Александр Городницкий. Атланты держат небо… Воспоминания старого островитянина

Вступление и отрывок из первой главы книги Александра Городницкого «Атланты держат небо… Воспоминания старого островитянина»

О книге Александра Городницкого «Атланты держат небо… Воспоминания старого островитянина»

Вместо предисловия

Моя память с возрастом, как и слабеющее зрение, делается
дальнозоркой, — я начисто забываю события недавних
дней и неожиданно для себя отчетливо вижу разрозненные
картинки довоенного детства. Так, например, мне ясно
вспоминается, как в 1936 году с Андреевского собора, неподалеку
от которого стоял наш дом на Васильевском острове
в Ленинграде, срывали кресты. Примерно в то же время
была взорвана часовня Николы Морского на Николаевском
мосту, названном так по этой часовне. После революции
мост переименовали в честь лейтенанта Шмидта. Саму же
часовню, по преданию, не трогали до смерти академика
Ивана Петровича Павлова, жившего в «Доме академиков»
на углу 7-й линии и набережной Невы. Великий физиолог
был верующим и регулярно посещал эту часовню. Сразу же
после его смерти часовню взорвали, но то ли постройка
была крепкой, то ли взрывчатку пожалели, а вышло так,
что распалась она на три больших части, которые долго потом
разбирали вручную. Отец рассказывал, что мы с ним
как-то проходили мимо взорванной часовни, и я спросил у
него: «Папа, когда ее склеят?»

Я родился на Васильевском острове и вполне могу считать
себя островитянином. Первые зрительные воспоминания
связаны для меня с такой картиной: в начале моей
родной улицы, перегораживая ее, сереют грузные корпуса
судов, а над крышами окрестных домов торчат корабельные
мачты. Мог ли я в далеком довоенном детстве представить,
что мне посчастливится несколько раз обогнуть земной
шар, плавать во всех океанах и даже купаться во всех, в
том числе и в Северном Ледовитом (правда, там не по своей
воле), высаживаться на берега многочисленных островов
от Северной Атлантики до Антарктиды, неоднократно
опускаться на океанское дно в подводных обитаемых аппаратах?

Я называю себя ленинградцем, ибо первыми словами,
услышанными в детстве, были «папа» и «мама», а третьим —
«Ленинград». Про дедушку Ленина и все его замечательные
качества я узнал значительно позднее. Кроме того, мне трудно
называть блокаду «Санкт-Петербургской». Конечно, умом
я понимаю, что Великому и многострадальному городу необходимо
было вернуть историческое имя, но для моего вымирающего
поколения он навсегда останется Ленинградом.

В 1982 году в небольшом сибирском городке Ялуторовске,
неподалеку от Тюмени, в музее декабристов,
устроенном в старой почерневшей от времени избе, в которой
жил долгие годы ссыльный Матвей Иванович
Муравьев-Апостол — брат казненного Апостола Сергея, я
увидел странный экспонат. Это была старая толстостенная
винная бутылка из темного стекла. Уже не надеясь вернуться
в столицу, Матвей Иванович, забытый всеми, положил
в эту бутылку записку о себе и уже ушедших из жизни
друзьях-декабристах, а бутылку спрятал под половицу возле
печки. Как будто не томился в ссылке в заснеженном сибирском
городке, а тонул в бурном штормовом океане. Он
был уверен, что про их поколение никто давно не помнит.
Бутылку с запиской нашли уже в ХХ веке.

Несколько лет назад была начата большая работа над автобиографическим
фильмом «Атланты держат небо», 34 серии
которого были закончены в этом году. Мне пришлось
снова входить в дома и квартиры, где я когда-то жил, ездить
в города, где я бывал молодым, разыскивать старых друзей,
большинство из которых умерли или уехали, и я понял, что
поиски прошлого — вещь неблагодарная. Под объективом кинооператора
я сидел на подоконнике в узкой комнате на пятом
этаже дома на Мойке, 82, где мы прожили с родителями
более десятка лет, смотрел на Исаакиевский собор напротив,
пытаясь вспомнить свою юность, и ничего не испытывал, кроме
тоски по ушедшим и острой ностальгии по себе. И все-таки
мне хотелось бы повторить попытку Матвея Ивановича и
бросить свою бутылку в бушующий океан времени.

Я — представитель поредевшего поколения «шестидесятников», перешагнувший через рубеж тысячелетий, дожил
до времени, когда песни и стихи как будто перестали
быть нужны. Те наивные и хрупкие идеалы, которые манили
нас в недолгую пору хрущевской оттепели и зыбкое
неоднозначное время горбачевско-ельцинских перестроек,
оказались призрачными. Авторитарная система, диктатура
коррумпированной бюрократии, пришедшая на смену
неустойчивой и слабой демократии 90-х годов прошлого
века, становится все более циничной и беззастенчивой.
Телеэкраны, радиоэфир, газеты, журналы и Интернет наполнены
криминалом, кровью и цинизмом. Ксенофобия и
неонацизм набирают силу при явном попустительстве властей.
Всеобщая усталость, раздражение и разочарование
достигли опасного предела.

Тихая, требующая глубоких раздумий стихотворная
строка, негромкое звучание гитарной струны, приглашающее
к доверительному разговору — все это осталось в прошлом
и сегодня как будто не востребовано. Песен в стране
не слышно. Эфир заполнен попсой и так называемым
русским шансоном, который и не шансон, и не русский.
Телеэкран — третьесортными полицейскими фильмами.
Через эфир и экран идет последовательная «дебилизация
всей страны». Уместно вспомнить, что когда в средневековом
Датском королевстве хотели отравить короля, то капали
ему яд именно в ухо. Для чего это делается? Не потому
ли, что дебилами легче управлять?

Для меня Родина — не только страна, где я родился, но и
эпоха, в которой я вырос и жил. И меня невольно охватывает
ностальгия по невозвратно миновавшему времени «поющих
шеститесятых», поре недолгих юношеских надежд и
первой волны гласности, вызвавшей к жизни среди прочего
такое странное явление, как авторская песня, по ушедшим
из жизни друзьям. Стремительно уходит в прошлое и
становится историей наша научная жизнь, полярные и океанские
экспедиции, становление новых теорий в науках о
Земле. Кто-то из научных классиков сказал, что новые теории побеждают не потому, что они верны, а потому, что защитники
старых уходят из жизни.

Эта книга — воспоминания не о «себе любимом», а скорее
о минувшей эпохе и о тех людях, с которыми мне довелось
встречаться и без которых моя жизнь могла бы сложиться
иначе.

Я детство простоял в очередях

За спичками, овсянкою и хлебом,

В том обществе, угрюмом и нелепом,

Где жил и я, испытывая страх.

Мне до сих пор мучительно знаком

Неистребимый запах керосина,

Очередей неправедный закон,

Где уважали наглость или силу.

Мне часто вспоминаются во сне

Следы осколков на соседнем доме

И номера, записанные мне

Карандашом чернильным на ладони,

Тот магазин, что был невдалеке,

В Фонарном полутемном переулке,

Где карточки сжимал я в кулаке,

Чтоб на лету не выхватили урки.

Очередей унылая страда.

В дожди и холода, назябнув за день,

Запоминать старался я всегда

Того, кто впереди меня и сзади.

Голодный быт послевоенных лет

Под неуютным ленинградским небом,

Где мы писали на листах анкет:

«Не состоял, не привлекался, не был».

Но состоял я, числился и был

Среди голодных, скорбных и усталых

Аборигенов шумных коммуналок,

Что стали новоселами могил.

И знаю я — какая ни беда

Разделит нас, народ сбивая с толка,

Что вместе с ними я стоял всегда

И никуда не отходил надолго.

Васильевский остров

От рождения островитянин,

Я спокоен и весел, когда

За трамвайными блещет путями

В неподвижных каналах вода.

Никогда я на море не трушу,

Доверяя себя кораблю.

Не люблю я бескрайнюю сушу,

А бескрайнее море люблю.

Мне далекие архипелаги

Приносил на заре океан,

Где вились разноцветные флаги

Неизвестных до этого стран.

От Колгуева до Гонолулу,

От Курил и до Малых Антил,

Привыкая к прибойному гулу,

Я их в юности все посетил.

Собирал деревянные маски,

С аквалангом нырял между дел

И на идолов острова Пасхи

С суеверным восторгом глядел.

Но ходившему Зундом и Бельтом,

Больше дальних морских берегов,

Полюбилась мне невская дельта —

Полинезия в сто островов.

Изучивший от веста до оста

Океана пронзительный цвет,

Полюбил я Васильевский остров,

В мире равных которому нет.

Где весною на запад с востока

Проплывают флотилии льда

И у Горного, возле футштока,

О гранит ударяет вода.

7-я линия Васильевского острова между Большим
и Средним проспектами, где располагался наш дом, беря
свое начало от набережной Невы, в конце своем упирается
в речку Смоленку. Как известно, по дерзкому замыслу
Петра василеостровские линии и должны были быть поначалу
не улицами, а каналами, соединявшими рукава Невы.
Обывателям же василеостровским вменялось в обязанность
иметь лодки, «дабы по этим каналам ездить». Однако первый
«санкт-питербурхский» губернатор, вороватый «светлейший», герцог Ижорский, большую часть отпущенных
казной для рытья каналов денег употребил на обустройство
своего роскошного дворца на василеостровской набережной,
развернув его фасадом вопреки воле государя к Неве
вместо здания Двенадцати коллегий. За это он был, как известно,
бит палкой лично государем, но ничего изменить
уже было нельзя. Каналы получились узкие, непроточные и
такие грязные, что их пришлось засыпать. Можно считать,
что с губернаторами Питеру не везло с самого начала.

Я родился в 1933 году, когда большинство старых «питерских» названий улиц, площадей, мостов и даже пригородов
было уже изменено на новые «послереволюционные».
Дворцовая площадь носила имя Урицкого, которого здесь застрелили,
Марсово поле называлось Площадью жертв революции.
Это название всегда представлялось мне нелогичным,
так как жертвы революции, как мне тогда казалось, — это прежде
всего капиталисты и помещики. Невский проспект переименовали
в проспект 25 октября, а Садовую — в улицу 3 июля.
В связи с этим рассказывали анекдот: «Старушка спрашивает: «Скажи, сынок, как мне к Невскому добраться?» — «А вот
садись, бабка, на остановке 3 июля, — как раз к 25 октября и
доедешь». — «Что ты, милок, — мне раньше надо». Уже после
войны, когда отовсюду активно вытравливался немецкий дух,
Петергоф был переименован в Петродворец. Другое такое же
переименование породило чисто питерскую шутку, непонятную
москвичам: «Как девичья фамилия Ломоносова?» —
«Ораниенбаум». Интересно, что в годы моего довоенного
детства пожилые люди обычно употребляли старые питерские
названия, упорно игнорируя советские переименования.
Теперь — когда вернули старые названия, я сам, став пожилым,
почему-то предпочитаю привычные моему уху имена
моего детства, называя Каменноостровский Кировским, а
улицу Первой роты — Первой Красноармейской.

Будучи коренным василеостровцем (или василеостровитянином?),
я всегда интересовался происхождением питерских
названий. Так не без удивления я обнаружил, что название
Голодай (отдаленный приморский край Васильевского)
к слову «голод» никакого отношения не имеет. Просто, заселившие
Васильевский остров при Петре иностранцы в
конце недели отправлялись сюда на взморье проводить
свой «holiday». Название пригородного поселка Шушары
по Московскому шоссе тоже появилось при Петре. Там на
тракте стояла городская застава, и обывателей, имевших документ,
пропускали в столицу, а «беспачпортную шушеру»
тормозили здесь, за пределами города, где она и селилась.

Дом № 38 по 7-й линии, где мои родители занимали
узкую, как щель, тринадцатиметровую комнатушку с окном,
упершимся в черный колодец двора, в коммунальной квартире
на втором этаже, был шестиэтажным доходным домом,
1909 года постройки, да и сама квартира, прежде принадлежавшая,
видимо, одной весьма состоятельной семье, была
раньше довольно комфортабельной, о чем говорили лепные
узоры на высоких потолках прежних больших комнат, рассеченных
тонкими перегородками на тесные клетушки.

Свет попадал в наше окошко, только отраженный каким-то
другим окном, выходившим в колодец-двор. Этот замкнутый
стенами двор жил своей отдельной жизнью. Жизнь здесь начиналась
ранним утром, когда с Андреевского рынка сюда
привозили на тележке бидоны с молоком и раздавались крики: «Молоко! Молоко!» Потом приходил жестянщик, за ним
точильщик ножей, и резкий звук дребезжащих о металлический
брусок ножей и вилок будил всю окрестность. До сих
пор эти звуки, умноженные колодцем двора, отражающиеся
дворовым эхом, живут в моем воображении.

Не так давно со съемочной группой фильма «Атланты держат
небо» я впервые после войны попал в свою старую коммунальную
квартиру. И меня охватило странное ощущение,
что это был не я, а какой-то другой человек, жизнь которого
мне хорошо известна, но которого как бы и не существует.
Все меняется, и нельзя дважды войти в одну и ту же реку и,
конечно, невозможно вернуться в детство. Даже мой первый
дом таким, каким я видел его семьдесят лет назад, увидеть
уже не могу. Дом наш, казавшийся мне тогда огромным, с высоким
лепным фасадом и сохранившейся с дореволюционных
времен красивой парадной с литыми бронзовыми украшениями
и цветными витражами на стеклах, теперь представляется
уже не таким большим, а коммунальная квартира и наша
комната совсем уж крошечными и тесными. Да и бульвар перед
домом был совершенно другим. Еще на моей памяти на
нем были посажены молодые деревца. В блокаду их спилили
на дрова, а потом посадили снова, на этот раз почему-то ели, и
всякий раз, проходя по 7-й линии мимо родного дома, я с грустью
вспоминаю довоенный лиственный бульвар.

К трехсотлетнему юбилею Питера рядом с нашим домом
поставили бронзовую фигуру «бомбардира» — петровского
сподвижника Василия Корчмина, от которого по легенде
Васильевский остров получил свое название. За его спиной до
войны был кинотеатр «Форум», сгоревший в блокаду, потом
кинотеатр «Балтика», а сейчас элитный жилой дом. На другой
стороне нашей улицы, на 6-й линии в бывшем Троекуровском
особняке, построенном в первой половине XVIII века, находилось
отделение милиции. Кстати, в детстве я очень хотел
стать милиционером. Меня привлекала их замечательная белая
форма и белые каски с двумя козырьками — спереди и
сзади. Потом я, конечно, хотел быть пожарным, поскольку
здесь неподалеку располагалась пожарная часть.

На углу 7-й линии и Среднего проспекта, где теперь вестибюль
станции метро «Василеостровская», дежурили извозчики
в высоких черных пролетках с откидным верхом и лаковыми черными крыльями. Звонкое цоканье конских копыт по
еще булыжной мостовой, ржание и всхрапывание лошадей,
ласково зазывающие голоса извозчиков, ударяющий в ноздри
острый запах лошадиного навоза населяли мертвые каменные
городские просторы реальной жизнью окрестной деревенской
природы, вытравленной нынче смертоносной гарью отработанного
бензина. Все это вновь приходит мне на память, когда
я перечитываю замечательные строки Самойлова: «Звонко
цокает кованый конь о булыжник в каком-то проезде».

Мои отец и мать родились в губернском городе Могилеве
в Белоруссии, откуда отец приехал в Ленинград учиться в
конце 20-х годов. Родителей матери я практически не помню.
Они умерли в эвакуации в Свердловске в годы войны. Дед
мой по отцовской линии был по профессии шорником и имел
в Могилеве собственную мастерскую. Переживший трех царей,
он отличался крепким здоровьем, религиозностью и редким
трудолюбием. Работал не покладая рук до восьмидесяти
лет и умер, простудившись на чьей-то свадьбе в восемьдесят
четыре года. Более всего любил париться в русской бане. Отец
мой вспоминал, что уже в последние годы жизни деда, приезжая
из Ленинграда в Могилев, он возил его на извозчике париться
в баню, поскольку без посторонней помощи дед уже
добраться туда не мог. В бане, однако, отец старался сесть от
деда подальше, чтобы не ошпариться брызгами кипятка, долетавшими
из его шайки, так как сам горячего пара не выносил.

У меня хранится чудом уцелевший рыжий и выцветший
фотоснимок 1911 года, на котором изображен дед за
станком в своей мастерской и стоящий рядом трехлетний
отец. Смотря на него, я с грустью думаю, что почти ничего
не знаю о своей родословной.

Судя по воспоминаниям отца, к большевикам дед относился
сдержанно, хотя именно им почему-то, возможно,
из-за недостаточного технического образования, приписывал
заслугу изобретения радио, которое, как известно, задолго
до них придумали Маркони и Попов. «Нет, нет, это сделали
они и сделали специально, — говорил он моему отцу, с
опаской косясь на вещающую хриплым голосом черную тарелку
репродуктора в углу. — И знаешь зачем? Чтобы никто
не мог думать сам. Потому что, если человеку в ухо все время
что-нибудь говорят, то он уже сам думать не может».

Много лет спустя, в декабре 1961 года, когда я впервые
отправился в океанское плаванье на военном паруснике
«Крузенштерн», оригинальное высказывание деда нашло
неожиданное подтверждение в реплике нашего замполита.
Когда я спросил его, почему по принудительной трансляции
на судне весь день оглушительно грохочет радио, забивая
уши, он ответил: «А это специально, чтобы матрос много
не думал. За него другие думают».

Эллисон Пирсон. Я не знаю, как она делает это

Отрывок из романа

О книге Эллисон Пирсон «Я не знаю, как она делает это»

Каким ветром меня сюда занесло, объяснит мне кто-нибудь? Я имею в виду — не на
кухню, а в эту жизнь? На заре дня школьного
рождественского праздника я доделываю кексы. Уточню, чтобы исключить путаницу: я
уделываю готовые кексы — процесс куда более
тонкий и деликатный.

Развернув роскошную упаковку, осторожно вынимаю кексы из гофрированной фольги, ставлю на разделочную доску и опускаю
скалку на их идеально сахарно-припудренные
головки. Поверьте, не так это просто, как кажется. Не рассчитаете силу, поднажмете чуть
сильнее — и сдобные светские леди лишатся
своего пухлого обаяния, распустят нижние юбки и начнут плеваться джемом. И лишь осторожным, но уверенным движением (муху когда-нибудь доводилось давить?) вы запустите
кондитерский мини-оползень и достигнете милого домашнего обличья сладких толстушек.
Домашнего. Именно такой мне сейчас и требуется. Дом — душа семьи. Дом — это где любящая мамочка печет своим деткам вкусненькое.

Столько трудов, а все из-за чего? Из-за
письма, которое десять дней назад Эмили
принесла из школы, — того самого, что до сих
пор пришлепнуто к дверце холодильника магнитным Тинки-Винки. В письме призыв к родителям «любезно внести добровольный вклад
в скромный праздничный стол, традиционно
устраиваемый для детей после рождественского спектакля». Буквы послания полыхают,
а внизу листка, рядом с подписью мисс Эмпсон, застенчиво ухмыляется снеговик в дурацком колпаке. Только не стоит покупаться на
этот усердно раскованный тон и фонтан компанейских восклицательных знаков!!! Ни в
коем случае. Школьная корреспонденция сочиняется шифром до того каверзным, что
раскодировка по силам либо разведспецам,
либо женщинам в последней стадии недосыпа, отягощенным чувством вины.

Вот, к примеру, слово «родители». Обращаясь к «родителям», на деле школьные власти до сих пор подразумевают исключительно мамаш. (Какой это папаша при наличии
жены читает послания из школы? Гипотетически, полагаю, такое возможно, но только в
случае, если это приглашение на праздничную вечеринку, да и то случившуюся недели
полторы назад.) А как вам нравится «добровольный вклад»? «Добровольный» по-учительски означает «под страхом смерти» и
«под угрозой дальнейшего отлучения вашего
дитяти от приличной школы». Что же касается «скромного праздничного стола», то готовое угощение, купленное лживой лентяйкой в ближайшем супермаркете, в меню определенно не входит.

Почему я в этом уверена, спросите? Да
потому, что до сих пор помню взгляд, которым обменялись моя мама и Фрида Дэвис в
семьдесят четвертом, на Празднике урожая, —
при виде мальчишки в грязной куртке, возложившего на алтарь «добровольных» пожертвований коробку из-под обуви с двумя банками консервированных персиков из местной
лавки. Забыть тот взгляд невозможно. Только
полное ничтожество, недвусмысленно читалось в этом взгляде, способно возблагодарить щедрость Создателя подобной пакостью,
в то время как Отец Небесный заслуженно
ждет горы свежих фруктов в нарядно упакованной корзине. Или свежеиспеченной сдобной плетенки. Домашний хлеб Фриды Дэвис,
торжественно пронесенный по церкви ее
близнецами, в количестве тугих кос не уступал волосам рейнских русалок.

— Видишь ли, Катарина, — уписывая пирожные, презрительно гундосила потом миссис Дэвис, — некоторые мамы, такие, как я,
например, или твоя мама, сил не жалеют.
Однако есть и иные особы… — она издала
длинный фырк, — которые и пальцем не
пошевелят…

Я тогда отлично поняла, о ком речь. В семьдесят четвертом уже вовсю злословили о работающих матерях. Об особах, предпочитающих
брючные костюмы и даже, поговаривали, позволяющих своим детям днем смотреть телевизор. Злобные сплетни липли к этим женщинам, как пыль к их деловым сумочкам.

Как видите, еще толком не понимая, что
такое быть женщиной, я уже знала, что мир
женщин делится надвое: на достойных матерей, самоотверженно горбатящихся над шарлотками и детскими ванночками, и на матерей… иного сорта. Сейчас, тридцати пяти лет
от роду, я полностью отдаю себе отчет, к какой из половин отношусь. Потому-то, видимо,
и торчу посреди ночи 13 декабря на кухне со
скалкой в руках, издеваясь над готовыми кексами, чтобы добиться от них домашней наружности. В былые времена женщины находили время на выпечку домашних кексов,
но имитировали оргазмы. Теперь мы справляемся с оргазмами, зато имитируем домашние
кексы. И это называется прогрессом.

— Черт. Черт! Куда Пола подевала сито?

— Кейт, ты что творишь? Два часа ночи!

Ричард, застыв в проеме двери, щурится
от света. Рич. В любимой пижаме от Джермин Стрит, застиранной и обветшавшей до
абсурдной бахромы по краям. Рич, со своим несгибаемым британским благоразумием
и хиреющей добротой. Тормоз Рич, как зовет его моя американская коллега Синди,
потому что работа в его проектной фирме
практически заглохла, а на то, чтобы вынести ведро, Ричарду требуется полчаса, и он
вечно советует мне притормозить.

— Притормози, Кэти. Ты прямо как тот
ярмарочный аттракцион… как его там? Где
народ визжит и размазывается по стенкам,
пока крутится эта чертова штуковина?

— Центрифуга?

— Ясно, что центрифуга. Как сам аттракцион называется?

— Без понятия. «Стена смерти»?

— Точно.

В чем-то он прав. Я еще не дошла до того,
чтобы не понимать, что жизнь — больше подделки кексов глубокой ночью. И больше усталости. Усталости глубоководной, почти бездонной. Если честно, я так и не избавилась от
нее с рождения Эмили. Пять лет бреду по
жизни в свинцовом панцире недосыпа. А выход? Отправиться завтра в школу и внаглую
грохнуть на праздничный стол упаковку лакомств из «Сейнсбериз»? Здорово. К «мамочке, которой никогда нет дома» и «мамочке,
которая всегда кричит» Эмили сможет добавить «мамочку, которая и пальцем не пошевелила» ради нее. Два десятка лет спустя, когда
мою дочь схватят на территории Букингемского дворца за попытку похитить монарха,
в «Вечерних новостях» появится полицейский
психолог и сообщит: «Друзья Эмили Шетток
считают, что ее душевные проблемы пустили
корни на рождественском вечере в начальной
школе, когда мать Эмили, принимавшая в ее
жизни символическое участие, унизила дочь
на глазах у одноклассников».

Купить книгу на Озоне

Непростой замминистра. Москва, 2012

Отрывок из романа Леонида Бершидского «Рембрандт должен умереть»

О книге Леонида Бершидского «Рембрандт должен умереть»

— Если бы не семья, был бы интеллигентным человеком, — Валерий Константинович Федяев произносит это без улыбки, как выстраданную мудрость. — Желание содержать семью и детей сгубило больше мужчин, чем алкоголь и шлюхи, вместе взятые. Не знаете, кто это сказал?

— По-моему, это народное, — пожимает плечами Иван.

— Вы согласны? Сами-то вы человек семейный?

Ивану неуютно: Федяева он видит в первый раз в жизни, а разговор как-то очень легко перепрыгнул на личные темы. Склонный краснеть, как все рыжие и веснушчатые, Иван начинает чувствовать покалывание в щеках.

— У меня дочь, ей тринадцать, но она живет отдельно.

— Так даже обиднее: семьи как бы и нет, а все равно вы, как честный человек, обязаны ее содержать. То на море отправить, то страховку медицинскую купить, верно?

Ну, хватит. То, что Иван Штарк вежлив и еще краснеет, как девица, часто создает о нем неверное первое впечатление. Но Иван в Москве не первый год и знает, как его корректировать.

— Валерий Константинович, давайте мы не будем обсуждать вашу коллекцию, а я вам дам один совет. Хотите эффективнее тратить деньги — говорите иногда жене и детям «нет». Это слово может сэкономить вам миллионы.

Штарку все время приходится иметь дело с коллекционерами. Еще какие-то 10 лет назад они не стеснялись признаться, что одержимы страстью: если уж любят Шагала, то готовы отдать последнее за очередную летающую корову или скрипача-оборванца, если собирают майсенский фарфор — то румяными пастушками занят каждый квадратный сантиметр и дома, и в кабинете. Теперь страсть не в моде: ее победил рационализм. Коллекция может и должна быть прибыльным предприятием: каждую вещь надо выбирать с таким расчетом, чтобы со временем она дорожала и приносила владельцу ежегодный процент, как вклад в банке. Хобби серьезного человека — это не слабость, а выход для творческой энергии, которая всегда созидательна, а значит, не может приносить убытка.

Работа Ивана — помогать серьезным людям в постановке страстей на рациональные рельсы, превращать мимолетные прихоти в бизнес-предприятия всем на зависть, показывать, что меценатство и подвижничество — всего лишь маски дальновидности.

Недавно один клиент попросил Ивана проработать шоколадный магазин в Шайи-ан-Бьер с собственным производством. Оказался там случайно, проездом из долины Луары в Париж, купил конфеты для дочки, и теперь она их все время просит. Но кондитер отказывался доставлять бонбоны в Москву, утверждая, что они плохо переносят полеты. Клиент поборол первый импульс просто запустить в упрямца деньгами и купить лавку и попросил Ивана собрать информацию: какие у лавки прямые конкуренты в округе, не мешает ли ей соседний «Карфур», не падает ли спрос на шоколад в дальних пригородах Парижа. И представить расчет справедливой цены. Кондитер торговался страстно, но внял доводам рассудка и со слезами на глазах подписал бумаги.

Другой клиент сходил с ума по тибетским иконам тангка. Но сделал над собой усилие, сохранил рассудок и отправил Ивана в Непал, где много тибетских эмигрантов, а русскому не требуется спецразрешение на визит, как в Тибете. Иван должен был найти мастерскую по производству тангка, которая не только гордилась бы качеством своей работы, но и обладала отлаженной системой сбыта. И, конечно, обеспечивала владельцу искомый уровень прибыли. Штарк подошел к делу добросовестно и вернулся через месяц. Пока клиент изучал подробный отчет о рынке тангка и варианты приобретений, Иван перебирал четки и бормотал «Ом мани падме хум». В Бхаратпуре, увидев в центре тангка петуха, змею и свинью, образующих круг то ли взаимного пожирания, то ли взаимного порождения, Штарк поинтересовался смыслом аллегории и узнал про три яда: неудержимое желание, агрессию и невежество. Будь все его клиенты буддистами, Иван объяснял бы им, что его функция — поиск противоядия от всех трех.

Но клиенты Штарка — не буддисты. В последние пять лет они в основном из чиновничьего сословия, сменившего на вершинах московских холмов и бандитов, и «честных бизнесменов».

Вот и господин Федяев — замминистра финансов, даром что известнейший в Москве коллекционер. Он сидит напротив Ивана в маленькой кофейне на Покровке, где всего пять стульев, и оставшиеся три заняты сейчас семьей с начинающим капризничать грудничком. У Федяева мешки под глазами, угрюмая щетина и слишком длинные сальные волосы с проседью. Он желт лицом, а пальцы слегка дрожат: замминистра с трудом бросает курить. Явно купленный в магазине костюм топорщится на плечах, из галстука торчат тонкие ниточки, а забрызганные грязью ботинки на резиновом ходу Федяев и не пытается прятать под столом. Впечатлять кого-либо роскошью платья ему незачем: все, что на нем, стоит примерно как серебряные запонки Штарка. Иван работает в банке и одет строго по дресс-коду. Что, впрочем, не мешает ему в свои тридцать девять выглядеть студентом: длинный, сутулый, неуклюжий, светло-серые близорукие глаза за толстыми стеклами очков в роговой оправе.

— О, вы меня переоцениваете, — смеется Федяев, нисколько не смущенный дерзостью Ивана. — Я подкаблучник. Я даже не представляю себе, как я произнесу это ваше экономное слово. Так что давайте все-таки о коллекции. Я, собственно, о ней и начал. Коллекцию затеяла жена, вы, возможно, знаете ее, если любите балет. Елена Федяева.

— Прима Мариинки? — Иван не связывал своего нового клиента со знаменитой балериной: про них обих писали в газетах, но про первого — в деловых новостях, а про вторую — на максимально удаленной от них полосе «Культура».

— Да, и большая любительница живописи. Особенно голландцев. Что вы, кстати, скажете про них?

— Про голландцев? Смотря про каких. Мондриан вот приносит четырнадцать процентов годового дохода, прогноз на ближайшие десять лет позитивный.

— Это пока его кафелем не начали сортиры выкладывать, — морщится Федяев. — Только раннего как-то еще можно рассматривать, но он ведь доходности такой не приносит? Хоть в этом и ужасно признаваться по нынешним временам, мы с Леной не понимаем абстракций. И даже к импрессионистам относимся спокойно.

— Какой санузел, такой и кафель, — кивает Иван. — Ваш, значит, не для Мондриана. А импрессионисты, да, переоценены. Моне, например, в последнее время приносит отрицательную доходность.

— Вот видите, — кивает Федяев. — Мы стараемся не уклоняться слишком сильно от темы старых мастеров. Дело в том, что… Вот спросите меня, откуда у меня деньги?

Иван снова чувствует, что начинает краснеть. Ему неприятно, что Федяев так откровенно делает из него соучастника.

— Неужели это деньги налогоплательщиков? — откровенно дерзит он уже в третий раз с начала разговора, нарушая все профессиональные правила: в конце концов, перед ним клиент. Но Федяев будто не слышит его.

— Вы покраснели. Как трогательно. Я так не умею. Но, возможно, мои дети будут краснеть, если им зададут этот бестактный вопрос. А внуки, я надеюсь, уже не будут. Так что у нас, так сказать, очень длинный инвестиционный горизонт. Мы с Леной верим в искусство, прошедшее проверку временем: значит, еще пара поколений ему точно не повредит.

— С точки зрения вложения средств, — произносит Иван сухо, пытаясь ввести разговор в профессиональное русло, — старые голландцы — это не лучший вариант. Рембрандт, например, это всего процентов восемь годовых. И он еще — из самых динамичных.

Чтобы было легче перестраивать мозги клиентов с коллекционерского подхода на деловой, Иван выучил наизусть список первых пятидесяти художников по рыночной капитализации. То есть по сумме цен, по которым их работы продавались на аукционах за новейшую историю арт-бизнеса. На первом месте — дьявольски плодовитый Пикассо, чьим наследием наторговали на миллиард семьсот миллионов долларов. В конце списка — Микеланджело, не потому что он хуже или не такой модный, — просто его лучшие произведения украшают стены итальянских церквей и никогда не попадут на рынок. А то, что, попало, продалось в сумме всего на тридцать пять миллионов долларов.

— Рембрандт, — повторяет за Иваном Федяев. — Собственно, к Рембрандту у меня сейчас особый интерес. — И, без всякой логической связки: — Вы мне нравитесь, Иван, вы выглядите, как человек искренний, хотя стараетесь казаться резким и циничным. Кроме того, у вас отличные рекомендации. Виталий Коган говорит, что не повышает вас только потому, что ему вас некем заменить.

С Виталей Коганом Иван учился на одном курсе в Финансовом институте. Коган быстро выбился в люди и к середине двухтысячных выстроил свой АА-Банк, самый быстрорастущий в тридцатке крупнейших в России. Даже кризис 2008 года не выбил Когана из седла. Иван в АА-Банке — рядовой сотрудник: у него нет подчиненных. И почти никто не знает, что у них с Коганом — одинаковые татуировки: у председателя правления крылатая свинья на левом плече, у аналитика по нетрадиционным инвестициям — на правом. Смысл в том, что свиньи обычно не летают — но если очень надо, в принципе могут. В начале двадцатого века такой лорд Брабазон, пионер английской авиации, на спор посадил свинью в корзину и протащил ее над землей своим «вуазеном». Свинья выжила и ничего не поняла, как и подобает свинье в буддийской традиции. Коган и Штарк когда-то решили быть брабазонами: делать так, чтобы свиньи летали. Татуировок не видно под костюмами, но никуда они, конечно, не делись.

— Я давно работаю, поэтому могу иногда отказывать клиентам, — говорит Штарк. — Стараюсь, например, не смешивать личное и профессиональное.

— Так не всегда получается, вы в этом убедитесь по ходу нашей с вами работы. Рембрандт, который меня сейчас интересует, — довольно известное полотно. «Христос в бурю на море Галилейском», его единственная марина. До 1990 года эта картина была в коллекции Музея Изабеллы Стюарт Гарднер в Бостоне. Вы знаете ее историю?

Штарк знает, но на секунду потерял дар речи.

— Вы имеете в виду «Бурю на море Галилейском», которую украли из музея и до сих пор ищут?

— Да, именно ее. Эта картина, кажется, всплыла. На днях я виделся с дамой, которая ищет на нее покупателя. Вы удивитесь, но эта дама вам знакома. Собственно, обратиться к вам меня побудило именно это обстоятельство, а не ваша блестящая репутация как специалиста по инвестициям в искусство.

Как раз в этот момент грудничок, мирно спавший на руках у матери, пока остальные четыре посетителя кофейни беседовали о своем, включает сирену. Отец тщетно делает ему козу, а мать пытается заткнуть орущий ротик пустышкой и виновато смотрит в сторону Федяева со Штарком. Это у них явно первый ребенок, — думает Иван. И не успевает задать Федяеву очевидный вопрос, что же это за дама такая. Потому что непростой замминистра поднимается, запахивает присыпанное перхотью пальтецо, бросает через плечо: «Я скоро позвоню» — и выходит под мокрый снег. Под аккомпанемент детского рева Штарк расплачивается за кофе.

В банк возвращаться нет смысла — уже почти семь вечера. В такси по дороге домой, на проспект Мира, Иван перебирает в уме знакомых женщин, имеющих отношение к арт-рынку. Корнеева? Но зачем ей рисковать только что вошедшей в моду галереей? Никольская? Выгонят взашей из Sotheby’s, если прознают про такой побочный бизнес. Ну, то есть понятно, почему покупателя ищут в Москве: где еще такой заповедник для людей с деньгами, павлиньим самолюбием и хорошо развитым умением «решать вопросы»? Разве что параллельно прощупывают и богатых арабов. Но риск все равно огромен. Штарк всю жизнь старается держаться подальше от людей, склонных к неразумному риску, и уж тем более от криминала. Кого же Федяев имеет в виду? Говорил он очень уверенно, но Иван начинает подозревать, что замминистра его с кем-то путает.

На автомате Иван ставит чайник и задает сухой корм коту. Корниш рекс Фима — единственный сосед Штарка по «трешке» на седьмом этаже сталинского дома с колоннами. По строго соблюдаемой молчаливой договоренности они не мешают друг другу.

Заварив себе зеленого чаю, Штарк включает компьютер в поисках Нового завета. Бумажной библии в квартире не водится. «И поднялась великая буря; волны били в лодку, так что она уже наполнялась водою. А Он спал на корме на возглавии. Его будят и говорят Ему: Учитель! неужели Тебе нужды нет, что мы погибаем? И, встав, Он запретил ветру и сказал морю: умолкни, перестань. И ветер утих, и сделалась великая тишина. И сказал им: что вы так боязливы? как у вас нет веры? И убоялись страхом великим и говорили между собою: кто же Сей, что и ветер и море повинуются Ему?»

Штарк находит рембрандтовскую «Бурю» в приличном разрешении и долго разглядывает ее на своем тридцатидюймовом мониторе. На озере Киннерет — так его называют теперь в Израиле — Рембрандт никогда не был. Штарк был. Говорят, там и вправду бывают сильные штормы, но Ивану открылось спокойное большое озеро в окружении невысоких гор. Кажется, берег виден с любой его точки. На картине темень и волны, будто это Северное море в десятке миль от голландских берегов. Четырнадцать человек в утлой лодке. Одного, на корме, грубо растолкали, и он явно еще не понял, чего хотят от него эти люди, а только вспоминает, кто они. Времени на это у него мало. Пятеро пытаются справиться с двумя вышедшими из-под контроля парусами, но явно проигрывают ветру. Шестой изо всех сил вцепился в руль, но что толку, если баркас вот-вот перевернется? Седьмого рвет, и, кажется, сейчас он вывалится за борт.

Будят учителя аж двое, потому что на него теперь вся надежда. Остальные просто до смерти напуганы или отчаялись и готовятся к смерти — кроме одного; держась за натянутый канат, он смотрит не на вспученные паруса, не на Христа, не на рвущих жилы товарищей и не под ноги в ожидании конца. Он смотрит на Ивана, и лицо его Ивану знакомо. Да это же Рембрандт, собственной персоной!

Все-таки мания величия у художников — отдельная тема.

Купить книгу на Озоне

Самолет спящей красавицы

Рассказ из книги Габриэля Гарсиа Маркеса «Двенадцать рассказов-странников»

О книге Габриэля Гарсиа Маркеса «Двенадцать рассказов-странников»

Она была красивая, гибкая, кожа нежная, цвета
хлеба, глаза — точно зеленый миндаль, гладкие
черные волосы спадали на спину; в ней было что-то
античное, может, из-за индонезийского или андского происхождения. И одежда обнаруживала тонкий
вкус: рысий меховой жакет, блузка из натурального
шелка в бледных цветах, брюки сурового полотна и
туфли без каблука, цвета бугенвиллеи. «Самая красивая женщина, какую видел в жизни», — подумал
я, глядя, как она таинственной поступью львицы
проходила мимо, пока я стоял в очереди на посадку
в самолет до Нью-Йорка в парижском аэропорту
Шарль де Голль. Через мгновение чудное сверхъестественное видение исчезло в толпе.

Было девять утра. С вечера шел снег, и движение
на улицах было плотнее обычного, а на шоссе — медленнее, по обочинам застыли грузовики, запорошенные снегом, от легковых машин шел пар. Но в здании
аэропорта как ни в чем не бывало цвела весна.

Я стоял в очереди на регистрацию за старухой
голландкой, которая почти час оспаривала вес своих
одиннадцати чемоданов. Я уже начал скучать, но тут
промелькнуло это видение, и у меня перехватило
дыхание, так что я даже не заметил, как окончился
спор, и служащая вернула меня на землю, упрекнув
в рассеянности. Вместо извинения я спросил, верит ли она в любовь с первого взгляда. «Конечно, —
ответила она. — Никакой другой и не существует».
И, не отрывая цепкого взгляда от экрана компьютера, спросила, какое место мне дать — для курящих
или некурящих.

— Все равно, — сказал я со всей откровенностью, — лишь бы не около одиннадцати чемоданов.

Она поблагодарила меня служебной улыбкой, не
сводя глаз со светящегося экрана.

— На ваш выбор три числа, — сказала она, — три,
четыре или семь.

— Четыре.

Ее улыбка сверкнула торжеством.

— За пятнадцать лет, что я здесь, — сказала она, —
вы первый не выбрали число семь.

Она пометила номер места в посадочном талоне и, протянув мне его вместе с остальными бумагами, в первый раз подняла на меня глаза цвета
винограда, и я вынужден был утешиться этим, коль
скоро красавица пропала из виду. И только тут она
сообщила мне, что аэропорт закрыт и все рейсы
отложены.

— Когда же полетим?

— Когда Бог даст, — сказала она с улыбкой. —

Утром по радио говорили, что ожидается самый
сильный в этом году снегопад.

И ошиблись: снегопад оказался самым сильным
за столетие. Но в зале ожидания для пассажиров первого класса цвела весна, в вазах стояли живые розы,
и даже консервированная музыка звучала так возвышенно и успокоительно, как того желали ее создатели.
Мне вдруг подумалось, что этот уголок вполне подходит моей красавице, и я пошел искать ее по залам,
поражаясь собственной отваге. Однако большинство
ожидающих оказались обычными мужчинами из
обычной жизни, они читали газеты на английском
языке, в то время как их жены, глядя в широкие панорамные окна на занесенные снегом мертвые самолеты и заледеневшие фабрики, думали о других мужчинах. После полудня в залах не осталось ни одного
свободного места, душная жара стала невыносимой,
и я вышел наружу — подышать.

Глазам предстало страшное зрелище. Залы были
битком забиты самым разнообразным народом всех
рас и вероисповеданий, люди расположились в душных коридорах и даже на лестницах, лежали вповалку на полу, вместе со своими детьми, животными
и пожитками. Сообщение с городом прервалось, и
прозрачный дворец из пластика стал походить на
попавшую в бурю огромную космическую станцию.
Я не мог отделаться от мысли, что красавица должна
находиться где-то здесь, в затихшей людской гуще,
и эта бредовая мысль давала мне силы ждать.

В обед мы полностью осознали свое положение
потерпевших крушение. Перед дверями семи ресторанов, кафе и баров вытянулись бесконечные очереди, но не прошло и трех часов, как все они закрылись, потому что там не осталось ни еды, ни питья.
Дети, а казалось, что тут собрались все, какие были
на свете, дружно заплакали, а от толпы завоняло
стадом. Пришла пора разгуляться инстинктам. Единственной едой, какую мне удалось добыть в этой
людской свалке, были два последних стаканчика
сливочного мороженого в лавочке для детей. Я ел
мороженое у стойки, пока официанты собирали стулья и складывали их на столы, и смотрел на свое
отражение в зеркале в глубине кафе: в руках — последний картонный стаканчик с последней картонной ложечкой, а в голове — мысли о красавице.

Самолет, который должен был вылететь в Нью-Йорк в одиннадцать утра, вылетел в восемь вечера.
Когда я наконец вошел в самолет, пассажиры первого класса уже сидели в креслах, и стюардесса провела меня на мое место. У меня перехватило дух.
В кресле рядом с моим, со спокойствием опытного
путешественника, устраивалась моя красавица. «Напиши я об этом, никто не поверит», —подумалось
мне. Я нерешительно пролепетал приветствие, но
она его не заметила. Она устраивалась так, словно
собиралась прожить в этом кресле долгие годы: раскладывала вещи в таком порядке, что ее место в
самолете стало похожим на идеальный дом, где все
под рукой. Пока она этим занималась, старший стюард, приветствуя пассажиров, обнес всех шампанским. Я взял бокал, собираясь предложить ей, но
вовремя одумался. Оказывается, она хотела лишь
стакан воды и попросила стюарда — сперва на недоступном французском, а потом на английском,
едва ли более понятном ему, — чтобы ее ни в коем
случае не будили до конца полета. В ее низком и
мягком голосе проскальзывала восточная грусть.

Когда принесли воду, она раскрыла на коленях
туалетный прибор, маленький кофр с медными наугольниками, как на бабушкиных баулах, и достала
две позолоченные таблетки из коробочки, где было
множество других разного цвета. Делала она все
размеренно и аккуратно, словно все на свете было у
нее предусмотрено заранее, с самого рождения.
И наконец задвинула шторку иллюминатора, опустила спинку кресла до отказа, не снимая туфель,
укрылась одеялом до пояса, надвинула на глаза полумаску для сна, повернулась в кресле на бок, спиною ко мне, и тотчас же заснула, и так проспала, ни
разу не проснувшись, не вздохнув, не поменяв позы,
все восемь часов и двенадцать минут, которые длился полет до Нью-Йорка.

Полет был трудным. Я всегда считал, что в природе нет ничего прекраснее красивой женщины, и
потому не мог ни на миг избавиться от очарования,
исходящего от сказочного существа, спавшего рядом
со мной. Старший стюард исчез, едва мы оторвались
от земли, вместо него появилась стюардесса и попыталась разбудить красавицу, чтобы вручить пакетик с туалетными принадлежностями и наушники —
слушать музыку. Я повторил просьбу, с которой моя
красавица обратилась к старшему стюарду, но стюардесса хотела во что бы то ни стало услышать от
нее самой, что и ужинать она тоже не будет. Старшему стюарду пришлось повторить ее распоряжение, и в довершение он укорил меня за то, что красавица не повесила себе на шею табличку с прось бой
не будить ее.

Я поужинал в одиночестве, проговорив про себя
все, что сказал бы ей, если бы она не спала. Она спала так крепко, что в какой-то момент я забеспокоился, не выпила ли она вместо таблеток для сна таблетки для смерти. Перед каждым глотком я поднимал бокал и произносил тост:

— За твое здоровье, красавица.

После ужина погасили свет и пустили фильм ни
для кого, и мы оказались вдвоем в потемках мира.
Самая страшная буря за все столетие осталась позади, ночь над Атлантикой стояла огромная и чистая,
и самолет, казалось, застрял среди звезд. И тогда я
на долгие часы погрузился в созерцание: я разглядывал ее всю, пядь за пядью, и единственным признаком жизни, который я мог уловить, были тени
снов, пробегавшие по ее лбу, точно тени облаков по
воде. Тончайшая цепочка на шее почти не была видна на золотистой коже, в ушах совершенной формы
не было дырочек для сережек, розовые ногти свидетельствовали о прекрасном здоровье, а на левой
руке виднелось гладкое кольцо. Поскольку ей нельзя было дать больше двадцати лет, я утешил себя
мыслью, что кольцо скорее всего не обручальное, а
от ничего не значащей помолвки. «И только знать:
ты спишь со мною рядом, в забвении, ласкаемая
взглядом, недостижимая для кротких рук моих», —
в парах шампанского повторил я про себя сонет Херардо Диего. А потом опустил спинку своего кресла
на уровень ее, и мы оказались лежащими ближе, чем
в супружеской постели. Теплота ее дыхания была
под стать ее голосу, и от кожи исходил теплый дух —
то был, конечно же, аромат ее красоты. Просто невероятно: прошлой весной я прочитал прелестную
повесть Ясунари Кавабаты о двух стариках буржуа
из Киото, которые платили огромные деньги за то,
чтобы провести ночь в созерцании самых юных красавиц города, обнаженных, усыплённых наркотиками; и, лежа рядом с ними, в той же постели, они
умирали от любовных мук, но не могли разбудить
или даже коснуться их, ибо суть наслаждения как
раз состояла в том, чтобы созерцать их сон. В ту
бессонную ночь, глядя на спящую красавицу, я не
только умом понял утонченное наслаждение стариков, но и сам в полной мере испытал его.

«Кто бы мог подумать, — шептало мне подогретое шампанским самолюбие. — Я — как тот старик,
на какие высоты взлетел».

Потом, наверное, я заснул, сморенный шампанским и беззвучными мелькающими кинокадрами,
и, проспав несколько часов, проснулся с больной
головой. Я встал и пошел в туалет. Позади, через два
ряда от меня, безобразно расползлась в кресле старуха — владелица одиннадцати чемоданов, — точно
труп, брошенный на поле битвы. На полу посреди
прохода валялись ее очки с цепочкой из разноцветных звеньев, и я испытал короткое удовольствие от
собственной подлости — не поднял их.

С облегчением избавившись от излишков шампанского, я вдруг увидел себя в зеркале таким гнусным и безобразным, что поразился, как разрушают
любовные страдания. Неожиданно самолет резко
пошел вниз, потом как мог выровнялся и поскакал
вприпрыжку дальше. Засветился приказ всем вернуться на место. Я поспешил к своему креслу, мечтая
о том, что посланные Богом воздушные вихри разбудят спящую красавицу и она укроется от страха в
моих объятиях. В спешке я чуть было не наступил
на очки голландки, что, наверное, доставило бы мне
удовольствие. Однако вовремя сдержался, поднял
очки и положил их ей на колени в приливе благодарности за то, что она не опередила меня и не выбрала место номер четыре.

Красавица продолжала спать непробудным сном.
Когда самолет снова пошел ровно, я едва удержался
от искушения под любым предлогом растормошить
ее, ибо в этот последний час нашего полета меня не
оставляло одно-единственное желание — увидеть ее
проснувшейся, пусть даже рассерженной, ибо только
так мог я вновь обрести свою свободу, а может быть,
даже и молодость. Но я не решился. «Черт подери, —
подумал я, испытывая к себе презрение. — Почему
я не родился под знаком Тельца». Она проснулась
сама в тот момент, когда зажглось извещение о посадке, и была так свежа и прекрасна, словно почивала в саду, среди роз. Только тогда я с сожалением
заметил, что в самолете, просыпаясь, соседи не желают друг другу доброго утра, точь-в-точь как давно
живущие вместе супруги. И она поступила так же.
Сняла с глаз полумаску, открыла сияющие очи, подняла спинку кресла, отбросила в сторону плед, тряхнула густой гривой волос, которые расчесались под
собственным весом, снова положила на колени туалетную шкатулку и чуть-чуть подкрасилась, наскоро, потратив на это занятие ровно столько времени,
чтобы не успеть взглянуть на меня, пока дверь самолета не открыли. Тогда она надела рысий жакет, прошла почти надо мною, произнеся положенное извинение на чистом латиноамериканско-испанском, и,
не простившись, даже не поблагодарив меня за то
огромное усилие, которое я совершил во имя нашей
счастливой ночи, ушла и исчезла до сегодняшнего
дня в амазонских джунглях Нью-Йорка.

Павел Сутин. Девять дней (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Павла Сутина «Девять дней»

В половине девятого по волнистой, в глубоких трещинах,
асфальтированной дорожке, между кряжистых вязов проехал
новенький ПАЗ с табличкой «Ритуальный». Начинался
больничный день, в административный корпус сходились
старшие сестры со стопками историй болезни, через полчаса
у морга предстояло выстроиться веренице таких ПАЗов.
В патанатомии повизгивали по мелкой желтой плитке колесики
каталок, цокали женские каблуки, в коридоре курил
хлыщеватый молодой санитар с пирсингом. Накрашенная
медсестра открыла дверь в ординаторскую и сказала:

— Дмитрий Саныч, ну скоро?

* * *

Браверманн вошел в ординаторскую, сел за
стол и кивнул
Хлебову,
своему старшему ординатору: начинай. Тот доложил
семидесятилетнего народного артиста с раком простаты
и студентку с опухолью надпочечника, а ординатор
второго года — слесаря из Шатуры с гигантской многокамерной
кистой левой почки. Браверманн свою операцию
перепоручил Хлебову и быстро закончил конференцию,
можно сказать, скомкал.

Браверманн заведовал
онкоурологией шестой год, докторскую
защитил в тридцать четыре, опубликовал
две монографии
и статей без числа. Был он толстым, низкорослым,
облысел еще в институте, не водил машину и не читал
беллетристику.
Близкие друзья звали его «Бравик», но надо
сказать, что при взгляде на его дряблое, обрюзгшее лицо
трудно было представить, что у этого человека вообще есть
друзья.

Он ушел в кабинет,
достал из ящика стола початую пачку
«Мальборо» и какое-то время, сопя, смотрел на нее. Его первый
шеф сказал
ему в восемьдесят восьмом: лучше не кури,
я вот двадцать восемь лет курил, а потом стал
свое дыхание
в лифте слышать — и бросил.

Постучав, вошел Хлебов, спросил осторожно:

— Что-то случилось?

— Я сейчас уеду, у меня срочные дела. К трем вернусь. — 
Бравик сел и стал, кряхтя, надевать полуботинки. — Ты
как
составлял график? Почему Голованов идет в третью очередь?
Почему у тебя человека с диабетом подают в операционную
в третью очередь?!

График он исправил еще позавчера, и тогда же
выговорил
Хлебову.

— Голованова первым подают, — сказал
Хлебов. — У вас
дома что-то?

— Безобразие, безобразие… Больной с диабетом…

— Может,
такси вызвать?

— Не надо. — Бравик встал
и снял с плечиков пиджак. — 
Гулидов будет нефрэктомию делать — так ты ему помоги.
Я к трем вернусь.

* * *

Молоточки пишущей машинки «Оливетти» мягко отщелкивали:

поступил в 1-е травматологическое отделение ГКБ № 15 в экстренном
порядке 13.05.2009

В ординаторскую опять заглянула сестра.

— Дмитрий Саныч!

— Да-
да, заканчиваю…

констатирована в 5 ч. 35 мин. При патологоанатомическом
исследовании

— Только ваше заключение осталось.

— Не зуди под руку.

разрыв селезенки. Разрыв диафрагмы. Компрессионный перелом
второго грудного позвонка, перелом основания черепа

За стеной два санитара уложили в гроб труп в черном полиэтилене.

Патологоанатом выдернул из валика заключение, подписал
и протянул сестре.

— Держи.

* * *

Геннадий Валерьевич Сергеев, прозаик, «мастер психологических
этюдов», как написали про него когда-то в «Большом
городе», вышел за
руку
с сыном из подъезда. Сергеев
в свои сорок два был строен, хоть и немного подзаплыли
плечи и угадывался
живот. Лицо у него было спокойное, солидное, оно и в ранней
юности было таким же: голубые глаза
чуть навыкате, короткие рыжеватые волосы, большой лоб,
залысины, губы, о которых принято говорить «чувственные»,
и подбородок с желобком. Гена с Васеном опаздывали в садик,
с минуты на минуту начиналась зарядка. Васен сегодня
прокопался, укладывал
в пластиковый пакет
аппликацию,
над которой вчера корпел до одиннадцати, потом искали
чешки, потом выяснилось, что Васен не почистил зубы.

— Пап, в выходные к Никону на дачу поедем? Ты
говорил,
что поедем.

— Не к Никону, а к «дяде Никону». Не надо фамильярничать
со взрослыми.

Васен вытащил ладошку из отцовской руки. Когда подошли
к садику,
он спросил:

— А Бравик поедет?

Он еще не умел долго обижаться.

— Не Бравик, а «дядя Бравик».

— А Гаривас?

— Зайка, топай быстрее, — сказал
Гена, — уже зарядка
началась.

* * *

Майор Александр Анатольевич Лобода — мосластый,
темноволосый, в прошлом боксер-средневес — был опер потомственный,
его отец пришел в угро с фронта, в двадцать
три, как Володя Шарапов. Лобода окончил омскую «вышку»,
работал на земле, в ОБХСС, по карманникам, а последние
три года на Петровке. Характер у него был отцовский, прямолинейный, оттого-то, наверное, Лобода до сих пор ходил
в майорах.

На Петровке стояла плотная пробка, недалеко от проходной
маршрутка притерла «Волгу». Беззвучно переливался
бело-красно-фиолетовый фонарь гаишной машины. Инспектор,
положив папку на капот, писал протокол. Лобода
пошел к Страстному и столкнулся с Карякиным. Тот перехватил
кейс в правую руку, посмотрел на часы.

— Ты
куда это?

— К-к-константин Андреич, мне отъехать надо, — сказал
Лобода. — Вернусь к-
к-к обеду.

— У Щукина день рождения, — напомнил Карякин.

— Мы ему б-б-бензопилу купили. — Лобода поискал по карманам
сигареты. — Хорошая п-п-пила, шведская… Я к трем
б-б-буду.

— В час совещание у Смоковникова. А ты куда?

— На п-п-похороны. — Лобода, вытряхнул сигарету
из
смятой пачки, зажал в углу рта, стал
искать по карманам зажигалку.

— К-к-к трем вернусь.

— Родственник? — участливо спросил Карякин и поднес
Лободе зажигалку.

— Т-т-товарищ.

— Болен был?

— На м-м-машине разбился.

— Молодой?

— М-м-мой ровесник.

— Сань, ну, я сочувствую… Он сотрудник?

— Н-н-нет.

— Ты поезжай. Я что-нибудь придумаю, если Смоковников
спросит. Эх… — Карякин вздохнул. — Мы тут с женой
осенью были в Австрии, зашли как-то на кладбище. Католическое
кладбище, красивое — мрамор, распятия… Так я
обратил внимание: почти всем под девяносто. А у нас, ёкалэмэнэ,
на кладбищах сплошная молодежь.

* * *

Владимир Астафьевич Никоненко вел видавшую виды
«восьмерку» по Волоколамке. Внешность он имел примечательную:
сто девяносто два сантиметра, сто три килограмма,
литые плечи, небольшая круглая голова, короткий
прямой нос и стальные глаза. Друзья звали его Никон. В восемьдесят
пятом, на уборочной, Никон, Гена, Гаривас и Бравик
вечером пили вермут «Вишневый» и развлекались, подбирая
друг другу описания из трех книжек, которые взяли
с собой. Гена посвятил Бравику синдром Кляйнфельтера из
справочника по андрологии, Никон зачитал Гаривасу что-то
орлиноносое из Купера, Гаривас же
раскрыл О. Генри и нашел
про Никона такое: «большой, вежливый, опасный, как
пулемет».

Зазвонил телефон, Никон сказал:

— Слушаю… Здравствуй… Нет,
ты не успеешь, не рви
сердце. Тебе сюда десять часов лету. Мы похороним его, а ты
там за
его память выпей… Ольга-то? Ольга как Ольга. Нормально
держится Ольга, без истерик. Витьке сочинили чтото:
командировка, работа. На год, короче, папа уехал.

* * *

В приемной редакции журнала «Время и мир» тихо, как
обманутый ребенок, плакала щуплая темноволосая секретарша.
Вошел Владик Соловьев, замглавного, поставил перед
ней стакан с водой, тронул за
плечо и сказал:

— Ритуль, попей водички. И поехали, пора.
Он погладил секретаршу по голове и вышел. Зазвонил
телефон, девушка вытерла глаза, высморкалась в раскисшую
салфетку и подняла трубку.

— Журнал «Время и мир», здравствуйте… Нет,
его сегодня
не будет.

— Она, икнув, всхлипнула. — И завтра не будет.

* * *

Вадим Борисович Колокольцев по прозвищу Худой пробовал
перестроиться в правый ряд, чтобы свернуть на Пятницкое
шоссе. Вчера утром ему позвонил Бравик и сказал
незнакомым голосом: страшная беда у нас, Вовка разбился
на машине, умер два часа назад
в пятнадцатой больнице.
Худой минут десять оцепенело сидел на стуле, у него онемели
щеки, он включал и выключал настольную лампу. Потом
стал
звонить Гене, Никону, кричал в трубку: это не ошибка?
а Ольга знает? а Вите сказали? Он выбежал из дома, зачемто
поехал в пятнадцатую больницу, с Волгоградки позвонил
Бравику,
опять что-то кричал. Бравик оборвал: кончай истерику,
и так все с ума сходим, похоронами Никон занимается,
прощаться будем в Митинском крематории.

Колокольцев действительно был
худой:
узкоплечий, узколицый.
Он был радиоинженером, работал во
Фрязине,
в «ящике». Еще он был райдером, его хорошо знали в Терсколе,
Вербье и Гульмарге.

Внешняя сторона МКАД стояла, Худой кое-как пробрался
правым рядом с Ленинградки до Пятницкого шоссе, но теперь
ему преграждал съезд синий «Бентли». Худой включил поворотник,
попытался перестроиться, «Бентли» подал вперед и не
пустил. Худой посигналил, показал
рукой: будь человеком,
мне на съезд. «Бентли» не шелохнулся. Худой открыл правое
окно. У «Бентли» скользнуло вниз тонированное стекло, колко
глянул средних лет мужик с жестким лицом и седым ежиком.

— Тут такое дело, — громко сказал
Худой, подавшись
окну. — С этой машиной уже ничего никому не надо доказывать.
Уже можно уступать и пропускать.

Мужик шевельнул бровью, скупо усмехнулся, поднял
стекло и пропустил Худого на съезд.

* * *

В ритуальном зале крематория постамент обступили Никон,
Бравик, Милютин с женой Юлей, Гена, Владик, Рита,
Ольга с родителями. Никон огляделся, узнал Петю Приза из
«Большого города», Скальского из «Монитора», Штейнберга
из Минпечати. Наособь от остальных стояли пятеро мужчин
и две женщины с гвоздиками. Гена шепнул Бравику,
что это
одноклассники. Было еще человек десять с курса и три приятеля
Гариваса по шхельдинскому альплагерю. Никон вдруг
понял, что в зале нет Шевелева.

«Черт, — подумал он, — мы ж не позвонили… Все, он не
простит».

Полированный гроб был закрыт крышкой, так решил
Никон.

«Гроб пусть будет закрыт, — сказал
он накануне похоронному
агенту.

— Там ожоги, гематомы, нос сломан, это
никаким гримом не замазать».

«Какой гроб будете заказывать? — спросил агент. — Я так
понимаю, что сырую сосну с кумачовой обивкой вы не захотите». Он оказался
славным человеком, этот агент, и читал
«Время и мир»; когда услышал фамилию покойного, потрясенно
ткнул кулаком в лоб.

Строгая крематорская дама скорбно заговорила:

— Друзья, сегодня мы прощаемся с Владимиром Петровичем
Гаривасом. Трагедия вырвала из жизни яркого
и талантливого человека. Владимир Петрович получил
врачебное образование, но оставил медицину и стал
высокопрофессиональным
журналистом. Он создал и возглавил
об
щественно-политический журнал «Время и мир»
и в течение семнадцати лет бессменно был его главным
редактором. Профессиональная деятельность Владимира
Гариваса была отмечена признанием коллег и читателей…

— Зачем все это? — угрюмо сказал
Никон.

— Потерпи, это ненадолго, — не оборачиваясь, ответил
Бравик.

Никон мягко отстранил Бравика и прошел к постаменту.

— Вы извините, пожалуйста, — сказал
он даме. — Разрешите.

Дама растерянно отошла, Никон помолчал, потом сказал:

— Спасибо всем, что приехали. Поминки будут у Сергеевых.
Проходите, пожалуйста, прощайтесь.

Он шагнул к гробу и ладонью неловко огладил крышку.

Наталья Пушкарева. Частная жизнь русской женщины в Древней Руси и Московии: невеста, жена, любовница (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Натальи Пушкаревой «Частная жизнь русской женщины в Древней Руси и Московии: невеста, жена, любовница»

Сопоставление текстов сборников исповедных вопросов, фольклорных записей и литературных памятников конца XVI–XVII века приводит к выводу не столько о «сужении сферы запретного» в предпетровской России, сколько о расширении диапазона чувственных — а в их числе сексуальных — переживаний женщин того времени. Переживаний, которые все так же, если не более, считались в «высокой» культуре «постыдными», греховными (в России XVII века сформировался и канон речевой пристойности), а в культуре «низкой» (народной) — обыденными и в этой обыденности необходимыми.

О расширении собственно женских требований к интимной сфере в XVI–XVII веках говорят прямо описанные эпизоды «осилья» такого рода в отношении мужчин («он же не хотяще возлещи с нею, но нуждею привлекся и по обычаю сотвори, по закону брака»), описание «хытрости» обеспечения у мужчины «ниспадаемого желания», а также нетипичная для более ранних текстов исповедной литературы и епитимийников детализация форм получения женщинами сексуального удовольствия — позиций, ласк, приемов, приспособлений, достаточно откровенно описанных в церковных требниках, составлявшихся, как и прежде, по необходимости. Обращает на себя внимание и признание одной из литературных героинь матери: «Никакие утехи от него! Егда спящу ему со мною, на ложи лежит, аки клада неподвижная! Хощу иного любити, дабы дал ми утеху телу моему…»

Не стоит, однако, думать, что все эти проявления чувственности русских женщин были действительными новациями или тем более заимствованиями из других культур. Новой была лишь их фиксация в текстах, предназначенных для домашнего чтения. Ранее ничего подобного, даже в осуждающем тоне, в литературе найти было нельзя, так как дидактики рассуждали по принципу: «Сьюзиме плоти (когда утесняется плоть. — Н. П.) — смиряется сердце, ботеющу сердцу (когда сердцу дается воля. — Н. П.) — свирипеют помышления». Чтобы не допустить этого «свирипенья» женских помыслов, в текстах не допускались не только какие‑либо «похотные» описания, но и намеки на них.

Впрочем, если задуматься, эротический смысл некоторых эпизодов повестей конца XVII века был довольно традиционен. Так, скажем, в «Повести о Василии Златовласом» имеется одна подробно выписанная сцена с участием женщины, которую трудно охарактеризовать иначе, как садо-эротическую: «Полату замкнув на крюк, сняв с нее кралевское платье и срачицу и обнажив ю донага, взял плетку-нагайку и нача бити ее по белу телу… и потом отдал ей вину и приветствова словами и целовав ю доволно, потом поведе ю на кровать…» Приведенная сцена находит прямое соответствие с текстом Домостроя и «Поучения» Сильвестра сыну Анфиму (XVI век), хотя и более целомудренно выписанному («наказуй наедине, да наказав — примолви (успокой. — Н. П.), и жалуй (пожалей. — Н. П.), и люби ея…»).

Без сомнения, все попытки разнообразить интимные отношения причислялись к тому, что «чрес естьство сотворено быша». И тем не менее в посадской литературе есть упоминания о том, что супруги на брачном ложе «играли», «веселились», а «по игранию же» («веселью») «восхоте спать» — маленькая, но важная деталь интимной жизни людей, никогда ранее не фиксировавшаяся.

В том же XVII веке появились и «послабления», касавшиеся интимной сферы. Реже стали встречаться запрещения супругам «имети приближенье» по субботам (до середины XVII века сексуальные отношения в ночь с субботы на воскресенье порицались церковнослужителями в силу их связи с языческими ритуалами), исчезло требование воздержания во время беременности женщины, а также по средам и пятницам, а за сексуальные контакты женщин вне дома стала накладываться меньшая епитимья. Изменение отношения к физиологии нашло отражение и в знаменитой книге «Сатир» (1684 год), настаивавшей на «равенстве» всех частей тела, каждая из которых — «равне главе и тужде восприемлет честь», и в некоторых детализированных описаниях женского тела в посадских повестях: «Ему велми было любо лице бело и прекрасно, уста румяны,.. и не мог удержаться, растегал платие ее против грудей, хотя дале видеть белое тело ее… И показалася красота не человеческая, но ангельская». Трудно даже вообразить себе, что вид обнаженной женской груди мог быть назван «ангельскою красотою» столетием раньше!

Городская литература XVII века, будучи основанной на фольклорных мотивах, едва ли не первой поставила вопрос о «праве» женщины на индивидуальную женскую привязанность, на обоснованность ее права не просто быть замужем, но и выбирать, за каким мужем ей быть. Это яркое свидетельство продолжавшегося освобождения жителей Московии от морализаторства и ханжества, от «коллективного невроза греховности». Правда, женщин эти процессы — что характерно и для Европы раннего Нового времени — коснулись в меньшей степени, чем мужчин.

Тем не менее в произведениях XVII века женщины уже не произносили лаконично-символических фраз (как в летописях), а общались живым человеческим языком: «Поди, скажи мамке…», «Полноте, девицы, веселицца!», «Ну, мамушка, изволь…» Здесь уже не найти прежнего осуждения чувственных, страстных женщин; напротив, эмоциональные натуры стали изображаться и высокодуховными (Бландоя, Магилена, Дружневна), а их чувства к избранникам — прекрасными и величественными в своем накале: «„Иного супружника не хощу имети!..“ — И рекши то, заплакала горко, и от великой жалости упала на свою постелю, и от памяти отошла — аки мертва — и по малом времени не очьхнулась…»

В то же время во многих памятниках, в том числе в «Сказании о молодце и девице», соединившем чувственность, язвительный цинизм и элегантную символику, в «Повести о Карпе Сутулове» и «Притче о некоем крале», женщины по‑прежнему представали только как «фон» в молодецких утехах, как объекты плотских страстей, как жертвы обмана или уловок соблазнителей, чьи поверхностные чувства становились для наивных и доверчивых «полубовниц» причиной серьезных личных драм. Ни в посадских повестях, ни в благочестивых книгах XVII века не появилось сколько‑нибудь заметных следов подлинного участия к женщине, к ее слабости и к тем горестям и опасностям, которые сулила ей любовь.

Примечательно также, что именно к женщинам в исповедных книгах XVII века, да и более ранних обращены вопросы, касавшиеся использования приворотных «зелий» — мужчины, вероятно, рассчитывали в любовных делах не на «чародеинные» средства, а на собственную удаль. С другой стороны, вполне может быть, что в эмоциональной жизни мужчин страстное духовное «вжеление» играло значительно меньшую роль (по сравнению с физиологией), нежели в частной жизни московиток. Именно ради своего «влечения» женщины, если верить епитимийникам, собирали «баенную воду», «чаровали» над мужьями по совету «обавниц» «корением и травами», шептали над водой, зашивали «в порты» и «в кроватку», носили на шее «ароматницы» и «втыкали» их «над челом». Иногда, впрочем, они обходились средствами более приземленными и понятными — хмельным питьем: «и начат его поити, дабы его из ума вывести».

Образ «злой жены» как «обавницы и еретицы» подробно описала «Беседа отца с сыном о женской злобе» (XVII век), где говорится, что умение «обавлять» (колдовать) перенималось многими женщинами еще в детстве: «Из детская начнет у проклятых баб обавничества навыкать и вопрошати будет, как бы ей замуж вытти и как бы ей мужа обавить на первом ложе и в первой бане… И над ествою будет шепты ухищряти и под нозе подсыпати, и корением и травами примещати… и разум отымет, и сердце его высосет…» В то время подобных «баб богомерзких» было, вероятно, немало, если только в одном следственном деле такого рода — деле «обавницы» Дарьи Ломакиной (1641 год), чаровавшей с помощью пепла, мыла и «наговоренной» соли, упомянуто более двух десятков имен ее сообщниц. В расспросных речах Дарьи сказано, что она «пыталас[ь] мужа приворотить» и «для мужа, чтобы ее любил» она «сожгла ворот рубашки (вероятно, мужа. — Н. П.), а пепел сыпала на след». Кроме того, знакомая наузница Настка ей «мыло наговорила» и «велела умываца с мужем», «а соль велела давати ему ж в пите и в естве». «Так‑де у мужа моево серцо и ревность отоидет и до меня будет добр», — призналась Дарья. Ворожею Настку также допросили, «давно ль она тем промыслом промышляет», и Настка созналась, что «она мужей приворачивает, она толко и наговорных слов говорит: как люди смотрятца в зеркало — так бы и муж смотрел на жену, да не насмотрился, а мыло сколь борзо смоеца — столь бы де скоро муж полюбил, а рубашка какова на теле бела — стол[ь] бы де муж был светел…»

Своих «сердечных друзей» московитки потчевали, как отметил в середине XVII века А. Олеарий, кушаньями, «которые дают силу, возбуждающую естество». К тому же времени относятся первые записи народных заговоров («Как оборонять естество», «Против бессилия», «Стать почитать, стать сказывать»), тексты которых позволяют представить «женок» того времени если не гиперсексуальными, то, во всяком случае, весьма требовательными к партнерам в интимных делах. На вторую половину XVII века приходятся также изменения в иконографии (первые изображения обнаженного женского тела во фресковой росписи ярославских церквей, отразившие характерные для того времени представления о сексуальных элементах женского облика: вьющихся волосах, большой груди).

Однако ни в иконографии, ни в русских литературных источниках так и не появилось ни сексуально-притягательных образов мужчин, ни подробно выписанных картин женской страсти. Изображение проявлений чувственной женской любви по‑прежнему сводились к целомудренным словам о поцелуях, объятиях, незатейливых ласках («оного объя и поцелова…», «добрая жена по очем целует и по устам любовнаго своего мужа», «главу мужу чешет гребнем и милует его, по шии рукама обнимаа»). Чуть больший простор фантазии исследователя могут дать первые записи песен конца XVII века, однако и в них, при всех ласковых словах («дороже золота красного мое милое, мое ненаглядное»), не найти чувственного оттенка.

Самым ярким произведением русской литературы раннего Нового времени, первым отразившим перемены в области собственно женских чувств, была переводная, но дополненная русским компилятором некоторыми русскими фольклорно-сказочными деталями «Повесть о семи мудрецах». Ни в одном современном ей произведении (а «Повесть» бытовала, начиная с 10‑х годов XVII века) не содержались столь подробные картины «ненасытной любови» женщины, столь яркие описания соблазнения ею своего избранника: «Посади[ла] его на постель к себе и положи[ла] очи свои на него. „О, сладкий мой, ты — очию моею возгорение, ляг со мною и буди, наслаждаяся моеи красоты… Молю тебя, свете милый, обвесели мое желание!“ И восхоте[ла его] целовати и рече: „О любезный, твори, что хощеши и кого [ты] стыдишеся?! Едина бо есть постеля и комора!“ И откры[ла] груди свои и нача[ла] казати их, глаголя: „Гляди, зри и люби белое тело мое!..“» Вероятно, лишь в «Беседе отца с сыном о женской злобе» — в описании поведения, разумеется, «злой жены» — можно найти что‑то аналогичное: «Составы мои расступаются, и все уди тела моего трепещутся и руце мои ослабевают, огнь в сердце моем горит, брак ты мой любезный…»

Отношение исповедников к каждой подобной «перемене» в области выражения женских чувств и интимных притязаний было, разумеется, негативным. Единственной их надеждой воздействовать на поведение «женок» была апелляция к их совести. Это вносило особый оттенок в характеристику «методов работы» православных священников с паствой. В нескольких переводных текстах русские переводчики в тех местах, где речь шла о суровых наказаниях, назначенных священниками женщинам за проступки, «поправляли» западных коллег и дополняли текст обширными вставками на тему совестливости («нача ю поносити: како, рече, от злого обычая не престанеши…» или, например, «О, колико доброго племени и толиким отечеством почтенная, в толикое же уничижение и безславие прииде! Не презри совету» и т. д.). Вероятно, они полагали, что многократное повторение тезиса о постыдности греховных стремлений к плотским удовольствиям раньше или позже даст результат. Однако сами женщины рассуждали иначе, переживая только лишь оттого, что «плотногодие» может привести к очередной беременности: «Каб вы, деточки, часто сеялись, да редко всходили».

И все‑таки, судя по текстам церковных требников и епитимийников и светской литературе, признания значимости интимной сферы для московиток, особенно представительниц привилегированных сословий (их поведение в большей степени сковывали этикетные условности), в XVII веке так и не произошло. Незаметно это и по сохранившейся переписке — может быть, потому, что многие письма писались не «собственноручно». Письма дворянок второй половины XVII века — по крайней мере, дошедшие до нас — лишены нервного накала и даже с языковой точки зрения выглядят по большей части традиционными и стандартными. Их главной целью — вплоть до самого конца XVII века — был не анализ собственных чувств, не стремление поделиться ими с адресатом, а повседневные семейные и хозяйственные дела.

Купить книгу на сайте издательства

Мифы о высокой эффективности

Вступление к книге Джона Элиота «Сверхдостижения: Работая меньше, добивайтесь большего»

О книге Джона Элиота «Сверхдостижения: Работая меньше, добивайтесь большего»

Подумайте, кто ваши кумиры? Чья жизнь для вас — эталон
успеха? Чьи достижения вызывают у вас восхищение, даже
зависть в том смысле, что вы и сами мечтаете добиться того же?
Должно быть, вы не раз ломали голову, в чем секрет этих счастливчиков.
Неужели им известно нечто такое, чего не знаете вы?
Догадывался ли Билл Гейтс, когда еще мальчишкой чисто из любопытства
что-то там химичил с компьютерными программами,
что это его хобби вырастет в гигантский бизнес и впишет его имя
в рейтинг самых богатых людей мира? И почему Майкл Делл,
бросая университет, так свято верил, что его крохотная фирма,
созданная, как говорится, на коленке, в один прекрасный день заткнет
за пояс IBM? А ведь спустя 15 лет его Dell Computer действительно
стала ведущим продавцом РС в мире. А бесстрашная Карли
Фиорина, первая женщина, вставшая к рулю компании из списка
Fortune 20 и решившаяся на грандиозное слияние Hewlett-Packard
с Compaq, когда все вокруг были уверены в провале сделки? Ведь
она посрамила скептиков, и теперь супергигант HP не только жив
и здравствует, но и энергично теснит Dell. Еще пример — Тайгер
Вудс, ставший профессиональным гольфистом только в 21 год,
а к 29 годам уже трижды выигравший «Мастерс» и победивший
в 40 турнирах. Это ли не примеры грандиозных достижений?

Интересно, сделали бы вы блестящую карьеру, обладай вы
той же несгибаемостью духа, что Тайгер Вудс, бульдожьей хваткой
мадам Фиорины, потрясающей самоуверенностью Делла?
Или талантом Гейтса капитализовать свое юношеское хобби?
Ну хорошо, оставим в покое небожителей и вернемся на землю.
В вашем кругу наверняка есть люди, которые не перестают восхищать вас, не правда ли? Они берутся за любое дело и шутя добиваются
успеха, как будто не прилагая особых усилий.

Эта книга поможет вам стать одним из них и вписать свою
строку в летопись великих достижений.

Между тем далеко не все знаменитости гениальны от рождения.
Их пример показывает, чего могли бы добиться и мы, каждый
из нас. Даже великие компьютерные гении Билл Гейтс и Майкл
Делл первыми признают, что многие их подчиненные разбираются
в компьютерах намного лучше их самих. И пусть Карли Фиорина
руководит одной из крупнейших ИТ-компаний мира, она не скрывает,
что интернет-технологии — не самое сильное ее место, хотя
она, безусловно, талантлива как руководитель. Да и Тайгер Вудс
с легкостью признает, что в Америке полно юниоров-гольфистов,
превосходящих его талантами по части свинга. Спору нет, природная
одаренность, как и везение, здорово облегчают жизнь, однако
вовсе не на них построено большинство блестящих карьер. И поверьте,
у вас с суперзвездами куда больше общего, чем могло бы
показаться.

Правда, за исключением одной малости: они мыслят иначе.
В критический момент, когда от их действий зависит исход дела,
когда на них обращены все взоры, они входят в особое ментальное
состояние и их мозг функционирует иначе, чем у простых смертных.
Это и есть то главное, что превращает заурядную личность
в великого исполнителя. Зря вы думаете, что «сверхдостижения» — удел великих. Знайте, что они по плечу каждому, кто умеет
мыслить так, как это делают выдающиеся профессионалы. В том,
чтобы научить вас этому, я и вижу свою задачу.

Мои рекомендации строятся не на интуитивных догадках; они
основаны на научных исследованиях и уже помогли в профессиональной
и личной жизни сотням людей, которых я консультировал
за последние десять лет. Уверен, помогут они и вам.

Способности к сверхдостижениям надо учиться. Я не чародей
и не могу мановением руки превратить вас в суперзвезду вроде
Билла Гейтса или Тайгера Вудса. Не существует метода, который
моментально переключит ваш мозг в режим сверхдостижений.
Скажу без обиняков: расхожие методики постановки целей только
препятствуют высокой эффективности, как и всевозможные рецепты
того, что психологи именуют «пиковой результативностью», растиражированные многочисленными книгами, аудио- и видеопособиями,
так популярными в наше время. Я объясню, почему
не следует забивать голову всей этой ерундой, раскрою истинные
причины сверхдостижений и научу вас — причем без всяких
там психологических фокусов-покусов — превосходить ожидания
в том, что вы делаете, или по крайней мере зарекомендовать себя
крепким профессионалом.

Есть в спорте такие понятия, как «правильный психологический
настрой» и «воля к победе». Заинтересовавшись ими лет 20
назад, клиническая психология разработала целый набор всевозможных
методик «стресс-менеджмента», «постановки целей», «визуализации
» и «аутотренинга». Сначала они нашли спрос в спорте,
и каждый клуб поспешил обзавестись штатным психологом, чтобы
помогать спортсменам правильно настраиваться на рекорды.
А вскоре инициативу подхватил и бизнес — недаром деловой
язык изобилует метафорами из области спорта. Застрельщиками
стали компании из списка Fortune 500 — их топ-менеджеры, многие
в прошлом мастера студенческого спорта, пожелали освоить
«психологические приемы» выдающихся спортсменов. Следом
появились масса книг на данную тему, а также всяческие гуру,
которые обещали научить любого премудростям «психологического
настроя чемпионов». В Америке такие книги расходились
гигантскими тиражами, и наверняка кто-то из вас тоже почтил
их своим вниманием. Но тогда где же тысячи и миллионы сверхуспешных
американцев? Разве они не внимали мастерам коучинга,
разве не следовали их хваленым рекомендациям, которые,
на мой взгляд, не что иное, как мифы о высокой эффективности?
Позволю себе вкратце напомнить их и заодно поясню, почему
это всего лишь мифы. Итак, патентованные рецепты высокой
эффективности рекомендуют:

  • усердно работать головой;
  • расслабиться;
  • знать пределы своих возможностей;
  • намечать себе цели;
  • вкалывать до седьмого пота;
  • не складывать все яйца в одну корзину;
  • не позволять себе излишней самонадеянности;
  • развивать навыки командного игрока;
  • учиться на своих ошибках;
  • минимизировать риски.

Каждой из этих разумных, логичных и практичных рекомендаций
я без колебаний присуждаю оценку «полный бред» хотя бы потому, что великим людям такой образ мышления не свойствен.
Этот рецепт самосовершенствования низведет вас до уровня безнадежной
посредственности. Впрочем, если вас устраивает такая
репутация, не морочьте себе голову этой книгой.

Она предназначена тем, кто жаждет раскрыть свой потенциал,
и им я настоятельно советую наплевать на осмотрительность
и призывы «к трезвому реализму». Трезвые реалисты не способны
на сверхдостижения, они слишком осторожны и действуют только
наверняка. Зато великим нет дела до осмотрительности, они
упорно идут к своей мечте — вызывающе дерзкой, масштабной,
умопомрачительно высокой, отдаваясь ей всем сердцем и всеми
помыслами до тех пор, пока она не становится достижимой.
Хотите встать с ними в один ряд? Тогда слушайте, и со вниманием.

  • Усердно работать головой — полная глупость. Когда игра
    идет по-крупному, подлинный мастер уподобляется великому
    бейсболисту Йоги Берра. Десятикратный победитель
    «Уорлд Сириз», чье имя украшает Зал славы бейсбола, вообще
    ни о чем не думал, когда шел к своим победам.
  • Лучшие не расслабляются, они максимально напитываются
    стрессом, словно опьяняются им. Классические
    методики дыхания и релаксации только препятствуют рекордам.
    Для профессионала высокого уровня стресс — источник
    энергии и мощи.
  • Нет никаких границ возможностей. Если хотите узнать,
    на что действительно способны, не стоит заранее ставить
    себе границ, а уж об осмотрительности точно нужно забыть.
  • Постановка целей придумана для лентяев. Жизнь показывает,
    что это и есть главное препятствие для устойчивой
    непоколебимой мотивации и для достижения выдающихся
    результатов.
  • Значение упорного труда сильно преувеличено. Суперзвезда
    нутром чует, когда вкалывать до седьмого пота,
    чтобы отточить свое мастерство, а когда — забавляться
    им, словно это не работа, а игра. Чрезмерная практика
    чаще плодит гипермотивированных двоечников, нежели
    отличников.
  • Вот и нет, все яйца как раз и должны быть в одной корзине.
    Небывалые достижения рождаются только из абсолютной
    самозабвенной преданности одной идее. Вам не стать
    суперзвездой, если у вас в душе остается место для иных
    интересов.
  • Миром правят наглые сукины сыны. Для тех, кто нацелился
    на сверхдостижения, самоуверенность никогда не будет
    лишней. Лучшие в своем деле нередко поражают остальных
    безмерным апломбом, но ведь он-то и привел их на вершину.
  • Работая на коллектив, вы добьетесь разве что благодарности
    в приказе, но руководящего кресла — никогда.
    Стремление к исключительности уже по определению ставит
    вас вне коллектива. Когда молодой сотрудник позволяет
    себе иметь собственное мнение, о нем говорят «молодой,
    да ранний» и пишут в характеристике «не способен работать
    в команде». Будьте уверены, такой пробьется. Непревзойденные
    мастера своего дела и сами мыслят неординарно,
    и коллег этому учат.
  • Выдающиеся личности не склонны к рефлексиям. Долгая
    память на свои промахи и короткая — на свои успехи
    как ничто другое порождает страх провала. Лучшие из лучших
    вдохновляются своими успехами и не имеют привычки
    выискивать в себе недостатки.
  • Это зануды дотошно просчитывают риски на пути к награде,
    а для личностей выдающихся сам риск уже служит
    наградой. Неведомые опасности только подстегивают их,
    делая цель еще желаннее, а путь к ней — еще увлекательнее.
    Отсюда и их сверхдостижения.

Возможно, мои «антирекомендации» вас шокировали или пришлись
не по вкусу. Но в том-то и дело, что выдающиеся личности
стали таковыми не благодаря, а вопреки здравому смыслу. Не видать
бы им славы и успеха, если бы они стремились быть «как все»
и начитались популярных книжек по самосовершенствованию.

Можно ли вообразить, чтобы Мохаммед Али, Уоррен Баффетт
или Джордж Сорос послушно записывали в блокнотик откровения
Тони Роббинса, как «разбудить в себе гиганта»?

Великие личности со свойственными им причудами не очень-то
вписываются в рамки традиционной психологии. Во всяком случае,
она затрудняется внятно объяснить феномен их пот рясающего
успеха. Главный упор современная психология делает на выявлении
и устранении отклонений от «нормальности», базирующейся
на понятии психического здоровья с точки зрения медицины.
Все, в чем она видит патологию, объявляется «психологическими
проблемами», подлежащими корректировке. С таких же позиций
рассматривается и эффективность личности. Проще говоря,
психология нацелена на то, чтобы подстричь всех под одну
гребенку с помощью универсальных традиционных методик.
Но позвольте, не потому ли мы называем суперзвезд личностями
выдающимися, что они явно выделяются из общей массы? На протяжении
всей своей карьеры они сознательно игнорируют общепринятый
здравый смысл и вечно идут «против течения». А значит,
традиционные обкатанные психологические методики своими
попытками искоренить «аномальность» скорее вредят, нежели
способствуют высокой эффективности в профессии и в жизни.

Я же поведу вас в верном направлении, помогу полностью раскрыть
свои таланты и успешно действовать в критических условиях.
Пусть моя книга служит вам не «одним из», а единственным советчиком
в этом деле. Назовите это чрезмерной самоуверенностью,
но большой опыт консалтинга в области сверхдостижений убеждает
меня, что для этого требуются не столько психо техники и упражнения
по аутотренингу, сколько особое состояние ума, с которым,
как сочтут многие, впору освидетельствоваться у психиатра.

Признаться, сам я пришел к пониманию вреда распространенных
психометодик не сразу и в студенчестве, серьезно занимаясь
бейсболом и регби, старался неукоснительно следовать
им — без всякого результата. Еще на старших курсах Дартмута
я начал изучать феномен сверхдостижений, а потом продолжил
исследования в Университете штата Вирджиния под руководством
д-ра Боба Ротеллы, одного из немногих спортивных психологов,
чьи идеи откровенно противоречат здравому смыслу. Ротелла исходил
из интуитивного понимания, что выдающиеся спортивные
достижения подвластны тем, кто в условиях высокого нервного
напряжения умеет полностью довериться себе и сконцентрироваться
на насущной задаче. Он с успехом учил профессиональных
гольфистов «доверять своему свингу», считая, что именно эта
способность сделает их чемпионами.

Тогда, в начале 1990-х, в среде психологов заговорили о так
называемом потоке — ментальном состоянии, в котором человек
настолько включен в то, что делает, что утрачивает ощущение
времени и пространства. Эта концепция, поразительно созвучная
идеям Ротеллы и моим собственным исследованиям, заставила
меня подробно изучить ее прикладное значение для сверхдостижений.
Я пришел к выводу, что «потоковое состояние» как нельзя
лучше соответствует ощущениям выдающихся личностей, когда
они занимаются своим делом в стрессовых условиях.

Чем дальше я продвигался в своих исследованиях, чем больше
консультировал талантливых профессионалов, тем больше убеждался,
что всем им свойственно входить в состояние «потока»,
когда на кону высокие ставки, а распространенные методики
психокоррекции только мешают. Выяснялись и факты почти
анекдотические. Так, знаменитые профессионалы, от природы
способные блистательно проявлять себя в критических ситуациях,
под любыми предлогами уклонялись от консультаций психологов
по проблемам высших достижений, а если и пробовали следовать
их рекомендациям, то всякий раз результаты не улучшались,
а ухудшались. Чтобы повысить личную эффективность, явно
требуется нечто иное, а именно — способность мыслить экстраординарно.

Это и понятно: когда речь идет об особом состоянии ума,
нет и не может быть универсальных рекомендаций, поскольку
умственные способности и тип мышления — вещи сугубо индивидуальные.
Поэтому еще раз хочу подчеркнуть, что обучу вас
тому, как вам научить свой мозг переключаться из обычного режима
в экстраординарный. И еще: никто не сделает этого за вас,
и даже прочитав тысячу книг по «самосовершенствованию», вы
не продвинетесь ни на шаг, если не будете практиковать переход
в ментальное состояние, присущее выдающимся профессионалам.
Поэтому я рассказываю, как работают мозги у лучших
из лучших. Чтобы встать с ними в один ряд, нужны страстная увлеченность своим делом и безоглядная вера в себя, а остальное,
повторяю, вопрос практики. Мое дело — предложить модель
для достижения высоких результатов и идеи, которые помогут
вам адаптировать ее под себя и перезапустить свое мышление
в новом режиме.

Мой метод основан на двух данностях психологии человека:

  • мышление — это привычка, которая, подобно другим привычкам,
    поддается изменению, для чего нужны всего лишь
    воля и тренировки;
  • каждый человек от природы обладает способностью мыслить
    экстраординарно; чтобы активизировать ее, достаточно
    внутренне решиться и не бояться прослыть «ненормальным» в глазах окружающих — но только до тех пор,
    пока они не убедятся, что в критических ситуациях вам
    нет равных.

В первой части книги я показываю, как ведут себя в критических
ситуациях великие профессионалы, как они мыслят,
как справляются с колоссальным грузом ответственности и почему
это не мешает им показывать выдающиеся результаты.
Я подробно остановлюсь на базовых биохимических процессах
в центральной нервной системе — не для того, чтобы поразить
вас своими знаниями, а, напротив, чтобы воодушевить, ведь это
доказывает, что на сверхдостижения способен каждый. Вы поймете,
как организм реагирует на стрессы, и научитесь черпать в них
энергию для великих свершений.

Во второй части описаны приемы, которые помогут вам переключаться
в ментальное состояние, открывающее путь к сверхдостижениям,
а главное, практиковать его; выработать устойчивый
навык абсолютной концентрации на насущной задаче,
которая свойственна лучшим из лучших; научиться безоговорочно
доверяться себе в трудных ситуациях, использовать свои профессиональные
умения и опыт и действовать так легко, свободно
и радостно, что в вас будут видеть не просто хорошего работника,
а настоящего мастера своего дела.

Итак, читайте, вникайте, берите на карандаш все то, что более
всего подходит лично вам, учитесь доверять себе, и тогда сверхдостижения,
о которых вы пока только мечтаете, станут явью.

Купить книгу на сайте издательства

Пойди туда – не знаю куда, принеси то – не знаю что

Отрывок из романа Дубравки Угрешич «Снесла Баба Яга яичко»

О книге Дубравки Угрешич «Снесла Баба Яга яичко»

Летом в новозагребском квартале, где живет мама, стоит вонь птичьего помета. В листве деревьев перед ее многоквартирным домом шуршат тысячи и тысячи птиц. Люди говорят, что это скворцы. Особенно шумят птицы в душные предвечерние часы, перед дождем. Иногда какой-нибудь доведенный до бешенства местный житель хватает пневматическое ружье и разгоняет их стрельбой. Птицы взлетают, густыми стаями поднимаются в небо, носятся влево-вправо, вверх-вниз, словно расчесывая небо щеткой, а потом с истерическим щебетом, наподобие летнего града, падают обратно в густую листву. Шум — как в джунглях. Целыми днями стоит звуковая завеса, как будто барабанит дождь. Потоки воздуха через открытые окна заносят в квартиру легкие перышки. Мама берет свою щетку для пыли, ворча собирает пух и относит его в мусорное ведро.

— Нет больше моих горлиц… — вздыхает она. — Помнишь моих горлиц?

— Помню, — говорю я.

Слабо припоминаю, как она привязалась к двум горлицам, которые прилетали к ней на окно. Голубей она ненавидела. Ее сводило с ума их гулкое воркование по утрам.

— Мерзкие, мерзкие твари! — говорит она. — А ты заметила, их тоже больше нет.

— Кого?

— Да голубей!

Я не обращала внимания, но, кажется, и правда голуби исчезли.

Скворцы действовали ей на нервы, особенно эта летняя вонь, но потом она, вроде бы смирилась. Потому что, по крайней мере, ее балкон в отличие от других был чист. Она показывает мне небольшой запачканный участок почти под ограждением.

— Что касается моего дома, то гадят они только в этом месте. А видела бы ты балкон Любички!

— А что?

— Весь засран! — говорит она и смеется, как девочка. Детская копролалия: совершенно ясно, маму развеселило слово засран. Ее десятилетнюю внучку это слово тоже смешит.

— Как в джунглях, — говорю я.

— Именно, как в джунглях, — соглашается она.

— Хотя джунгли теперь повсюду… — говорю я.

Действительно, кажется, что птицы вышли из-под контроля, оккупировали города, захватили парки, улицы, кусты, скамейки, уличные рестораны, станции метро, железнодорожные вокзалы. И, похоже, никто не замечает этого нашествия. Европейские города оккупированы сороками, как утверждают, русскими, ветки деревьев в городских парках тянутся к земле под их тяжестью. Голуби, чайки, сороки застилают небо, а черные вороны с раскрытыми клювами, напоминающими клешни, вразвалку ковыляют по городским газонам. В амстердамских парках развелись зеленые попугайчики, ускользнувшие из домашних клеток: их низко летящие стаи пестрят в небе как зеленые бумажные змеи. Амстердамские каналы заполонили большие белые гуси, которые, прилетая из Египта, остановились ненадолго отдохнуть, да так и остались. Наглые городские воробьи взяли такую силу, что прямо из рук вырывают сэндвичи и дерзко скачут по столикам летних кафе. Окна моей временной квартиры в Далеме, одном из самых красивых и зеленых берлинских кварталов, облюбовали все местные птицы. И с этим ничего нельзя было поделать, только опустить жалюзи, задернуть занавески или каждый день мучиться, отмывая замызганные окна.

Она кивает головой, но, кажется, не слушает…

Нашествие скворцов в ее квартале началось, по-моему, три года назад, когда она «разболелась». Формулировка врачебного диагноза была длинной, угрожающей и «скверной» («Это скверный диагноз»), поэтому она выбрала глагол «разболеться» («Все переменилось, с тех пор как я разболелась!»). Иногда она набиралась храбрости и, прикоснувшись пальцем ко лбу, говорила:

— Во всем виновата эта моя… паутина…

«Паутиной» были метастазы в мозге, которые появились через семнадцать лет после того, как у нее обнаружили и успешно вылечили рак груди. Она провела некоторое время в больнице, перенесла десяток сеансов облучения и выздоровела. Потом регулярно ходила на контрольные осмотры, все остальное у нее было более или менее в порядке, ничего экстраординарного не происходило. «Паутина» осталась в одном темном, труднодоступном уголке мозга и не поддавалась. Со временем мама смирилась, привыкла к ней и стала воспринимать как неприятного, но неизбежного жильца.

В последние три года ее биография свелась к целой пачке больничных эпикризов, листочков с результатами анализов, радиологических расшифровок, а ее фотоальбом заполнили МРТ- и КТ-снимки мозга. На снимках виден ее красивый овальный череп, насаженный на шест позвоночника и немного выдающийся вперед, ясный контур лица, опущенные веки, как будто она спит, оболочка мозга, похожая на странную шапочку, и на губах едва заметная улыбка.

— На снимке кажется, что у меня в голове идет снег, — говорит она, водя пальцем по КТ-снимку.

Растущие под окнами деревья с густыми кронами очень высокие — они достигают маминой квартиры на седьмом этаже. В листве суетятся тысячи тысяч маленьких птиц. Зарывшись в горячий летний мрак, мы, жильцы и птицы, испаряем наши выдохи. Во мраке разным ритмом стучат сотни тысяч сердец, человеческих и птичьих. Через открытые окна струи воздуха приносят беловатые перышки. Перышки приземляются как парашютисты.

* * *

— Принеси мне это…

— Что?

— Ну, то, что мажут на хлеб.

— Маргарин?

— Нет.

— Сливочное масло?

— Ты же знаешь, я уже много лет не ем масла!

— А что тогда?

Морщит лоб, в ней растет раздражение из-за собственной беспомощности. И поэтому она тут же ловко переходит в наступление:

— Что ты за дочка, если не можешь запомнить, как называется то, что мажут на хлеб?

— Намазка? Сырная намазка?

— Да, такое белое, из сыра, — говорит она обиженно, словно решив больше никогда в жизни не произносить слова сырная намазка.

У нее рассыпались все слова. Она рассердилась, если бы могла, затопала бы ногами, ударила рукой по столу, повысила голос. А так осталась скованной, с раздражением, которое пенилось в ней с неожиданной, младенческой свежестью. Она застывала перед кучкой слов, как перед кусочками пазла, который не в состоянии сложить.

— Принеси мне то печенье, с целлюлитом.

Она точно знала, что это за печенье. Имелось в виду десертное печенье. Ее мозг все еще работал: малознакомое слово целлюлит соединилось с хорошо знакомым целлюлоза, и в итоге она произнесла такое дикое сочетание. Это всего лишь мое предположение, может быть связь между языком и мозгом осуществлялась другим путем.

— Дай мне термометр, хочу позвонить Яворке.

— Ты имеешь в виду телефон?

— Да.

— Ты ведь собралась звонить не Яворке?

— Конечно нет, с какой стати?

Яворка была маминой знакомой из давних времен, и кто знает, почему именно это имя выскочило у нее в мозгу.

— Ты имела в виду Каю?

— Я так и сказала, хочу позвонить Кае! — фыркнула она.

Ее язык я понимала. Чаще всего она знала, что именно подразумевает под «этим». Когда не могла вспомнить слово, она описывала: «Принеси мне это, мое, из чего я пью воду». Задача была простой: имелась в виду пластиковая бутылочка, которую она всегда держала под рукой.

А потом она как будто все-таки нашла способ помочь себе. Начала употреблять деминутивы, чего раньше никогда не делала. Теперь она даже некоторые имена собственные, включая мое, употребляла в нескладных уменьшительных формах. Деминутивы выполняли роль маленьких магнитов, и вот, смотри-ка, рассыпавшиеся слова снова приводились в порядок. Особое удовольствие ей доставляли уменьшительные названия тех вещей, которые она считала очень личными: моя пижамка, мое полотенчико, моя подушечка, моя бутылочка, мои туфельки. Может быть, деминутивами она, как слюной, размягчала во рту твердые конфеты слов, а может быть, с их помощью просто покупала время для нового слога, для следующей фразы?

Возможно, так она чувствовала себя менее одинокой. Она сюсюкала с миром, который ее окружал, и мир тогда казался ей более безопасным и не таким огромным. Вместе с деминутивами в ее речи иногда выскакивал, как пружина из дивана, и какой-нибудь увеличительный аугментатив: собака вырастала до размеров собачищи, воробей — воробьища. Людей она часто воспринимала телесно бóльшими, чем они были на самом деле («Это бы огроооооомный человек!»). Она стала меньше — вот в чем было дело, и мир теперь казался ей бо́льшим.

Говорила она медленно, с какой-то новой мрачноватой окраской голоса. Она, казалось, наслаждается этим тоном. Голос был чуть хрипловатым, слегка надменным, то есть из тех, что требуют от собеседника абсолютного почтения. При частой нехватке слов, голос был для нее последним, что оставалось.

И еще одно было новым. Она начала опираться на отдельные звуки, как на звуковые ходунки. Я часто слышала, как она шуршит по дому, открывает холодильник или заходит в ванную и при этом ритмично повторяет «Хм, хм, хм». Или же: «Ух-ху-ху, ух-ху-ху».

— С кем это ты? — спрашивала я.

— Да ни с кем, просто так. Сама с собой разговариваю, — отвечала она.

Кто знает, может быть, в какой-то момент ее внезапно пугала тишина, и чтобы отогнать страх, она произносила свое «хм-хм», «ух-ху».

Она боялась своей смерти и поэтому тщательно учитывала чужие. Она, которая многое забывала, не упускала возможности упомянуть о смертях близких и дальних знакомых, знакомых знакомых, людей, которых вообще не знала, публичных фигур, о чьей смерти сообщали из телевизора.

— Плохая новость.

— Что такое?

— Боюсь, ты расстроишься, если я скажу.

— Скажи.

— Умерла госпожа Весна.

— Какая Весна?

— Ты что, не знаешь госпожу Весну?! С третьего этажа?

— Не знаю. Мы не были с ней знакомы.

— Ту, у которой погиб сын?!

— Нет, я ее не знаю.

— Ту, которая в лифте всегда улыбалась?!

— Не знаю, правда.

— Все длилось не больше нескольких месяцев, — сказала она и закрыла в своем сознании маленький файл госпожи Весны.

Умирали ее соседки, ее близкие и дальние знакомые — круг сужался. Это был преимущественно женский круг: мужья поумирали гораздо раньше, некоторые из ее подруг похоронили двух мужей, а некоторые даже собственных детей. О смертях людей, которые не особенно много для нее значили, она говорила безо всякой неловкости. Небольшие поминальные истории имели и терапевтический эффект: рассказывая их, она отгоняла страх собственной смерти. А вот о смертях близких говорить избегала. Недавнюю смерть своей хорошей подруги обошла молчанием.

— Она была уже очень старой, — коротко заметила она позже, так, словно выплюнула что-то терпкое. Эта подруга была на год с небольшим старше нее.

Из шкафа она выкинула всю черную одежду. Раньше она не решилась бы носить яркие цвета — сейчас же не вылезала из красной и двух зеленых, цвета молодой травы, футболок. Когда мы вызывали такси, она отказывалась ехать, если присланный автомобиль оказывался черным («Вызови другое такси. На этом я не поеду!»). Убрала фотографии своих родителей, своей сестры, моего отца, которые раньше держала в рамках на полке, но оставила внуков, моего брата с женой, меня и прекрасные фотографии, на которых она была снята в молодости.

— Не люблю мертвых, — объяснила она. — Я хочу быть в окружении живых.

Отношение к мертвым у нее тоже изменилось. Раньше в ее воспоминаниях у каждого было свое место, все было аккуратно распределено, как в альбоме с семейными фотографиями. Теперь альбом распался, и фотографии рассыпались. О своей покойной сестре она больше не вспоминала. Зато своего отца, который «постоянно читал», откуда-то «притаскивал какие-то книги» и который был «самым порядочным человеком на свете», она вдруг стала вспоминать все чаще. Но теперь она сняла его с пьедестала, куда в свое время сама же и вогрузила, а память о нем осталась навсегда омраченной «самым большим из всех пережитых разочарованием», случаем, который она «никогда не забудет» и который ему просто «не может простить».

Причина совершенно не соответствовала той горечи, с которой она о ней рассказывала, — по крайней мере, мне так казалось. У деда и бабушки были друзья, супружеская пара. Когда бабушка умерла, эти друзья еще больше сблизились с дедом, особенно жена, бабушкина подруга, которая очень заботилась о нем. Мама как-то раз застала нежную сцену между ними. Дед целовал этой женщине руку.

— Мне было омерзительно. Тем более что бабушка перед смертью постоянно повторяла: присмотрите за моим мужем, присмотрите за моим мужем!

Маловероятно, чтобы бабушка могла говорить что-то подобное — она умерла неожиданно, от разрыва сердца. И, конечно, эту патетическую реплику — «Присмотрите за моим мужем, присмотрите за моим мужем!» — в уста умирающей бабушки вложила сама мама.

Было еще одно воспоминание, которое в чем-то сливалась с «омерзительным» поцелуем руки, и это воспоминание мама на самом деле не могла вытравить из своей памяти. Когда она в последний раз была в Варне, дед просил, чтобы она забрала его к себе, но она — истощенная долгим и тяжелым умиранием, а в конце концов и смертью моего отца — испугалась тяжелой обязанности и отказалась. Дед провел свои последние годы всеми покинутым в доме престарелых недалеко от Варны.

— Зажал под мышкой маленькое полотенчико, которое я ему подарила, и скрылся за дверью, — сказала она, описывая их последнюю встречу.

Мне кажется, что полотенце в этот последний эпизод она протащила значительно позже. Каждое лето мы привозили маминым болгарским родственникам гору подарков. Не только потому, что она в принципе любила делать подарки. Ей в такие моменты нравился и собственный образ: она возвращалась в Варну, из которой когда-то давно уехала, как добрая волшебница с подарками для каждого. Я спрашивала себя, зачем в сцену расставания с собственным отцом она добавила маленькое полотенце? Как будто этим полотенцем она жестоко наказывала саму себя, как будто полотенце, сунутое под мышку, было самой страшной из возможных картин человеческого падения. Падение происходило у нее на глазах, а она не сделала ничего, чтобы ему помешать или хотя бы смягчить его. Вместо действительно широкого жеста, который, по правде говоря, требовал прохождения через мучительную и долгую бюрократическую процедуру с неизвестным конечным результатом, она сунула в руку деда — полотенце!

Потребность бросить тень на покойных была новой. Но при этом ее претензии не были крупными, речь шла о деталях, которые я слышала впервые, и вполне возможно, она выдумывала их прямо по ходу разговора, чтобы задержать мое внимание и открыть мне «тайну, о которой до сих пор никому не рассказывала». Может быть, ей доставляло удовольствие то, что теперь образы покойных оказались в ее власти. Вспоминая своих уже умерших знакомых, она иногда важно добавляла, словно вдруг решив снизить им оценку в школьном дневнике: «Его я недолюбливала, да и ее я не любила, они мне никогда не нравились, она всегда была скупой, нет, это были нехорошие люди… »

Один или два раза она пыталась было «очернить» образ моего отца, который, по ее словам, был «самым порядочным человеком» из всех, кого она знала, но по какой-то причине все-таки удержалась и оставила на том пьедестале, на который сама и водрузила после его смерти.

— Ты ведь не была в него безумно влюблена, правда? — спрашивала я ее осторожно.

— Нет, но я его любила.

— За что?

— За то, что он был молчаливым, — сказала она просто.

Отец действительно был немногословен. И деда я тоже запомнила как человека неразговорчивого. Впервые мне пришло в голову, что оба были не только «молчаливыми», но и «самыми порядочными людьми», которых она знала.

Возможно, этими периодически возникавшими попытками «очернить» мертвых она освобождалась от чувства вины за поступки, которые могла совершить, но не совершила. Вину за несделанное, за отказ постараться ради близких людей она прикрывала резкостью оценок. Кажется, она просто боялась большей заботы о других. Оттого, что в какой-то момент испугалась жизни так же, как боялась и смерти. Поэтому она так упрямо держалась своего места, своей небольшой системы координат и закрывала глаза на сцены и ситуации, которые могли ее нарушить.

«Лук всегда нужно как следует потушить. Самое важное — это здоровье. Хуже лжецов никого нет. Старость — большое несчастье. Фасоль вкуснее всего с салатом. Чистота — залог здоровья. Когда варишь брокколи, первую воду надо обязательно слить».

Может быть, похожие вещи она говорила и раньше, но тогда я не замечала. А теперь все сузилось. Сердце сузилось. Сосуды сузились. Шаги сузились. Словарный запас сузился. Жизнь сузилась. Она произносила эти избитые истины с особенной важностью. Стереотипы, я думаю, давали ей чувство того, что все в порядке, что мир стоит на своем месте, что она все держит под контролем, что в ее силах принимать решения. Она обращалась с ними как с невидимой печатью и повсюду ставила ее, оставляла свой след. Мозг все еще служит ей, ноги служат, она ходит — правда, с помощью ходунка, но ходит — она человеческое существо, которое все еще знает, что «фасоль вкуснее всего с салатом» и что «старость — это большое несчастье».

Ты еще жива?

— Давай позвоним старой ведьме? — предлагает она. В ее глазах я замечаю неожиданный блеск.

Послушно беру мамину маленькую телефонную книжку, в которой полтора десятка самых важных номеров — я их туда записала, чтобы в любой момент они были у нее под рукой, — набираю и передаю ей трубку.

— Куда пропала, старушка, ты еще жива?

Она часто звонит «старой ведьме», особенно теперь, когда больше не в состоянии к ней ходить. Пупа не только по возрасту, но и по продолжительности их общения была самой старой маминой подругой.

— Не будь Пупы, не было бы и тебя, — говорит мама и повторяет семейную легенду о том, как Пупа, только что закончившая медицинский, ассистировала врачу во время маминых родов («Господи Иисусе, какой же ребенок страшненький!» — сказала Пупа, когда тебя вытащили на свет божий. Я просто замерла от ужаса. А ты вообще не была страшненькой, просто у этой старой ведьмы такие шутки!«).

— Да, Пупа! И у нее жизнь была нелегкой, — задумчиво говорит мама.

Пупа во время войны была в партизанах, там же она заболела туберкулезом. Чего только с ней не происходило, она даже несколько раз была при смерти и сердилась на свою дочь, тоже врача, утверждая, что та во всем виновата. Без нее, часто ворчала старая ведьма, она бы уже давно распрекрасно отправилась на тот свет.

В ней было не больше сорока килограммов веса, передвигалась она с помощью ходунка, была почти слепой, мир видела только в расплывчатых очертаниях. Жила одна, упрямо отказываясь переселиться в дом престарелых или к дочери, в ее семью. Вариант жить вместе с нанятой помощницей она даже обсуждать отказывалась. Как, впрочем, отказывалась обсуждать и все другие варианты. Так что дочка была вынуждена ежедневно навещать ее, каждый день приходила и женщина, которая делала уборку, — кстати, Пупа их часто меняла. Она сидела в своей квартире, засунув ноги в огромный меховой сапог — электрическую грелку. Иногда включала телевизор и следила за пятнами на экране. А потом выключала телевизор и принюхивалась к окружающему ее воздуху. Соседи, ох, эти проклятые соседи, через систему центрального отопления опять пустили в ее квартиру «тухлый газ». Так она говорила, «тухлый газ», потому что из-за него во всем доме начинало пахнуть тухлятиной. Она заставляла домработницу заглядывать в каждый уголок квартиры, не завалился ли куда-нибудь кусок еды или, может, где-то застряла и сдохла мышь, но та клялась, что нигде ничего нет. Кроме «тухлого газа», время от времени проникавшего в трубы центрального отопления, ничто другое ее жизни не омрачало. Проблема была в смерти: та все никак не приходила. Если бы даже она вползла по трубе, Пупа с удовольствием отдалась ей. У смерти нет запаха. Воняет жизнь. Жизнь — это дерьмо!

Вот так она сидела в кресле, с ногами, засунутыми в огромный сапог, и принюхивалась к окружающему ее воздуху. Сапог со временем сросся с ней и стал естественным продолжением ее тела. С короткострижеными седыми волосами, угловатая, с крючковатым, похожим на клюв носом, она изящно наклоняла свою длинную шею и направляла серый взгляд в сторону посетителя.

— Я уже сто раз говорила ей, дай мне умереть, — сообщала она, имея в виду свою дочь и виня ее. Так она косвенным образом извинялась за свое состояние.

— Знаешь, что она теперь выдумала? — оживленно спросила мама, кладя трубку.

— Что?

— Каждый день заказывает в кондитерской с доставкой на дом пирожные. И съедает за один раз пять штук, с кремом.

— С чего бы это?

— Должно быть, думает, что таким способом поднимет себе сахар и тогда умрет.

— Я уверена, что она так не думает. Ведь она еще помнит хоть что-то из медицины.

— Говорю тебе, она каждый день съедает по несколько пирожных с кремом.

— И как ее сахар?

— Без перемен. От пяти до шести.

— Да. Не везет.

— И она прогнала женщину, которая у нее убиралась.

— Почему?

— Должно быть, плохо убиралась.

— Как она может знать, если почти ничего не видит?!

— Верно… Об этом я как-то не подумала.

А потом довольным тоном добавляет:

— Что касается чистоты, то Пупа была еще строже, чем я. Не помню, чтобы она хоть раз впустила в свой дом кого-нибудь в обуви. Она на пороге всем выдавала плетенки.

— Соломенные шлепанцы?

— Да, теперь таких больше не найдешь.

Купить книгу на Озоне

Михаил Булгаков. Жизнь через призму романа

Глава из книги Алексея Щербакова «Гении и злодейство»

О книге Алексея Щербакова «Гении и злодейство»

О времени и о себе

Итак, наступила эпоха Сталина. Не сразу наступила,
вождь очень долго и заковыристо шел к власти. Но имеет
смысл сказать несколько слов об отношении Иосифа
Виссарионовича к литературе. В перестроечные времена
многие любили отмечать, что он был недоучившимся
семинаристом. Хотя вообще-то когда выпускники элитных
вузов попали в девяностых во власть, они провалили
все, что могли. В чем числе и литературу. Но это ладно.
Но личная библиотека Сталина насчитывает 15 тысяч
томов. Причем на множестве книг имеются написанные
сталинской рукой пометки. То есть он книги не просто
читал, а внимательно изучал. Учитывая феноменальную
память Сталина, можно составить мнение о его образованности.
Кстати, знаменитую фразу «гений посредственности» придумал товарищ Троцкий, который тоже
все проиграл, но зато, будучи чрезвычайно высокого о
себе мнения, презирал чуть ли не всех. Понятно, в перестройку
это очень грело душу тех, кто полагал, что только
советская власть мешает им реализоваться, таким
великим, которых давят «посредственности». Вот только
где эти люди?

Что касается литературы, то в молодости Иосиф
Джугашвили считался одним из лучших грузинских
поэтов. Так что в литературе он разбирался. Другое
дело, Сталин смотрел на литературу не с эстетской точки зрения, а точки зрения целесообразности. Так ведь
политики — они всегда такие…

Благодаря роману «Мастер и Маргарита» Михаил
Булгаков стал чуть ли не символом писателя, страдающего
от гонений власти. Как обычно бывает, на самом
деле все было куда сложнее. Самое-то смешное, что все
эти сложности Булгаков честно отобразил в том самом
культовом романе. Все читали — и не видели. Именно
потому, что произведение стало культовым — то есть
все знали, под каким углом на него смотреть. В нем
видели и апокрифическое Евангелие, и проповедь сатанизма,
и бог знает что еще. А если посмотреть на
роман проще — как размышление автора «о времени и
о себе»? Точнее, о своем месте в этом времени?

Михаил Булгаков долгое время работал фельетонистом
в газете «Гудок». Поэтому в романе очень заметна
«журналистская закваска». По точности описаний Москва
«Мастера и Маргариты» может сравниться разве
что с Петербургом «Преступления и наказания». Действие
происходит во второй половине двадцатых годов.
А не при диктатуре Сталина, как кажется многим. Диктатура
Сталина началась лишь в 1938 году. Действуют
там вполне реальные и узнаваемые современниками
герои того времени. Так, на первых же страницах появляется
поэт Иван Бездомный. Прототип узнается
довольно легко. Это поэт Демьян Бедный, который
в 1925 году напечатал в журнале «Безбожник» поэму
«Новый Завет без обмана от евангелиста Демьяна», в
которой Иисус выглядел как шарлатан, бездельник и
вообще совершенно аморальный тип. Конечно, роман
— не фельетон. Реальный Демьян Бедный был отнюдь
не глуповатым малограмотным парнем. В 1925 году
ему было сорок два года, он закончил еще при царе
университет и уже двадцать лет крутился в литературных
кругах. Другое дело, что стихи Бедный писал от
имени такого вот «Ивана из рабоче-крестьян». А вот
организация, в которой состоит Иван Бездомный, описана
с фельетонной точностью. Массолит — это уже
неоднократно упоминавшаяся РАПП, а здание, в котором
располагался «Грибоедов», уже совсем в иные времена
прославилось под именем ЦДЛ (Центральный
дом литературов).

Театр Варьете на самом деле назывался «Аквариум»,
он располагался в саду недалеко от нынешней станции
метро «Маяковская» . О «нехорошей квартире» я не
говорю — об этом все знают. Заметим, кстати, что это
определенная Москва — литературно-театральная. Булгаков
описывает мир, в котором вращался. Точнее, ту
его часть, где обитали его литературные недруги.

Большой скандал

Конечно, отождествлять автора с Мастером не стоит.
Но уж больно много сходства. Итак, неприятности Мастера
начались после того, как он напечатал отрывок из
своего романа. С Булгаковым случилось нечто подобное.
Речь идет о романе «Белая гвардия». Точнее, все
было так. Публикация романа в 1925 году в журнале «Родина
» шла спокойно. В журнале вышли две первые части,
но потом публикация прервалась ввиду безвременной
смерти журнала, скончавшегося от финансового
истощения. Обычное дело в двадцатых годах.

Суета началась со сценического варианта романа —
пьесы «Дни Турбиных». Премьера состоялась в октябре
1926 года во МХАТе. Два красноармейца на премьере
выражали свое возмущение происходящим — топали
ногами и свистели, — и их вывели из зала. Что по тем
временам было необычно (удаление из зала) — тогда
считалось, что зрители имеют право не только поощрять
актеров аплодисментами, но и выражать свое негативное
отношение к происходящему. Но МХАТ претендовал
на академичность.

Этот мелкий эпизод стал символическим. Обана! Наших
выводят с «белогвардейской» пьесы! «Комсомольская
правда» и «Рабочая Москва» опубликовали резко
отрицательные рецензии, требуя запрещения «Дней
Турбиных». Нет никаких данных, указывающих, что на
это был дан сигнал сверху. Двадцатые годы — не период
застоя. Тогда журналисты еще порой писали то, что думают.
А упомянутые газеты были, так сказать, «яркокрасными». Недаром там широко и охотно печатали Маяковского
и других лефов. Да и то сказать, Гражданская
война закончилась не так уж давно. Раны не затянулись.
Так что резкая реакция на пьесу, в которой вчерашние
враги выглядели не монстрами, а нормальными людьми,
была понятна.

За Булгакова вступился Луначарский. И может быть,
все бы и кончилось, но в игру включилась тяжелая артиллерия
— РАПП. Связей во властных кругах у «пролетарских
писателей» было полно. Напомню, что идейный
лидер РАППа (критик Латунский в романе) был
шурином Ягоды. Неудивительно, к критической кампании
подключились большие люди. К примеру, за запрещение
пьесы выступил заведующий отделом агитации и
пропаганды Московского комитета партии Н. Мандельштам.
Он заявил, что во МХАТе гнездится контрреволюция,
и обвинил Луначарского в том, что тот ее поддерживает,
пропустив пьесу для постановки. Кстати,
заметим, Луначарский-то сидел повыше. Это о нравах
того времени.

Тем не менее пьесу не запретили. Правда, подкорректировали
на уровне режиссуры. Так, в первоначальном
варианте офицеры пели «Боже, царя храни» с воодушевлением,
а в последующих спектаклях — нестройным
пьяным хором. Но все-таки «Дни Турбиных» продолжали
преспокойно идти во МХАТе. С 1926 по 1941 год прошло
987 спектаклей.

Однако у Булгакова дела пошли далеко не блестяще.
РАПП отличался тем, что если уж взялся за человека,
то с него не слезал. Следующие пьесы либо запрещались,
либо отвергались. Либо их просили переделать
«с учетом критических замечаний» — на что уже не шел
сам автор. Это не была организованная кампания травли.
Просто Булгаков стал автором, с которыми издатели
и театральные администраторы предпочитали не
иметь дела. Так оно спокойнее будет.

Тут я немного отвлекусь. Нежелание «поднимать
волну» свойственно не только издателям советской
эпохи. Возьмем демократические США. Известно множество
случаев, когда американские авторы пытались
задевать тамошних «священных коров» — например,
феминизм. В ответ поднимался такой шум, что больше
на родине книг издавать им не удавалось. Никто из издателей
не хотел связываться. Или вспомним российскую
историю с резким социальным клипом Олега Газманова.
Телеканалы сочли за лучшее его не показывать.
Никто их сверху не принуждал. Но так спокойнее.

Так или иначе, но Булгаков оказался вне игры. Прибавьте
сюда продолжающиеся «теплые» слова в газетах.
Писатель попал в своеобразный рапповский список
«мальчиков для битья». То есть когда автору статьи
было больше нечего сказать, он прибавлял: а еще, мол,
есть у нас такой гад и контрреволюционер Михаил Булгаков.
Кстати, лефы занимались тем же самым, и в
этом по мере сил участвовал Маяковский. Это я упомянул
к тому, что часто жизнеописания выдающихся
писателей строятся по схеме — гений противостоит
бездарностям. Но на самом деле порой и талантливые
люди ведут между собой отчаянную борьбу. Это потом
их книги становятся рядом на полках.

Надо сказать, что рапповские борзописцы навалились
на писателя не просто так. Вспомним сюжет причины
скандала — «Дни Турбиных». В ней, по большому
счету, не идет речь о противостоянии красных и белых.
Действие разворачивается в Киеве в конце 1918 года.
В начале пьесы герои сражаются за немецкого ставленника,
гетмана Скоропадского, против Петлюры — то
есть тогдашнего «самостийника». То есть искренние патриоты
России попросту заблудились в дебрях Гражданской
войны. И выбор героев пьесы в пользу красных
обусловлен не тем, что они прониклись революционными
идеями. Но так уж случилось — именно большевики
восстанавливают развалившуюся страну. В реальной
Гражданской войне именно такими соображениями руководствовались
многие офицеры, становившиеся под красные знамена. Сегодня как-то не любят вспоминать,
что половина царских офицеров пошли на службу к
большевикам. В том числе почти вся интеллектуальная
элита армии — работники Генерального штаба. А вот у
белых всегда было плохо с опытными старшими командирами
и со штабистами.

При чем тут Булгаков и РАПП? А при том, что Булгаков
демонстрировал несколько иной взгляд на революцию.
Который очень не нравился тем, кто делал себе
карьеру на «классовой принадлежности». Хотя, замечу,
из Ильи Авербаха такой же пролетарий, как из меня
балерина. В этом-то и причина столь отчаянного лая.

Надо сказать, что Булгаков был человеком мнительным
и ранимым — а потому такое положение он воспринимал
очень болезненно. Опасался, что вслед за статьями
начнутся более серьезные дела. Это отражено в
романе. В произведении присутствует и обыск с арестом.
Обыск у писателя и в самом деле был. Но до премьеры
«Дней Турбиных» — в мае 1926 года. Точных данных о
том, с чем он был связан, нет. Скорее всего, с тем, что
Булгаков много печатался за границей. Хотя сам признает,
что вокруг эмигрантского журнала «Накануне»,
где публиковали его произведения, «группируется откровенная
сволочь». Вся история русской эмиграции
того времени — это история возни многочисленных разведок,
каждая из которых пыталась использовать эмигрантов
в своих целях. Вляпаться во что-нибудь в такой
каше было проще простого. А уж попасть под подозрение
— еще проще. Кто-то стукнул, вот к писателю и
пришли.

Булгаков отделался сравнительно легко. У него произвели
обыск, в ходе которого изъяли дневник. Потом
два раза таскали к следователю. Вот, собственно, и все.
Для меня, у которого более 70 приводов в милицию и
которому два раза «шили дело», это выглядит смешно.
Но люди бывают разные.

Дневник, правда, вернули только через три года. Но
несмотря на то что Булгаков в нем, мягко говоря, без
особой симпатии отзывался о существующей власти,
органы больше его не беспокоили. Однако в конце
двадцатых он явно опасался, что побеспокоят. Всерьез
опасался — настолько, что оказался на некоторое время
в психиатрической клинике. Той самой, описанной
в романе, — это была больница, возведенная по последнему
слову тогдашней медицины. Так что, повествуя,
как у Мастера сдали нервы, Булгаков знал, о чем
писал. В романе Мастер сжег свой роман, на самом
деле Булгаков сжег свой дневник, который ему таки
вернули работники органов. Что с рациональной точки
зрения бессмысленно. Если уж вернули — значит, ничего
интересного не нашли.

Не свет, а покой

В 1930 году Михаил Булгаков, ощущая себя загнанным
в угол, пишет свое знаменитое «письмо Сталину».
Вообще-то адресовано оно было правительству СССР.
Полный текст письма приведен в приложении. Если же
излагать вкратце, то писатель жалуется на свое положение.
На то, что ему не дают печатать то, что он считает
нужным. И предлагает правительству два варианта:
либо вышлите меня за границу, либо дайте работу.

«Я прошу Правительство СССР приказать мне в срочном
порядке покинуть пределы СССР в сопровождении
моей жены Любови Евгеньевны Булгаковой».

Булгаков прелагает и другой вариант:

«Если же то, что я написал, неубедительно и меня
обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу
Советское Правительство дать мне работу…
Я предлагаю СССР совершенно честного, без всякой
тени вредительства специалиста — актера и режиссера,
который берется добросовестно ставить любую пьесу,
начиная с шекспировских и кончая вплоть до пьес сегодняшнего
дня…»

Надо сказать, что тон письма отнюдь не просительный.
Это больше похоже на ультиматум.

Подобные письма «на самый верх» пишут либо шизофреники,
либо идеалисты, либо… те, кто полагает,
что имеет на это право. Шизофреником Булгаков не
был. Веры в безграничную доброту советской власти у
него тоже не наблюдалось. А насчет права… Булгаков
полагал, что он такое право имеет. Почему — об этом
немного ниже.

Так или иначе, письмо Булгакова попало по назначению,
оно было передано Ягодой лично Сталину. И как
же поступает вождь? Письмо было написано 28 марта
1930 года. Через две недели, 12 апреля Ягода пишет поперек
«шапки» резолюцию: «Надо дать возможность работать,
где он хочет. Г. Я. 12 апреля».

А еще через два дня в квартире Булгакова раздается
звонок лично Сталина. Вождь сказал следующее:

— Я извиняюсь, товарищ Булгаков, что не мог быстро
ответить на ваше письмо, но я очень занят. Ваше
письмо меня очень заинтересовало. Мне хотелось бы с
вами переговорить лично. Я не знаю, когда это можно
сделать, так как, повторяю, я крайне загружен, но я вас
извещу, когда смогу вас принять. Но во всяком случае
постараемся для вас что-нибудь сделать.
И сделали. Булгаков занял должность ассистентарежиссера
во МХАТе. Его пьесы снова стали идти в
театрах.

Почему Сталин поддержал Булгакова? Это любят
объяснять изощренным коварством вождя. Дескать, он
специально создавал себе имидж эдакого покровителя
искусств. Почему-то, когда речь заходит о Сталине,
всегда стараются придумать какое-нибудь заковыристое
объяснение, добавляющее черной краски к его портрету.
Минуя самое простое. Да просто нравились Сталину
пьесы Булгакова! И все тут. К примеру, «Дни Турбиных» вождь посетил 15 (!) раз. Один из артистов
Театра Вахтангова вспоминал, что после другой булгаковской
пьесы, «Зойкина квартира», Сталин сказал:
«Хорошая пьеса. Не понимаю, совсем не понимаю, за
что ее то разрешают, то запрещают. Хорошая пьеса.
Ничего дурного не вижу».

Читатель может спросить: как же так? Сам Сталин
пьесу хвалил, а Булгакова продолжали травить? Именно.
Тогда вождь был еще не настолько всемогущ, чтобы
прислушивались к каждому его слову. Да и литературой
он в то время специально не занимался. Хватало других
дел. Правда, пришлось. Подробнее об этом будет рассказано
в следующей главе. А пока стоит отметить то,
что касается Михаила Булгакова.

Через два года после знаменитого телефонного разговора
случилась еще одна интересная вещь. «Грибоедов» сгорел. Нет, не здание, оно и теперь стоит. А вот
РАПП ликвидировали. А точнее говоря — разогнали.
Достали «пролетарские писатели». Этот факт большинством
тех, кто не имел отношение к РАППу, был воспринят
с искренним энтузиазмом. Но этим дело не кончилось.
Еще через пять лет большинство гонителей
Булгакова отправились на Север дикий. Кстати, люди,
читавшие роман, наверняка помнят историю в Варьете
— когда председатель Акустической комиссии Аркадий
Семплявский потребовал разоблачить черную магию
— и в итоге при всем честном народе был уличен в
амурных похождениях. Так вот, товарищ Семплявский —
это член ЦИК Авель Енукидзе, который курировал театры.
Он имел прямое отношение к злоключениям Булгакова. Так вот, Енукидзе «погорел на аморалке» — что
было явно только предлогом для его устранения от власти.
Потом Енукидзе расстреляли. Не повезло «критику
Латунскому» — Илье Авербаху. В 1937 году он был арестован
по обвинению в участии в троцкистском заговоре
и также расстрелян. Окончание «Мастера и Маргариты» писалось, когда эти события уже произошли. Все
изложено точно.

А Булгакову был дан покой. Последние десять лет
его никто не беспокоил. Он спокойно работал сперва
во МХАТе, потом в Большом театре. «Дни Турбиных»,
вслед за стихами Маяковского, стали советской классикой
— произведением, критиковать которое не положено.

Пьесы Булгакова не так чтобы особо, но все-таки
ставились. Тем более что сам писатель в последние
годы жизни сосредоточился на «Мастере и Маргарите».
Благо о куске хлеба заботиться не приходилось. Можно
было спокойно и обстоятельно, хотя бы на бумаге, рассчитываться
со всеми, кто когда-то обидел писателя —
или просто не нравился. Вся жутковатая кутерьма тридцатых
прокатилась мимо него. И дело-то даже не в
рублях. Булгаков был, безусловно, высокого мнения о
своем таланте. Он создавал роман если не на века, то
уж в любом случае — рассчитывал, что он будет интересен
достаточно долгое время. И он получил возможность
его написать.

Читатель, наверное, уже догадался, куда я клоню.
Многие, возможно, уже возмущаются. А почему? Воланд
— это, конечно, не Сталин. Или, точнее, — это
Сталин лично для Булгакова.

О таком покровителе писатель всегда мечтал. Вот
что он писал в двадцатых годах:

«Ночью я зажег толстую венчальную свечу. Свеча
плакала восковыми слезами. Я разложил лист бумаги и
начал писать на нем нечто, начинавшееся словами:
председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину.
Все, все я написал на этом листе: и как я поступил на
службу, и как ходил в жилотдел, и как видел звезды над
храмом Христа, и как мне кричали: «Вылетайте как
пробка!..» Ночью я заснул и увидал во сне Ленина. Я
рассказывал про звезды на бульваре, про венчальную
свечу и председателя… «Так… так… так» — отвечал Ленин.
Потом он позвонил: «Дать ему ордер на совместное
жительство с его приятелем. Пусть сидит веки вечные
в комнате и пишет там стихи про звезды и тому
подобную чепуху».

Вот. Все тот же покой. Принцип не нов. Еще до революции
похожую жизненную позицию ехидно спародировал
Саша Черный в стихотворении «Мечта».

Жить на вершине голой.
Писать простые сонеты.
И брать у людей из дола
Хлеб, вино и котлеты.

Только Булгаков в изменившейся исторической ситуации
понимал: лучше договариваться не с какими-то
«людьми из дола», а одним человеком с более высокой
властной вершины…

Что тут сказать? Так уж сложилось, что многие талантливые
писатели — законченные эгоисты. Именно
потому, что для них главная ценность — это собственное
творчество. А остальные… В «Мастере и Маргарите»
Булгаков с живым задорным юмором описывает, как
вассалы Воланда изгаляются над москвичами. Принято
считать, что их жертвы страдают «за дело». Вот, к примеру,
Воланд — Олег Басилашвили в интервью утверждает:
его герой карает зло? Да? Какое? В чем виноват
человек, желающий переехать из Киева в Москву? Работники валютного универмага, в котором устроили погром?
Соседи, живущие под квартирой Латунского, залитые
Маргаритой? Шофер такси, которому из своего
кармана придется выплачивать «растаявшие» червонцы?
Зато весело было. В этих эпизодах видно презрение человека,
полагающего себя представителем духовной элиты,
к этим «обывателям». За это «Мастер и Маргарита»
и стал культовым произведением интеллигенции. «Мастеров» нужно холить и лелеять, потому что они — соль
земли. Булгаковский Мастер — это «реабилитированный» Васисуалий Лоханкин.

«Значит, дар, полученный Мастером, мог бы ему
вручить и Ленин. Значит, Воланд вручает Мастеру Ленинскую
премию», — полагает отец Андрей Кураев. Но
нет, для того чтобы получать Ленинские, Сталинские,
а позже Государственные премии, гарантированные тиражи,
ордена и все такое прочее, требовались другие
качества. Нужно было активно дружить с властью. А
эта дружба опасна.

В отличие же от большинства своих именитых со временников-
литераторов, Булгаков не стремился играть с
огнем. Не пытался лезть в мрачные игры XX века. Не
дружил с чекистами, не рвался печататься в «Правде»
или, наоборот, — не пер с кулаками на танк. Он хотел
покоя — и покой ему дали. Он хотел написать «сверхроман» — и он его написал. Он не стал ни героем, ни
жертвой — просто писателем. А вот кто рвался играть…
Там уж как сложилось. Одним повезло, другим — не
слишком.

Катастрофа тела

Рассказ из книги Игоря Сахновского «Ревнивый бог случайностей»

О книге Игоря Сахновского «Ревнивый бог случайностей»

Клавдия Григорьевна была вдовой знатного пожарника. Она любила говорить: «Я за ним жила как за каменной спиной!» Мне она тоже это сообщила. И поглядела странными глазами — не как на зятя, а как на
мужчину. И этот мужчина ей точно не понравился. Да
я, вообще-то, и сам в курсе. Не собирался обиженку
строить. Потому что внешность у меня — как раз для
контрразведки. Фиг запомнишь. То есть внешность
отсутствует. Заработная плата, если конкретно, так
себе. Короче, никакая не спина и не стена. Непонятно, почему Эльвира за меня замуж согласилась. Может, потому что возраст наступил критический, она
считала. Двадцать девять лет. Спину мне, кстати, ещё
в армии повредили. Так что в случае новоселья, к примеру, холодильник некому тащить.

Элю, Эльвиру я, говоря по-простому, обожал. Пушок у неё на затылке. И то, что она при ходьбе ноги
ставила на манер киноактрисы, фамилию забыл.
Правда, у неё была одна противная привычка — руки
обо всех вытирать. Если повозилась, допустим, на
кухне или там поела курицу руками, потом обязательно подойдёт приобнять, огладить, типа нежность такая. Но видно же, что вытирается ладонями и тыльной стороной об свитер или рубашку!

Ну пусть, чёрт с ним, со свитером. Потому что дела
начались похуже, чем вытирание рук. Они с матерью
учредили против меня сборную команду. Центральная нападающая, конечно, Клавдия Григорьевна. Эльвира — вроде как правый полузащитник, на той стороне поля. А я вечно левый крайний. И всегда в обороне,
всегда в чём-то виноватый. Хоть лампочки электрические подорожали, хоть Горбачёв перестройку объявил, всё равно — злоба на меня. Дуются, и взгляды
зверские. И приводят примеры: «Вон Лев Аронович —
еврей, но хороший человек. Четырёхкомнатную с доплатой выменяли». Что я могу ответить? Короче, стал
я у себя дома опущенный, как на зоне говорят. Может, кто не поверит: на кухню заходить неловко стало. Ночью дожёвывал куски. Иной раз Клавдия Григорьевна угощает пельменями, накладывает в тарелку,
но между восьмым и девятым пельменем как бы задумчивость проявляет. До десяти штук я ни разу не
дотянул в её глазах.

Вот почему я дома не рискнул про увольнение сказать. (У нас в конторе все переругались, я родного
босса не поддержал, не поддакнул. Он мне сгоряча,
но трезво: «Катись по собственному желанию! Иначе
я тебя — по тридцать третьей». Незаконно, конечно.
Можно было пойти рулиться. Но всё равно — как я с ним
дальше работать буду?) В общем, ушёл. А дома не
сказал.

И вот, значит, наступает мой первый понедельник
без работы. Я с утра, такой деловой, побрился, пью
чай, гляжу на часы: всё, дескать, мне пора… Чуть сам себя не обдурил! На восьмой остановке схожу с трамвая, обогнул памятник Попову, открывателю радио,
сажусь на скамью голубей наблюдать и мыслить о
жизни, как пенсионер. Настроение — не то чтобы тяжёлое. Легче повеситься. Именно тогда я и заподозрил, что про душу — это всё для эстрадных певиц сочинили, а в природе только тело обитает, которое на
скамейке мается и хочет в туалет. А тут ещё открыватель радио сутулится, с каменной спиной.

…Стал я теперь сматываться каждое утро. Домой
возвращаюсь вовремя, без задержек. Первые недели
по-честному читал объявления и в отделах кадров собеседовал. То я им симпатию не внушаю, то они на меня ужас нагоняют. Потом настаёт день аванса — я пошёл у матери денег занял. Хожу дальше.

Тут ноябрь кончается. Погода, если конкретно, чисто зимняя, без прояснений. Сидеть на скамейках
больше не климатит. Перебрался в подъезды, к батареям парового отопления. Греют они, прямо скажу,
фиговато. Еле-еле. Пусть на меня даже городские власти обидятся. Но я молчать не буду, не в моих правилах! Поэтому я говорю в глаз, а не в бровь: батареи на
лестничных площадках греют крайне хреново! Ладно,
стою.

Однажды во вторник на ул. Серафимы Дерябиной
(не знаю, кто такая) стою на втором этаже, возле почтовых ящиков, в обнимку с паровым отоплением.
Прессу чью-то почитал, «Огонёк» и «Труд», назад положил. Спускается мимо школьница, толстенькая,
и на бегу бросает ключи в ящик № 29. Ну, пусть бы
там замок был. А то вообще незапертый. Я даже возмутился. Молча повозмущался минут пятнадцать, потом отправился в гости. В двадцать девятую квартиру.

Какой же у людей бардак бывает на дому! В прихожке на полу капроновые колготки, какие-то мотки,
лак от ногтей разлитый, чуть не навернулся. Богато
живут люди, это явно. Но в квартире чёрт ногу сломит. Хоть переверни всё — не заметят. Я первым делом пошёл на кухню, отогрелся, попил кофе растворимое «Пеле». Чашку после себя вымыл, несмотря что
посуды грязной до потолка. Деньги почти на виду лежали, в полированном серванте — сразу аж девятьсот
двадцать рублей. Я, конечно, сомневался, не мог решиться. Двести брать или триста? Так и не решил.
Взял четыреста. Потом запер дверь и ключи назад
в ящик опустил.

Ту квартиру я ещё на два раза посетил. Но дело не
в этом.

Если кто не знает, доисторический факт: железные
двери население для себя ещё тогда не придумало. Зато была одна общая хитрость: ложить ключи под коврик. Или половик. На пять этажей в подъезде сразу
три квартиры — входи не хочу. Трижды пять, итого
пятнадцать на весь дом. Цифры проверены. Завещаю
для учёных.

Скажу ради справедливости: ни одного раза я нигде моральный и физический ущерб не нарушал. Вещей не пачкал, не ломал. Если, например, лежит две
пары золотых серёжек и различные кольца в вазочке — возьму одну серёжку или одно кольцо. Ясно же,
что потеряли. Лежит в другой раз 82 руб. 35 коп. Беру 23 руб. — самые потрёпанные. И никому в голову не
приходит про мои официальные визиты. Ключи куда
ложили, туда и ложат.

Был у меня, правда, один прокол безобразный, в январе, на ул. Долорес Ибаррури. От уличной ходьбы простыл, горло болит, спать хочу, как сволочь. Зашёл
куда попало, даже запереться забыл изнутри. Уютная
такая квартира, маломерка. Ничего не взял, прилёг на
диванчик, думаю: малость покемарю.

Очнулся — не знаю, через сколько. Ё-мое… В окнах
уже темно. Слышу, в санузле вода льётся из душа
и хозяйка заливается явно женским голосом: «Лава-а-нда,
гордая лава-анда…» Ванну принимает. Я по-быстрому
на выход, только обулся — она кричит: «Лапуня, ключ
на место повесь!» Могла ведь разораться, милицию
позвать. То ли приняла за другого, то ли у ней все
спят, кому охота. Но «лапуня» в жизни мне ещё никто
не говорил.

В общем, денег у меня стало — прятать некуда.

Дома сказал, что нашёл другую работу, более
лучшую. Обе стали смотреть как-то гораздо внимательней.

Эльвире шубу купили с рук — чистокровная цигейка.

Клавдия Григорьевна не преминула вставить, что
пожарник ей тоже покупал, в специальном распределителе.

Эля страшно ласковая, но руки ещё больше вытирает.

Я себе снял квартиру возле вокзала. Хочу — домой
иду, хочу — туда на пару дней (срочная командировка). Или вообще в Сочи езжу.

В марте там в гостинице одна ко мне пристала, на
букву «бэ», откровенно говоря. Платье типа комбинация, и помада блестит из перламутра. Посидели в баре.
Угостил её. Потом ещё в номере у меня. Оказывается,
лифчики вообще не носит. Только чулки в сеточку. Она
интересуется: «А чё ты, Серёж, такой хмурый?» Я говорю: «Очень много работы. И семья на мне». — «А что
за работа?» Говорю: «Видишь, родные рубежи на замке? Скажи за это спасибо мне и моим товарищам».
Удивить хотел. А ей пофиг. Перед уходом отвечает:
«Насчёт родных рубежей, спасибо, конечно. Но все
люди, Серёж, от рождения свободные. Хотя не знают
об этом. А я знаю». Такие в природе умные попадаются на букву «бэ».

И вот, значит, перед концом лета случается этот
подлый ковёр — дефицит всех времён. Эльвира мне
намекала: срочно давай ищи в залу для пола, четыре
на три! Ладно. Посещаю ветеранский магазин на Луначарского, там все толпятся, ведут запись на ковёр.
И слышу, две женщины возле прилавка обмениваются вкусами. Одна в сарафане, но под мальчика стриженная, вздыхает: «Мне бы вот с этим узором, только
чтобы голубой с коричневым. Обыскалась уже». Уже,
типа, любые деньги отдала бы. И тут мне контрразведческая память сказала: «Стоп, Сергей. Проспект Космонавтов. Дом возле остановки. Третий этаж». Я им
говорю голосом специалиста: «Есть у меня такой ковёр, дорого не возьму». Она сразу: «Ой, правда?» Всё,
замётано. «Куда мне подойти?» — «Никуда, — говорю, — не подходите, сам сюда привезу, к магазину».
Договорились на среду. А в пятницу, перед выходными, уже в девять тридцать утра я ковёр с проспекта
Космонавтов снял со стены и к себе в штаб-квартиру
доставил. Пыльный, зараза.

Раньше ведь я всё незаметное брал, никто и не искал. А ковёр — почти что государственный предмет.
Слепой обнаружит. И совпадение вышло хуже, чем
в кино. У стриженой в сарафане муж из милиции. Она
ему хвастается насчёт меня — а у них там заява про ковёр ещё с пятницы лежит. Короче, в среду на Луначарского они меня с ковром уже поджидали. И взяли
как миленького.

На допросе я сразу сказал: «Признаюсь в чистосердечном раскаянии». Помощь следствию — пожалуйста,
всеми силами. Даже интересно. Мне даже стало жаль,
что их всего лишь эпизод с ковром беспокоит, безо
всяких других событий… На суде Эльвира с Клавдией
Григорьевной молчали как вкопанные. А свиданием
побрезговали. Одна только мама передачи носила на
больных ногах.

Присудили, если конкретно, совсем немного общего режима. Но там со мной и стряслась ерунда
психологическая. Казалось бы, откуда: кругом физические недостачи, лишь бы поесть, покурить, поспать. Кто меня за язык тянул? У нас в бараке Эдик
был один. Я его сразу не различил — не то честный
битый фраер, не то блатной инвалид. Всё кривое,
сплошные костыли — прямо не человек, а катастрофа
тела. Но тары-бары заводил душевные. Ему-то я сдуру излил автобиографию жизни. Такое недержание
доверия… А он куму нашему в кабинет сведенья носил. Меня оперативно хватают за одно место: давай
колись! Приступаю колоться, во всех подробностях.
Снова подняли дело.

И тут — прикинь! — меня сажают в самолёт, сопровождают, как официальное лицо, дают кушать котлеты и лимонад! Прилетаем назад в родимый город. Я им
бесплатно — все мои преступные эпизоды по порядку.
Однако, извиняюсь, адресов не помню. Только наглядно могу показать.

И началась картина Репина «Не ждали»… Двое молодых культурных в штатском возят меня по квартирам в нерабочее вечернее время (чтобы хозяев застать на дому). Вернее сказать — я их вожу. И на
Серафиму Дерябину, и на Гагарина, и на Фурманова, и на Ботаническую, и на 40 лет Октября. Наконец-то я всех в лицо повидал, к кому в гости ходил! В майках, в трико, в передниках, лысые, тощие, пухлые,
крашеные, с похмелья, в бигудях… Очень различные
граждане. Но все абсолютно как сговорились: «Ничего не помню!» Их уже почти что просят: «Ну вспомните, ну постарайтесь! Такое-то кольцо с красным камнем, тогда-то, в январе — ну? пропадало?» Ни фига!
«Двести рублей, четыре полтинника, из ящика вот
этого стола… Ну?» — «Не было такого». Хрен знает.
Или милицию боятся, или меня им жалко. Или склероз населения.

На двенадцатом адресе мои ребята-телохранители
смотрят на меня плохо. Даже очень плохо. Типа я всё
придумал, чтобы летать на самолёте и питаться котлетами с лимонадом, пока другие на зоне корячатся. Тут
меня как словно что-то стукает. «Спокойно! — говорю. — Едем на Долорес Ибаррури. Ошибки не будет».
Сам думаю: «Могу же я лично для себя съездить? Ну
и что, что я там ничего не спёр, только спал и песню
„Лаванда“ прослушивал. Терять уже ничего не осталось».

Приезжаем — я диванчик свой сразу узнал. Она худая, в халате (наверно, опять ванну принимала), на
лицо — как мама в молодости. Но зовут Света Вишева.
Говорю грубо: «Здесь я телевизор похитил и стиральную машину». Она говорит: «Телевизор у меня чёрно-белый, кому он нужен, а машины стиральной нету,
я сроду на руках стираю». Но глядит на меня, будто
пёс домашний потерялся, а вот нашёлся — и привели.

Эти двое психуют: «Всё ясно! Поехали». Она вдруг
заволновалась: «Его посадят? Надолго? Вы что, не видите, он же толком украсть ничего не может!» По лестнице идём вниз, она из двери высунулась и кричит:
«Лапуня! Не подписывай им ничего!» Просят её…

В общем, ребята мои культурные в тот вечер довезли меня до учреждения и завели в пустую комнату.
Они меня так отхерачили ногами, что половину рёбер
сломали, извините за выражение. Если бы я был мой
адвокат, я бы сказал: «Тяжкие телесные, с угрозой
обезображивания внешности». Хотя опять же — какая
там внешность?..

Поэтому я почти весь остаток срока пролежал в больничке. Спал себе и спал, пока тело выздоравливало.
Сны видел вкусные, один цветней другого. В одном
сне даже стиральную машину покупал.

Купить книгу на Озоне