Одри Хепберн. Жизнь, рассказанная ею самой. Признание в любви

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Ее прошлое не было безоблачным — Одри росла без отца, пережив в детстве немецкую оккупацию, — но и «Золушкой Голливуда» ее окрестили не случайно: получив «Оскара» за первую же большую роль (принцессы Анны в «Римских каникулах»), Хепберн завоевала любовь кинозрителей всего мира такими шедеврами как «Завтрак у Тиффани», «Моя прекрасная леди», «Как украсть миллион», «Война и мир». Последней ее ролью стал ангел из фильма Стивена Спилберга, а последними словами — «Они ждут меня… ангелы… чтобы работать на земле…» Ведь главным делом своей жизни Одри Хепберн считала не кино, а работу в ЮНИСЕФ — организации, помогающей детям всего мира, для которых она стала настоящим ангелом-хранителем. Потом даже говорили, что Одри принимала чужую боль слишком близко к сердцу, что это и погубило ее, спровоцировав смертельную болезнь, — но она просто не могла иначе…

Три месяца и целая жизнь

— Сколько мне осталось?

Я постаралась, чтобы голос звучал как можно спокойней, в конце концов, врач ни в чем не виноват, истерика бессмысленна, эту битву я проиграла.

— Не более трех месяцев. Сожалею, мы ничего не можем поделать… Четвертая стадия… Никто не может.

— Три месяца? Не слишком щедро, нужно поторопиться, чтобы успеть.

— Что успеть, мадам?

— Вспомнить всю свою жизнь, доктор. У меня была замечательная жизнь, я встречалась со столькими талантливыми людьми. Трех месяцев, чтобы с благодарностью подумать о каждом, пожалуй, маловато… Но если вы обещаете только три… не буду терять время.

Я от души улыбнулась. Ответная улыбка была кислой.

Мне действительно нужно многое вспомнить и многих мысленно поблагодарить.

Разве можно в последние часы не думать о своих сыновьях, о Робе, о друзьях, обо всех, ради кого много лет ездила по миру…

Я была счастлива, и, прежде чем уйти, хочу еще раз мысленно прожить столько чудесных мгновений. Я успею это сделать, хотя три месяца для целой жизни ничтожно мало …

Операция оказалась бесполезной, она лишь ненадолго продлила мою жизнь, подарила немного времени, может, для того, чтобы я успела отдать дань всем, кто жил и любил меня, и всем, кто еще будет жить после моего ухода, надеюсь, здорово и счастливо.

У всех есть детство. только не у всех одинаковое…

Какие праздники люди любят больше всего? Дети, конечно, Рождество и свой день рождения. Я тоже. Став мамой, полюбила дни рождения своих обожаемых мальчиков.

Это был самый грустный день рождения в моей жизни.

Мама с отцом уехали, кажется, в Мюнхен, и я очень переживала, вернутся ли вовремя. Когда стало ясно, что нет, няня попыталась успокоить (лучше бы она этого не делала!):

— Просто их задержали важные дела. Взрослых часто задерживают дела. Они непременно пришлют тебе поздравление и подарок!

Я схватилась за эту спасительную мысль: конечно, конечно, их задержали дела, но родители обязательно пришлют мне весточку, ведь они меня любят, я знаю!

Утром никакого сообщения не было, няня снова успокоила:

— Одри, почтальон еще не приходил.

Кажется, я весь день просидела у окна в ожидании почты. Когда показалось, что почтальон идет, со всех ног бросилась к двери, чтобы открыть сразу, как только раздастся стук в нее, но…

— Он… прошел мимо?..

Няня уже осознала свою ошибку и теперь пыталась что-то исправить.

— Одри, может быть, письмо случайно положили не в тот ящик… может, просто что-то напутали на почте…

Я бросилась обуваться.

— Надо идти!

— Куда?

— На почту! Там должны разобраться.

— Имей терпение. Если письмо задержалось, его просто нужно дождаться, у почты много других писем. Ты же помнишь, что всегда говорит твоя мама: нужно думать прежде всего не о себе, а о других.

Это была правда, мама учила меня думать сначала о других. Я со вздохом согласилась:

— Да, наверное, у почты слишком много других, более важных писем…

О подарке речь уже не шла.

Письма так и не было, из-за дел в Мюнхене родители просто забыли о моем дне рождения, но я предпочитала думать, что письмо затерялось.

Всю ночь я пролежала без сна, пытаясь понять, чем я могла их так рассердить, что они забыли о своей дочери. Я уже не лазила по деревьям вместе с братьями (просто потому, что они уехали учиться), не таскала из колясок чужих младенцев, чтобы покачать их на руках, не тащила в дом каждого встречного котенка или щенка, не приставала к собакам в попытке погладить, не тискала до бессознательного состояния своего кролика, таким образом выражая ему свою любовь… Я уже была хорошей, послушной девочкой, но что-то все равно не так, если я маме с папой не нужна.

Стало страшно, очень страшно: а что, если я не нужна совсем?!

— А вдруг родители не вернутся?

— Что ты говоришь? Как они могут не вернуться?

— Что, если они не захотят возвращаться к непослушной девочке?

— Одри, я завтра же отправлю им письмо с сообщением, что ты стала очень послушной.

— Напиши, пожалуйста! Напиши!

Едва разлепив глаза на следующее утро, пристала к няне:

— Написала?

Родители приехали, но даже упоминания о забытом поздравлении не было, я сразу поняла, что что-то не так, они почти не разговаривали друг с другом. И что случилось, тоже не рассказывали.

Когда отец вдруг ушел, мне было всего шесть. Это случилось довольно скоро после того самого несчастливого дня рождения.

Конечно, я понятия не имела, куда и зачем родители ездили, политические игры не для шестилетних девочек, я знала одно: мама и папа забыли о моем дне рождения, а еще, что после возвращения ссоры в нашем доме стали постоянными. Теперь я уже не сидела под обеденным столом во время скандалов, как раньше, потому что слышать крики родителей была не в состоянии, я стала убегать и прятаться, закрыв уши.

Делать это пришлось недолго. Однажды папа ушел. Он кричал, что так жить не может, мама отвечала тем же. Я не понимала слов «альфонс» и «подлец», но понимала, что это очень плохо, и знала только одно: мама тоже не хотела, чтобы он уходил, ругала папу, но не хотела!

— Папа, не уходи! Папа, я люблю тебя!

Он даже не оглянулся, ему было все равно.

Мама коротко приказала:

— Прекрати унижаться!

Я замолчала, хотя слезы все равно текли ручьем.

— Я… я просто не хотела, чтобы он уходил. Я хочу, чтобы он любил нас.

— Любовь нельзя вымаливать, она либо есть, либо нет.

И я, шестилетняя, поняла и навсегда запомнила — любовь не выпрашивают, это подарок небес, которого может и не случиться.

Через много лет я поняла и то, почему родители ссорились, и куда ездили, и в чем мама обвиняла отца. Однажды во время оккупации она резко бросила в сторону колонны оккупационных войск, марширующих по городу:

— Вот с кем дружит твой отец!

Сказала и забыла, а я никак не могла поверить: папа и фашисты?! Нет, этого не могло быть!

Ты скрывала все много лет, в том числе и собственное сотрудничество с Британским союзом фашистов — организацией Освальда Мосли, хотя быстро сумела с ними порвать. Это «дно» ты имела в виду, мама? Именно туда попал, в конце концов, отец? Когда я задала ему такой вопрос после войны в Дублине, он не ответил. Ты научила меня скрывать прошлое, хотя в моем не было ничего предосудительного, разве я виновата, что, когда мне было шесть, родители ездили в Мюнхен, чтобы пообедать с Гитлером? Не наедине, в числе большой компании сторонников Британского союза фашистов, но ведь с Гитлером!

Ты права, одно лишь подозрение, что родители могли в таком союзе состоять, испортило бы мою жизнь.

Я не осуждаю, наверное, для вас нашлось что-то притягательное в идеях Мосли и союза, я знаю другое: во время оккупации ты активно помогала Сопротивлению.

Но тогда, в 1935 году, мне было все равно, кому вы сочувствуете, я страдала. Папа уехал и не обещал вернуться, как делал раньше, а ты много плакала, скрывая свои слезы от всех. Как мне хотелось стать такой же сильной, научиться делать вид, что неприятностей просто не существует, но у меня не получалось.

Я уже знала, что отец ушел не из-за меня, но переживала, что не могла его удержать.

— Папа, не уходи!

Но он ушел. И вот тогда я испугалась, что уйти можешь и ты тоже, а я останусь совсем одна в этой жизни!

Это немыслимо страшно для шести лет — испугаться, что останешься одна! Надо мной смеялись, говорили, что я к тебе приклеена. Это действительно было так, но на сей раз ты не сердилась и даже не возражала. Мы жили, словно чувствуя свою вину друг перед дружкой. Я боялась хоть в чем-то перед тобой провиниться, а ты старалась научить меня как можно большему, а еще воспитать устойчивость к любым жизненным ситуациям.

Мама научила меня всему — рисовать и читать, любить книги и быть старательной, сдерживать эмоции и думать прежде о других, а потом о себе, научила быть доброжелательной даже тогда, когда хочется выть волком, научила трудиться, а еще — не сдаваться и не опускать руки.

Сейчас я понимаю, что самым тяжелым для нее было уберечь меня от разочарования в отце. Мама не хотела, чтобы я считала себя дочерью фашиста или никчемного человека, а потому предпочитала казаться жестокой и несправедливой в моих глазах, только чтобы не допустить меня к тесному общению с отцом. Она догадывалась, что я ему не нужна, что получу страшную травму, если попытаюсь его разыскать?

— Я хочу найти в Англии отца…

— Зачем?

— Но ведь он мой папа…

— Одри, у Джозефа может уже быть другая семья, и им не понравится появление его дочери.

Это горько, очень горько — сознавать, что отец мог забыть обо мне только потому, что у него новая семья. Они еще не были разведены, но я знала, что вторые семьи бывают и у женатых мужчин.

— Я не буду мешать этой семье, я не приду к ним в дом. Я просто хочу, чтобы папа навещал меня.

— Не думаю, что это хорошая мысль.

Мне казалось, она так говорит из ревности, а мама просто старалась оградить меня от еще большего разочарования, если отец не станет видеться со мной часто. Так и произошло, но я все равно разыскала его, и от огорчения уберечь меня не удалось.

Перед самым началом Второй мировой войны мама вдруг забрала меня из пансиона, вернула домой моих братьев Александра и Яна и перевезла всех в Голландию, в Арнем, неподалеку от которого было имение дедушки — Вельпе. Этот переезд, пожалуй, определил наши судьбы. Иногда я думала, что было бы, переберись мы все вместе в Англию. Но тогда казалось, что Англия — главная цель для Германии, ей достанется больше всего. Нейтральной Голландии, находившейся под боком у воинственной Германии, но тесно связанной с ней тысячами кровных уз, множеством работавших там людей, бояться нечего.

Я никогда, и став совсем взрослой, даже мысленно не обвиняла маму в этом переезде. Во-первых, никто не мог знать, что немцы захватят нейтральную Голландию, во-вторых, ожидать, что она падет через пять дней. Но главное, кто в 1940 году мог ожидать ужас голода 1944 года? Германия жила хорошо, никто не думал, что оккупанты превратят нашу жизнь в настоящий ужас.

Книга Трумена Капоте «Завтрак у Тиффани» начинается с фразы «Меня всегда тянет к тем местам, где я когда-то жил, к домам, к улицам».

А меня тянет? Пожалуй, да.

Но есть места особенно дорогие — те, где мы боролись не только за радость и благополучие, а и за саму жизнь.

В Арнеме мне очень понравилось. Я помнила мамины рассказы о большом родительском доме, о красоте самого города, о том, какие там замечательные парки и фонтаны… Меня больше привлекали театры и концертные залы, к тому же было обещано, что я буду учиться танцу в Арнемской консерватории. Дом действительно оказался большим и красивым, а родственники добрыми. Особенно я любила дядю Уильяма, добрейшей души человека. За те недолгие месяцы, которые прожила с ним рядом, дядя на всю жизнь привил мне ненависть не просто к войне, а к насилию.

В тишине и спокойствии прошли полгода, и только в мае стало ясно, что война не где-то там, а прямо в Арнеме.

Детство закончилось вдруг под грохот танков на тихих улицах Арнема.

Война научила меня многому, хотя куда лучше было бы учиться в мирной жизни.

Немцы очень быстро смогли справиться с Голландией, меньше пяти дней длились военные действия, после того, как был разбомблен и сожжен Роттердам, Голландия капитулировала, а королева и правительство улетели в Англию. Они улетели, а мы остались…

Мама пришла в мою комнату рано утром, резким движением отдернула шторы и почти приказала:

— Вставай! Началась война!

Я хотела спросить: «А разве она уже не идет?», но услышала металлический лязг с улицы и поняла, что теперь война пришла на улицы города.

Но ребенку в одиннадцать лет трудно до конца осознать, что несет появление на улицах города солдат в чужой форме и с оружием. Кажется, даже страшно в первые дни не было, скорее любопытно.

Довольно скоро любопытство сменилось опасением. Нас выселили из своих комнат в пристройку для прислуги, мама сказала, что это еще хорошо, могли бы оставить просто на улице. С этих слов началась моя учеба, странная учеба — я училась новой жизни, вернее, училась выживать в любых условиях, училась тому, что в мире есть несправедливость куда страшней ухода отца из дома. Эта несправедливость касалась самой возможности жить, потому что очень скоро стало ясно, что за любое сопротивление следует жестокое наказание. Пока ты подчиняешься и принимаешь все с покорно опущенной головой, у тебя есть шанс уцелеть, если, конечно, не попадешь в облаву или заложники, которые своими жизнями расплачиваются за какой-то акт возмездия.

Когда я осознала, что выжить можно только притаившись, как мышка в норке, стало страшно — а вдруг это на всю жизнь? Помнишь, я задала тебе такой вопрос, мол, как надолго немцы в городе? Ты заволновалась, попросила не только не спрашивать, но и не думать об этом, чтобы случайно не проболтаться.

Вот тогда я испугалась по-настоящему. Даже потом, когда относила передачу английскому летчику, что прятался в лесу, и попалась немецкому патрулю, так не боялась. Может, просто не успела испугаться, присела перед немцами, словно изображая балетный поклон, протянула собранные в лесу цветы и пошла дальше на негнущихся ногах…

А после такой просьбы стало страшно, потому что даже мама, такая решительная, всегда презиравшая неприятности, теперь не могла их не замечать. Это означало, что неприятности слишком велики и надолго. Кажется, я подумала: «Только бы не навсегда!» Никто не мог ответить, так это или нет.

К жизни в униженном положении привыкнуть нельзя, пока ты человек, ты будешь сопротивляться, если только привыкнешь, превратишься в животное. Но даже гордое животное не позволит себя унижать. И привыкнуть к тому, что нужно время от времени сдавать отпечатки пальцев, что тебя, как преступницу, фотографируют в фас и в профиль, что нужно то и дело менять удостоверения личности, получать карточки на питание… невозможно. Мы хотели жить свободно, спокойно ходить по улицам, не боясь окрика военных или полиции, покупать продукты, на какие хватит заработанных денег, не бояться пригласить гостей в дом и не занавешивать как можно плотней окна, чтобы свет не пробивался на улицу.

А многие хотели просто жить, но у них отняли и эту возможность.

Мама не виновата, что мне пришлось пройти вот такую школу, она сама проходила эту страшную школу вместе со мной.

Зато после войны могли смело смотреть в глаза остальным, потому что помогали Сопротивлению, потому что были, как все.

Для меня самой трудной в первые месяцы оккупации, пока еще не стало совсем уж голодно и я еще могла брать уроки танцев, оказалась необходимость скрывать, что я имею английские документы, что у меня английское имя и отец в Англии. Тогда я стала вместо Одри Эддой и вынуждена разговаривать только по-нидерландски.

Это неправильно, когда человек, не сделавший ничего плохого и ни в чем не виноватый, должен скрывать свое происхождение, свое имя, свое прошлое. В Арнеме я должна была скрывать от немцев, что у меня отец англичанин, после войны, что отец состоял в Союзе фашистов, что он был из-за этого в тюрьме… Разве я в этом виновата?

Почему люди так несправедливы друг к другу? Я знала стольких хороших людей в Арнеме, вся вина которых состояла только в том, что они евреи. В нашем классе девочка-еврейка вместе с родителями попала в концлагерь. Мой дядя Уильям погиб, потому что оказался в числе заложников, которых расстреляли за убийство нескольких военных немцев. Брат попал в концлагерь, потому что угодил под облаву и попробовал бежать…

Но в то же время отец сидел в лагере в Англии только за сочувствие идеям нацистов, он ничего не сделал, но поддерживал Союз фашистов.

Останься я в Англии с отцом или мама вместе с Яном и Александром с нами, наверняка мы бы все также сидели в лагере. И хотя брат говорил, что лучше сидеть в английском лагере, чем в немецком, я думаю, что нигде не лучше.

Это после войны стало ясно, кто враг, а кто герой, а в самом начале войны Европа просто запуталась, с кем воевать — с Гитлером или со Сталиным. Но труднее всего оказалось детям, не виноватым во взрослых играх в политику. Через много лет я еще раз убедилась, что, когда взрослые воюют, страдают больше не они, даже не те, кто ранен, а именно дети.

Но даже во время оккупации мы оставались детьми, нам хотелось жить и радоваться жизни.

Чтобы случайно не выдать свой английский, я старалась как можно меньше разговаривать, зато как можно больше танцевать. Первые годы это получалось, пока на танцы хватало сил.

День за днем, месяц за месяцем, мы выживали. Усиливалось сопротивление фашистам, в ответ усиливались репрессии, участились расстрелы, все меньше продуктов выдавали по карточкам, все больше становилось запретов. Мы, дети, не всегда серьезно воспринимали опасность, смертельную опасность. Не помню, чтобы было очень страшно, когда под стельку моей туфельки вкладывали записку с сообщением, а я часами играла на улице, дожидаясь, когда её заберет связной. Игра, не больше. Но позже, уже имея собственных мальчиков, я задумалась, каково же было маме, прекрасно понимавшей, какой она подвергает опасности меня! Каково это матери, знающей, что один сын пропал без вести, уйдя на войну (потом брат вернулся, побывав в плену), второй чудом избежал расстрела, но увезен на работу в Германию, а дочь носится по Арнему с записками для бойцов Сопротивления или разыскивает в лесу сбитого английского летчика, рискуя жизнью!

Для нас, детей, участие в Сопротивлении было скорее своеобразной игрой, конечно, мы понимали, что это опасно, но вряд ли осознавали всю серьезность этой «игры». Просто по Арнему носилась компания подростков, выполняющая роль связных. Главным было не раздражать немцев и не казаться взрослее, чтобы не отправили на работы или в лагерь. Так попался при облаве мой брат и чудом выжил на принудительной работе в Германии.

Страшно стало, когда стали расстреливать участников Сопротивления за пущенные под откос поезда, а в городе начались облавы.

Потом ко всему добавился голод, фашисты, разозлившись на забастовки железнодорожников, запретили подвоз продовольствия гражданским лицам. Конечно, мы ходили за продуктами в соседние деревни, меняя вещи на еду, но, во-первых, это было очень опасно, во-вторых, вещей тоже почти не осталось, менять оказалось просто нечего. Я помню свои распухшие от недоедания и малокровия ноги… На таких колодах не потанцуешь, а ведь именно приработок обучением танцам был нашим единственным источником дохода.

Голод зимы 1944 года в Голландии вошел во все учебники по истории, но нам пришлось изучать этот ужас на собственном опыте. Моя худоба оттуда — из голодного 1944-го. Кушать один раз в день похлебку, сваренную из луковиц тюльпанов, а чтобы заглушить чувство голода, лучше побольше спать… Но я нашла еще один способ: приучила себя к мысли, что — еда это что-то не слишком приятное, потому её нужно совсем немного, буквально чуть-чуть, только чтобы не умереть. У меня получилось, мне и по сей день еды нужно чуть-чуть… только чтобы не умереть…

А сейчас не нужно вовсе, потому что после операции у меня просто нет кишечника и жизнь сохраняют лишь инъекции. Представляете человека, которому совсем не нужно садиться за стол, брать в руки вилку или ложку, жевать, глотать…

Но тогда мой организм настойчиво требовал еды, потому что мне было четырнадцать и я росла. Представляю, какие чувства испытывала мама и тысячи таких же матерей, которые не могли дать своим растущим детям ни крошки, ни ложки супа, ни глотка молока! Тяжело, когда нечего есть самим, но куда страшнее, если нечем накормить детей.

Мама выдержала все, хотя седых волос на её голове за время оккупации прибавилось. Невозможно не поседеть, когда у тебя на глазах расстреливают брата, кузена и еще знакомых, а сына увозят в Германию. Невозможно не переживать, если ушедшая за продуктами дочь не возвращается длительное время, и это тогда, когда с неба сыплются снаряды, потому что тихий, спокойный до войны Арнем стал местом проведения операции союзников, а немцы оказали сильнейшее сопротивление.

Это действительно был ужасный поход. Посреди зимы нас просто выкинули уже не из домов, а из самого города, немцев мало заботило, куда денутся женщины с детьми без еды и крыши над головой. Наша семья ушла в Вельпе, где стоял большой дедушкин дом. Крыша над головой нашлась, но под этой крышей было холодно и совсем нечего есть. Вот тогда и родилась мысль сходить в безлюдный Арнем за едой.

В нашем арнемском доме остался мешочек с сухариками, который держали на самый крайний случай и в спешке ночных сборов, когда немцы приказали всем горожанам покинуть Арнем немедленно, дав на сборы несколько часов, забыли. Мы запихивали в рюкзаки и чемоданы все, что только могли унести, но довольно быстро поняли, что почти ничего не сможем, потому что все едва держались на ногах от недоедания.

Когда в Вельпе было съедено все, вплоть до луковиц тюльпанов, оставленных зимовать в подвале, мы вдруг вспомнили о тех сухариках, и я уговорила отпустить меня в Арнем. Казалось, ну что опасного в том, что я схожу в пустой город?

Конечно, опасно, очень опасно, даже не только из-за немцев, но и просто из-за одичавших собак и голодных людей. Но хуже всего, что можно было попасть на строительство укреплений, куда немцы сгоняли всех, попавшихся патрулям. Едва ли я выдержала бы работы лопатой… Но главное — я должна принести родным немного еды, которую удалось разыскать!

Банки с сухарями не было, я не знала, кто и когда забрал её, но в разбитой булочной мне удалось обнаружить две большие, хотя и совершенно засохшие булочки и несколько яблок. А вот вернуться в Вельпе удалось не сразу. К счастью, я заметила патруль раньше, чем они меня, и юркнула в подъезд, вернее, то, что от него осталось, потому что сам дом был разрушен.

Я была настолько худой, что, наверное, могла бы спрятаться просто в щель, толстыми и распухшими оставались только ноги, они временами просто не желали подчиняться. И все же патруль мог обнаружить меня, пришлось спуститься в подвал. Это был удачный и неудачный ход, потому что немцы Арнем совсем не покинули, и в соседнем доме расположился какой-то их отряд. Я затаилась надолго…

Откуда желтуха? Это крысы, им тоже хотелось есть, но я не могла отдать свое сокровище, и мы не поладили. Крысы вблизи вовсе не такие уж страшные, правда, пока не покажут зубы… С тех пор я не могу в цирке смотреть номера с мышами или крысами, кажется, что они вот-вот бросятся на дрессировщицу и вцепятся ей в руку.

Крысы заставили меня покинуть убежище, и это хорошо, потому что сидеть там слишком долго тоже опасно, я просто теряла силы и могла не осилить обратный путь.

Помню ужас в маминых глазах, но мне уже было все равно, и только увидев её руку рядом со своей, поняла, что стала желтой… Наверное, я довольно долго сидела в этом подвале, если даже успела пожелтеть после укуса настырной крысы. Но булочки и яблоки им не отдала, чем очень гордилась.

Вряд ли они спасли нашу семью, но тут союзники начали сбрасывать продовольствие с самолетов, чтобы оставшиеся в живых не умерли с голоду, к тому же наступила весна. А потом пришли англичане…

У меня освобождение связано со вкусом сгущенного молока, которое можно было есть ложками! Наверное, не одной мне банки с молоком казались сказкой…

В 1959 году, когда я снималась в «Войне и мире», вдруг позвонил Джордж Стивенс. Его предложение меня откровенно… испугало. Казалось бы, чего бояться, если я уже имела «Оскара», известность и, как я считала тогда, крепкий тыл?

Стивенс имел двух «Оскаров» за режиссуру, но испугалась я не его звездности. Джордж предложил мне сыграть… Анну Франк! Моя реакция была мгновенной:

— Нет!

— Почему? Вам же многое так хорошо знакомо и даже близко…

— Именно поэтому.

Но Стивенс настаивал, и позже тоже, словно поклялся сам себе или кому-то заполучить меня на эту роль. Я отказывалась…

Анну Франк в фильме прекрасно сыграла Милли Перкинс.

Я надеюсь, что Джордж Стивенс не обиделся на меня, хотя больше мне ничего не предлагал. Но я действительно не могла играть Анну Франк, потому что это значило бы снова вернуться в страшные годы оккупации, которые я так старалась забыть.

Я читала этот дневник, когда тот книгой еще не был. В 1945 году нам его принес в виде отдельных печатных листов мамин друг Пауль Рюкенс. От него я впервые узнала об Анне Франк.

Пауль Рюкенс удивительный человек, стойкий, мужественный, добрый… Он сумел победить полиомиелит и всегда говорил мне, что либо ты одолеешь болезнь, либо она тебя. Сейчас, когда мне становится совсем плохо, я со вздохом говорю себе, что моя болезнь одолевает меня. Но пока я не сдалась, я жива и даже способна вспоминать…

Пауль Рюкенс стал нашим с мамой покровителем после войны, без него мы едва ли смогли бы выкарабкаться из нищеты и болезней сначала в Амстердаме, а потом в Лондоне. Этот человек фактически заменил мне отца, я благодарна ему за помощь и поддержку, а также за пример мужества.

Анна Франк — еврейская девочка, которой пришлось вместе с родственниками долго скрываться на чердаке, который они называли Убежищем, чтобы не попасть в концлагерь. И все же их выдали…. Дневник Анны Франк потрясающее свидетельство тринадцатилетней девочки, описывающей не ужасы войны или бомбардировок, а мучения людей, запертых в небольшом пространстве и не ведающих, как это надолго. Яркий пример того, что голод и холод не самые страшные мучения, куда тяжелее безысходность и отсутствие хоть какой-то перспективы.

Мне во время войны было столько же, сколько Анне Франк, я тоже жила в Голландии, только не сидела взаперти, но многое могла прочувствовать сама. Именно потому отказалась играть это на съемочной площадке, невозможно окунуться еще раз в ужас 1944 года. Стивенс был настойчив, он даже привез ко мне отца Анны Франк — единственного чудом выжившего в концлагере из их большой семьи, прятавшейся в Убежище. И все равно я не смогла.

Как же хотелось освободиться от груза тех страшных лет! Но стать балериной мне было не суждено, хотя мы с мамой сделали для этого все возможное. Мне помогали многие добрые люди. В Амстердаме, куда мы вынуждены переехать после войны, потому что дома в Арнеме больше не существовало, я училась танцевать (как только силы позволили делать это) у Сони Гаскелл, замечательной балерины и преподавательницы танцев. Она хвалила мое упорство, отдавала должное моим стараниям, хотя никогда не обещала, что я стану великой балериной. А мне так хотелось танцевать, как Мари Фонтен, которую я видела перед самым началом войны.

Однако жить в Амстердаме было трудно, и Гаскелл решила перебраться в Париж. Мы поехать туда просто не смогли бы, выжить в послевоенной Европе вообще трудно, а без помощи родственников и знакомых почти невозможно. Выход нашелся на удивление простой: Соня Гаскелл рекомендовала меня своей приятельнице мадам Рамбер, у которой была знаменитая школа танца в Лондоне. В Лондоне у Пауля Рюкенса была квартира, то есть крыша над головой, в Лондоне были знакомые, мы решили ехать туда.

Мадам Рамбер приняла меня исключительно по просьбе Сони Гаскелл, она не скрывала своего мнения: слишком высокая, слишком тощая, слишком неразвита для таких лет. Я обещала заниматься с утра до вечера, чтобы догнать остальных, и действительно делала это, но природу не изменишь. Мадам Рамбер была резка и откровенна, за что я ей благодарна, потому что, пожалей она меня тогда, я стала бы заштатной балериной, но точно не стала бы актрисой.

— Не стоит продолжать занятия, из тебя не получится Мари Фонтен, не дано. Мешают не только высокий рост и худоба, нет данных.

— Но я так люблю танцевать…

— Разве я сказала, что нельзя танцевать? Отнюдь, ты хорошая танцовщица, но не балерина. Танцевать ты будешь и уже можешь, но в кордебалете, а я артистов кордебалета не обучаю, не хочу тратить время. Для кабаре того, что ты умеешь достаточно. Примой тебе не стать никогда.

Жестко и честно, но балет не то искусство, в котором можно надеяться, что со временем что-то получится. Балет не терпит потери времени, если не получилось до шестнадцати, лучше действительно не тратить время. Поздно… слишком высока (у меня был рост 170 см)… С мечтой о балетных премьерах пришлось распрощаться, но танцевать я действительно продолжила. Во-первых, не умела ничего другого, во-вторых, надо на что-то жить, не могли же мы с мамой вечно сидеть на шее у Пауля Рюкенса. Нет, мама работала, со временем она даже нашла весьма стоящее занятие — разрабатывала интерьеры для ресторанов, рекламных буклетов, даже квартир. Я тоже старалась подрабатывать, фотографируясь в рекламе шляпок, переводя документы для туристической фирмы, берясь за любую доступную работу.

Людмила Улицкая. Люди нашего царя

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Писатель работает с частным случаем: жизнь дает какой-то повод — и потом рождается сюжет. И однажды автор обнаруживает, что «разбит на тысячи кусков и у каждого куска свой глаз, нос, ухо — в каждом осколке своя картинка». Герои этой книги собраны под одной обложкой единственно волей сочинителя: писательские дочки, обремененные своим происхождением, и девочки из послевоенных бараков, красавицы, которые несут свою красоту как непосильную ношу, и мечтательный слесарь, увлекшийся ни много ни мало учением Штайнера, чудак Лёня, отец всем детям любимой им женщины…

Коридорная система

Первые фрагменты этого пазла возникли в раннем детстве и за всю жизнь никак не могли растеряться, хотя многое, очень многое растворилось полностью и без остатка за пятьдесят лет.

По длинному коридору коммунальной квартиры бежит, деревянно хлопая каблуками старых туфель, с огненной сковородой в вытянутой руке молодая женщина. Щеки горят, волосы от кухонного жару распушились надо лбом, а выражение лица неописуемое, ее личное — смесь детской серьезности и детской же веселости. Дверь в комнату предусмотрительно приоткрыта так, что можно распахнуть ее ногой, — чтоб ни секунды не уступить в этом ежевечернем соревновании с законом сохранения энергии, в данном случае — не попустить сковородному теплу рассеяться в мировом холоде преждевременно. На столе перед мужчиной — проволочная подставка: жаркое он любит есть прямо со сковороды. Лицо его серьезное, без всякой веселости — жизнь готовит ему очередное разочарование.

Она снимает крышку — атомный гриб запаха и пара вздымается над сковородой. Он подцепляет вилкой кусок мяса, отправляет в рот, жует с замкнутыми губами, глотает.

— Опять остыло, Эмма, — горестно, но как будто и немного злорадно замечает он.

— Ну, хочешь, подогрею? — вскидывает накрашенные стрелками ресницы Эмма, сильно похожая на уменьшенную в размере Элизабет Тейлор. Но об этом никто не догадывается — в нашей части света еще не знают Элизабет Тейлор.

Эмма готова еще раз совершить пробежку на кухню и обратно, но она давно уже знает, что достигла предела своей скорости в беге на короткую дистанцию со сковородкой. Муж блажит, а она, во-первых, великодушна, а, во-вторых, равнодушна: не станет из-за чепухи ссориться.

— Да ладно уж, — дает он снисходительную отмашку. И ест, дуя и обжигаясь. Восьмилетняя дочка Женя лежит на диване с толстенным «Дон Кихотом». Читает вполглаза, слушает вполуха: получает образование и воспитание, не покидая подушек. Одновременно крутится не мысль, а ощущение, из которого с годами соткется вполне определенная мысль: почему отец, такой легкий, веселый и доброжелательный со всеми посторонними, именно с мамой раздражителен и брюзглив? Заполняется первая страница обвинительного заключения…

Через семь лет дочь скажет матери:

— Разводись. Так жить нельзя. Ты же любишь другого человека.

Мать вскинет ресницы и скажет с испугом:

— Разводись? А ребенок?

— Ребенок — это я? Не смеши.

Еще года через три, навещая отца в его новой семье, выросшая дочь будет сидеть в однокомнатной квартире рядом с новой отцовой женой, дивиться на лопающийся на ее животе цветастый халат, волосатые ноги, мятый «Новый мир» в перламутровых коготках, на желудочный голос, урчащий:

— Мишаня, пожарь-ка нам антрекотики…

Отец потрепал молодую жену по толстому плечу и пошел на кухню отбивать антрекотики и греметь сковородой…

Потрясающе, потрясающе — поражается дочь новизной картинки. — А если бы мама тогда один раз треснула его даже не сковородкой, а сковородной крышкой по башке, могли бы и не разводиться… Господи, как всё это интересно…

Но Симону де Бовуар тогда еще не переводили, и про феминизм еще слуху не было. А у Сервантеса об этом — ни слова. Даже скорее наоборот, посудомойка Дульсинея числилась прекрасной дамой. Мама же к тому времени заведовала лабораторией и за счастье считала испечь любимые пирожки с картошкой своему приходящему Сергею Ивановичу.

Десятилетнее многоточие счастья: ежедневная утренняя встреча в восемь в магазине «Мясо» на Пушкинской, сорокаминутная прогулка скорым шагом по бульварному кольцу к дому с кариатидами, трагически заламывающими руки, — к месту Эмминой работы, — ежевечерняя встреча в метро, где сначала она провожает его до «Октябрьской», а потом он ее — до «Новослободской». А иногда — просто несколько кругов по кольцу, потому что так трудно разомкнуть руки.

— Что же он не оставит свою жену, если так тебя любит? — раздраженно спрашивает Женя у матери.

Они видятся триста шестьдесят пять дней в году — кроме вечеров тридцать первого декабря, первого мая и седьмого ноября.

— Да почему?

— Потому что он очень хороший человек, очень хороший отец и очень хороший семьянин…

— Мам, нельзя быть одновременно хорошим мужем и хорошим любовником, — едко замечает Женя.

— Если бы я хотела, он бы оставил семью. Но он бы чувствовал себя очень несчастным, — объясняет мать.

— Ну да, а так он очень счастлив, — ехидничает дочь. Ей обидно…

— Да! — с вызовом подтверждает мать. — Мы так счастливы, что дай тебе бог узнать такое счастье…

— Да уж спасибо за такое счастье… — фыркает дочь.

Десять лет спустя дочь, придавленная к стулу семимесячным животом, сидит глубокой ночью возле матери, в единственной одноместной палате, выгороженной из парадной залы особняка с кариатидами, трагически заламывающими руки, отделенная от соседнего помещения, кроме фанерной стены, еще и свинцовым экраном, долженствующим защищать ее будущего ребенка от жесткого радиоактивного заряда, спящего за стеной в теле другой умирающей.

Вторые сутки длится кома, и сделать ничего нельзя. Женя видела, как за два дня до этого мамина лаборантка пришла делать ей анализ крови и ужаснулась, увидев бледную прозрачную каплю. Крови больше не было…

Эмма была здесь своя, сотрудница, и даже всё еще заведовала лабораторией: заболела таким скоротечным раком, что не успела ни поболеть как следует, ни инвалидность получить.

На тумбочке возле кровати лежит резная деревянная икона из Сергиева Посада — подаренный кем-то Жене Сергий Радонежский. Почему-то мать попросила ее принести. Почему, почему… Сергей Иванович из тех мест…

Бесшумно вошел дежурный врач Толбиев, потрогал маленькую руку матери. Она ему отзыв на диссертацию писала… Дыхание было — как будто одни слабые выдохи, и никаких вдохов…

— Сергей Иванович просил позвонить, если что… — без всякого выражения говорит Женя.

— Иди, звони, Женя. Пусть едет.

Женя пошла по длинному коридору, спустилась на полпролета к автомату. Вынула из кармана белого халата заготовленную монетку, набрала номер.

Они так жили уже два месяца: Сергей Иванович отпуск взял, приходил с утра. Женя приходила к вечеру, отпускала его и проводила в палате ночь. Для нее здесь и вторую койку поставили, но она не ложилась уже несколько ночей, боялась упустить минуту… Почему-то это казалось самым важным.

Позвонила. Он сразу поднял трубку.

— Приезжайте!

Он был всё еще женат, и жизнь его молчаливой жены была сильно омрачена. Женя и прежде об этом иногда думала: почему это все они соглашаются молчать и терпеть…

Ничего, скоро она его получит в полном объеме, — зло подумала Женя и сразу же устыдилась. Но теперь уже было совершенно неважно, что скажет сейчас его жена и что он ей ответит.

Женя поднялась на полпролета, открыла с усилием, отозвавшимся в животе, тяжелую дверь — и вдруг, как пришпоренная, понеслась по коридору, поддерживая прыгающий живот. Коридор был длинный, палата в самом конце, и Жене показалось, что бежит она целую вечность. В ночной больничной тишине стук войлочных туфель звучал как конский топот.

Дверь в палату была открыта. В палате было двое: врач и сестра.

Сестра говорила врачу:

— Я с самого начала знала, что Эммочка в мое дежурство… вот, ей-богу, знала.

Весь институт так звал ее — Эммочка. За веселую сердечность, за природное милосердие…

— Опоздала… — сказала Женя. — Господи, я опоздала.

Через сорок минут приехал Сергей Иванович. Он тоже бежал по коридору, стягивая на ходу мокрый плащ. И он сказал то же слово:

— Опоздал…

Но никто не заплакал: Женя с самого начала беременности ходила какая-то стеклянная, непроницаемая, без чувств, как под наркозом, жила, сосредоточенная на одной ноте: мальчика сохранить. А Сергей Иванович был весь как закушенный — у него был и фронт, и плен, и штрафбат, и лагерь. К жизни давно уже относился как к подарку, и особенно к этим последним годам, с Эммой. И еще он сказал:

— Почему не я…

Коридорные сны начались еще до рождения сына. В жестком белом халате Женя бежала по бесконечному коридору, по обе стороны которого часто поставленные двери, но войти можно только в одну из дверей, и никак нельзя ошибиться, скорей, скорей… Но неизвестно, какая из дверей правильная… а ошибиться нельзя, ошибиться — смертельно… всё — смертельно… И Женя бежит и бежит, покуда не просыпается с сердечным грохотом в ушах и во всем теле…

Мальчик родился в срок, здоровый и нормальный, без всяких там отклонений. Коридорный же сон остался на всю жизнь, но снился редко… Женя, чуть ли не с детства приобщенная к трудам великого шамана, еще раз пролистала знаменитое сочинение, посвященное сновидениям. Прямого ответа доктор не давал. В ту раннюю пору доктор больше интересовался Эросом, чем Танатосом. А кушеточек психоаналитических, столь для Жени привлекательных, в то время не держали, да и не до того было.

Потом происходили всякие разные вещи — женились, разводились, разменивались, переезжали, рождались дети, у Сергея Ивановича — внуки, и у отца Михаила Александровича родилась еще одна дочь, и он успел еще развестись, еще жениться и опять развестись. Женины дети выросли почти до взрослого состояния и уехали к своему отцу, перебравшемуся в Америку, и ничто не предвещало, что они вернутся, и вся жизнь состояла из разрозненных штучек, которые никак не соединялись в целое.

Наконец настал печальный год, когда отец Жени заболел медленной смертельной болезнью, которая заметна была первые годы исключительно на рентгеновских снимках и ничем более себя не проявляла. Врачи обещали пять лет жизни, вне зависимости от лечения. Оперировать легкое в столь преклонном возрасте не рекомендовали. Начало болезни совпало по времени с его выходом на пенсию и перестройкой всей страны, середина — с личной перестройкой жизни Михаила Александровича, превратившегося из преуспевающего, бодрого и слегка хвастливого профессора в угрюмого молчуна, удрученного внезапно наступившей скудностью и оживляющегося лишь при виде вкусной еды и при получении разного рода подтверждений успешности Жениной карьеры, которая должна была компенсировать его собственные неудачи.

Когда отец уже не мог сам себя обслуживать, Женя перевезла его к себе вместе с телевизором и шахматами, в которые он давно уже не играл. Болезнь шла к концу, а ему шел восьмидесятый год, и эти последние месяцы его жизни, горькие и пустые, были омрачены еще и голодом: пищевод не пропускал еды. Он постоянно хотел есть, но после трех ложек начиналась рвота. Как только рвота утихала, он просил Женю принести ему бутерброд с ветчиной. Организм, кое-как принимавший три ложки каши, отвергал бутерброд с ветчиной.

— Тебя вырвет, давай лучше бульон или яйцо всмятку, — предлагала Женя.

Тогда он сердился, кричал на Женю, а потом целовал ей руки и плакал.

Женя умирала от жалости и отвращения. Она целовала его в голову — запах волос был ее собственный, он ей всегда не нравился, и она всю жизнь мыла голову каждый день и стирала вязаные шапки и головные платки, чтобы он никогда не заводился, этот отцовский запах. И она вспомнила, как год спустя после смерти матери открыла ее шкаф, взяла в руки черное, в мелких лазоревых незабудках платье, поднесла к лицу и вдохнула не умерший запах Эммы — цветочный, медовый пот, сохранившийся в подмышках, сладчайший из всех запахов в мире… Женя износила то платье до паутины, а потом разрезала на куски и набила ими подушку-думочку…

Женя гладила старческую голову отца, его седые блестящие кудри и думала о том, что если доживет, то и у нее будут такие красивые седины, и такие же, как у отца, ясные карие глаза, и руки, как у него — маленькие, с короткими ноготками… Всю жизнь не могла ему простить, что похожа на него, а не на мать… И сердце сжималось от тоски по матери, которая умерла так давно…

Потом стало совсем плохо. Пришла мамина подруга, известный онколог Анна Семеновна, которая все эти годы наблюдала Михаила Александровича. Он много кашлял, почти ничего не ел и всё говорил о еде. Анна Семеновна придерживалась той точки зрения, что больного не следует лишать надежды, и потому долго объясняла пациенту, что сейчас выпишет ему новое лекарство, которое снимет эту отвратительную тошноту, и он сможет есть всё, чего его душа пожелает.

— И вы скажите ей, Анна Семеновна, вы ей скажите, что я могу есть свиные отбивные, если их хорошенько отбить, — требовал он. Но требовал так слабенько, так хлипко.

Господи, лучше сшиби меня машиной, чем превращать вот в это, сделай что-нибудь мгновенное, пожалуйста, — скулила Женя измученной душой.

Анна Семеновна сделала вечерний укол — снотворное и обезболивающее. Последние две недели делали четыре инъекции в сутки. Игла вошла в исколотую ягодицу так плавно, что отец даже не заметил. Женя позавидовала: она считала, что колет хорошо, но такого мастерства достичь не смогла.

— Ты засыпай теперь, папочка, — сказала Женя и выключила верхний свет.

— Вы скажите, Анна Семеновна, вы ей скажите, чтобы завтра она пожарила мне отбивную…

— Да, да, может быть, не завтра, а через пару дней, когда вы примете курс нового лекарства… Спокойной ночи.

Они еще сидели на кухне, пили чай.

— Вчера ему было так плохо, он был без сознания, не отвечал… Я думала, что конец. А сегодня лучше…

— Этого никто не знает. В любом случае — вопрос нескольких дней.

Она была ровесницей Эммы, совсем старая врачиха, из того самого института, давно уже переехавшего из здания с кариатидами в далекий новый район…

Женя заперла за ней дверь. Погасила свет в коридоре. Слабый свет шел из дальнего конца, с кухни. Из отцовской комнаты раздалось довольно громко:

— Ставьте вопрос на голосование! Ставьте вопрос на голосование!

Опять бредит. Наверное, во сне, — подумала Женя.

Вымыла чашки. Вытерла чистым полотенцем. Села, опершись на стол, положив подбородок на сцепленные пальцы. Это был его жест, его поза. Всю жизнь она избегала в себе самой того, что от него унаследовала. Истребляла в себе его часть. Но всё равно была похожа на него, а вовсе не на Элизабет Тейлор, на которую была похожа Эмма.

— Мама! — услышала Женя.

«Опять бредит. Бедный…»

И снова, уже громче, уже явственный зов:

— Мама! Мама!

Вышла в коридор. Постояла под дверью. Войти? Не входить?

Не пойду! — сказала себе. И заметалась по коридору.

— Мама! Мама! — доносилось из комнаты.

Он был не такой длинный, как коридор в старой коммуналке. И совсем не такой длинный, как в больнице. И совсем, совсем не такой длинный, как во сне. И здесь дверей было всего три, а не бессчетное множество. Но Женя металась от входной двери к двери уборной и повторяла, как заклинание:

— Он бредит! Он бредит!

Потом он затих, и Женя остановилась.

Ты сошла с ума, — сказала она себе, — дура припадочная!

Но в комнату к отцу не вошла. Легла, не раздеваясь, в постель, и проснулась в два ночи, когда пора было делать следующий укол.

Тихо, чтобы не разбудить, открыла дверь. В свете ночника он лежал мертвый, открыв рот в последнем крике, на который никто не подошел.

Женя опустилась на край кровати рядом с мертвым отцом. Коснулась руки — температура та самая, страшная, — никакая.

— Какой ужас… Я к нему не вошла… Этот коридор…

Картинка завершилась, все ее причудливые элементы сошлись. Она знала теперь, что до конца своей жизни будет видеть этот сон, а когда умрет, то попадет туда окончательно и будет бежать по этому коридору в ужасе, в отчаянии, в отвращении к отцу, к себе самой, а в минуту счастливого отдохновения от вечно длящегося кошмара будет промелькивать навстречу милая Эмма с дымящейся сковородкой в вытянутой руке, серьезная и улыбающаяся, под деревянный стук каблуков, слегка запаздывающий относительно ее энергичного бега…

Ирина Богатырева. Товарищ Анна

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Герои книги Ирины Богатыревой — молодые, как и она, люди — смело отправляются за мудростью древних на Алтай, путешествуют по России автостопом или увлечены совсем необычными идеями. Студент-провинциал Валька встречает в Москве молодую красавицу Анну, и у них готов завязаться роман… Но Анна — член «Союза мыслящей патриотической молодежи». Его участники обращаются друг к другу «товарищ», встречаются по субботам на тайных собраниях, напоминающих собрания РСДРП начала XX века, считают любовь мещанством, любые развлечения — развратом и мечтают о всеобщем равенстве. Кто они — заигравшиеся подростки или новая политическая сила?
  • Купить электронную книгу на Литресе

О том, что Валька влюбился, мы знали уже на следующее утро. Такой уж он человек: при всей своей медлительности, при всей спящей своей медвежьей душе, ничего, что затеплится в ней, не может сокрыться. Любое чувство начинает сочиться из Вальки, из тёмных башкирских его глаз раньше, чем он сам сумеет осознать этого чувства появление. Мы все знали это за ним, ведь столь редко просыпались его глаза, столь редко на их тёмном, словно бы серой ртутью залитом дне вдруг вспыхивало какое-либо чувство, что уловить его не составляло труда, если только наблюдатель не был столь же медлителен, как сам Валька.

Он и правда ещё сам ничего не понял, мотался, как пробудившийся не по сезону медведь в бесконечном коридоре нашего одиннадцатого этажа, на губах его блуждала рассеянная улыбка, а в ушах чернели таблетки наушников. Старый русский рок, на котором он вырос, рвал душу привычной своей тоской. Валька слушал его и тепло, по-детски нежно улыбался. Что-то давнишнее, живое, забытое им со школьных лет, наглухо забитое в армии, потихоньку оживало внутри. Так бродил он по ночам целую неделю, словно в беспамятстве, пока кто-нибудь не выглядывал из двери, не обругивал его или не запускал тапком. Только тогда отправлялся Валька спать.

Так прошла неделя прежде, чем он решился познакомиться с Анной. Всё это время, каждую ночь, ровно без пятнадцати полночь она выходила из одной и той же двери среднего вагона метро на станции Пролетарская, решительной, быстрой походкой устремлялась к переходу на Крестьянскую заставу и скрывалась в его пыльной полумгле вместе с другими редкими в тот час пассажирами. В это время Валька сидел на скамейке в конце платформы, устало опустив тяжёлые после работы руки, и целых пять секунд смотрел ей вслед. Стояла осень, слякотная, но ещё не промёрзшая. На Анне был длинный чёрный кожаный плащ, обтягивающий её сверху и разлетавшийся внизу при каждом быстром, уверенно шаге; он делал облик её вытянутым, резко очерченным, словно вырезанным из чёрного блестящего камня. Светлые русые волосы были собраны тугим пучком на макушке и пронзены деревянной спицей — причёска, которая всегда удивляла Вальку своей простотой и загадочностью, потому что совершенно неясно, как она держится. Через плечо у неё висела чёрная сумка с привязанным ярко-красным бантом. Многочисленные собратья этого банта всплывали из глубокой, почти генетической памяти Вальки на лацканах в строю ноябрьской демонстрации, и именно он, этот бант, приковал сразу Валькино внимание своей вызывающей архаичностью. Он — и тонкое, худое лицо Анны, с узкими, резкими скулами, сжатыми волевыми губами, со злыми, изломленными, тонкими бровями. В лице тоже, как в банте, было что-то такое забытое, но знакомое с детства, что заставляло Вальку вспомнить уроки литературы, чахоточных барышень Достоевского, манящий замятинский «Х». Хоть Валька видел его считанные секунды, это жёсткое волевое лицо стояло потом перед глазами до следующей встречи, не давая ему покоя, заставляя мотаться по коридору, обивая стёртый линолеум нашего одиннадцатого этажа.

Но, наверное, он так и не решился бы с ней познакомиться, если б однажды она не опоздала. Время близилось к полуночи, Валька пропустил уже третий поезд, а Анна всё не появлялась, и он сидел, как привязанный, смотрел потерянно, хотя сам всё не мог понять, зачем же сидит здесь, почему не может уйти. Встречать её в ночном метро стало для него потребностью, и тоска уже измучила Вальку, поэтому когда она появилась и ещё быстрей, чем обычно, почти бегом бросилась в переход, самым естественным его движением было тоже сорваться с места и пуститься за ней.

Ритмично цокая каблуками, Анна летела вниз по длинному эскалатору. Валька — следом. Она свернула к поезду из центра, Валька — тоже. Вагоны фыркнули и закрылись, кака только он успел юркнуть туда. Поезд дёрнулся и поехал. Валька огляделся, выискивая знакомое худое лицо. Анна оказалась в соседнем вагоне, через два стекла он него.

Так и поехали. Она не читала, не слушала музыку, не оглядывалась по сторонам. Строгое, недоступное, жёсткое выражение застыло у неё на лице. Валька упёрся локтями в колени и не сводил с неё тёмных азиатских глаз.

На какой станции она вышла, он не заметил. Просто метнулся следом, лишь её чёрный силуэт порхнул в дверь. Людей на платформе было мало, она, опять торопливо цокая, уже отсчитывала ступеньки на выход. Валька замер на какое-то время, прикованный этим полюбившимся ему зрелищем, но когда она достигла турникетов, пустился следом, будто неведомая сила толкнула его в спину.

Они вынырнули на пустой, залитый призрачным жёлтым светом осенних фонарей проспект. Редко, с сухим шорохом проносились машины, людей у метро было мало. Грязные кучки отмерших листьев жались к тротуарам. Красный революционный бант мелькнул вверх по проспекту и свернул во двор.

Валька следовал позади, на уважительном расстоянии, мягко и совершенно беззвучно. Обычная его неуклюжесть обратилась уверенной, точной до жеста пластикой. Он не шаркал ногами, не сутулился, не задерживался и не нагонял. Он двигался след в след, не позволяя ей оторваться, но и не приближаясь. Где-то на периферии сознания трепыхалась слабая мысль о том, что девушка может испугаться его, что стоит подойти открыто, если хочется познакомиться, предложить проводить… Но он шёл и шёл уже слишком долго, и знакомиться теперь было бы глупо, так, во всяком случае, ему казалось. Поэтому он просто плутал вслед за ней между гаражами, перебегая залитые фонарным светом дворы с детскими площадками, сворачивал за дома. Дорогу не запоминал.

В какой-то момент по запаху сырой земли и ещё особенной, лесной тишине, догадался, что по левую руку остаётся парк. Там красный бант резко метнулся через дорогу, торопливо пробежал под фонарём и юркнул за угол ближайшего дома. Валька пустился следом, и вдруг во мраке за поворотом растянулся на асфальте плашмя, запнувшись о туго натянутый кусок проволоки.

— Не двигайся, — раздался сверху глухой, но твёрдый голос. — Говори, кто тебя послал.

В бок упёрлось что-то острое. Не сразу, но оно нашло щель между курткой и ремнём джинс и прижалось прохладной поверхностью под ребро. Вальке стало щекотно и он захрюкал, сдерживая смех.

— Я не шучу. Говори. — Голос был на удивление спокоен.

— Никто, — выдавил Валька. — Я сам… ну… познакомиться хотел.

— Не верю, — после паузы сказала она. — Из какой ты организации?

— Да не из какой. — Валька не вытерпел и перевернулся на спину. Девушка отстранилась, но Валька не сделал больше резких движений. В темноте он не видел ни лица, ни глаз её. Волосы были распущены, стекали на спину. Перед собой, как оружие, она держала на вытянутой руке что-то тонкое, острое, но совершенно несерьёзное, вроде спицы. С таким оружием она выглядела столь беззащитной, что Валька почувствовал острый приступ жалости и, неразрывно смешанную с этим, тягу к ней.

— Что тогда тебе надо? Зачем следишь за мной? Кто-то вывел на нас? Я замечаю тебя уже несколько дней.

Валька был польщён, что она обратила на него внимание. Он сел, опираясь руками об асфальт, и смотрел на неё спокойно. Он не понимал, чего она хочет от него добиться, а потому не отвечал.

— Ты чего молчишь? — не выдержала она.

— А что, я сказал всё. Ну, считай, познакомились.

Она презрительно фыркнула, опустила руку и посмотрела на него с пренебрежением. В её глазах он потерял статус врага и тут же потерял интерес. Разговаривать с дебилом, способным преследовать девушку ночью три квартала ради того, чтобы познакомиться, ей было неинтересно.

— Ладно, тогда катись. Не смей только снова потащиться за мной — закричу, — сказала она. Потом одни ловким движением скрутила волосы, чуть склонив вперёд голову, проткнула своей спицей. Оказалось, именно ею она пыталась ему угрожать. Завороженный её быстрым преображением, он вдруг брякнул неожиданно даже для себя:

— Валентин.

Она опешила, потом передёрнула плечами и пустилась своей дорогой так же скоро, как ходила всегда.

— А ты? — крикнул он вслед.

— Не смей больше мне встречаться!

— Как тебя зовут?

— Анна. Товарищ Анна! — отчеканила она дерзко, с вызовом, обернувшись, и пустилась бегом.

Валька сидел обескураженный и счастливый. Была глубокая ночь, он двинулся к закрытому метро. Дыхание становилось паром.

Алан Черчесов. Дон Иван

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Алан Черчесов — прозаик, филолог, автор романов «Венок на могилу ветра», «Вилла Бель-Летра», в разные годы входивших в шорт-лист премии «Русский Букер».

    Новый роман «Дон Иван» — книга о любви, написанная языком XXI века. Два места действия — Москва и Севилья — стремительно сменяют друг друга, две главные линии — история Дон Жуана и жизнь писателя, который рисует ее, — переплетаются, граница между их мирами стирается, и вот уже автор разговаривает с героем, а герой сражается с собственным двойником.

    Любить до смерти? Любить после смерти? Это уже устарело. Любить вместо смерти! Только так и нужно любить.

Верного друга иметь хоть и хлопотно, но в общем и целом полезно. Особенно когда ваш самолет прилетает в Москву с опозданием на три часа, а на улице слякоть, туман и всегдашнее свинство бомбил.

— Хоп!

— Хоп.

— Как съездил?

— Нормально.

— Натрахался?

— Нет.

— Плохо врешь. Затрахался?

— Очень.

— Сочувствую. А лысый с тобой, что ль, летел?

— Только в спальном вагоне. Ты его знаешь?

— Бывший министр чего-то. Видал? «Астон Мартин» за ним прикатил.

— Смотри на дорогу.

— А чего ты с утра такой злой?

— Рассказывать лень.

— А молчать, случайно, не лень?

— Мне лень даже слушать.

— Заметно. И как ее звали?

— По-разному.

— Может, пройдешься пешком?

— Эра. Доволен?

— Красивое имя. А сама хоть красивая?

— Да.

— Чем занимается?

— Кровопусканием.

— Врач?

— Больная.

— А ты ее, значит, лечил?

— Так, что сам заразился.

— Надеюсь, в метафорическом смысле?

— В смысле заткнись и смотри на дорогу.

— Лихо закручен сюжет!

— Не сюжет, а дерьмо. Слушай, давай помолчим.

— Без проблем.

— Я тебе галстук привез. А Маринке тарелку.

— Без проблем.

— А какие проблемы?

— Никаких. Все стабильно. Мне — галстук, а Маре — тарелку.

— Хочешь сказать, повторяюсь?

— Скорее зубришь наизусть.

— Извини.

— Нет проблем.

— Мы что, уже в пробке?

— Не хами! Мы в Москве.

— Хреново у вас тут.

— Хреново.

— Зато снег настоящий.

— У нас все настоящее — пробки, снег, тоска, геморрой…

— И друзья.

— Те везде настоящие

— Но не везде без проблем.

— И какой извлекаем отсюда урок?

Извечная присказка Германа. Терпеть ее не могу. За ней обязательно следует глубокомысленный вывод, зна- менующий безжалостный приговор. А чего еще ждать от лучшего друга?

Однажды он взялся выпытывать, какой из романов моих мне самому по душе. Я честно признался: тот, который еще не писал.

— Ну и что за урок мы можем отсюда извлечь? — полюбопытствовал Герман у Германа и, пораскинув мозгами, ответил: — Ты пишешь совсем не о том, о чем хочешь читать. Оттого я тебя не читаю.

Мои книги он только просматривает — чтобы лишний раз убедиться: особо вникать в них не стоит.

— Слишком ты в них башковитый, какой-то недобрый, хромой.

— С чего вдруг хромой?

— А едва ковыляешь. Уронит кто мяч на страницу, припустить за ним ты не сможешь. Нет, серьезно: в книгах ты древний старик, причем злой. Причем злишься на то, что еще молодой. Вывод? Один из вас — это ошибка другого.

— Всякий из нас — ошибка кого-то другого.

— И какой извлекаем урок?

— Чем меньше рожаешь, тем ниже процент совершенных ошибок.

— Это вывод урода. А вот тебе правильный вывод: пиши так, чтоб хотелось прочесть самому.

— Я так и пишу. И так и читаю.

— Тогда без проблем. А почему ты в романах такой холостой? Марка вчера одолела твою последнюю книгу. Утверждает, что в ней ты себя переплюнул: не роман — мемуары вдовца.

Когда он меня достает, я дергаю Герку за бороду. Он этого страшно не любит.

— Дам сейчас в морду.

Звучит очень смешно — сколько бы раз ни звучало: Герман мне дышит в пупок, да и то, коли встанет на цыпочки, а весит не больше, чем пара моих кулаков. К тому же дружок мой категорически не одобряет рукоприкладства — настолько, что падает в обморок, не дожидаясь свидания с плюхой. Вид насилия провоцирует в нем пароксизмальную тахикардию и депрессивный психоз — нормальная, в общем, реакция, если учесть, что милосердие мы исповедуем дольше, чем пользуемся носовым платком.

Нормальная-то нормальная, да не для нормальных людей. Оттого-то Германа и принимают за ненормального. Я же его полагаю святым, а несогласным со мною делаю больно. Тем самым вступаю в противоречие со своими возвышенными воззрениями. Ничего не попишешь! Человек слаб, даже когда он силен. Возможно, тогда он слабее всего: ничто не толкает к насилию так, как избыточность собственной силы.

Печально, конечно, но мне за свою драчливую слабость постоять всегда в удовольствие. Пусть добро мое будет и впредь с кулаками, я лично не против. А вот Герку это расстраивает. Он убежден, что всякая драка серьезно травмирует душу: «Нельзя просто так человека ударить и думать, что ты не попал в человека в себе. Вот какой урок не мешает извлечь!»

Мне тут похвастаться нечем: я его извлекаю со скрипом. Между тем для меня чудак Герман совсем не чудак. По мне, именно он воплощает собой новый виток развития человеческой расы, научившейся передавать гуманизм по наследству — не как доктрину или догмат, а как болячки или безумие — на генетическом уровне. Ибо их с Маринкой детишки такие же агнцы: этим тоже сподручнее рухнуть без чувств, чем осрамить свои чувства враждебностью к ближнему.

В отличие от них, для меня все ближние — дальние, кроме Светки (жены), Арчи (пса), Герки (друга) да тройки его гуманоидов.

За вычетом пса, все они храбрецы.

В сравнении с Германом я, например, настоящая баба. Одна война — рисковать своей шкурой, и другая — тем, что под ней. Пока я разбираюсь с себе подобными, Герман ни много ни мало сражается с нашим природным уделом — под водой, над водой, под землей, над землей, в воздухе и без воздуха. Среди его увлечений нет ничего, что не было б мне ненавистно: дайвинг, гонки на скутерах, рафтинг, диггерство, ралли в пустыне, прыжки с парашютом, погружение на океанскую глубину — все это мне отвратительно, как бутерброд с червяками. Как отвратительна зависть к тому, для кого испытания эти лишь развлечение. Хуже! Они для него что-то вроде служения правде о том, кто мы есть, когда не боимся себя (главный враг всех святых — гравитация).

— Человек всегда больше, чем думает. И больше, чем даже готов о себе намечтать. Да и чего зря мечтать? Мечта — это жалость к себе и к тому, что тебе недодали. Удобнее делать себя из того, что в тебе. Скажи себе да — и ты уцелел. Повторяй это да, даже если весь мир кричит тебе нет, и ты победил. Отринь навсегда суету этих «нет» — и ты вырос над ними, как великан.

Звучит не смешно, сколько бы раз ни звучало: настоящему великану на то, что он недоросток, плевать.

* * *

Год за годом Герка пытался втянуть и меня в коллективные подвиги, но давиться, тонуть и разбиваться в лепешку с единственной целью — составить компанию шибздикам, даже если те великаны, — не отвечало моим представлениям о ценности жизни как главной бесценности, пусть и доставшейся нам задарма, без цены. Заморочить меня ему удалось только дважды: когда я почти согласился залезть в кукурузник и когда покатился на лыжах с горы. С парашютом я так и не прыгнул: слава богу, одумался вовремя. Ступив башмаком на костлявые сходни, ведущие в жерло АН-2, я вдруг ощутил, как тяжел, как неповоротлив мой горб, которым я обзавелся по собственной воле и — дернул же черт! — без какой-либо надобности. Ноги застыли на полпути, а сам я словно оледенел — от подбородка и ниже, а выше, напротив, стремительно таял, слезясь всем лицом от осознания, что не успел совершить величайшую глупость в своей глуповатой, зато на поверку расчетливой жизни.

Моя жизнь оказалась себе на уме. За одно только это уважать ее стоило.

Когда я снова сошел на землю (четыре шага, а какая дистанция! — как между да и нет, я и оно, всегда и никогда, хрен с ним и ну его на хрен), на душе у меня стало легко и свежо, словно она была ягодкой, павшей на сбитые сливки.

С той поры я окончательно определился с тем, что мне нравится больше всего в парашютных забавах. Махать белым платочком с земли! Я и махал, пока из утробы аэроплана выпархивали пять пузатых жуков, превращались в пять растопыренных крабов и одним кувырком распускались пятью одуванчиками. Они плыли по небу, козыряя мне сверху трефовой пятеркой, и наполняли глаза мои влажной, несбыточной, недосягаемой радостью. А я все махал и махал. Махал и махал. И кусал себе губы…

Почему было пять парашютов? Ну как же: Герман, Мара, пара их тощих бестрепетных отпрысков да Светлана, жена моя. (Я ее очень люблю.)

Ну и какой мы отсюда делаем вывод?

А вот какой:

— Тому, кто привык витать в облаках, ни к чему проверять их на прочность, — сказала моя благоверная, сняв шлем и потершись щекой о мою. Щека ее пахла предательски небом. — Помоги-ка мне, Дядя, свернуть эту белиберду. Усекли? Притворилась, что ей не понравилось! Насколько я знаю, больше она с парашютом не прыгала. Рожденный ползать вынуждает ползать с ним рядом даже рожденных летать…

Обидно, конечно! Но так уж сложилось.

С горными лыжами тоже не задалось: слишком уж я опасался упасть. В результате спустился вполне невредим, но гораздо несчастнее, чем поднимался. Летуны налетались и тут. Если я брал склон, зарядившись свирепостью, то они преспокойно плели по нему кружева. Я вовсю резал снег на горбушки, а треклятая банда его зашивала за мной по стежку. Пока вся компания вкусно дышала восторгом и непрерывно смеялась, я задыхался и кашлял, как будто мне в грудь запихнули сосульку. Нет, лыжи — явно не мой коленкор…

Под вечер я жутко напился и устроил скандал в ресторане. Меня так отмутузили, что Герке пришлось валерьянкой отмачивать сердце. Марка твердила, что я дроволом, и щипалась. Их чада, схватившись с обеих сторон за папашу, прижимали к груди его руки и преданно плакали. Светка возилась со льдом и с кровожадным азартом язвила на мне зудящие ссадины.

Врагов было шесть. Они сидели от нас в двух шагах и поначалу врагами нам не были. Я вел себя смирно и какое-то время крепился, дав обещание Тете (так величаю я спутницу жизни) не налегать на вино. Герка курил свою трубку, вертел бородой, лез ко всем обниматься и пьяненько балагурил. Наши жены лоснились загаром и вполне бы сошли не за жен, не увяжись за нами в кабак спиногрызы. Скверной развязки не предвещало ничто — как, впрочем, всегда, когда нам бьют морду. Неприятности — подлая штука. Все равно что большой торт-сюрприз, начиненный вместо хлопушки гранатой.

Она разорвалась часа через два. Взрывчаткою был фарширован фазан.

Запахло печеным (ага, вот и символ!), и я обернулся.

На соседнем столе водрузилось огромное блюдо с задумчивой дичью и виноградной печалью у дичи в глазах — взамен вынутых глаз. Птица была инвалид: от нее уже отщипнули крыло. Чьи-то громкие зубы уминали его с задушевным, приветливым чавканьем. Я таращился на увечье. Зияя чернявым провалом, оно походило на маленький рот, безмолвно взывавший к моей сопричастности. Пожирание красоты возбуждает во мне омерзение — как если бы кто-то вдруг жирными пальцами вымазал зеркало, измарал беловик моей книги или скомкал в ожимок чертеж бытия (еще неизвестно, что хуже).

Я отвернулся и попробовал быть снисходительным, только вот снисходить до меня снисходительность не торопилась. Не успел я глотнуть из бокала вина, как внутри у меня что-то дрогнуло искрой, шевельнулось сырым огоньком и отчаянно заполыхало. Я знал, чем чревато пламя сие. Оно клокотало и рвалось наружу. Счет шел на секунды. Чтоб не травмировать Герку, я накинул салфетку ему на лицо. Светлана ахнула и закричала. Потянув салфетку за кончик, Герман выпустил дым из ноздрей, вскинул лапки и замотал головой. Марка пискнула и ухватила меня за рукав. Поздно, матушка! Свободной рукой я уже нащупал салатницу, подбросил в ладони и, привстав, метнул в пожирателей дичи. Бинго!

На этом хорошее кончилось. Дальше — мельканье и боль…

Реплика в небо (кто этажами пониже, простите, но накипело):

— Сколько же мне суждено еще, Господи, корпеть Твоим незадачливым страстотерпцем? Не взыщи, я совсем не ропщу, но пытливость ума моего нет-нет, а задастся вопросом: доколе дозволено будет вандалам разорять творения Твои, чавкать крыльями и наминать бока бескорыстным заступникам, отряженным волей Твоею для защиты земной красоты? Хотелось бы также постигнуть, во имя чего злодеяния эти сходят варварам с рук? Какой такой у Тебя мудрый умысел-замысел-промысел, что все остальные творцы завсегда в дураках? И еще кое-что: не мог ли бы Ты намекнуть, когда Тебе опостылеет забавляться игрою в молчанку — чтоб я знал, в какой день не пить и искупать свои мысли в молитве.

Ильдар Абузяров. Агробление по-олбански

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • «Агробление по-олбански» — это не роман с ошибками и опечатками. Это книга об ограблении на грани убийства. Угробления последнего, что осталось живого и метафизического в человеке. Нас грабят не только через электронные финансовые расчеты, раздувая финансовые пузыри и кризисы. Нас грабят и через Интернет, лишая живого непосредственного общения.

    Золотой телец уже проник в наши сердца. Он требует увеличения банковского счета. Люди перестали читать, они способны только считать. В голову нам словно поставили счетчики, точно такие же счетчики, что поставили на электричество и воду, газ и канализацию. Нас приучили считать все и везде, нас приучили считать количество френдов в сети, и теперь мы смотрим на собеседника с одним вопросом — а что мне даст общение с ним?

    Но есть еще герои, готовые бросить вызов потребительскому образу жизни и сложившемуся миропорядку. Есть герои, которые верят в метафизическое измерение мира, которые верят в подлинные чувства и истинное предназначение человека. И, следуя этому предназначению, они порой действуют на грани сумасшествия, самоубийства и преступления.

  • Купить книгу на Озоне

Есть большие и маленькие люди, есть большие и маленькие страны — например, Россия и Албания. В маленькой Албании есть города Тирана и Дуресс, в которых живут пренастоящие мужчины-деспоты и прескромные терпеливые девушки, а вокруг в горах-дзотах лютуют неотесанные, как и их жилища, аборигены, дикие и жестокие горские племена, имена которых не разобрать, не произнести.

В одной умной книжке я прочитал, что иностранное название Албании образовалось от иллирийского olba — «селение». Само же название «страны орлов» происходит от албанского слова «shqip» — «говорить понятно». Впрочем, как я потом выяснил, говорят албанцы совсем непонятно. И, видимо, для того, чтобы мы понимали друг друга, чтобы высоколобый понимал низкоразвитого, и женщина понимала мужчину, а еще — чтобы как-то оправдать самоназвание загадочной страны, люди, общающиеся в сети, выдумали олбанский язык.

И все сразу стало ясно и понятно умнейшим и добрейшим людям с благозвучными именами, что живут в большом городе на слиянии двух крупных европейских рек в самой большой стране мира. Но сближения между нашими народами, между высоколобым и низкоразвитым, между женщиной и мужчиной, все равно не произошло. Думаю, всему виной несовпадение климата и менталитета. А еще причина взаимного недоверия — вражда, нетерпимость и презрение к ближнему. Толстому — тонкого, как большому — маленького, не понять, не принять и не простить. Сами посудите: главная река Албании, речка-срачка, в переводе с олбанского, «маленькая-маленькая и коричневая-коричневая от ила», но все албанцы при этом ходят по ее берегам в белых штанах, пряча в белых карманах этих штанов абрикосовые ладошки, потому что даже в феврале в Тиране довольно тепло, а летом абрикосовые ладошки могут вмиг обуглиться. А у нас в стране штанины двух великих рек в феврале белые-белые ото льда и снега, и люди прячут от ледяного солнца свои белые-белые ладони в коричневые рукава шуб и дубленок.

Вот в таком городе я и живу. А зовут меня немного смешно — Ленар. Что можно расшифровать как «ленинская армия».

Да, это я живу в городе на слияние двух рек. В серой убогой квартирке на Иванов-авеню. Живу один, потому что от меня ушла жена. Хожу в коричневой дубленке по черным неосвещенным улицам на самую пыльную работу, какую только можно придумать. И каждый день мечтаю разбогатеть.

Нет, моя работа — это не перебирание пыльных бумажек. Хуже. Это автоматическое перебирание слов. Магических слов. Потому что работаю я при таможне в конторе, оказывающей услуги по оформлению деклараций и растаможке различных грузов. То есть вношу в специальные листы название вещей, которые туристы и коллекционеры хотят перевезти через границу. Чего там мне только не встречалось. И вьетнамские серебряные ложки с длиннющими ручками, и армянский коньяк «Ара», что переводится как «Эй, чувак!», и детали Византийской мозаики, и волосы святого Климента. Но что бы там ни было, в нашей конторе мы стараемся на листах деклараций найти место каждому предмету и человеку. Потому что если в небесных книгах этим предметам и людям было найдено место, то почему ими должны брезговать мы? В общем, таможня дает добро!

* * *

Впрочем, сейчас, в данную минуту, я выполняю не служебные обязанности таможенника, а отражаюсь в зеркальном фасаде такого стеклянного и выпуклого, словно пузырь засушенной рыбы, здания банка. Здание гигантское, а я в его витраже перевернутый и маленький, такой уж оптический эффект, словно меня подвесили вверх тормашками за крюк. Это выразительное строение появилось среди трущоб и руин старинных домов за какие-то считанные месяцы, словно раздутый на дрожжах пузырь. Сразу видно, у кого в городе есть деньги. Офис Газпрома, пенсионный фонд, торговая сеть «Спрут», принадлежащая, по слухам, жене мэра, все построено строительной компанией сына мэра. И вот теперь самое большое здание — банк «Глобакс». И немудрено. Где-то я прочитал, что если в прошлом году все человечество за год произвело продукции и услуг на двадцать триллионов долларов, то компьютерные деньги банков составляют четыреста триллионов долларов. Чтобы этот пузырь держался на плаву, в Америке деньги раздавались бесплатно в виде ипотеки, это привело к его раздуванию. Громаднейший, он, конечно же, вскоре лопнул. А пока он не лопнул, здания пузырей банков росли как на дрожжах.

И вот я стою в очереди в кассу банка «Глобакс», сжимая в кулаке купюру с двумя розовыми полосками. Говорят, эти розовые полоски были придуманы для защиты доллара от подделок. А еще ходят слухи, что после их введения беременная огромным долгом Америка кинет на бакс весь мир. Но меня в данный момент больше волнует не будущее, а прошлое. Я думаю, что если бы год назад я сжимал в руках хрустящую новенькую купюру, а не тест на беременность с двумя розовыми полосками, то вполне возможно, моя жизнь сложилась бы по-другому. Но тогда я категорично заявил: «аборт». В моей решительности самоуверенного глупца был заключен весь холод мироздания, в котором навсегда замерз мой ребенок. Его выскребли из пузыря жены ледяными щипцами и скребком-крюком. А он был тем единственным ценным во всем моем неимоверно раздутом пузыре-жизни зерном, хотя и плавал и порой висел вверх ногами. Но тогда он мне совсем не был нужен. А еще мне тогда казалось, что я все знаю о себе и мире и могу контролировать свою жизнь. Я, думал я, а не Бог, знаю, что мне нужно в данную минуту. Но как я глубоко ошибался!

Я и сейчас, скорее всего, ошибаюсь, пытаясь воспринять мир умом. Думаю, если бы год назад у меня была такая защита, то, возможно, — не кинула бы жена, и я бы не ходил в этот банк, и не крутил бы башкой, как прокаженный, во все стороны, чтобы внимательно изучить систему безопасности. А вдруг?.. А вдруг все могло бы пойти иначе, если бы история знала сослагательное наклонение. Но год назад я сжимал в руках тест, показывающий, что моя жена беременна, а в кармане и за душой не было ни шиша. Пустые карманы и пустые от отчаянья глаза, пустая квартира и пустая душонка. Сейчас у меня уже нет жены. В момент моего бессилия и неспособности принять ответственность на себя что-то между нами треснуло, хрустнуло, как порванная купюра или елочный шар. Что-то надломилось в наших отношениях и было безвозвратно утеряно.

А раз жены нет, мне ничего не остается, как издали рассматривать красивых женщин, к которым подойти у меня не хватает смелости. Я исподтишка рассматриваю работниц банка, к которым подкатить могу только с деловым разговором и только до условной полосы, что отделяет зону зала от служебной зоны. Какой-то страх перед женщинами и полицейскими сдерживает меня, и я не в силах переступить черту дозволенного и принятого в обществе. Тем более что в банке все так официально, строгий дресс-код. Белый вверх — деловая блузка, и черный низ — брюки или юбка. Все такие красивые и подтянутые. Один я со спущенными штанами. Уже почти без штанов. Но даже без штанов я должен выяснить, когда приезжают и уезжают инкассаторы, проработать и подготовить пути отступления. Да, я все впитываю, во все всматриваюсь. Я хочу знать, как работает система, как двигаются камеры и охранники.

* * *

Но не ради денег мы хотим взломать этот банк. А ради вон той двери, за которой комнатка поменьше с бронированной дверцей, а в комнатке поменьше — сейф, а в сейфе — шкатулка с замочком. В этой шкатулке и скрывается то, что нас так притягивает — некая тайна.

Когда меня покинула жена, я сполна ощутил всю пустоту жизни… Но когда я встретился с моими теперешними друзьями-грабителями, тайна Александры притянула все мои чувства, заполнив пустоту души. Постоянно думая только об ушедшей жене, я не воспринимал больше ничего. Но тайна сильнее тоски, и она вернула меня к жизни. Тайна, что приобрела над всеми нами большую магическую силу.

Александра, Саша, Сашка — маленькая девочка, в которую был без ума влюблен весь наш класс Ж и даже параллельные классы А, Б, С, Е, Д. Мне же было «фиолетово» на все флюиды и витамины. А почему? Или я с самого юного романтического возраста не способен любить? Ну да, Саша была миленькой, может быть, даже самой милой девочкой в школе. На физкультуре прогибалась очень изящно, ходила по бревну на носочках, делала мостик, выпячивала лобок. В голубых лужах ее водянистых глаз многие мечтали помочить ноги. К тому же, круглая отличница. Ездила на всевозможные соревнования по всему свету, получала грамоты, носила яркую импортную одежду. Пока ее не сглазили. Однажды на крупном турнире она разбежалась, оттолкнулась, сделала несколько переворотов в небе, но сорвалась со снаряда и сломала ногу. Не смогла сгруппироваться. И все — больше в ней не было ничего интересного для меня.

Я воспринимал ее как звезду, задирающую нос. Однако это не мешало другим мальчикам из класса сходить по ней с ума и бредить о ней в своих фантазиях. Бредить-то они бредили, шутили, вертелись, терлись, ошивались, слонялись, бродили, шмондили где-то поблизости, но реального шага сделать так и не решались. А потом, после школы было уже поздно. Родители увезли Сашу выступать за сборную Франции. Там можно было получить неплохие доходы с ее образа, да и условия тренировок получше, а конкуренция за попадание в состав сборной поменьше.

Впрочем, никто не знает, что положила на сохранение в банк Сашка. Может, заработанные на прекрасном образе рекламные деньги или золотые слитки, полученные на гран-при. Кто знает, что там за тайна, но мои друзья свято уверовали, что там лежит нечто большее, чем деньги Что там, за массивными дверями сейфа спрятана некая тайна любви. И ради этой тайны мы по очереди ходим в банк, который решили грабануть, то снимая, то кладя деньги на счет. При одной только мысли, что через несколько дней мы уже провернем эту операцию, мое сердце бьется так, будто это подземные толчки в Японии, разрушающие атомные станции и поднимающие цунами в крови. Тело раскаляется как реактор, выступает испарина, пот катится крупными мухами-атомами, я пытаюсь его смахнуть купюрами с розовыми полосками, словно радиацию, глядя на продолжение себя, маленького уродливого Ленарчика, в выпуклых стеклянных стенах фасада и в зеркальном потолке.

Кругом компьютеры и камеры. Все напичкано электроникой, все автоматизировано и информатизировано. А все ключи, все программы и коды от этого вездесущего Интернета, как и все крупнейшие мировые серверы — все находится за семью печатями и семью океанами где-то в США. Туда, словно пуповина к плаценте, ведут все провода. А значит, и вся информация принадлежит Америке. А если эти серверы выключат, и информацию будут выдавать за деньги или дозировано? Или единоличные владельцы всех ключей от прошлого возьмут и перепишут всю историю? В том числе и нашу историю. Ибо потом в газетах напишут, что мы обыкновенные мошенники и разбойники. А пока этого не случилось, я расскажу ее как есть. Но обо всем по порядку.

Лайза Дженова. Навеки Элис

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Книга, ставшая бестселлером New York Times и награжденная премией Шарлотты Бронте.

    Роман о битве, которую ведет женщина с тяжелой болезнью, — битве за память, мысли, воспоминания, за своих любимых и близких. Это книга о том, как, несмотря на сложные обстоятельства, оставаться верным себе, понимать, что каждый прожитый день несет с собой новые возможности для жизни и для любви.

Элис сидела за своим столом в спальне, а на первом
этаже метался из комнаты в комнату Джон, и его бе
готня не давала ей сосредоточиться. Прежде чем улететь, Элис должна была закончить экспертную оценку статьи для «Джорнал оф когнитив психолоджи».
Она только что в третий раз прочитала предложение,
но так и не поняла его смысла. Будильник — Элис знала, что он спешит минут на десять,— показывал 7.30.
Судя по тому, сколько было времени, и по усиливающемуся шуму на первом этаже, Джону пора уходить,
но он не может вспомнить, куда положил какую-то
вещь, и до сих пор ее не нашел. Глядя на цифры на будильнике, Элис постукивала красным карандашом по
нижней губе и готовилась услышать неизбежное.

— Эли!

Она бросила карандаш на стол и вздохнула. Спустившись вниз, Элис обнаружила мужа в гостиной,
он стоял на коленях возле дивана и шарил под подушками.

— Ключи? — спросила она.

— Очки. Только, пожалуйста, не читай мне нотаций, я опаздываю.

Элис проследила за его взглядом до каминной полки, где хваленые антикварные часы «Уолтем» показывали 8.00. Когда-то она искренне верила тому, что они
показывают, но со временем стала полагаться только
на те часы, что носила на руке. Как и следовало ожидать, в кухне она вернулась назад во времени, так как
часы на микроволновке настаивали, что еще только
6.52.

Элис окинула взглядом гладкую, ничем не заставленную гранитную столешницу — там, рядом с вазой,
заваленной нераспечатанными письмами, они и лежали. Ничем не прикрытые, прямо на виду. Как он мог,
такой умный, такой образованный, не заметить то, что
лежит у него под носом?

Конечно, у многих ее вещей тоже была дурная привычка прятаться от хозяйки в самых странных местах.
Но Элис не признавалась в этом мужу и никогда не
привлекала его к поискам. Буквально на днях Джону
повезло: он не знал, что она все утро судорожно искала сначала дома, а потом в офисе зарядное устройство
от своего наладонника «блэкберри». В конце концов
она сдалась, пошла в магазин и купила новую зарядку, а потом обнаружила, что потерянная торчит в розетке возле кровати, то есть там, где ее и следовало искать в первую очередь. Наверное, такие случаи можно было объяснить тем, что они оба привыкли делать
сразу несколько дел, будучи очень занятыми людьми.
И с годами не становились моложе.

Джон стоял в дверях и смотрел не на Элис, а на свои
очки, которые она держала в руке.

— В следующий раз, когда будешь искать, попробуй притвориться женщиной,— посоветовала Элис.

— Надену какую-нибудь из твоих юбок. Эли, пожалуйста, я действительно опаздываю.

— Микроволновка утверждает, что у тебя еще куча времени,— заметила Элис, передавая ему очки.

— Спасибо.

Джон схватил их, как эстафетную палочку, и устремился к парадной двери.

Элис пошла следом.

— Ты будешь дома в субботу, когда я вернусь? —
спросила она его спину, удаляющуюся по коридору.

— Не знаю, в субботу в лаборатории работы будет
по горло.

Он торопливо собирал со стола в прихожей портфель, телефон и ключи.

— Удачно тебе съездить. Поцелуй за меня Лидию
и постарайся с ней не ссориться.

Элис мельком увидела их отражение в зеркале: высокий, хорошо сложенный мужчина, шатен с проседью,
в очках; миниатюрная женщина с вьющимися волосами, скрестившая руки на груди. Оба готовы броситься, как в омут, в привычную перепалку. Элис скрипнула зубами и решила воздержаться от прыжка.

— В последнее время мы почти не видимся. Пожалуйста, постарайся быть дома, когда я приеду, хорошо? — попросила она.

— Да, знаю, я постараюсь.

Он поцеловал ее и, несмотря на то что уже очень
спешил, на какой-то едва уловимый миг продлил поцелуй. Если бы Элис не знала его так хорошо, она могла бы добавить романтики моменту. Замереть на пороге и представить, что этим поцелуем он хотел сказать: «Люблю тебя и буду скучать».

Но, наблюдая, как торопливо он идет по улице, удаляясь от дома, она прекрасно понимала, что он только
что сказал: «Я тебя люблю, но, пожалуйста, не психуй,
если в субботу не застанешь меня дома».

Раньше каждое утро они шли до парка Гарвард-Ярд
вместе. Работать в одной миле от дома и в одном университете с мужем — уже счастье, но больше всего
Элис ценила эту дорогу на работу. Они всегда делали остановку в кафе «У Джерри» — черный кофе для
Джона, чай с лимоном (холодный или горячий в зависимости от времени года) для нее — и шли дальше к
Гарвард-Ярду. Разговаривали о том, над чем сейчас
работают, о группах, факультетах, студентах и строили планы на вечер. Первое время, когда Элис и Джон
только поженились, они даже держались за руки. Она
наслаждалась этой близостью во время каждой утренней прогулки. Но после целого дня напряженной работы, когда ради заветной цели приходилось решать
множество повседневных задач, они становились измотанными и раздраженными.

Правда, с недавних пор Джон и Элис стали уходить
на работу в Гарвард каждый сам по себе. Все лето Элис
провела на чемоданах из-за конференций по психологии в Риме, Нью-Орлеане, Майами и необходимости
присутствовать на защите диссертаций в Принстоне.
Прошлой весной клеточные культуры, которыми занимался Джон, каждое утро требовали «прополаскивания». Он не мог доверить эту процедуру ни одному
из студентов, поэтому делал все сам. Элис не могла
припомнить, как и почему случилось, что они почти
перестали видеться, но всякий раз причины казались
ей очевидными, и ее не пугало то, что находились они
постоянно.

Элис вернулась к работе над статьей. Она по-прежнему не могла сосредоточиться, на этот раз из-за несостоявшейся схватки с Джоном по поводу их младшей дочери Лидии. Неужели хоть раз встать на ее сторону для него смерти подобно? Конец статьи, несмотря
на ее обычное стремление к совершенству, Элис проработала довольно небрежно. Но из-за нехватки времени и невозможности сосредоточиться иначе и быть
не могло. Элис заклеила конверт, куда вложила свои
комментарии и поправки, испытывая при этом угрызения совести: она вполне могла пропустить ошибку
в построении статьи или неправильно употребленный
термин. Это все Джон, он помешал ей работать.

Потом она заново упаковала чемодан, который и
не был толком распакован после последней поездки.
В ближайшие месяцы Элис рассчитывала реже уезжать из дома. В ее расписании на осенний семестр было всего несколько приглашений приехать с лекциями,
и почти все она запланировала на пятницу, свободный
от преподавания день. Пятница как раз завтра. В качестве приглашенного преподавателя она начнет вести
коллоквиумы по когнитивной психологии в Стэнфорде. А потом повидается с Лидией. И постарается с ней
не поссориться, впрочем, это трудно обещать.

Стэнфордский Кордура-Холл Элис нашла быстро:
он находится на углу Кампус-драйв и Панама-драйв.
Для Элис, которая привыкла к пейзажам восточного
побережья, это здание с белыми оштукатуренными стенами и красной черепичной крышей, сочная зелень
вокруг ассоциировались скорее с курортом на Карибах, чем с университетскими корпусами. Приехала она
довольно рано, но, прикинув, что еще успеет посидеть
в пустой аудитории и просмотреть подготовленную
речь, поспешила войти в здание.

Элис ждал сюрприз — она оказалась в гуще людей,
столпившихся у буфета и набрасывающихся на еду,
как чайки на городском пляже. Элис не успела незаметно проскользнуть в аудиторию — прямо перед ней
возник Джош, бывший ее однокурсник по Гарварду,
самовлюбленный осел. Он стоял на пути Элис, словно приготовившись к схватке.

— Это все в мою честь? — игриво поинтересовалась она.

— Да нет, у нас такое каждый день. Сегодня — в
честь одного из преподавателей, его вчера зачислили
в штат. Ну а тебя Гарвард балует?

— Более или менее.

— Не могу поверить, что после стольких лет ты все
еще там работаешь. Когда тебе там наконец надоест,
перебирайся к нам.

— Как надумаю, дам знать. А у тебя как дела?

— Лучше не бывает. Загляни после лекции в мой
офис. Оценишь результаты наших последних исследований. У тебя голова закружится.

Элис очень обрадовалась, что у нее есть уважительная причина для отказа.

— Извини, но не смогу, должна успеть на рейс в
Лос-Анджелес,— сказала она.

— Очень жаль. В последний раз мы, кажется, виделись на конференции по психономике. К несчастью,
я тогда пропустил твою презентацию.

— Что ж, сегодня у тебя будет возможность услышать часть из нее.

— Ха! Прокручиваешь по второму разу?

Элис не успела ответить, ее выручил Гордон Миллер, заведующий кафедрой и новое светило по совместительству: он неожиданно налетел на них и попросил Джоша помочь разнести шампанское. Как и в Гарварде, на кафедре психологии в Стэнфорде существовала традиция поднимать бокал шампанского в честь
преподавателя, который достиг желанной ступени в
своей карьере и получил бессрочный контракт. Обычно об очередном продвижении профессора по карьерной лестнице не слишком трубят, но бессрочный контракт того стоит.

Когда в зале не осталось ни одного человека без бокала с шампанским, Гордон поднялся на кафедру и
постучал по микрофону.

— Могу я попросить минуту вашего внимания? —
сказал он.

В притихшей аудитории, прежде чем Гордон продолжил, раздался слишком громкий отрывистый смех
Джоша.

— Сегодня мы поздравляем Марка с получением
постоянной должности. Уверен, сейчас он глубоко
взволнован. Этот бокал я поднимаю за достижения,
которые ждут его впереди. За Марка!

— За Марка!
Элис чокнулась с теми, кто был рядом, и в ту же
минуту все вернулись к своим прежним занятиям —
еде, алкоголю и разговорам. Когда с подносов смели
последние закуски и опустошили последнюю бутылку, Гордон снова взял слово.

— Если все сядут, мы сможем начать.

Он подождал, пока около восьмидесяти человек сели и воцарилась тишина.

— Сегодня я имею честь представить вам нашего
первого приглашенного лектора в этом году. Доктор
Элис Хауленд — ведущий профессор психологии Гарвардского университета, представляющий школу Уильяма Джеймса. За свою более чем двадцатипятилетнюю
безупречную карьеру она генерировала множество передовых идей в психолингвистике. Доктор Элис Хауленд является первооткрывателем в интегрированных и междисциплинарных подходах к изучению механизмов языка. Сегодня нам посчастливится услышать ее лекцию о смысловой и нервной организации
языка.

Элис заняла место Гордона и оглядела аудиторию,
которая, в свою очередь, разглядывала ее. Ожидая, пока стихнут аплодисменты, она вспомнила статистические данные, согласно которым люди боятся публичных выступлений больше смерти. А она любила выступать перед аудиторией. Ей доставляли радость контакт со слушателями в процессе обучения, изложение
материала, возможность увлечь аудиторию, втянуть
в дискуссию. И еще она любила ощущать выброс адреналина. Чем выше были ставки, чем искушеннее или
враждебнее оказывалась аудитория, тем больше Элис
волновал подобный опыт. Джон был превосходным
преподавателем, но выступления перед аудиторией
были для него скорее мучением. Он восхищался тем
энтузиазмом, который испытывала Элис, готовясь к
лекциям. Конечно, публичных выступлений он боялся меньше, чем смерти, но больше, чем пауков или змей.

— Благодарю, Гордон. Сегодня я собираюсь поговорить о ментальных процессах, которые лежат в основе овладения языком, его организации и использования.

Элис прочитала бесконечное количество лекций на
эту тему, однако не стала бы называть это «прокруткой по второму разу». В основе лекции лежали лингвистические принципы, многие открыла она сама и
годами пользовалась одним и тем же набором слайдов, но не стыдилась этого и не считала, что ее можно
упрекнуть в лени, наоборот, гордилась тем, что ее открытия выдержали испытание временем. Лекции и
статьи Элис давали импульс дальнейшим исследованиям. К тому же она сама принимала в них участие.
Элис не нужно было заглядывать в свои записи,
она говорила легко и свободно. И вдруг, где-то между сороковой и сорок пятой минутами лекции, вдруг
забуксовала.

— Эти данные показывают, что неправильные глаголы требуют доступа к ментальному…

Она просто не могла найти нужное слово. Смысл
того, что надо сказать, Элис не потеряла, но слово от
нее ускользнуло. Она не знала, с какой буквы оно начинается и сколько в нем слогов. Это слово не вертелось у нее на языке.

Может, все дело в шампанском. Обычно Элис никогда не употребляла алкоголь перед выступлением.
Даже если лекция проходила в самой непринужденной обстановке и Элис знала назубок то, о чем собиралась говорить, она предпочитала сохранять ясность
ума, прежде всего для успешного окончания лекции.
В конце ее выступления могла возникнуть дискуссия,
и Элис всегда была готова ответить на вопросы. Но в
этот раз она не хотела никого обидеть, а схлестнувшись
с Джошем, выпила чуть больше, чем следовало.

А может, это было следствием перелета. Пока ее
разум отыскивал в собственных закоулках нужное слово и докапывался до причины его потери, сердце Элис
билось все глуше, кровь прилила к лицу. Прежде она
никогда не сбивалась на публике. Но и не паниковала во время лекции, а ведь ей приходилось выступать
и перед более многочисленной и агрессивно настроенной аудиторией, чем эта. Элис приказала себе дышать ровно, забыть обо всем и двигаться дальше.
Она подставила вместо потерянного слова неопределенное и неуместное «вещь» и перешла к следующему слайду. Возникшая пауза показалась ей вечностью, но, бросив взгляд на слушателей, она не заметила ни одного встревоженного или раздраженного лица. Потом она увидела Джоша, он перешептывался с
сидящей рядом женщиной, и по его лицу блуждала
улыбка.

Самолет шел на посадку в международном аэропорту Лос-Анджелеса, когда нужное слово наконец
вернулось.

«Лексикон».

Лидия жила в Лос-Анджелесе уже три года. Если
бы она сразу после средней школы пошла в колледж,
то этой весной уже получила бы диплом. И тогда Элис
очень бы ею гордилась. Лидия, как казалось Элис, была умнее двух ее старших детей, а оба они поступили
в колледж. Один в юридический, второй в медицинский.

Вместо этого Лидия предпочла отправиться в Европу. Элис надеялась, что дочь вернется домой, определившись, чем хочет заниматься и в каком колледже
получать знания. Но Лидия не оправдала ее надежд.
Вернувшись, она сообщила родителям, что влюбилась,
пока жила в Дублине и училась актерскому ремеслу.
И сразу же отправилась в Лос-Анджелес.

Элис чуть с ума не сошла. Особенно невыносимо
было то, что она внесла свой вклад в то, что произошло. Дело в том, что Лидия была младшей из трех детей, родители которых работали и постоянно были в
разъездах. Она всегда хорошо училась, и Элис с Джоном уделяли ей не так уж много внимания и мало в
чем ограничивали. Лидия, в отличие от большинства
детей ее возраста, могла сама принимать решения, никто не подвергал ее тотальному контролю. Карьера
родителей служила блестящим примером того, что
можно достичь многого, если ставить перед собой высокие цели и делать все возможное для их достижения. Лидия понимала, что мама права, когда говорит,
как важно закончить колледж, но у нее хватило силы
воли и смелости отказаться от этой идеи.

К тому же Лидия была не одинока. Самый горячий
спор между Элис и Джоном состоялся после того, как
он опустил свои два цента в копилку Лидии.

— Я считаю, что ничего плохого в этом нет. К тому же она всегда сможет поступить в колледж, если,
конечно, захочет.

Это прозвучало примерно так.

Элис уточнила адрес в своем «блэкберри» и позвонила в квартиру номер семь, подождала, приготовилась еще раз нажать на кнопку звонка, и тут Лидия
открыла дверь.

— Мам, я не ждала тебя так рано,— сказала она.
Элис сверилась с часами.

— Я прибыла минута в минуту.

— Ты говорила, самолет прилетает в восемь.

— Я говорила — в пять.

— У меня в ежедневнике записано: восемь.

— Лидия, сейчас пять сорок пять, и я здесь, стою
перед тобой.

Лидия заметалась, как белка на шоссе.

— Извини, входи.

Перед тем как обняться, они помедлили, словно разучивали новый танец и еще не были уверены, каким
должен быть первый шаг и кто поведет. Или, наоборот, они так давно не исполняли этот танец, что забыли, как это делается.

Ирвин Ялом. Проблема Спинозы

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Они жили в разное время. У них не могло быть ничего общего. Один был великим
    философом, другой — нацистским преступником. Но их судьбы удивительным образом
    переплелись. Новая книга знаменитого психотерапевта и беллетриста Ирвина Ялома
    представляет собой бесподобный синтез исторического и психологического романа.
    Жизнеописания гения и злодея — Бенедикта Спинозы и Альфреда Розенберга,
    интригующий сюжет, глубокое проникновение во внутренний мир героев, искусно
    выписанный антураж ХVII и ХХ веков, безупречный слог автора делают «Проблему
    Спинозы» прекрасным подарком и тем, кто с нетерпением ждет каждую книгу Ялома, и
    тем, кому впервые предстоит насладиться его творчеством.

  • Перевод Элеоноры Мельник

АМСТЕРДАМ, апрель 1656 г.

Когда последние солнечные зайчики отскакивают от вод Званенбургваля, весь Амстердам закрывается. Красильщики собирают свои пурпурные и алые ткани, разложенные для просушки на каменных берегах канала. Торговцы скатывают навесы и запирают ставнями уличные палатки. Немногочисленный рабочий люд разбредается по домам; некоторые останавливаются, чтобы наскоро перекусить и выпить голландского джину у ларьков селедочников на канале, а потом продолжают свой путь. Жизнь в Амстердаме движется медленно: город скорбит, еще не оправившись от чумы, которая всего несколько месяцев назад отправила на тот свет каждого 9-го горожанина.

В нескольких метрах от канала, на Бреестраат, в доме номер 4, обанкротившийся и слегка подвыпивший Рембрандт ван Рейн в последний раз прикасается кистью к своей картине «Иаков благословляет сыновей Иосифа», ставит подпись в нижнем правом углу, швыряет на пол палитру и, развернувшись, начинает спускаться по узенькой винтовой лестнице. Дом Рембрандта, которому суждено через три столетия стать музеем и мемориалом художника, в тот день сделался свидетелем его позора. Он битком набит покупщиками, предвкушающими аукцион, где все имущество Рембрандта пойдет с молотка. Хмуро растолкав по сторонам толпящихся на лестнице зевак, он выходит из парадной двери, вдыхает солоноватый воздух и, спотыкаясь, направляется к таверне на углу.

В Дельфте, в 70 километрах к югу от Амстердама, начинает всходить звезда другого художника. Двадцатипятилетний Ян Вермеер окидывает взглядом свою новую картину — «У сводни». Глаза его медленно скользят слева направо. Первая фигура — блудница в ослепительно желтой блузе. Хорошо. Здорово! Желтый сияет как полированный солнечный свет. И окружающие ее мужчины… Превосходно! — кажется, любой из них вот-вот сойдет с холста и заговорит. Он наклоняется ближе, чтобы поймать беглый, но пронзительный взор ухмыляющегося молодого человека в щегольской шляпе. Вермеер кивает своему миниатюрному двойнику. Весьма довольный, ставит в нижнем правом углу подпись с завитушкой.

А в это время в Амстердаме, в доме номер 57 по Бреестраат, в двух кварталах от дома Рембрандта, где идут приготовления к аукциону, один двадцатипятилетний купец готовится закрыть свою «импортно-экспортную» лавку (он родился всего несколькими днями ранее Вермеера, которым будет потом всячески восхищаться; хотя знакомству их состояться не суждено). Этот молодой человек кажется слишком хрупким и красивым для лавочника. Черты его лица правильны, смуглая кожа без изъянов, глаза — большие, темные, одухотворенные.

Он напоследок обводит лавку взглядом: многие полки так же пусты, как и его карманы. Пираты перехватили последний корабль из Байи с партией товара, и теперь нет ни кофе, ни сахара, ни какао. Старшее поколение семейства Спиноза вело процветающую оптовую импортно-экспортную торговлю, а ныне у двоих братьев — Габриеля и Бенто — осталась лишь одна небольшая розничная лавка. Втянув ноздрями пыльный воздух, Бенто ощущает в нем омерзительную вонь крысиного помета, смешанную с ароматом сушеных фиг, изюма, засахаренного имбиря, миндаля, турецкого гороха и испарений острого испанского вина. Он выходит на улицу и приступает к ежедневной дуэли с заржавленным замком на двери лавки. Незнакомый голос, произносящий слова высокопарного португальского наречия, заставляет его вздрогнуть.

— Это ты — Бенто Спиноза?

Спиноза оборачивается и видит двух незнакомцев, молодых людей, которые, судя по их утомленному виду, проделали немалый путь. Тот, что заговорил с ним; высок, его массивная крупная голова по-бычьи наклонена вперед, словно шее слишком тяжело держать ее прямо. Одежда его добротна, но покрыта пятнами и измята. Другой, одетый в крестьянские лохмотья, стоит позади своего спутника. У него длинные спутанные волосы, темные глаза, волевой подбородок и нос. Держится он зажато. Движутся только глаза — мечутся из стороны в сторону, точно перепуганные головастики.

Спиноза с опаской кивает.

— Я — Якоб Мендоса, — говорит тот из них, что повыше. — Нам нужно было увидеть тебя. Мы должны поговорить с тобой. Это мой двоюродный брат, Франку Бенитеш, которого я только что привез из Португалии. Мой брат, — Иаков хлопает Франку по плечу, — в большой беде.

— Да? — настороженно отзывается Спиноза. — И что же?

— В очень большой беде.

— Так… И к чему же было искать меня?

— Нам сказали, что ты — тот, кто может нам помочь. Возможно, единственный, кто это может.

— Помочь?..

— Франку утратил всякую веру. Он во всем сомневается. Во всех ритуалах веры. В молитве. Даже в присутствии Божием! Он все время боится. Не спит. Говорит, что убьет себя.

— И кто же ввел вас в заблуждение, направив ко мне? Я — всего лишь торговец, который ведет небольшое дело. И не слишком прибыльное, как ты можешь заметить, — Спиноза указывает на запыленную витрину, сквозь которую угадываются полупустые полки. — Рабби Мортейра — вот духовный глава. Вы должны пойти к нему.

— Мы прибыли вчера, а сегодня поутру так и хотели сделать. Но хозяин гостиницы, наш дальний родственник, отсоветовал. Он сказал: «Франку нужен помощник, а не судья». Он поведал нам, что рабби Мортейра суров с сомневающимися. Мол, рабби считает, что всех португальских евреев, обратившихся в христианство, ждет вечное проклятие, пусть даже они были принуждены сделать это, выбирая между крещением и смертью. «Рабби Мортейра, — сказал он, — сделает Франку только хуже. Идите и повидайте Бенто Спинозу. Он — дока в таких делах».

— Да что это за разговоры такие?! Я — простой торговец…

— Наш родственник утверждает, что если бы не кончина старшего брата и отца, которая заставила тебя принять торговое дело, ты был бы следующим верховным раввином Амстердама.

— Я должен идти. У меня назначена встреча, которую я не могу пропустить.

— Ты идешь на службу в синагоге, да? Так мы тоже туда идем. Я веду с собою Франку, ибо он должен вернуть себе веру. Можем мы пойти с тобой?

— Нет, я иду на встречу иного рода.

— Это какого же? — спрашивает Якоб и тут же осаживает себя: — Прости. Это не мое дело… Может, встретимся завтра? Пожелаешь ли ты помочь нам в шаббат? Это разрешается, ведь это мицва. Мы нуждаемся в тебе. Мой брат в опасности.

— Странно… — Спиноза качает головой. — Никогда еще я не слышал подобной просьбы. Простите, но вы ошибаетесь. Мне нечего вам предложить.

Франку, который все время, пока Якоб разговаривал с Бенто, стоял, уставившись в землю, вдруг поднимает глаза и произносит свои первые слова:

— Я прошу о малом — только перемолвиться с тобою парой слов. Откажешь ли ты брату-еврею? Ведь это твой долг перед странником. Мне пришлось бежать из Португалии — как пришлось бежать твоему отцу и его семье, чтобы спастись от инквизиции.

— Но что я могу…

— Моего отца сожгли на костре ровно год назад. Знаешь, за какое преступление? Они нашли на нашем заднем дворе зарытые в землю страницы Торы! Брат моего отца, отец Якоба, тоже вскоре был убит. У меня есть вот какой вопрос. Подумай об этом мире, где сын вдыхает запах горящей плоти своего отца. Куда же подевался Бог, что создал такой мир? Почему Он позволяет это? Винишь ли ты меня за то, что я задаюсь такими вопросами? — Франку несколько мгновений пристально смотрит в глаза Спинозе, потом продолжает: — Уж наверняка человек, именуемый «благословенным» (Бенто — по-португальски, или Барух — по-еврейски) не откажет мне в разговоре?

Спиноза медленно и серьезно кивает.

— Я поговорю с тобою, Франку. Быть может, встретимся завтра днем?

— В синагоге? — уточняет Франку.

— Нет, здесь. Приходите сюда, в лавку. Она будет открыта.

— Лавка? Открыта?! — перебивает Якоб. — Но как же шаббат?

— Семейство Спиноза в синагоге представляет мой брат, Габриель.

— Но ведь священная Тора, — упорствует Якоб, не обращая внимания на Франку, который дергает его за рукав, — говорит, что Бог желает, чтобы мы не трудились в шаббат, дабы мы проводили этот святой день в молитвах к Нему и в совершении мицвот!

Спиноза, обращаясь к Якобу, говорит мягко, как учитель с юным учеником:

— Скажи мне, Якоб, веруешь ли ты, что Бог всемогущ?

Якоб кивает.

— Веруешь, что Бог совершенен? Что Он полон в себе?

И вновь Якоб соглашается.

— Тогда ты, наверняка, согласишься, что по определению, совершенное и полное существо не имеет ни нужд, ни недостатков, ни потребностей, ни желаний. Разве не так?

Якоб задумывается, медлит, а затем осторожно кивает. Спиноза замечает, что уголки губ Франку начинают растягиваться в улыбке.

— Тогда, — продолжает Спиноза, — я заключаю, что Бог не имеет никаких желаний относительно того, как именно мы должны прославлять его — и даже не имеет желания, чтобы мы вообще его прославляли. Так позволь же мне, Якоб, любить Господа на свой собственный лад.

Глаза Франку округляются. Он поворачивается к Якобу, всем своим видом будто бы говоря: «Вот видишь, видишь?! Это тот самый человек, которого я ищу!»

Юлия Аводзорд. Шоу-мейкер. Сделай праздник для всех!

  • Издательство «Комильфо», 2012 г.
  • Книга представляет собою оригинальное методическое пособие для профессиональных шоу-мейкеров. Его задача — помочь в организации частного и корпоративного торжества. В книге подробно освещены вопросы создания имиджа ведущего, режиссуры, построения сценария свадьбы, дня рождения, «пижамной вечеринки», новогоднего шоу, презентации, детских мероприятий, в том числе образовательного характера и т. д.

День рождения

В семь лет день рождения хочется проводить еженедельно,
а в пятьдесят семь — не каждый год. Но, безусловно,
весёлое торжество понравится в любом возрасте.
Схема организации праздника подобна той, что изложена
в предыдущем разделе. Однако следует учесть особенность
этого формата шоу — зависимость игротехник от
возраста именинника. Если готовится день рождения для
годовалого малыша, то, скорее всего, это будет взрослый
праздник, а если малышу исполнилось хотя бы четыре
года, то все игры должны быть рассчитаны на четырёхлетнего
виновника торжества.

Что интересно малышам? Большие яркие предметы, подарки,
загадки, сюрпризы. Значит, при подготовке праздника
мы должны их учесть:

  1. Большие яркие предметы — это могут быть воздушные
    шары, подвижные игры с мячами, танцы в карнавальных
    костюмах, герои сказок, грим.

  2. Подарки — каждый юный участник торжества должен
    получить подарок. Всенепременное условие — подарки на
    этом дне рождения достаются не только имениннику, иначе
    малыши расстроятся. Подобное поведение обусловлено
    психофизиологическими особенностями возраста. Провели
    конкурс — вручили сувенир.

  3. Загадки — здесь подойдут простые сказочные,
    фольклорные зарифмованные строчки. Возможно использование
    в форме загадок игры — предположения
    («Что будет, если…») или поручения (сделай то-то, что
    получилось?).

  4. Сюрпризы — все дети с удовольствием отправятся в
    «игру по станциям». Например, на поиски спрятанных «сокровищ» принцессы Горошинки. На каждой станции их
    ждёт волшебный вопрос и, конечно, сокровище.

Один из важных моментов праздника — торт и задувание
свечей. Важно: в этот день все могут пачкаться, даже
тортом (конечно, этот вопрос надо обсудить с родителями
именинника).

Именинник растёт, а вместе с ним изменяются конкурсы,
усложняется и расширяется программа. Появляется
«взрослый» оттенок: поздравительные тосты (разумеется,
в ход идёт детское шампанское), перерывы на «поболтать
и перекусить». К выше заявленным розыгрышам добавляются
викторины и сюжетно-ролевые игры (например,
разыграть по ролям сказку «Теремок»). Виды игр остаются
те же, но наполнение их меняется в соответствии с
возрастом и увлечениями участников. Следует сказать о
продолжительности мероприятий: малыши до 5 лет включительно
обычно празднуют в среднем шестьдесят минут,
то есть один час. Ребята постарше уже могут задержаться
на пару часов, особенно если перед игровой программой
планируется кинопоказ какого-нибудь мультфильма.

Малыш превратился в подростка и вовсе не желает
костюмированных дней рождения. Вполне возможно, он
оценит разрешение родителей на поход в кинотеатр, клуб
или ресторан. Интересная особенность: дети не могут организовать
самостоятельно праздник и очень любят затейников.
Молодёжь думает, что всё умеет сама лучше любого
ведущего. А взрослые именинники рады отдать бремя
праздничного правления, хотя действительно многое знают
и умеют.

Как проходит день рождения мам, пап, бабушек, дедушек
и других родственников?

  1. Готовим список гостей.
  2. Высылаем приглашения (либо устно приглашаем).
    Важно: накануне торжества уточнить явку гостей.
  3. Выбираем место проведения праздника
  4. Именинник утверждает меню.
  5. Готовим сценарий (учитывая пожелания именинника).
  6. Подбираем инструментарий: музыкальная установка,
    микрофон, проектор…
  7. Фотограф (кто им будет?).
  8. Оператор (кто им будет?).

Интересные моменты сценария

Каждый ведущий знает порядок произнесения тостов:

  1. тост от ведущего;
  2. тост от жены (мужа…);
  3. тост от родителей (либо за родителей);
  4. тосты гостей.

Произнося слова «Дорогие гости» или «Товарищи, в
этот славный день…» либо что-то похожее, необходимо
быть уверенным в том, что данные, абсолютно литературные
русские выражения будут адекватно восприняты.
Для этого лучше заранее выяснить политические
взгляды, нравственные аспекты и вероисповедание заказчика.

Не принято произносить тосты типа: «Ты прожил замечательную,
долгую жизнь». Зато имениннику «за шестьдесят» интересно будет услышать фамилии долгожителей.
А если ведущий добавит: «Нам предстоит встретиться в
этом ресторане на столетнем юбилее. Пожалуйста, закажите
снова эту рыбу!» — поверьте, настроение за столом
поднимется на -дцать градусов.

На всякий случай приведу фамилии некоторых долгожителей:

Кайдановский, Наум Львович — российский и советский
астроном, 103 года.

Токарев, Фёдор Васильевич — советский конструктор
стрелкового оружия, 97 лет.

Уилер, Джон Арчибальд — американский физик-теоретик,
96 лет.

Гинзбург, Виталий Лазаревич — советский и российский
учёный, лауреат Нобелевской премии по физике, 93
года.

Эйфель, Гюстав — французский инженер, конструктор
Эйфелевой башни, 91 год.

Старостин, Николай Петрович — советский футболист
и тренер, основатель московского «Спартака», 94 года.

Лакост, Рене — французский теннисист, семикратный
победитель турниров Большого шлема, бизнесмен, основатель
марки одежды Lacoste, 92 года.

Рокфеллер, Джон Дэвисон — американский предприниматель,
филантроп, первый «долларовый» миллиардер
в истории человечества, 97 лет.

Сваровски, Даниель — основатель австрийской хрустальной
империи Swarovski, 93 года.

Морозов, Савва Васильевич — российский предприниматель
и меценат, основатель династии Морозовых, 92
года.

Гудзь, Борис Игнатьевич — советский разведчик, 104
года.

Мукасей, Михаил Исаакович — советский разведчикнелегал
в США и странах Западной Европы, 101 год.

Громушкин, Павел Георгиевич — советский разведчик,
художник, 94 года.

Патон, Борис Евгеньевич — учёный в области металлургии
и технологии металлов, президент Академии наук
Украины, Герой Украины, 92 года.

Ныне живущие долгожители:

Бесс Купер — 115 лет (США)

Тиёну Хасэгава — 114 лет (Япония)

Дина Мафредини — 114 лет (США)

Дзироэмон Кемура — 114 лет (Япония)

В городе Карачаевске открыли клуб «Общество столетних
юбиляров», потому как всем его членам за 100 лет.

В процессе организации праздника желательно выяснить
особые таланты именинника. Возможно, это будет
цыганочка с выходом или игра на аккордеоне. День рождения
— прекрасный повод насладиться дарованиями
юбиляра.

Назим Ракха. Плакучее дерево

  • Издательство «Центрполиграф», 2012 г.
  • Ирэн Стэнли потеряла сына, когда тому было всего пятнадцать лет. Убийца, Дэниел Роббин, был приговорен к смертной казни. В ожидании исполнения приговора он провел в тюрьме девятнадцать лет. Все эти годы душу Ирэн переполняли лишь отчаяние и ненависть к убийце сына, она мечтала увидеть, как он будет казнен. Но, измучившись ожиданием и понимая, что надо жить дальше, она написала письмо заключенному, в котором простила его. Между ними завязалась переписка.

    В письмах Роббин предстал перед Ирэн не жестоким убийцей, а грустным и мудрым человеком. И женщина усомнилась в том, что Дэниел убил ее сына.

    Тогда что же произошло на самом деле в тот трагический день?..

  • Назим Ракха — журналистка, получившая множество премий. Ее истории можно было услышать на радиостанциях National Public Radio, Monitor Radio, Living on Earth, и Marketplace. Она работала политическим обозревателем для объединения общественных радиостанций, в которое входят радиостанции Орегона, Вашингтона, Айдахо и Северной Калифорнии.
    «Плакучее дерево» — ее дебютный роман

  • Перевод с английского В. Бошняка
  • Купить книгу на Озоне

Приказ о приведении в исполнение приговора к смертной казни прибыл утром, в большом белом конверте со штемпелем «Секретно». Письмо было адресовано Тэбу Мейсону, директору тюрьмы штата Орегон. Мейсона уже предупредили, что он скоро получит такой приказ. За пару недель до этого прокурор округа Крук обмолвился о том, что после девятнадцати лет ожидания смертного приговора осужденный за убийство Дэниэл Джозеф Роббин прекратил подавать апелляции о пересмотре приговора.

Мейсон бросил конверт на стол в кучу прочих бумаг и провел рукой по гладковыбритой голове. В системе исправительных учреждений он проработал двадцать лет — в Иллинойсе, Луизиане, Флориде, — и на его памяти было пять-шесть случаев приведения смертной казни в исполнение, однако непосредственно такой процедурой он еще никогда в жизни не руководил. В тех случаях он лишь провожал осужденного в комнату, пристегивал ремнями к столу, открывал шторки кабинки свидетелей, затем отступал назад и ждал. Во Флориде он работал с одним парнем, который проделал подобное раз пятьдесят. «Для меня это привычное дело», — сообщил он Мейсону, когда тот, став свидетелем первой казни, блевал в корзину для мусора.

Мейсон скользнул в кресло, щелкнул выключателем настольной лампы и открыл дело Роббина. В папке имелась фотография приговоренного. Когда Роббина арестовали, ему было лишь девятнадцать лет — длинные волосы и подозрительно прищуренные щелочки глаз. Мейсон начал читать. 6 мая 1985 года Дэниэл Джозеф Роббин избил и застрелил из пистолета пятнадцатилетнего Стивена Джозефа Стенли (он же Шэп) при ограблении со взломом дома погибшего. Ага, а вот и адрес, где все это произошло. Блейн, штат Орегон, Индиан-Ридж-Лейн, дом 111. Еще живую жертву обнаружил отец, помощник шерифа Натаниэл Патрик Стенли. Стивен Стенли умер до прибытия машины скорой помощи. Остальные члены семьи — мать и жена Ирен Люсинда Стенли и одиннадцатилетняя Барбара Ли (она же Блисс) при этом не присутствовали. Семья Стенли, переехавшая в Блейн из штата Иллинойс, до этого трагического происшествия прожила в Орегоне всего полтора года.

Директор пролистал еще несколько страниц — судебные протоколы, письма, фотографии, — затем откинулся на спинку кресла и выглянул в окно. Приземистое прямоугольное здание стояло отдельно, в северной части тюремного комплекса, занимавшего площадь двадцать пять акров. В последний раз смертную казнь здесь привели в исполнение двадцать семь лет назад. На работу в эту тюрьму Мейсон перевелся из тюрьмы штата Флорида, что в городе Рейфорд, в надежде получить должность вроде той, на которой находится теперь, начальника исправительного учреждения, с хорошей зарплатой и широкими полномочиями. Набрав полную грудь воздуха, Мейсон громко выдохнул, вложив в этот выдох все свое негодование. Почему именно сейчас? Вверенная ему тюрьма переполнена, число заключенных в камере вдвое превосходило все положенные нормы. Время от времени вспыхивали драки, преступные группировки распоясались и держали в страхе не только других заключенных в тюремных стенах, но порой и надзирателей. Имелись проблемы с наркотиками и межрасовыми отношениями. И, несмотря на это, власти по-прежнему упорно урезали финансирование мероприятий по консультированию и реабилитации. И вот теперь казнь. Почему сейчас? Почему именно это?

Мейсон перечитал приказ. Казнь назначена на 29 октября, точное время — 0:01.

— Меньше чем месяц, черт побери, — вздохнул он и покачал головой. Затем, как будто для того, чтобы воодушевить себя, хлопнул в ладоши. Одна ладонь у него была темная, как и вся его черная кожа, другая — гротескно светлая. Нечего жаловаться на работу, сказал он себе. Лучше прочитать о том, что предстоит в этой связи сделать. Не стоит даже заикаться или предпринимать что-то такое, что может быть истолковано начальством как нежелание или нерешительность. В конце концов, разве вся его карьера не вела его именно к этому? Так что обратной дороги нет. Хочешь не хочешь, но он точно знал: приказ этот ему обязательно нужно выполнить.

* * *

Она навсегда запомнила этот день — 20 сентября — и время, шесть часов вечера. В воздухе пахло яблоками, и в небо над рекой взлетали гуси. Ее сын Шэп — ему тогда было тринадцать с половиной лет — стоял в поле возле сарая и играл на трубе. Дочь Блисс вместе со своим лучшим другом Джеффом каталась на качелях, сделанных из подвешенной на веревке автомобильной шины. Затем тридцатидвухлетняя Ирен Стенли, стройная и хорошенькая, вспомнила о муже.

Нэт подъехал к дому на новеньком пикапе, стащил с головы широкополую шляпу, помахал рукой детям и, с шумом войдя через заднюю дверь, положил на кухонный стол, на котором она резала овощи, карту Соединенных Штатов.

Ее муж был красивый мужчина — мускулатура профессионального борца, медно-рыжие волосы, зеленые глаза. Глядя на него, Ирен улыбнулась. Он же расстегнул куртку, сбросил ее вместе со шляпой на кухонный стол и объявил, что утром ему звонил его старый приятель, бывший сослуживец.

— Он шериф в Орегоне. Говорит, что хочет взять меня к себе помощником.

Ирен подняла голову от разделочной доски:

— С каких это пор ты ищешь работу?

Нэт вот уже девять лет проработал помощником шерифа округа Юнион. Не первым помощником, но, похоже, все к тому шло. Нэт был умный, общительный, к тому же герой войны. Ирен не сомневалась, что когда-нибудь ее мужа выберут шерифом.

— С тех пор, как поговорил с Добином. Так его зовут. Добин Стубник. Мы с ним подружились еще во Вьетнаме.

— Шериф Стубнек?

— Стубник.

— Ясно. — Ирен потянулась за картофелиной и разрезала ее пополам. На обед будет рагу. Говядина, морковь, картофель и маленькие луковицы, которые Нэт терпеть не мог, а дети просто обожали.

— Он хороший парень, — сообщил Нэт. — Сообразительный, проворный, легкий на подъем. — Отодвинув в сторону разделочную доску, он развернул и расправил на столе карту, новенькую и хрустящую, после чего провел пальцем боксера-тяжеловеса по левому ее краю и остановился на слове «Орегон». — Это дикая местность вот здесь, — пояснил он. — Народу мало, простора много. Черт побери, часть ее до сих пор считается фронтиром.

Ирен посмотрела туда, куда уперся палец мужа, и представила себе эпизод из фильма с участием Джона Уэйна: ковбои, индейцы, салуны, знойные полногрудые барменши. Самая дальняя западная точка от ее дома в Карлтоне, штат Иллинойс, в которой она бывала, — это Миссури. И она ее вполне устраивала.

— Там есть все, дорогая. Горы, озера, океан, все, что пожелаешь.

Ирен отложила нож. Она выросла в доме, в котором сейчас готовила ужин. Ее мать тоже готовила еду на этой кухне, так же как и ее бабушка. Дом построил ее прадед. Дом стоял на прекрасной плодородной земле, которую Миссури обвивала, подобно нежной руке. А Нэт? Он вырос неподалеку, в трех милях отсюда. Его семья вот уже пятьдесят пять лет держала единственную в Карлтоне мясную лавку. Двое детей Ирен и Нэта, Шэп и Блисс, ходили в ту же школу, что когда-то и они сами. У них были даже те же самые учителя. Иллинойс был их домом, их единственным домом. И он, черт побери, останется им навсегда. Она повернулась лицом к мужу:

— Семья, Нэт. У нас там нет родственников.

Нэт взял со стола карту, сложил и выровнял по линиям сгиба.

— Верно, мы все время жили рядом с родственниками, твоими и моими. Но разве тебе не хочется начать новую жизнь, рассчитывая только на себя? — спросил он и похлопал картой по ладони. — Лично я считаю, что было бы неплохо, если бы мы с тобой туда переехали.

Ирен бросила на мужа выразительный взгляд, вернула на место разделочную доску, думая о том, какая муха укусила сегодня Нэта и, что гораздо важнее, как ей разрешить возникшую проблему. Невысокий и коренастый, Нэт всегда вел себя с уверенностью рослого мужчины. На крепкой, мощной шее сидела не менее крупная голова. Ничто не могло заставить отступить такого, как он, если он уже принял решение.

— Не знаю, о чем ты говоришь, Натаниэл Стенли. Если уж на то пошло, переезды никому не шли на пользу, кроме тебя.

Нэт взял морковку и, с хрустом впившись в нее зубами, отошел к раковине, где откусил от морковки еще кусок. Ирен вздохнула, а ее нож громким стаккато застучал по разделочной доске.

— Ты ведь не просто с корнем выдернешь свою жизнь из земли, как какой-нибудь сорняк, Нэт. Я знаю, многие люди так и поступают, но от этого их поступки не становятся правильней. Это дом. — Стук. — Твоя мама, твой брат, твои тетки, дядья, племянники и племянницы. — Стук, стук, стук, стук. — Все, кто как-то связаны с нами, живут здесь. И не важно, надоели они нам или нет. Они наша семья, наши родственники. Нельзя оставлять семью.

Ирен высыпала нашинкованные овощи в кастрюлю и подошла к раковине.

— В любом случае, — произнесла она, отодвинув бедром мужа, чтобы тот посторонился. — Дети все еще ходят в школу. Блисс избрали секретарем класса, а Шэп…

Она закрыла кран, взяла полотенце и выглянула в окно. Солнце, красный шар на алом небе, раскрасил все вокруг — землю, сарай, даже детей — оттенками розового и персикового цвета. Блисс и Джефф принялись карабкаться на старый клен, Шэп со своей трубой все еще оставался в поле. Он играл «Тихую ночь», и его долгие, жалобные ноты заставили Ирен прижать полотенце к груди. Это был заключительный музыкальный номер ее сына за день. В хорошую погоду он обычно исполнял его на трубе на открытом воздухе. В плохую — дома на пианино. Нэт часто ворчал, что ему до смерти осточертело круглый год слушать рождественскую песню.

— Шэп. — Нэт выплюнул последний кусочек моркови в раковину, затем захлопнул окно. — Место вроде Орегона? Знаешь, оно чертовски подойдет для нашего парня. — Он вытер губы тыльной стороной ладони. — По-моему, Ирен, Орегон — это именно то, что ему нужно.

Джонатан Сафран Фоер. Мясо. Eating Animals

  • Издательство «Эксмо», 2011 г.
  • «Еще одна книга одержимого вегетарианца», — пренебрежительно подумаете вы и будете не правы. Во-первых, Фоер — автор мировых бестселлеров «Полная иллюминация» и «Жутко громко, запредельно близко», получивших престижные литературные награды и переведенных на десятки европейских языков. А во-вторых, он вовсе не призывает нас раз и навсегда отказаться от мяса в пользу морковки и капусты. Фоер лишь предлагает на минутку задуматься о тех вещах, о которых принято не думать.

    Откуда мясо появляется на наших столах? В каких условиях содержали курицу, ставшую вашим ужином? Что приходится пережить животным, прежде чем их мясо оказывается на магазинных прилавках? Отчего нередки случаи откровенного садизма среди людей, работающих на бойнях? Есть ли альтернативы жестокому обращению с животными в условиях массового производства?

    Джонатан Фоер раз и навсегда решил для себя эти вопросы. Стараясь во всем добираться до самой сути, он провел полномасштабное исследование, охватывающее все этапы производства мяса, как в промышленных, так и в более скромных масштабах. Увы, многие открывшиеся факты могут шокировать даже самых стрессоустойчивых мясоедов.

    Без излишней патетики, внятно и логично автор шаг за шагом демонстрирует нам ход своих рассуждений. Анализирует способы, позволяющие людям оправдываться в собственных глазах и не задумываться о судьбе убитых животных.

    Несмотря на то, что сам Фоер после написания книги стал убежденным вегетарианцем, он предлагает неравнодушным людям и менее радикальные способы действий. Альтернативой ужасам промышленного производства может стать возвращение к более гуманным видам животноводства. Например, в книге приведен рассказ о ранчо, хозяйка которого — вегетарианка. Они с мужем обеспечивают животным достойную жизнь и легкую смерть, без излишней жестокости. К сожалению, таких примеров можно насчитать лишь единицы. Все о реальном положении дел читайте в новой книге Джонатана Сафрана Фоера «Мясо. Eating Animals». Но будьте готовы к тому, что она перевернет вашу жизнь.

  • Купить книгу на Озоне

Вероятно, первое желание моего сына, неосознанное и не выраженное словами, было поесть. Его кормили грудью уже спустя несколько секунд после рождения. Я смотрел на него с благоговением, чувством, которое не испытывал еще никогда в жизни. Ему не надо было ничего объяснять, не нужно было никакого опыта, он знал, что нужно делать. Миллионы лет эволюции внедрили в него это знание, как и закодировали биение его крошечного сердечка, а также расширения и сокращение его жадно впитывавших воздух легких.

Да, подобного благоговения никогда не было в моей жизни, но чувство это связывало меня через поколения с моими предками. Я видел кольца на моем родовом древе: мои родители, смотрящие, как я ем, моя бабушка, смотревшая, как ест моя мама, мои прабабушка и прадедушка, взирающие, как моя бабушка… Он ел, как ели дети доисторических пещерных художников.

Когда мой сын начал жить и когда я начал писать эту книгу, казалось, все его существо сконцентрировано вокруг пищи. Его кормили, он спал после кормления, капризничал перед кормлением или исторгал из себя молоко, которым его кормили. Теперь, когда я заканчиваю книгу, он способен уже произносить вполне вразумительные речи, а та еда, которую он потребляет, поглощается вместе с историями, которые мы рассказываем. Кормление ребенка не похоже на то, как потчуют взрослых: оно намного важнее. Оно важнее потому, что важна его пища (то есть важно его физическое здоровье, важно и удовольствие, которое он получает от еды), и потому, что важны истории, поглощаемые вместе с едой. Эти истории объединяют нашу семью, делают ее похожей на другие семьи. Истории о еде — это истории о нас самих, это наша история и наши семейные ценности. Это еврейские традиции, на которых стоит моя семья. Я усвоил, что еда служит двум параллельным целям: она питает и сохраняет родовую память. Прием пищи и рассказывание историй неразделимо: соленная морская вода — это те же слезы; мед не только сладкий на вкус, он напоминает нам о сладости мира; маца — это хлеб нашей горечи.

На планете тысячи съедобных продуктов, и чтобы пояснить, почему мы употребляем относительно малую долю из них, стоит потратить несколько слов. Мы должны объяснить, что петрушка в нашей тарелке — для украшения, что пасту не едят на завтрак, отчего мы едим крылья, но не едим глаза, едим коров, но не едим собак. Истории — это не только изложение фактов, это еще и утверждение правил.

Много раз в жизни я забывал, что у меня есть истории про еду. Я просто ел то, что сумел достать, или то, что было вкусно, что представлялось естественным, разумным или полезным — ну, что тут нужно объяснять? Но, размышляя о родительском долге, я начинал думать, что подобное равнодушие недопустимо.

С этого и началась моя книга. Я просто хотел знать — не только для себя, но и для своей семьи, — что такое мясо. Я хотел узнать об этом все, до самого конца. Откуда оно берется? Как его производят? Как с животными обращаются, и насколько это важно? Каков экономический, социальный эффект поедания животных, и как это влияет на окружающую среду? Впрочем, в своих персональных поисках я не заглядывал столь далеко. Начав интересоваться, как родитель, я вплотную столкнулся с такими реалиями, которые, как гражданин, не мог игнорировать, а как писатель, не мог оставить при себе, не предав публичности. Но осознавать реалии и ответственно писать о них — это не одно и то же.

Я хотел не только задать эти вопросы, но и разобраться в них обстоятельно. Почти 99 процентов всего мяса, потребляемого в этой стране, поступает с «промышленных ферм», и большую часть книги я посвящу объяснению того, что это означает и почему оставшийся 1% животноводства имеет не меньшее значение и составляет важную часть этой истории.

Непропорционально большое количество страниц посвящено обсуждению семейных животноводческих ферм, что отражает, по моему мнению, их значимость, и в то же время незначительность, что парадоксально подтверждает правило.

Чтобы быть совершенно честным (рискуя тем самым потерять доверие к моей объективности на стр. 00), я еще до начала своих исследований предположил, будто уже знаю, что найду — не детали, но общую картину. Впрочем, другие делали то же самое. Почти всегда, когда я рассказывал кому-либо, что пишу книгу о «поедании животных», этот человек предполагал, даже ничего не зная о моих взглядах, будто речь идет об апологии вегетарианства. Это говорит о том, что большинству вовсе не нужно тщательное изучение системы животноводства, имеющее целью отвратить человека от мяса, оно как бы заранее знает всю доказательную аргументацию. (А какое предположение сделали вы, увидев название этой книги?)

Я тоже предположил, что моя книга о поедании животных станет откровением в обосновании вегетарианства. Она таковой не стала. Само по себе обоснование вегетарианства, его апология стоит книги, но я писал не об этом.

Животноводство невероятно сложный, запутанный предмет. Ни два животных одной породы, ни две породы животных, ни фермы, ни фермеры, ни едоки — не одинаковы. Горы исследований — чтение книг, бесконечные беседы, личные впечатления — вынудили взглянуть на этот предмет серьезно, и я вынужден был спросить себя, смогу ли сказать нечто внятное и значительное о столь многогранной проблеме. Возможно, речь следует вести не об абстрактном «мясе». Вот есть животное, выращенное на конкретной ферме, забитое именно на этой фабрике, проданное в таком-то виде и съеденное этим вот человеком — каждый отдельный этап столь индивидуален, что невозможно собрать все это в единую мозаику.

Употребление в пищу животных — одна из таких проблем, как, скажем, аборт, при обсуждении которых многие важные моменты не удается прояснить до конца (Когда, на какой стадии зародыш становится личностью? Что на самом деле испытывает животное?), это приводит в замешательство и заставляет принимать оборонительную позицию или провоцирует агрессию. Это довольно скользкий, неприятный и неоднозначный поворот темы. Один вопрос порождает другой, и в результате можно неожиданно запутаться в том, что прежде казалось абсолютно ясной жизненной позицией. Еще хуже, если вовсе не сформулируешь никакой позиции, той, которую стоит защищать, как жизненный принцип.

Кроме всего прочего, бывает сложно распознать разницу между тем, как представляешь себе нечто, и что это нечто есть на самом деле. Слишком часто аргументы против поедания животных вовсе и не аргументы, а попросту выражение индивидуального вкуса. В то время как факты — то есть, как много свинины мы потребляем; то есть какое множество мангровых болот было уничтожено аквакультурой; наконец, как убивают корову — эти факты непреложно говорят о том, что мы делаем со всем этим. Должны ли они быть оценены с точки зрения этики? С общественной точки зрения? Юридически? Или это просто добавочная информация для конкретного едока, чтобы он спокойно ее переварил?

Эта книга — продукт огромного числа исследований, она строго объективна, как и должна быть любая честная работа журналиста: я использовал наиболее умеренную из всех возможных статистику (почти всегда базирующаяся на правительственных источниках, научных статьях, рецензируемых специалистами в данной области, достоверных источниках), для проверки использованных фактов отдавал на отзыв независимым экспертам — и при этом строил ее, как цельную историю. Здесь вы найдете кучу данных, но они иногда неубедительны и могут трактоваться произвольно. Факты важны, но сами по себе они не несут смысловой нагрузки, особенно когда невозможно точно передать их сущность словесно.

Что означает последний крик курицы? Боль? А что означает боль? И неважно, как много мы знаем о физиологии боли — как долго она длится, какие симптомы вызывает и так далее — ничего определенного. Но соедините факты, соберите их в историю сострадания или холодного господства, или одновременно того и другого — поместите их в историю о мире, в котором мы живем, историю о том, кто мы есть и кем хотим быть — и тогда вы сможете говорить о поедании животных убедительно и страстно.

Мы скроены из историй. Я вспоминаю о тех субботних вечерах за кухонным столом моей бабушки, когда на всей кухне мы были только вдвоем — и черный хлеб в раскаленном докрасна тостере да жужжащий холодильник, весь залепленный семейными фотографиями. За горбушками памперникелей и кокой она рассказывает мне о бегстве из Европы, о продуктах, которые она стала бы есть, и к которым даже не притронулась бы. Это была история ее жизни. «Послушай меня», — проникновенно повторяла она, и я знал тогда, что мне передавали важный жизненный урок, даже если и не понимал, будучи ребенком, в чем суть этого урока.

Теперь я знаю, в чем он состоял. И хотя подробности могут разниться, я пытаюсь и буду пытаться передать ее урок своему сыну. Моя книга — самая честная попытка сделать это. Приступая к ней, я чувствую великий трепет, ибо существует множество привходящих моментов. Отстраняясь на мгновение от того, что в Америке каждый год только для еды убивают более десяти миллиардов сухопутных животных, не думая об окружающей среде, о людях, вовлеченных в этот процесс, не касаясь таких впрямую зависящих от всего этого тем, как мировой голод, эпидемии и угроза истребления видов, мы погружены только в собственные чувства, занимаемся только собой и друг другом. Мы не только рассказчики наших историй, мы — сами истории. Если мы с женой воспитаем нашего сына как вегетарианца, он не станет есть единственного и особенного блюда своей прабабушки, никогда не ощутит уникального и абсолютного выражения ее любви, вероятно, никогда не подумает о ней, как о Самом Великом Поваре На Свете. Ее главная история, сокровенная история нашей семьи исчезнет.

Первые слова, которые произнесла моя бабушка, впервые увидев своего внука, были: «я взяла реванш». Из бесконечного множества вещей, которые она могла в этот момент выбрать, она выбрала то, что выбрала, и это был ее выбор.