Кэтрин Мадженди. Над горой играет свет

Кэтрин Мадженди. Над горой играет свет

  • Издательство «Иностранка», 2011 г.
  • Созданный современной американской писательницей и поэтессой Кэтрин Мадженди неповторимый, волшебный мир расположен в глухих уголках восточных штатов, наполнен дыханием гор и леса и населен образами детства и тенями ушедших, которые то и дело вмешиваются в ход повествования.

    …Вирджиния Кейт возвращается в родные места, чтобы похоронить мать и распорядиться наследством, — а на самом деле ей предстоит правильно распорядиться собственными счастливыми и горькими воспоминаниями, осмыслить судьбу трех поколений женщин ее семьи, понять и простить.
  • Перевод с английского М. Макаровой
  • Купить книгу на Озоне

Про сейчас

Вся моя усталость улетает в окошко, едва там,
на горе, я вижу в зыбком туманном мареве
бабушку Фейт. Такая же, как прежде, будто
пламя пожара совершенно ее не коснулось, цела
и невредима и настойчиво манит меня, чтобы
о чем-то попросить. Всю жизнь бабушка о чем-то
шепотом меня просила.

Я высовываю руку из окна машины, мама всегда
так делала, и кричу:

— Эге-ге-гей!

Потом еще громче кричу летящему во тьме филину:

— Я Вирджиния Кейт, совсем чокнутая!

Филин парит с распростертыми крыльями, высматривает
себе ужин. Чушь. Какая из меня чокнутая.
Я мчусь в ночи в своем мышастом «субару», отягощая
собой бесплотную тьму. Колеса того и гляди
оторвутся от дороги, и я полечу, как филин. Даже
если выпустить из рук руль, машина сама найдет
путь к небольшой низине, прикорнувшей под сенью
горы. А в выдвижной и ненужной мне пепельнице
лежит онемевший мобильник, я его отключила
и запихала в самую глубь пепельницы, с глаз долой.
При теперешнем моем состоянии выслушивать еще
какие-нибудь ужасы…

Последним из услышанных был звонок от дяди
Ионы: «Поезжай домой и забери свою маму». Конечно,
я отвратительно долго не звонила в Западную
Вирджинию, домой, но после слов дяди помчалась,
не дождавшись рассвета, не дав себе времени
эти слова осмыслить.

«У нас в горах призраки и духи постоянно толкутся
среди живых, — часто говорила бабушка. — Все
норовят что-то подсказать, предупредить, если какая
поджидает напасть. А то и намекнут, что и как
надо делать. Но главное им, чтоб каждого помнили,
не забывали».

Мама про такое рассказывала редко, чтобы не
тревожить. Она говорила, что от подобных поминаний
человек там спотыкается и падает. Теперь
я понимаю, что она имела в виду, а в детстве до меня
не доходило.

Я кладу руку на дневник, который получила от
нее полмесяца назад. Надо было ехать сразу, но помешала
вредность, неистребимый гонор. Накручивала
себя: пусть не воображает, что стоит ей поманить
пальчиком, и я примчусь, да, примчусь, хоть
она выставила меня тогда, совсем еще девчонку, которой
так нужна была мать. Я, как пес, зубами вцепилась
в ее слова, я гнула свою линию.

Мама писала:

Я знаю, тебе хотелось бы почитать бабушкин
дневник, ведь вы с ней одного поля ягоды. Я сделала
кое-где пометки. Она записывала не все, пришлось
восполнить некоторые пробелы. Приезжай скорее.
Мне нужно о многом тебе рассказать. В коротеньких
пометках всего не объяснишь.

Я ей ответила:

Дорогая мама, я страшно занята. Можешь отправить
свой сувенир почтой (высылаю чек, на бандероль
хватит и даже останется). И ты посмела мне
написать после стольких лет молчания, возомнила,
что я все прощу. В данный момент мне больше нечего
тебе сказать. Вирджиния Кейт

Дневник я открыла только через неделю. И то
потому, что бабушка качала головой, доставала своими
немыми укорами.

А теперь меня гложет раскаяние. Мама не написала,
что больна, что так больна. Откуда мне было
знать? Мамины пометки все бы изменили, мое отношение
к ней. Я уже почти у границы Западной
Вирджинии, но что с того? Слишком поздно для нас
с мамой.

В бабушкином дневнике история моих родителей.
Как появилась я. Между страниц я нашла три фотографии:
сама бабушка, со мной на коленях, мама,
семнадцатилетняя барышня, и карточка мамы
и папы, свадебная, 1954 год. Ладонь так и горит,
когда я глажу кожаную обложку, и в этот момент
сбоку проносится указатель: «Добро пожаловать
в Западную Вирджинию». Мне призывов дорожных
указателей не требуется. Меня зовет моя гора. Я бесконечно
тосковала по всем этим хребтам и отрогам,
даже когда об этом не догадывалась. Они потаенно
жили во мне, в моем сердце, пульсировали в жилах,
в крови. Они меня ждали.

Между графством Покахонтас и графством Саммерс,
вот где родилась моя мама, где жила бабушка
Фейт, там же и умерла, у себя на горе. Я, задрав
голову, нахожу взглядом свое наследственное владение.
В нем все наши тайны и секреты, все наши
жизненные потери и обретения.

Девчонкой мама, чумазая непоседа, сбега́ла на
гору, потом явился мой папа и увел ее. Вижу это
будто наяву. Старый домик на горе, к нему поднимается
папа, сейчас постучится в дверь.

Отгоняю воспоминания, главное сосредоточиться
на том, что предстоит сделать.

Адрес мне дал дядя Иона, нашла легко, это
близко от шоссе. И вот я паркую машину и захожу,
за мамой, шагаю с поднятой головой, громко топаю.
Никого. Я тут одна.

— Ты не одна, я с тобой, — говорит бабушка.

Я смотрю, что сталось с мамой, и радуюсь, что
она заставила дядю Иону проделать эту процедуру
до моего приезда. Теперешнее небытие мамы становится
еще более ощутимым, когда я кладу ее на
соседнее сиденье и разворачиваюсь в сторону белого
домика, где мы все когда-то жили, откуда мама
постепенно, друг за другом, выпускала нас, и наконец
никого у нее не осталось. Я везу ее по извивам
петляющей дороги, балансируя между горой и воспоминаниями.
Ну вот, приехала. Знакомая парочка
холмов, сторожат нашу низину; я сворачиваю на
грунтовую подъездную аллею, свет фар бежит впереди.

Тут все как прежде.

Гора, милая моя сестра, ждет, такая загадочная
при лунном свете, по-прежнему высоченная. Выйдя
из машины, жадно вдыхаю чистый летний воздух,
слушаю лягушачий галдеж и писк ночной мошкары
и вспоминаю одинокую неприкаянную девчонку,
из которой вырастет вполне перспективная женщина.
Прижав маму к груди, вхожу в дом моего детства,
и меня мигом окружают призраки тысяч обид,
привязанностей, желаний, чьих-то жизней. Я еще
крепче прижимаю маму, боюсь уронить, и говорю:

— Мам, я опять приехала домой.

Но она не говорит в ответ «Ладно, поживи немного».

— На этот раз ты не сможешь меня выгнать, мама.

Еще как сможет. Дважды ведь выгоняла.
Чуть ли не бегом пробираюсь по сумеречному
дому в свою комнату. Соображаю плохо, будто
в каком-то трансе. Боже, тут все как было раньше.
Ставлю маму на комод, шепчу: «Вот сюда. Побудь
здесь, мамочка». Разворачиваюсь и снова на улицу,
к машине. На свежем воздухе мозги слегка прочищаются.
Затаскиваю к себе сумки, распаковывать
их что-то не тянет. Сразу, как вошла, тянет уехать,
и побыстрее.

Распахиваю настежь окно и вдыхаю запахи
земли и детства. Ветерок вздыбливает волосы, теребит
пряди. Горы вдалеке — невнятные тени, и —
только чтобы разозлить маму — я кричу:

— Привет! Не забыли меня? Вот я и дома!

И мне слышится:

— Поживи немного, Вирджиния Кейт.

Возможно, это только шепоток листьев, шум ветра,
но я улыбаюсь: вдруг мне не померещилось? Я с
притворной храбростью открываю дневник там,
где лежит фото родителей, и при лунном свете читаю
аккуратные, с наклоном, записи бабушки и неразборчивые,
наспех, пометки мамы.

Наши матери, и мамы наших матерей, и праматери
повторяли жизни своих предшественниц,
даже когда пути их вроде бы не совпадали. А у меня
и впрямь все иначе.

Как только закрыла дневник, ветер сильно толкнул
меня в грудь, с тумбочки что-то брякнулось.
Это фотография в рамке из палочек от фруктового
мороженого, ее мне смастерил Мика. К рукам
приливает жар, они слегка дрожат. На снимке мы,
Мика, Энди и я, глупо улыбаемся. Щелкнули нас на
Пасху. Всех троих тогда принарядили, а потом мы
разулись, ноги босые и грязные, и мой ненавистный
капор вот-вот свалится. До чего счастливые,
даже защемило сердце.

— Лезь на чердак, малявочка, — призывает бабушка,
— там полно всего.

Поставив фото на тумбочку, выхожу в коридор.
Карабкаюсь по чердачной лестнице. Знакомый дребезжащий
скрип ступенек, знакомое громкое их
нытье. Старый папин фонарик на месте, висит на
гвозде у входа, я зажигаю его и осматриваюсь. Коробки
с рождественскими украшениями, коробки
с книгами, коробки без подписи, а вот коробка, на
которой черными чернилами крупно выведено: Пасха.

В ней завернутое в бумагу мамино зеленое платье
и шляпка с широкими полями, в круглой коробке,
и белые перчатки. И вмиг пред глазами: мама скользящей
походкой идет по проходу церкви, и все смотрят
только на нее, и свет от лампочек меркнет в лучах
ее сияния. Я прижимаю мамино платье к лицу,
нюхаю. «Шалимар». До сих пор не выветрились.
Быстро прячу все назад, пока не нахлынули другие
воспоминания, шквал воспоминаний.

Направив лучик фонаря на угол, высвечиваю белую
коробку, всю измызганную грязными пальцами.
Моя Особая, в ней мои секреты, памятные вещицы.
Пробравшись в угол, поднимаю ее и нежно прижимаю
к груди, будто ребенка. Особую коробку забираю
с собой. И вновь бреду по шатким ступеням,
тащу клад из фотографий и прочих сокровищ, волоку
в свою комнату. Ну вот, теперь точно не уеду,
пока все-все не вспомню.

Разбираю чемодан, заглядываю в комод, там
тоже мое детское барахло. Под белыми хлопковыми
трусиками целый клад: письма, записочки
и гладкие речные камушки, так и лежат с тех пор.
В шкафчике из кедрового дерева два платья, которые
я надевала только по настоянию мамы. Достаю
туфли с ремешками-застежками, и тут сквозь мою
печаль пробиваются всполохи света.

Комнату заполоняет прошлое, будто мы снова
все вместе. В горле першит, я задыхаюсь от призрачной
невидимой пыли. Слезы тут как тут, вот
этого не надо, плакать некогда. Бабушка Фейт велела
вспоминать, а не реветь. Она догадывается
о правде и о том, какую боль эта правда может причинить,
если трусливо от нее прятаться. Мама теперь
это тоже знает, наверняка.

Осипшим голосом я бормочу:

— Плачут только неженки. Или маленькие девочки
с хвостиками.

Хорохорюсь я для духов, они же за мной наблюдают.
Пусть видят, что я не размазня. Пусть убедятся.

Вываливаю на стеганое одеяло всю коробку, сокровища
детства. Лезу в бумажные пакеты, открываю
коробку из-под сигар, заглядываю в конверты,
Пасха. Я, взрослая тетка, еле сдерживая слезы, с маниакальной
дотошностью ворошу вереницу лет.
Ворвавшийся ветер расшвыривает мои сокровища.
Я слышу смех. И мне кажется, что все это было
всегда, ничему нет ни начала, ни конца.

Сколько же тут у меня всего! Детские рисунки,
старый папин пленочный аппарат, кипа снимков,
зеркальце с серебряной ручкой, набор для волос
(только расчески, щетки нету), школьные тетрадки,
речные и морские камни, письма, толстенные дневники,
длинные космы испанского мха, обманы
и признания, остовы сухих кленовых листьев, огорчения,
красная помада, утраты, влюбленности, черный
уголек. Все-все наружу, из самых потаенных
уголков.

И остальное тоже подлежит изъятию из темных
тайников, даже урна с прахом, наполненная маминой
неукротимой душой. Мама часто говорила, что
не желает, чтобы ее видели в безобразном виде,
а нет ничего безобразней трупа, считала она. Потому
и заставила дядю Иону кремировать ее до того,
как с ней кто-то захочет попрощаться. Непременно
до, вот такая у меня мамуля.

Я торопливо тасую снимки и наконец нахожу
вот этот: бабушка на фоне своего огорода. С мамой
на руках, совсем еще крохой. Неугомонный виргинский
ветер, тот самый, минутой раньше разметавший
по одеялу мои девчоночьи секреты, крепко
прижимает подол платья к ногам бабушки, длинным
и стройным. Солнце за ее спиной, и поэтому
четко получился контур фигуры. Если бы фото
ожило, бабушка перестала бы сдерживать улыбку,
это точно. Она взывает ко мне. Мы с нею связаны
одной кровью, и еще любовью к словам и поиску
правды. Вот она и выбрала в рассказчицы меня.
Я сумею ее понять. Я смогу.

Прямо сейчас и начну, пока еще не потускнел
лунный луч, пока я еще не соскользнула с него в мамины
объятия, в кольцо ее рук, рук когда-то меня
оттолкнувших, и ведь никаких объяснений почему.
Во всяком случае, объяснения были совсем не те,
которые я хотела услышать.

— Истории становятся былью, когда их рассказывают,
— шепчет бабушка.

Запахло яблоками и хлебом, только что из печи.
Я жадно вдыхаю и никак не могу надышаться.
Гляжу в раскрытое окно, надеюсь, что с неба сорвется
на счастье звезда. Далеко-далеко в ночной
тьме вспыхнул свет — идет гроза? Осени, вёсны
и лета, вот бы как представить свою жизнь. Не
люблю видеть мир в мертвенно-холодном зимнем
свете. Это у меня от мамы.

Устраиваюсь на кровати, скрестив ноги по-турецки,
духи помогают моим рукам нащупать то,
что нужно. Я погружаю пальцы в россыпь детских
секретов. Начать надо, конечно, с мамы и папы,
с того, как они встретились. Начало их истории —
это начало меня. Слышу шум голосов, будто стрекот
стрекоз и цикад.

Я расскажу про наши жизни, про свою жизнь,
хочется оправдать надежды бабушки Фейт. Из окна
своего детства я смотрю на луну и звезды, на мою
гору, на тот отрезок жизни, которая еще впереди,
и на тот, что уже прожит. Духи подсовывают мне
нужные подсказки, и я выбираюсь на верную тропу,
ведущую до самого верха.

Жизнь моя начинается сызнова.