Мария Галина. Медведки

Отрывок из романа

Серого было очень трудно раскрутить. Я работал
с ним почти неделю. Он мялся и жался, говорил правильные
вещи, но я по жестам видел — врет. Я посадил
его за ноут и заставил пройти тест Брайана-Кеттелла.
А потом еще два вспомогательных, пока не докопался,
что к чему.

Он, Серый, меня очень зауважал.

Все-таки от этих психологических штучек есть
толк.

Я отмыл чашку от слипшихся остатков кофе и
сахара, налил себе чаю и сделал бутерброд с луком и
колбасой. Несмотря на то что клиент и правда оказался
легким, я чувствовал себя опустошенным. Непыльный
заработок, ни начальства, ни жесткого
графика, много свободного времени, но есть свои
недостатки.

А съезжу-ка я завтра на блошку. В прошлую субботу я видел у Жоры неплохую кузнецовскую тарелку
с синими принтами. Если она еще не ушла…

И еще надо будет положить деньги на телефон и
купить кофе в зернах.

Длинные вечера неприятны тем, что не знаешь,
чем себя занять.

С одной стороны, спать вроде еще рано, с другой
— и делать вроде особенно нечего.

Потертые корешки, коленкоровые переплеты,
тиснение. Очень достойного вида, очень. Когда я
только начал этим заниматься, я купил их на развале
в привокзальном скверике. Почти вся «Библиотека
приключений и научной фантастики», она же «рамочка». Рядом солидные скучных цветов собрания
сочинений — Дюма, Гюго, Бальзак, Диккенс. Выше —
разрозненные тома Британской энциклопедии, попавшие
ко мне совсем уж случайным и причудливым
образом. Я никогда их и не открывал, но они,
словно в благодарность за то, что оказались в тепле
и покое, старательно золотились корешками, сообщая
комнате уют и надежность. Спецлитература у
меня стояла во втором ряду, не бросаясь в глаза.

Я придвинул тарелку с бутербродом и чашку к
ноутбуку, извлек из архива текстовый файл, пристроил
блокнот слева на столе и начал прикидывать,
что к чему.

«Было раннее январское морозное утро. Бухта
поседела от инея. Мелкая рябь ласково лизала прибрежные
камни. Солнце еще не успело подняться и
только тронуло своими лучами вершины холмов и
морскую даль. Капитан проснулся раньше обыкновенного
и направился к морю».

Ну да, это можно взять за основу. Но, конечно,
придется подгонять под клиента. Переехал сюда откуда-то… хм… ну, предположим, с континента. Или вообще
из Америки? Ну да, почему бы нет. Это же классика,
такой себе маленький лорд Фаунтлерой. Они,
значит, с матерью бедствовали, перебивались всякой
поденной работой, а тут им выпало неожиданное наследство,
например, дядя помер и оставил трактир,
ну и… И вот они приезжают на побережье, он совсем
еще мальчик, и его третируют местные пацаны… смеются
над его выговором, и ему приходится драться.
Там, значит, есть заводила, противный такой, он в собак
швыряет камнями, когда они на цепи… точно, это
хороший штрих, а наш, значит, вступается, когда тот
швыряет камни в собачонку одной доброй женщины,
ну и… и они дерутся, они тузят друг друга на тропинке,
выбитой сотнями ног, и наш из последних
сил уже лезет и наконец побеждает… пыль набивается
в рот, он отчаянным движением…

Какое удовольствие работать для клиента без
спецпотребностей. Хотя и менее выгодно, конечно.

Тут к ним в трактир, значит, приходит загадочный
капитан, останавливается у них… и чего-то боится. Не
будем отступать от канона, но надо бы еще добавить
любовь, это всегда хорошо, подростковую, чистую
любовь, вот как раз когда он с этим деревенским задирой
друг друга возят по земле, и тут она… едет верхом,
на гнедой кобылке хороших кровей, амазонка, хлыстик,
это подбавит немного перцу, ей пятнадцать лет,
и она… смотрит на них презрительно, кобылка пятится,
и тут он, чувствуя на себе взгляд черных глаз — не
лошади, а девочки-подростка, — собирается с силами
и ка-ак врежет!.. и она смотрит на него, а он защищал
собачку, и она это видела, и они… начинают встречаться,
а сквайр против. Почему против? Потому что
она — дочка сквайра, вот почему!

Они встречаются у изгороди, лето, гудят шмели,
цветет дрок, что там еще у них цветет, они разговаривают,
все пронизано эротическим подтекстом, она
вроде бы и подсмеивается над ним, она такая дерзкая,
его, значит, слегка мучает, а он…

А сквайр — самодур и дурак, он их замечает, когда
они стоят, захваченные первой юношеской любовью,
и, чтобы не смотреть друг другу в глаза, разглядывают
нагретую солнцем серую изгородь, по
поперечной жердине, она вся в мелких таких трещинах,
ползет муравей, и они оба смотрят на этого
муравья, и он вдруг замечает, что муравей этот не
черный, как он всегда думал, а красноватый, и тут,
топая своими сапожищами, прибегает сквайр… как
ее зовут, эту девушку? Лиззи, нет, это простонародное
имя, Кейт, это уже получше, сразу ассоциации с
Кейт Мосс, такая горячая, длинноногая, этого, правда,
не видно, она в этой длинной, значит, юбке, ну и…
сквайр ему говорит — ты никто, не смей даже разговаривать
с моей дочкой… дочерью, он резко поворачивается,
уходит, чувствует, что она смотрит ему
вслед, потому что затылок и ямку сзади на шее жжет,
как будто ему в спину светит солнце, но на самом деле
заходящее солнце светит ему прямо в глаза, и он
ничего не видит, потому что глазам вдруг стало както
горячо, и щиплет.

Ага, приходит домой и говорит: «Мама, кто был
мой отец?»

Она молчит, но глаза ее наливаются слезами.

А кто, кстати, его отец?

Ну то есть он, конечно, может быть внебрачным
сыном сквайра, его мама была горничной у старой
леди, но тогда получается, что девушка ему сестра,
это не годится. Сквайр Трелони вообще какой-то
идиот, комический персонаж. Доктор Ливси ничего,
но зануда. Может, пускай это будет пират? О! Точно,
его какие-то печальные жизненные обстоятельства
побудили уйти в море, заняться разбоем, ну и… А тут
в морских приключениях их сталкивает судьба, и
они друг другу взаимно помогают, и слезы, и скупые
мужские признания, и выясняется, что наш герой
высокого рода и может жениться на дочке Трелони.
Доктор Ливси что-то знает, это точно.

Пальцы не успевали за мыслями, а мысли сами
собой цеплялись друг за дружку, как колесики в
хорошем устройстве, и между ними оставался еще
воздух, тот прекрасный зазор, в который проникает
что-то совсем не отсюда, из-за волшебного золотого
занавеса, канонический текст на экране ноутбука
стал преображаться, я напишу ему прекрасное
детство, своему герою, и прекрасную юность, с
мужскими приключениями, я проведу его через самый
опасный возраст, я перепишу все его детские
обиды, и, когда он это прочтет, настоящее детство
в его памяти постепенно будет вытесняться совсем
другим, придуманным, но от того не менее
реальным. В этом смысле у придуманного больше
шансов — мы почти всегда забываем реальное, но
помним выдумку.

Я напишу ему его настоящее детство, потому что
он мне симпатичен.

Пошлейшая, вообще-то, получается история. Но
истории, которые люди рассказывают сами себе в
уединении, почти все такие. Если человек нормален,
он естественным образом склоняется к расхожим
мелодраматическим сюжетам, иными словами, к пошлости.

Тем более никто ему глаза не откроет, потому
что он это никому не покажет. Наверняка. Это только
для него одного.

Моя работа очень интимна, интимней, чем, скажем,
у сексопатолога. Потому что она касается всех
сторон человеческой жизни, всех тайных мечтаний.

Если это не спецзаказ, конечно. Спецзаказы обычно
предполагают довольно узкий коридор возможностей.

Я все работал, работал, все тюкал пальцами по
клавишам и не заметил, что темнота за окном сначала
сделалась плотной и бесцветной, как вата, потом
расползлась, открыв кусочек зеленоватого холодного
неба. Я попытался сморгнуть резь в глазах, но она
не проходила, тогда я на всякий случай скинул на
флэшку резервную копию. Потом сварил два яйца в
мешочек и слопал их с бутербродом с сыром. Натянул
старые джинсы, пиджак прямо на свитер, взял
помятую хозяйственную сумку и пошел на маршрутку.
Удобней бы рюкзак, но человек с рюкзаком
слишком смахивает на иностранца. С такого могут
содрать вдвое… Впрочем, меня на блошке знают.
Просто привычка.

Блошка оказалась сегодня бедная. Одна-единственная
машина из области, раскрыв облезлый багажник,
торговала прялками и всяческими орудиями
домостроя, даже, кажется, тележными колесами.
Второразрядные дизайнеры обычно декорируют такими
штуками второразрядные кафешки. Еще сегодня
было много каслинского литья, но касли я недолюбливаю
за черноту и угрюмость.

На блошке все волнами. Весной, даже особенно
не стараясь, можно было найти мстёру, а иногда и
старое федоскино, облезлое, но все еще почтенное.
Потом шкатулки как-то сами собой рассосались, потом появились опять, но уже у перекупщиков и совсем
по другим ценам. Зато у старушек, что выстраиваются
у желтых потрескавшихся стен, заплескались,
как флаги, зеленые и коричневые гобелены
с оленями, дубовыми рощами и замками на холме.
А в конце лета прошла волна советского фарфора —
мальчики со своими овчарками, толстоногие купальщицы,
минималистские круглоголовые девочки
шестидесятых, анималистическая пластика, нежные
женоподобные всадники в буденовках, их вставшие
на дыбы серые в яблоках кони, чье причинное место
застенчиво зашлифовано до условного бугорка…

Потом фарфоровая армия ретировалась, и мальчика
с его остроухой овчаркой можно купить теперь
за сотню баксов, и то если очень повезет, а девочки
с мячиками как были дешевками, так и остались.

Сейчас было много столового фарфора. Я приценился
к мейсену с голубыми бабочками. Продавец
просил полтораста баксов, я сбил до девяноста, но,
пока я крутил тарелку в руках, раздумывая, брать
или не брать, подскочил незнакомый тип и сторговался
с продавцом. Может, стоило все-таки взять —
на будущее, подождать, пока она вырастет в цене, и
потом толкнуть?

Впрочем, почти тут же я натолкнулся на приятную
тарелку с цветочными мотивами, золото по
кобальту, за тридцатник, ну и взял, раз уж мейсен
уплыл. Продавец уверял, конечно, что тоже мейсен,
они все так говорят, но если это мейсен, то подозрительно
дешевый, а если нет, то я, похоже, переплатил.
Чтобы определиться, я показал тарелку Жоре,
который стоял на углу. На расстеленной газетке у
него лежало неплохое блюдо, модерн, рельефные
цветы и фрукты, четырехугольное, один угол как бы
заворачивается конвертиком. Блюдо было без клейма
и со склейкой, я покрутил его в руках, но как-то
не решился. Еще была неплохая супница, из семьдесят
восьмого сервиза, но без крышки. Крышки бьются
быстрее супниц.

Тарелка с принтами, он сказал, уже ушла. Жаль.
Там, на ней, был лев в зарослях, гривастый, с почти
человеческим лицом, как вообще тогда рисовали
львов.

— А, — он привычно повернул тарелку донышком
вверх. — И почем?

— За тридцатку. Похоже, паленый мейсен.

Он подумал.

— Ну, хочешь, я у тебя за семьдесят возьму?

— Нет, — сказал я, — не хочу.

— Хорошая вещь. Не расстраивайся.

— Я и не расстраиваюсь.

— Только это никакой не мейсен. Довоенный немецкий
шабах. Валлендорф.

— А скрещенные мечи?

— Это не мечи, а стилизованное дубль-вэ. У них
до войны было такое клеймо. Вот как это у тебя получается?
Нюх у тебя, что ли?

— Сам не знаю, — сказал я, — просто понравилось.

Завернул тарелку в мятую газету и положил в
сумку.

— Вот ты нам тут весь бизнес портишь, — дружелюбно
сказал мне в спину Жора.

На углу я купил в киоске пакетик с чипсами и колу
— очень вредная еда, сплошные калории и усилители
вкуса — и пошел к маршрутке. Тут неподалеку
автовокзал, народу набивается полным-полно, и я
всегда боюсь, что подавят мои покупки.

В конце концов, заработал я хотя бы на то, чтобы
один раз проехаться с комфортом, или нет?

Тачка и подкатила, чуть ли не чиркнув по бордюру,
серебристая «Мазда», я приоткрыл дверцу и сказал:

— Дачный переулок!

И назвал цену.

Я думал, он станет торговаться, но он молча кивнул.
Я захлопнул переднюю дверцу и сел сзади, а
сумку поставил на пол — некоторым не нравится,
когда большие сумки ставят на сиденье.

Пока я вертелся, пытаясь умоститься, «Мазда»
тронулась с места и поплыла вдоль желтых покосившихся
домишек, вдоль расстеленных у стен ковриков
и газет, на которых выстроились бэтмены, пластиковые
фигурки из киндер-сюрпризов, гипсовые
богоматери и пластиковые китайские кашпо. Сами
стены были увешаны, как флагами, разноцветными
махровыми полотенцами, восточными халатами,
плюшевыми ковриками, и я увидел уезжающую назад
прекрасную бордовую плюшевую скатерть, с
кистями и розами, но постеснялся сказать водителю,
чтобы притормозил.

Тут я сообразил, что водитель что-то говорит.

— Простите, — сказал я, — недослышал. Задумался.

— Вот мне интересно, кто-то садится спереди,
кто-то сзади. Почему?

— Что почему?

— Почему вы сели сзади? Боитесь? Ну да, самое
опасное вроде место считается, рядом с шофером,
один мой знакомый тачку тормознул, хотел сесть
спереди, ручку заело. Так он сел сзади, а на перекрестке в них «бээмвуха» врезалась. На полной скорости.
Все всмятку, у него ни царапинки.

— Не знаю, — сказал я честно, — не думаю, что я
боюсь. Просто…

Мама как раз тогда ехала сзади. На заднем сиденье.

— А я вам скажу, — он повернул руль, и «Мазда»
мягко выехала с булыжника на относительно гладкий
асфальт — тот, который спереди садится, он садится,
чтобы спереди обзор был. Чтобы видно все.
И чтобы с водителем можно было поболтать. Потому
что понимает, раз человек остановился, подобрал, то
не обязательно ради денег. Может, ему просто поговорить
хочется. А те, которые сзади… они скрытные.
Они одиночества ищут. Для них водила все равно что
автомат, ведет, и ладно. Неодушевленный предмет.

Я поднял глаза, пытаясь в зеркальце над водительским
местом рассмотреть говорившего. Увидел
серый глаз и небольшие залысины. Затылок у него
был крепкий, стриженый, небольшие уши плотно
прижаты к голове. Лет тридцать пять — сорок. Тоже
психолог, вот те на.

Он неуловимо напоминал моего последнего клиента.
Словно вывелась новая порода, все крепкие, все
коротко стриженные. Этот, правда, поговорить любит,
что скорее исключение. Обычно таким, чтобы
разговориться, нужно выпить. Снять зажимы.

Машинально отметил, что у него вроде нет слова-
паразита. Странно.

— А ведь что получается? — продолжал он. — Получается,
такие не уважают людей. А то и презирают.
Нет?

Может, из тех, что все время ищут ссоры? Тогда я
попал. Но руки, лежащие на руле, были спокойные, с
сильными пальцами и чистыми ногтями.

Такому не надо врать.

— Почему — не уважают? Бывают просто нелюдимые
люди. На то, чтобы поддерживать разговор с
незнакомым человеком, у них уходит слишком много
нервной энергии. Поэтому они стараются избегать
таких ситуаций. Скорее всего, бессознательно.

— «Нелюдимые люди», это как?

Я по-прежнему не видел его лица, и руки лежали
на руле, поэтому мне трудно было его вычислять.

— Несовместимое получается понятие, есть специальное
слово…

— Оксюморон.

— Вот. Отксюморон. Я же помню.

Не очень-то он помнил.

По стеклу потекли капли, в каждой, если всмотреться,
видна грязноватая улица с желтыми, розовыми
мокрыми домами. Со своего ложа восстали
«дворники» и мягко прошлись, сметая множество
миниатюрных миров.

Он молчал, но я уже не мог расслабиться — ждал,
что он вот-вот заговорит опять. Ладони тут же
взмокли, я вытер их о джинсы.

Зачем я сел вообще в машину? Дождался бы маршрутки.
Правда, вон какой дождь зарядил. И в сумке
хрупкие вещи.

— Вот вы, простите, кем работаете?

На этот счет у меня всегда заготовлен ответ.

— Редактором.

Редактор — удобная профессия. Никакая. И близко
к правде.

— Не писателем?

— Нет, — сказал я и почувствовал, что голос сделался
чуть тоньше, чем обычно, как всегда бывает,
когда человек врет.

— Жаль, — он вздохнул, и «дворники» эхом прошуршали
по стеклу, — потому что мне нужен писатель.
Он не просто так остановился, чтобы подобрать
меня.

Налоговый инспектор? Но зачем налоговому инспектору
подстерегать меня на блошке? Он мог просто
заявиться ко мне на дом, ну, не на дом… в общем,
мог, правда, непонятно, много из меня не выдоишь,
деньги по нынешним меркам, если честно, смешные.
Рэкетир? Опять же, какой смысл?

Или, что еще хуже, сумасшедший заказчик.

Открыть дверцу, выскочить на повороте? На светофоре?
Хрен с ней, с сумкой. Правда, тарелку валлендорфскую
жалко, хорошая тарелка. Впрочем, это
все ерунда. Раз за мной следил, значит, знает, где живу.
Тем более мы как раз вырулили на трассу, с одной
стороны железнодорожные пути, с другой —
плотная серая стена городской тюрьмы с проволокой
поверху и выцветшим щитом «Здесь могла быть
ваша реклама!», прямая трасса и никаких светофоров.
И три ряда машин.

— Тогда вам в Союз писателей надо. На Белинского.
Такой домик с башенкой. Там все — писатели.

— Мне не нужен домик с башенкой, — сказал
он, — мне нужны вы. А вы что, испугались? Я-то думал,
неформальная обстановка, то-се. Посмотреть
на вас хотелось, узнать поближе.

— Это вы зря. Я не люблю, когда на меня давят.

— Кто же на вас давит, Семен Александрович?
Я просто хотел предложить вам работу. Заказ.

— Если так, вы плохой психолог, — сказал я.

— Я вообще не психолог, — он снова вздохнул, и
на сей раз «дворники» не поддержали его, потому
что дождь закончился и в разрывах облаков холодно
сверкало небо, — это у нас вроде бы вы психолог,
нет? Уникум, можно сказать.

Точно. Сумасшедший заказчик. Меня несколько
раз пытались подрядить на особенное, тонкое, как
они обычно говорят, но никакой тонкости там нет и
в помине, просто короткое замыкание рефлексов,
одного безусловного, другого условного, что-то залипает
в голове.

— Я занят сейчас, — сказал я, — и заказы не беру.

— У меня спецзаказ.

Купить книгу на Озоне

Мария Галина. Красные волки, красные гуси

А вот книга, в которой фантастика поднимается до уровня, как говорят сами фантасты, мейнстрима. Поднимается, правда, не всегда: страшилки про съевшие человечество вьющиеся растения или про злобных красных вервольфов все же к нему не относятся. Лучшие рассказы Галиной — это те, в которых нет выморочной традиционной фантастики с ее готовыми подвидами («твердая», «хроно», «космо», «апокалиптическая» и т. п.), но зато есть юмор и социальная история. Вот рассказ «Спруты»: Тургенев читает в романе Ж. Верна «20 000 лье под водой» главу про битву с гигантскими спрутами и верит «амьенскому отшельнику», потому что, после того как вампирша П. Виардо начала сосать из него кровь, оборотень Иван Сергеич видит мир реальным — т. е. населенным гигантскими спрутами и прочей нечистью. Очень хороши и тексты, где действие происходит в позднесоветское время: тогда фантастика «глушится» детальной картиной эпохи. Так было уже в повести «Малая Глуша», принесшей Галиной заслуженное признание в мейнстриме (шорт-лист премии «Большая книга»), и таков же рассказ «Заплывая за буйки». А в повести «Прощай, мой ангел» приметы застоя оказываются частью антиутопии. Отлично получается у автора и стилизация чужой речи: одесский говорок («Контрабандисты»), советский научпоп («Красные волки»), комиссарская риторика («В плавнях»), «женский Декамерон» (уморительная байка «Краткое пособие по собаководству»). Рассказы нафаршированы цитатами, а по композиции напоминают и модные «мэш-апы», и Сорокина, и Борхеса, и Стивена Кинга, и бог знает что еще. Но очень похоже, что это не просто литературная игра: за реальным миром у Галиной постоянно просвечивает реальнейший. «Между месяцем и нами кто-то ходит по еще больше о книге земле», — вот ее камертон.

Андрей Степанов