немцы
называли все, что происходило в бою с ними, «эффектом колотушки».
Снаряды стучали по броне, не причиняя вреда. В немецких мемуарах
атаки КВ описываются как нашествие марсиан из романа Уэллса: чудовищные монстры, безнаказанно утюжащие позиции противотанковых батарей. В борьбе с КВ выручала немцев лишь тяжелая артиллерия и 88-миллиметровые зенитные пушки.