- Издательство Livebook, 2012 г.
- «Раки-отшельники» — роман о перипетиях человеческих отношений. Когда раскалывается диковинная раковина, нет больше
одиночке покоя и уюта, и оголенные и беззащитные отшельники вынуждены восстанавливать связи с ближним своим,
пытаться понять и принять его — и свое семейное родство. И
так уцелеть в океане жизни.
Писательский голос Анна Рагде, ее интонация трогают сердца
даже самых скупых на эмоции читателей. «Раки-отшельники»
— это сон, в конце которого не помешает поплескать в лицо
холодной водой и всмотреться в зеркало: не герой ли романа
вернет взгляд? - Перевод с норвежского Веры Дьяконовой
Так рано она никогда не просыпалась. Просто лежала
в темной спальне и прислушивалась к звукам, доносящимся
из его комнаты. Сначала безжалостный звонок будильника,
который тут же заткнули. Вероятно, он проснулся
раньше и дожидался звонка. Значит, времени — половина
седьмого. Потом пару минут стояла полная тишина, а затем
тихо открылась дверь и так же тихо закрылась, после чего
такие же приглушенные звуки раздались из ванной. Он
знал, что в доме чужие люди, и не хотел шуметь. Ведь так
он их воспринимал. Чужие люди, которые здесь не к месту,
приехали, мешаются, лезут не в свое дело. Нарушают привычный,
заведенный порядок вещей.
Она совсем не знала отца. Вообще не представляла
себе, какой он. Как он выглядел в молодости, в детстве
или в ее нынешнем возрасте. На хуторе не было ни одного
фотоальбома. Словно она неожиданно перенеслась
в самую середину чужой истории. Но сегодня она уедет
и снова погрузится в собственную историю. Об этом она
и думала, лежа в кровати, что надо уехать, пока она толком
с ним не познакомилась. Она знала только крестьянина,
разводившего свиней; который с удовольствием запирался
в свинарнике; который необычайно оживлялся, рассказывая
о повадках свиней, о поросячьих шалостях, об опоросе
и кривых роста. Только в свинарнике она его себе
и представляла, там он был на месте, в загаженном комбинезоне,
наклонившийся к загону, чтобы почесать двухсотпятидесятикилограммовой
свиноматке за ушком, светясь
всем лицом и улыбаясь скотинке.
Она слышала, как он пустил струю в унитаз, приглушить
звук ему не удавалось, сколько бы гостей у него ни
было. Она слышала звук последних капель, слышала, как он
спустил воду. Зато шума воды в раковине не последовало,
только дверь открылась и закрылась, и он тихо спустился
на кухню. Там, она слышала, он набрал воды в кофейник,
очевидно, в старую, вчерашнюю гущу. Потом все стихло.
В тишине она изо всех сил пыталась представить себе
свою квартиру в Осло: картины на стенах, книги на полках,
стеклянную плошку с синими шариками для ванны на краю
раковины, пылесос в слишком узком стенном шкафу, мигающий
автоответчик, когда она возвращается домой с работы,
корзина грязного белья, стопка старых газет прямо перед
входной дверью, древняя жестяная банка, за которой она
тщательно следит, наполненная ржаными крошками, пробковая
доска с оборванными билетами в кино и фотографиями
собак и их хозяев. Она пыталась все это себе представить,
и ей даже удалось. Чему она очень обрадовалась. Но
она так и не узнала его. Не знала, от кого она уезжает. Со
свиньями она и то ближе познакомилась.
Послышался скрип входной двери и его шаги в сенях,
она нащупала мобильник на ночном столике и включила
его. Времени было без десяти семь. Она дождалась стука
захлопывающейся за ним двери свинарника, а потом
выскочила из-под одеяла в ледяной холод комнаты, схватила
одежду и пошла в ванную одеваться. Она кралась так
же тихо, только намного быстрее его старческой походки.
В ванной остался его запах. Было холодно, тепло шло из
единственного источника — маленького обогревателя над
зеркалом. Она мыла руки и рассматривала лицо, душ принимать
не хотелось, лучше дождаться возвращения домой,
где не придется пялиться на испорченную водой пластиковую
обшивку стен, а потом вытираться рассыпающимся от
старости полотенцем. Сегодня вечером она будет мыться
в собственной чудесной душевой кабине, где вся подводка
спрятана за кафелем.
Она вышла в коридор и прислушалась, потом осторожно
нажала на ручку его двери. Комната была чуть
больше ее спальни, которая раньше принадлежала
Эрленду. Она зажгла свет, он не заметит — окно выходит
на другую сторону, к фьорду, как и в ее спальне.
Светло-зеленые стены давным-давно не красили. Пол
когда-то был серым, теперь краска почти стерлась у двери
и перед кроватью, куда он ставил ноги, когда ложился
в постель и вставал.
Окно покрылось причудливым морозным узором,
ослепительно белым на фоне темного зимнего утра.
Узор этот был единственным украшением комнаты.
На стенах ни одной картины. Только кровать, ночной
столик, половик и комод у стены. Она подошла
к комоду, открыла дверцы. Пусто. Он стоит только для
видимости. Однако в верхнем ящике оказалась стопка
скатертей, вязанных крючком по одному образцу,
только разных цветов, из бледной хлопчатой пряжи.
Она замерзла, видимо, он спал с открытым окном всю
ночь.
Простыня под скомканным одеялом была грязной,
особенно в ногах, и усыпанной здесь и там катышками
шерсти, вероятно, он спал в шерстяных носках. Что она
здесь забыла? Тут про него ничего не узнаешь. Здесь он
отдыхает, становится никем; спящий кто-то — это никто.
А сколько вечеров он провел без сна, стоя перед окном,
глядя в темноту и думая? Думал ли он о ней? Скучал ли?
Страдал ли от того, что не знаком с ней?
Запах в комнате стоял душный, тяжелый. Запах тела,
свинарника и холодных стен.
Гардероб нашелся. Он прятался у стены, и его было
непросто сразу заприметить. Ручки на дверцах были крошечными.
Внутри висело несколько фланелевых рубашек
с потрепанными манжетами, в самом низу две пары брюк,
стопка носков и трусов, не больше трех-четырех пар, галстук
в пакете, она достала его, там была еще выцветшая
открытка. Со скотобойни в Эйдсму. Она осторожно вернула
пакет на место.
Она перестала прислушиваться. Конечно, он не может
сейчас взять и вернуться. Зачем? Он занят работой в свинарнике,
а она бродит по его комнате, толком не понимая,
что ищет. Все в комнате вызывало грусть. Ощущение
упадка. Дома у нее стоит кровать шириной метр двадцать,
а на ней — толстый матрас. Отец же спит на узкой
кровати с поролоновым матрасом, промятым посередине.
Простыня сбилась во вмятине. Спинки кровати сделаны
из тика, в изголовье на спинке протерлась светлая
полоса за все годы, что он прислонялся к ней затылком,
выключая ночник. Она сегодня уезжает за пятьсот километров
отсюда, а он вечером снова ляжет в эту кровать.
И будет сюда ложиться снова и снова, заводить будильник
и пытаться заснуть, спрятавшись за морозным узором.
Она открыла ящик ночного столика. Ей улыбнулась
фотография поросенка — юбилейный альбом Общества
свиноводства. Она вынула альбом. Под ним лежало двадцать
тысячных купюр. Вот, значит, где он их спрятал. Под
деньгами — книжка. Она осторожно вынула ее из ящика.
Отчет Кинси. «Сексуальное поведение женщины». Она
замерла с книгой в руках. Отчет Кинси, она припоминала,
что как-то слышала по радио об этом Кинси, который сто
лет назад брал интервью у американцев об их сексуальных
привычках, и в Штатах по этому поводу поднялся небольшой
шум. Книжку часто открывали — уголки были основательно
потрепаны.
Она хотела пролистать книгу, но палец уперся в твердый
переплет, и она открыла заднюю страницу обложки.
Там был штамп Народной библиотеки города Трондхейм
и узенький кармашек, в котором лежал старый пожелтевший
формуляр. Такие формуляры были в ее детстве. Она
вытащила его из кармашка. Книгу надо было сдать до десятого
ноября тысяча девятьсот шестьдесят девятого года.
Она спрятала книгу обратно под купюры. Отчет Кинси
и поролоновый матрас не шире восьмидесяти сантиметров.
Она вышла из комнаты.
* * *
— Надо привести дом в порядок после тебя. Пока ты
не уехала.
Турюнн не слышала, как отец возник за ее спиной, свежий
снег приглушал звуки.
— Как уютно смотреть из кухонного окна на птичек! —
сказала она. — А когда в кормушке пусто, они не прилетают.
— Мы обычно обвязывали старый кусок шпика бечевкой
и подвешивали. Но в последнее время птицам ничего
не перепадало. Обычно… этим занималась мама.
Она только что съездила в магазин и в последний
раз купила продукты. Они уезжали: она — к себе в Осло,
Эрленд и Крюмме — домой в Копенгаген. Хотелось, чтобы
в доме была приличная еда, которую сам отец никогда себе
не позволит. Эрленд обещал заплатить. «Карт бланш», —
прошептал он ей на ухо, когда она отправилась в магазин.
Она этому очень обрадовалась, на ее счете, несмотря на то,
что она стала совладельцем ветеринарной клиники, денег
едва хватало оплатить счета за январь. «Дядя Эрленд», —
подумала она, как странно внезапно обрести дядюшку
всего на три года старше ее самой. Младший брат отца,
который уехал с хутора из упрямства и ради самоутверждения
двадцать лет назад и думал, что уже больше сюда не
вернется. Тем более на Рождество, да еще и со своим, так
сказать, мужем. И, пожалуй, Эрленд — этот блудный сын —
устроился из троих братьев лучше всех. Эрленд был счастлив,
он любил и был любим, да и с финансами все у него
было в порядке. Он рассказывал, что Крюмме, как говорят
в Дании, «генерально богат», ему очень нравилось это
выражение.
Маргидо у нее язык не поворачивался назвать дядей.
Возможно, из-за его работы, делавшей его каким-то недосягаемым.
Ведь ему приходилось постоянно сдерживать
свои чувства, общаться с родственниками усопших и при
этом организовывать идеальные похороны. Вероятно,
это выработало у него привычку жить наедине со своими
мыслями. Подумать только, сколько лет он знал правду
о Несхове, что все на хуторе построено на лжи, что тот,
кого они называют отцом, вовсе не отец им. И ни слова не
сказал ни Туру, ни Эрленду. Он предпочел просто отстраниться,
закрыться от этой стороны жизни. До самого Рождества,
когда ему пришлось все рассказать.
Мысли о троих братьях сопровождали ее, пока она толкала
тележку вдоль полок супермаркета и пыталась припомнить,
какие продукты остались дома в холодильнике.
И еще она думала о молчании. В первый день Рождества.
Молчание это она приняла за судорожные попытки
наладить разваливающуюся жизнь. Разговоры о погоде
и температуре! Не сразу она поняла, что это — способ
выжить, обходя разговорами главное. Так они создают
собственную реальность. Того, о чем не говорится, попросту
не существует. Ее отец продолжал называть старика
отцом, да и сама она заодно со всеми продолжала считать
его дедушкой. А дедушка не возражал, довольствуясь тем,
что, вероятно, впервые в жизни смог высказаться.
Турюнн нагрузила тележку продуктами и неожиданно
решила еще заполнить кормушку для птиц. Она представила
себе отца, который через несколько часов окажется
в одиночестве за кухонным столом и будет разглядывать
двор за белой нейлоновой занавеской.
Она купила четыре упаковки корма для синиц
и несколько пакетиков орешков, как и корм, упакованных
в зеленую сетку. Затем она связала корм бечевкой и прикрепила
кнопками к дереву, пальцы успели онеметь на
морозе. А в саму кормушку насыпала черствых крошек.
— Не забывай добавлять хлеба в пустую кормушку, —
сказала она. — Воробьи садятся на нее, когда клюют.
Только синицы могут угощаться на лету.
Она посмеялась, но смех показался ей самой фальшивым.
Она отправлялась домой, в Осло, к своей работе, уезжала
с этого хутора под Трондхеймом, о котором еще две
недели назад не имела ни малейшего представления. Другая
жизнь, можно даже сказать, другое время. А послезавтра
— Новый год.
— Ты же позвонишь, — сказал он внезапно осипшим
голосом, она прекрасно понимала, что птицы его мало
заботят. Даже не оборачиваясь, она знала, что он пинает
снег деревянным башмаком, скорее всего, правым, и свежая
пороша легко прилипает к серым шерстяным носкам,
с которыми он не расстается.
Она придавила последнюю кнопку к дереву и вдруг
вспомнила, как люди отравляют деревья, вбивая в них медную
проволоку.
Возможно, в кнопках тоже содержится медь, и, значит,
она отнимает жизнь у единственного дерева во дворе,
а еще у домового, потому что тот живет под деревом
и умрет вместе с ним.
— Конечно, я позвоню. Сразу, как приеду, — сказала
она, прекрасно понимая, что речь совсем не об этом.
— Погоду обещают отвратительную. А ты полетишь, —
сказал он.
— Да все будет хорошо. Не волнуйся.
Плотно упакованный в зеленое корм для синиц неподвижно
повис на стволе, больше заняться было нечем,
и ей пришлось обернуться. Он стоял, как она и думала,
в полукруге отброшенного правым башмаком свежего
снега, руки в карманах каких-то клетчатых шерстяных
брюк, вязаная кофта болтается на худом теле, которому
через четыре года исполнится шестьдесят. Ее отец.
Трудно в это поверить.
— А ты когда-нибудь летал?
— Ну да, — ответил он.
Он подошел к кормушке и покрошил еще хлеба,
крошки полетели на снег, проваливаясь в него и оставляя
за собой голубые ямки. Острые локти торчали под
курткой, слишком свободной спереди и короткой сзади,
протертые дыры на рукавах выставляли напоказ клетки
на фланелевой рубашке. Свитер. Надо ему связать хороший
шерстяной свитер и заставить его носить постоянно,
а не только по праздникам. «Но что толку уговаривать по
телефону из Осло, — подумала она, — здесь, на хуторе, все
хорошее привыкли прятать и беречь на случай, который
никогда не наступит».
Ему будет так чудовищно одиноко в обществе старика,
постоянно сидящего у телевизора. Зато у него есть свинарник.
«Ведь у него остаются свиньи, — подумала она. —
Надо напомнить ему о них, о том, что они стоят и дожидаются
его в свинарнике».
— Летал туда и обратно в Северную Норвегию, когда
служил, — сказал он.
Он перестал крошить хлеб, отряхнул руки и снова
сунул их в карманы, посмотрел на небо.
— Я совсем забыла. Конечно, ты летал, — сказала она.
— «Геркулесом». В этом самолете стоял чудовищный
грохот. Я там чуть до смерти не замерз. Мы летели так
медленно, казалось, вот-вот упадем.
Она могла бы к этому многое добавить, прямо сейчас,
сказать, что там, на Севере, ее и зачали во время увольнительной.
Там он был с девушкой по имени Сисси, которая
потом проделала долгий путь на хутор Несхов, беременная,
чтобы женщина, ее возможная будущая свекровь,
грубо выставила ее обратно.
— Я еще и вам купила всяких вкусностей, не только
птичкам, — сказала она.
На какое-то время все замерло. Они стояли. Смотрели
друг на друга. Она глубоко вздохнула, над горами
и фьордом к югу стелился утренний свет, солнце пряталось
в розово-голубой морозной дымке. Как бы ей хотелось
сейчас оказаться в своей машине с полным барахла
багажником, подъезжающей к какому-нибудь городку
под Осло.
— Жалко, что ты уезжаешь. Январь всегда месяц противный
и долгий. А в этом году будет еще длиннее.
— Не для тебя одного. Январь никому не нравится, —
сказала она.
— Счета, и годовой баланс, и прочая мерзость. Хотя
Эрленд и датчанин… Брр, ну зачем?!
Эрленд и Крюмме дали ему денег, заставили его их
взять, хотя он упорно отнекивался и всерьез разозлился.
Это было вечером на третий день после Рождества, после
похорон, Эрленд выпил лишнего и сказал, что хочет
оставить двадцать тысяч. Мог бы подождать до следующего
утра, но у Эрленда язык бежал впереди мыслей,
к тому же он очень хотел быть хорошим. Крюмме успокоил
всех, сказав, что деньги пойдут на сам хутор, а не на
людей, здесь живущих. Туру надо только использовать
их разумно.
— Подумай о хуторе, — сказала она. — Как Крюмме
и сказал. Все будет хорошо. Можешь покрасить сеновал
весной, заменить разбитые стекла.
— Как же! Деньги, скорее всего, пойдут в зерновую
фирму и Рустаду.
— Рустаду?
— Это ветеринар. Я обычно с ним работаю. Мне нужно
осеменить свиноматок и кастрировать поросят. И кормов
скоро надо будет прикупить.
— У тебя и на покраску денег хватит. А я буду звонить.
Интересно будет узнать, как там новый помет, какими
родятся поросята. Буду скучать по твоим свинкам.
— Правда?
— Конечно!
— Тебе же, небось, хватает собственной работы.
— Ну, это не одно и то же, — сказала она. — Больные
кошки, собаки, попугаи и черепахи. Разве это может сравниться
с ощущением, когда чешешь Сири за ушком? Я зауважала
свиней. Они — совсем не то, что морские свинки
и мордастые щенки.
Она сказала это искренне, не просто чтобы его порадовать.
Она полюбила его свиноматок весом в четверть
тонны, тепло и бодрое настроение в свинарнике. Общение
со скотиной, которая так много отдает, а требует взамен
всего лишь еды, тепла и заботы. А еще они все такие
умницы, и у каждой свои особенности, своя гордость
и нрав. А новорожденные поросята такие милые, просто
трудно поверить, что в одно мгновение они превратятся
в громоздкие туши.
Он покачал головой, усмехнулся сжатыми губами
и втянул воздух носом.
— Да уж! Морские свинки. Никогда не видел живой
морской свинки. Как ты смешно рассказываешь о работе, —
сказал он. — Подумать только, люди тратят деньги и оперируют
морских свинок!
— Они их любят. Особенно дети. Они рыдают в голос,
когда приходится усыплять их морских свинок или крыс.
— О господи! Крысы! Неужели кто-то добровольно?..
Ну да, я понимаю, дети… Я сам умудрился приручить
белку, когда мне было лет восемь-девять. Она утонула
в компосте. Я был совсем еще ребенком. А собаки? Помнишь,
ты рассказывала о людях, которые потратили около
тридцати тысяч на собаку. Ездили в Швецию и ставили
ей… новые суставы, да?
— Да-да. Новые суставы. У нее была дисплазия тазобедренных
суставов. И пришлось бы ее иначе усыпить, а ей
было всего три года.
— Но тридцать тысяч! На суку, которая сама не приносит
и ломаного гроша!
— Домашние животные — это совсем не то, что скотина,
знаешь ли. Кстати, собака и тебе бы не помешала. Неплохая
компания. Она бы повсюду за тобой бегала и…
— Только не сейчас. Нет, мне хватит свиней. Их общество
меня вполне устраивает, — сказал он.
— Но ты же понимаешь, о чем я… Тебе будет тоскливо.
Тебе и… твоему отцу.
— Ах, ему…
Он шмыгнул и вытер нос тыльной стороной ладони.
— А вы с ним говорили? — спросила она. — После Рождества?
Наедине?
— Нет.
— Но ведь хутор теперь наконец-то перепишут на тебя.
Он не возражает?
— Да нет.
— Может, когда вы останетесь вдвоем, вы сможете…
— Здесь тебе не Осло. Тут о таком не говорят. И хватит
об этом, — твердо произнес он.
— Но я хотела только сказать, что…
— Ох, нет, тут слишком холодно, — сказал он привычным
голосом. — Мы успеем попить кофе до вашего отъезда?
Через час маленький «фольксваген», арендованный
Крюмме в аэропорту, был забит до предела. Турюнн заскочила
в гостиную к дедушке уже в куртке и сапогах, делая
вид, что очень занята. Она уже давно оттягивала прощание,
делая вид, что они просто пьют кофе, хотя Эрленд
носился вверх-вниз по лестнице, выбегал во двор к машине
и собирал вещи в последнюю минуту.