Эрнст Юнгер. На мраморных утесах

Эрнст Юнгер. На мраморных утесах

1

Вам всем знакома щемящая грусть, которая
охватывает нас при воспоминании о временах
счастья. Как невозвратны они, и как немилосердно
мы разлучены с ними, словно
это было не с нами. И картины заманчивей
проступают в отблеске; мы мысленно воскрешаем
их, как тело умершей возлюбленной,
которое покоится глубоко в земле и, подобно
более возвышенному и духовному великолепию
пустынного миража, заставляет нас содрогнуться.
И в своих взыскующих грёзах мы
снова и снова ощупью перебираем каждую
подробность, каждую складку минувшего.

Тогда нам начинает казаться, будто мы не до
самого края наполнили меру жизни и любви,
однако никакое раскаяние уже не возвратит
нам упущенного. О, если бы это чувство могло
стать нам уроком для каждого мгновения
счастья!

А ещё слаще становится воспоминание о
наших лунных и солнечных годах, когда они
внезапно заканчивались ужасом. Лишь тогда
мы понимаем, какой же счастливый жребий
выпадает нам, людям, когда мы беспечно
живём в своих маленьких общинах, под
мирной крышей, за сердечными разговорами
и ласковым пожеланием доброго утра и спокойной
ночи. Ах, мы всегда слишком поздно
узнаём то, что уже этим был щедро открыт
для нас рог изобилия.

Так и я мысленно возвращаюсь к тем временам,
когда мы жили в Большой Лагуне, —
лишь воспоминание воскрешает снова их
волшебство. В ту пору, правда, казалось, что
дни нам омрачает какая-то забота, какое-то
горе; и прежде всего нас заставлял быть начеку
Старший лесничий. Поэтому мы жили в некотором напряжении, одеваясь в простые
одежды, хотя нас не связывала никакая клятва.
Между тем дважды в год мы таки освещали
красную пищу — раз весной и раз осенью.

Осенью мы пировали как мудрецы, отдавая
должное превосходным винам лозы,
растущей на южных склонах Большой Лагуны.
Когда из садов между красной листвой и
тёмными гроздьями до нас доносились оживленные
возгласы сборщиков винограда, когда
в маленьких городках и деревнях начинали
скрипеть виноградные прессы и со дворов
тянуло бодрящим запахом свежих выжимок,
мы спускались к хозяевам, бочарам и виноградарям
и вместе с ними пили из пузатого
кувшина. Там мы всегда встречали весёлых
товарищей, ибо край был богат и красив, там
было место беспечному досугу, а шутка и хорошее
настроение почитались здесь наличной
монетой.

Так из вечера в вечер сидели мы за праздничной
трапезой. В эти недели замаскированные
сторожа с рассвета до поздней ночи
с трещотками и ружьями обходят виноградники, отстреливая прожорливых птиц. Они
возвращаются запоздно с вязками перепелов,
крапчатых дроздов и рябчиков, и вскоре затем
их добыча, с виноградными листьями разложенная
по большим блюдам, появляется на
столе. Под новое вино мы с аппетитом уплетали
также жареные каштаны и молодые орехи,
но в первую очередь великолепные грибы, по
которые в лесах ходят с собаками, — белые
трюфели, изящные подосиновики и красные
кесаревы грибы.

Пока вино ещё было сладко и сохраняло
медовый цвет, мы дружно сидели за столом, за
мирными разговорами и часто положив руку
на плечо соседа. Но как только оно начинало
действовать и раскачивать под ногами землю,
просыпались могучие духи жизни. Тогда устраивались
блестящие поединки, исход которых
решало оружие смеха и в которых сходились
фехтовальщики, отличавшиеся лёгким,
свободным владением мыслью, какого достигаешь
лишь в долгой и вольной жизни.

Но ещё больше этих часов, пролетавших
в блестящем настроении, нам был мил тихий обратный путь по садам и полям в глубоком
опьянении, когда на пёстрые листья падала
уже утренняя роса. Проходя Петушиные ворота
городка, мы видели высвечивающийся
справа от нас морской берег, а по левую руку,
ярко переливаясь в свете луны, поднимались
мраморные утёсы. Между ними по холмам,
на склонах которых терялась тропа, тянулись
шпалеры лозы.

С этими дорогами связаны воспоминания
о светлом, изумляющем пробуждении, которое
одновременно и наполняло нас робостью
и веселило. Возникало впечатление, будто из
глубины жизни мы выныриваем на её поверхность.
Словно толчком вытряхивая нас из сна,
в темноту нашего опьянения внезапно попадало
какое-нибудь изображение — это мог
быть бараний рог, насаженный на высокую
жердь, какую крестьянин втыкает в землю
своего сада, или филин с жёлтыми глазами,
сидящий на коньке амбара, или метеор, с шелестом
промелькнувший по небосводу. Но
мы всякий раз замирали как окаменелые, и
кровь нашу леденил внезапный озноб. Тогда казалось, что нам передавалось умение поновому
взглянуть на свой край, мы словно бы
обретали глаза, способные разглядеть глубоко
под стеклянной землёй светящиеся жилы
золота и кристаллов. И тогда, случалось, подступали
они, похожие на серые тени, исконные
духи края, поселившиеся здесь давнымдавно,
ещё до того, как зазвенели колокола
монастырской церкви и плуг провёл первую
борозду. Они приближались к нам нерешительно,
с грубыми деревянными лицами, выражение
которых непостижимым образом
было и весёлым, и страшным; и мы взирали
на них с одновременно испуганным и глубоко
тронутым сердцем, в краю виноградной
лозы. Иногда нам казалось, будто они хотят
заговорить, но вскоре они исчезали как дым.

Потом мы молча преодолевали короткую
дорогу к Рутовому скиту. Когда в библиотеке
зажигался свет, мы глядели друг на друга,
и я замечал в лице брата Ото возвышенное,
лучащееся сияние. По этому зеркалу я понимал,
что случившаяся встреча не была обманом.
Не проронив ни слова, мы обменивались рукопожатием, и я поднимался в кабинет с
гербариями. В дальнейшем речь об этом никогда
между нами больше не заходила.

Наверху я ещё долго сидел у открытого
окна в очень радостном расположении духа и
чувствовал сердцем, как золотыми нитями с
веретена разматывается материя жизни. Потом
над Альта Плана вставало солнце, и страна
ярко высветлялась до самых границ Бургундии.
Крутые утёсы и глетчеры сияли белым и
красным цветом, а в зелёном зеркале Лагуны
проступали подрагивая высокие берега.

На остром фронтоне теперь начинали
день домашние краснохвосты и принимались
кормить свой второй выводок, птенцы
голодно попискивали, как будто кто-то точил
крошечные ножи. Из поясов камыша на озере
взлетали цепочки уток, а в садах зяблики
и щеглы склёвывали с лоз последние виноградины.
Потом я слышал, как открываются
двери библиотеки, и в сад, чтобы взглянуть
на лилии, выходил брат Ото.

2

А вот весной мы устраивали карнавальные
попойки, как заведено в тех местах. Мы облачались
в пёстрые шутовские наряды, бахромчатая
ткань которых светилась как птичьи
перья, и надевали твёрдые маски с клювом.
Потом, дурашливо прыгая и размахивая руками,
как крыльями, мы спускались в городок,
на старой Рыночной площади которого уже
было возведено высокое масленичное дерево.
Там при свете факелов устраивалось карнавальное
шествие; мужчины наряжались птицами,
а женщины были одеты в великолепные
платья минувших столетий. Высокими, подражающими бою часов голосами они кричали нам всякие шутки, а мы отвечали им пронзительным криком птиц.

Из таверн и винных погребков нас уже
манили марши пернатых гильдий — тонкие,
пронзительные флейты Щеглов, жужжащие
цитры Сычей, трубные контрабасы Глухарей
и пищащие ручные органы, звуками которых
сопровождает свои пародирующие стихи стая
Удодов. Мы с братом Ото присоединялись к
Чёрным дятлам и, выбивая марш поварёшками
по деревянному чану, высказывали
глупые советы и мнения. Здесь приходилось
пить осторожно, поскольку вино из стаканов
нам нужно было соломинкой тянуть через
ноздри клюва. Когда голова начинала гудеть
от выпитого, нас освежала прогулка по садам
и рвам кольцевого вала, мы роем влетали на
танцевальные площадки или в садовой беседке
какого-нибудь хозяина сбрасывали маски
и в обществе случайной милашки лакомились
прямо из жаровен блюдом улиток, приготовленных
по бургундскому рецепту.

До самого рассвета в эти ночи повсюду
раздавался пронзительный птичий крик —
в тёмных переулках и на Большой Лагуне,
в каштановых рощах и виноградниках, с украшенных
лампионами гондол на тёмной поверхности
озера и даже между высокими кипарисами
кладбищ. И всегда, словно отвечая
на него эхом, тут же слышался испуганный,
убегающий возглас. Женщины этого края
красивы и полны жертвенной силы, которую
Старый Запальщик (Ницше. — примеч. перев.) называет дарящей добродетелью.

Ведь не страдания этой жизни, а задор и
щедрое её изобилие, когда мы вспоминаем
о них, вызывают у нас почти слёзы. Эта игра
голосов до сих пор отчётливо слышится мне
как живая, и прежде всего сдерживаемый
возглас, с каким меня на валу встретила Лауретта.
Хотя стан её скрывал белый, обшитый
по краям золотом кринолин, а лицо — перламутровая
маска, я в темноте аллеи тотчас же
узнал её по манере сгибать при ходьбе бедро и коварно затаился за деревом. Потом я напугал
её смехом дятла и кинулся преследовать,
размахивая широкими чёрными рукавами.
Наверху, где на винограднике стоит римский
камень, я настиг утомившуюся бегунью
и, трепеща, обнял её рукой, склонив над её
лицом огненно-красную маску. Когда, словно
во сне очарованный волшебной силой, я
ощутил её в своих объятиях, меня охватило
сочувствие, и я с улыбкой сдвинул птичью
маску на лоб.

Тут она тоже заулыбалась и очень нежно
прикрыла мой рот ладонью — так нежно, что
в тишине я слышал только дыхание, веявшее
сквозь её пальцы.

3

Но обычно мы день за днём проводили в нашем
Рутовом скиту в исключительной воздержанности.
Скит располагался на краю мраморных
утёсов, посреди одного из скальных
островов, которые там и тут, насколько хватало
глазу, перемежают лозовый край. Сам сад
был бережно устроен в узких пластах горной
породы, и по краям его неплотно возведённых
стен селились дикие травы, какие разрастаются
на тучной земле виноградников.
В раннюю пору года здесь цвела синяя жемчужная
гроздь мускатного гиацинта, а осенью
своими светящимися, как красные лампионы, плодами нас радовала еврейская вишня. И во
все времена дом и сад обрамляли серебристозелёные
рутовые кусты, от которых при высоком
положении солнца исходили вьющиеся
клубы пьянящего аромата.

В полдень, когда от сильного зноя грозди
буквально вскипали, в скиту сохранялась освежающая
прохлада, и не только потому, что
полы его были по южному обычаю выложены
мозаиками, но и потому, что некоторые помещения
вдавались в скалу. Впрочем, в это время
я любил, растянувшись, лежать на террасе
и в полусне слушать стеклянное пение цикад.
Тогда в сад запархивали парусники и вились
у похожих на блюдце цветов дикой моркови,
а на горячих камнях наслаждались солнцем
жемчужные ящерицы. И наконец, когда белый
песок Змеиной тропы накалялся в невыносимом
пекле, на неё медленно выползали
ланцетные гадюки, и вскоре она покрывалась
ими как фриз иероглифами.

Мы не испытывали никакого страха перед
этими животными, которые во множестве
обитали в расселинах и трещинах Рутового скита; скорее, они радовали нас: днём своим
красочным блеском, а ночью — тонким и
звонким свистом, которым сопровождались
их любовные игры. Часто мы, слегка подобрав
полы одежды, переступали через них,
а если ждали гостей, которые их боялись, ногой
отбрасывали змей с дороги. Но мы всегда
шли с нашими посетителями по Змеиной
тропе рука об руку; и я часто замечал, что им,
казалось, передавалось то чувство свободы и
танцевальной уверенности, которое охватывало
нас на этой стезе.

Пожалуй, многое способствовало такому
свойскому обхождению с этими змеями,
но всё же без Лампузы, нашей кухарки, мы
едва ли узнали бы что-то об их привычках.
Во всё продолжение лета Лампуза каждый
вечер выставляла им перед скальной кухней
серебряную мисочку с молоком; потом неведомым
зовом манила к себе животных. Тогда
в последних лучах заходящего солнца можно
было увидеть в саду, как повсюду сверкали
золотые изгибы: по чёрной земле лилейных
клумб, по серебристо-зелёным рутовым подушкам и высоко в кустах лещины и бузины.
Потом змеи, образовав знак горящего
огненного венка, располагались вокруг мисочки
и принимали дар.

Совершая это пожертвование, Лампуза
уже с первых дней держала на руках маленького
Эрио, который своим голоском вторил её
призыву. Но как же я удивился, когда однажды
вечером увидел, как едва научившийся ходить
мальчуган тащил мисочку на открытый
воздух. Там он постучал о её край ложкой из
грушевого дерева, и красные змеи, сверкая,
выползли из расселин мраморных утёсов.
И, точно во сне наяву, я услыхал смех маленького
Эрио, стоявшего среди них на утрамбованной
глине кухонного дворика. Привстав
на хвост, животные окружили его и мерно,
как маятник, быстро раскачивали у него над
макушкой тяжёлыми треугольными головами.
Я стоял на балконе, не смея окликнуть
моего Эрио, как не решаешься позвать человека,
в сомнамбулическом сне идущего по
крутому коньку крыши. Но тут я увидел перед
скальной кухней старую женщину — Лампузу, она стояла там со скрещенными руками и
улыбалась. При виде её меня охватило чувство
полной уверенности в благополучном исходе
этой страшной опасности.

С того вечера Эрио стал сам звонить для
нас в колокольчик вечерни. Заслышав позвякивание
мисочки, мы откладывали работу,
чтобы порадоваться зрелищу его дарения.
Брат Ото спешил из библиотеки, а я из гербария
на внутренний балкон, Лампуза тоже
отрывалась от плиты и, выйдя во двор, с гордо-
нежным выражением лица слушала ребёнка.
Для нас стало обыкновением любоваться
усердием, с каким он наводил порядок среди
животных. Вскоре Эрио уже каждого мог назвать
по имени и, ещё нетвёрдо ступая, расхаживал
в окружении их в синей бархатной курточке
с золотой оторочкой. Он также следил
за тем, чтобы молока доставалось всем, расчищая
пространство возле мисочки для опоздавших.
Для этого он деревянной ложкой постукивал
по голове ту или иную из пьющих, или,
если она не спешила освободить место, хватал
её за шиворот и изо всей силы выдёргивал прочь. Но как бы грубо он ни обращался с
ними, животные всегда и во всём подчинялись
ему, оставаясь ручными даже во время
линьки, когда они крайне чувст вительны.
В этот период, например, пастухи не позволяют
своей скотине пастись на лугу у мраморных
утёсов, ибо одного нацеленного укуса
достаточно, чтобы мигом лишить силы даже
самого могучего быка.

Особенно Эрио любил самую большую
и красивую змею, которую мы с братом Ото
звали Грайфин и которая, как мы заключили
из легенд виноградарей, жила в расселинах
испокон веку. Тело ланцетной гадюки металлически-
красное, и нередко в его узор вкраплены
отливающие светлой латунью чешуйки.
А вот у этой Грайфин чётко вырисовывался
чистый и безупречный золотой блеск, переходящий
на голове в зелень и усиливающийся до
светимости, словно у драгоценного изделия.
В гневе она, бывало, раздувала шею в щиток,
как золотое зеркало сверкавший в атаке. Казалось,
остальные выказывали ей уважение,
ибо никто не притрагивался к мисочке до тех пор, пока Золотая не утолит жажду. Позднее
мы увидели, как Эрио играл с нею, а она, как
то иногда делают кошки, острой головой тёрлась
о его курточку.

После этого Лампуза накрывала нам
ужин: два бокала простого вина и два ломтя
чёрного, солёного хлеба.

О книге Эрнста Юнгера «На мраморных утесах»