Оксана Даровская. Жизнь и любовь Елены

Оксана Даровская. Жизнь и любовь Елены

  • Издательство «КоЛибри», 2012 г.
  • В крепкий узел Большого Города сплелись невыдуманные
    истории нескольких поколений женщин, ищущих счастья, но
    понимающих его по-разному. Перипетии их судеб будоражат,
    извлекая на свет множество непростых вопросов. Оттого и
    сюжетные линии, и стилистику романа невозможно вместить
    в рамки сентиментальной «женской прозы».

Случается в медицинских стационарах коварный промежуток безвременья — некий час
«зеро», когда все от главврача до уборщицы,
будто по мановению волшебной палочки, внезапно испаряются и больничный коридор вместе с врачебными, процедурными, смотровыми
кабинетами ненадолго вымирает. В такой час
дозваться кого-либо на безлюдном этаже не
стоит даже и пробовать. Но не знающие об
этом рассредоточенные по палатам скорые роженицы продолжали кричать. Одни громко
и настойчиво — сообразно мощным схваткам,
другие, с менее сильными схватками, — скромнее, с большими интервалами.

Лишь одна без пяти минут роженица по
имени Соня лежала себе тихо-спокойно, словно
пребывая в легком дремотном забытьи-полусне.
А живот ее в это время жил активной, но как
бы отдельной от нее, самостийной, жизнью:
он вовсю двигался, то увеличиваясь и выпирая
с одной стороны, то неожиданно перемещаясь
в противоположную сторону и острым холмиком выпячиваясь уже там. Ребенку явно не терпелось на свободу.

За ледяной филигранью окон Грауэрмановского роддома наплывали ранние сумерки
схваченной приличным морозом зимней сердцевины. К закату шел день старого Нового,
1956 года. Соня лежала на спине, прикрыв
небольшими пухлыми ладошками разносторонние поползновения живота, и думала о недавнем прошлом. Ей вспоминались танцы десятимесячной давности, устроенные 8 Марта на
их предприятии, — там она познакомилась с отцом своего будущего ребенка. Он был начинающим военным, почти выпускником училища,
и пришел на танцы с близким приятелем — женихом Сониной подруги Томы. Девушки жили
в ту пору в двухместной комнате женского общежития, принадлежащего заводу электромедицинской аппаратуры (сокращенно «ЭМА»).
Завод базировался на Таганке. В бухгалтерии
завода они и работали, начисляя сотрудникам
зарплаты, а иногда премии и прогрессивки.

Лежа на скрипучей роддомовской койке,
Соня почти ощущала обнимающие ее тогда
в танце горячие, как печка, молодые мужские
руки. Руки жарили ей спину через шерстяную
кофточку, надетую поверх легкого крепдешинового платья, обжигающие волны от рук распространялись по всему телу и отдавали пульсирующим пламенем в самом низу живота. Столь
острое интимное желание посетило ее на этих
танцах, пожалуй, впервые в жизни.

Три следующих за мартовскими танцами месяца она почти каждую ночь тонула в пышущих
огнем военных руках. Ее мягкая, с голубоватыми прожилками вен грудь, нежный, шелковистый живот, полноватые белоснежные ноги
да и вся ее внутренняя сущность содрогались
и млели — то от осторожных, теплых прикосновений, то от обжигающе сильных, затяжных обхватов, оставляющих на дебелом теле вмятины,
а затем быстро проступающие бледно-сиреневые синяки. Томка убегала с ночевками к жениху, с которым у нее недавно был назначен
день свадьбы, и комната в общежитии освобождалась для новой любви, а вернее, для всеобъемлющей молодой страсти. Поздними вечерами
марта и апреля 1955 года в хорошо натопленном,
душноватом воздухе комнаты висела горячечная, чувственно-тягучая истома — она продолжала томное парение и в мае при выключенном
отоплении. С ноющим от вожделения низом
живота словно под гипнозом Соня ожидала еле
слышного удара в окно мелкого камушка. То был
знак прихода, мужского присутствия под окнами; пора было распахивать оконные створки
и сбрасывать вниз со второго этажа скатанную
в плотный жгут, перехваченную в нескольких
местах бельевой веревкой простыню с тугим узлом на конце.

Объявление внизу при входе гласило: «Всем
гостям и посторонним в обязательном порядке
надлежит покинуть общежитие до 22.00. Администрация». Посему действия обоих были отработаны до мелочей. Под покровом темноты
в два-три ловких обхвата крепких рук тот, кто
стоял только что под окном, оказывался в комнате, и Соня мгновенно опрокидывалась в его
объятия. Два сросшихся воедино тела делали
несколько синхронных шагов от окна к кровати
и падали в нее словно в безбрежный и бездонный, густой и теплый, как жирное парное молоко, океан. Впопыхах вывернутые наизнанку
военная форма и байковый халат тут же оказывались на полу и до половины шестого утра
покоились рядом с кроватью в причудливых
конфигурациях, соприкасаясь рукавами, являя
собой неделимое целое.

В одну из таких всепроникающих и всепоглощающих апрельских ночей и зародилась в Соне
новая крохотная жизнь. Но неопытная молодая
дуреха, успевшая познать животную телесную
страсть, но не наученная многодетной горемыкой-матерью никаким женским премудростям,
еще долгое время не знала о новой в ней жизни.

Пока Соня предавалась сладко-горьким воспоминаниям о недавнем прошлом, на этаж, сменив покинувших вахту коллег, стремительно
ворвались трое врачей. За ними подтянулся
средний медицинский персонал. Надев изрядно
поношенные халаты, игривыми бантиками завязав друг другу на спинах дряхлые, полуоторванные тесемки, они рассредоточились по палатам
угомонять страждущих женщин. Соне крупно
повезло. В ее палату вошел всеобщий любимец отделения Николай Николаевич. Некоторые молоденькие медсестры думали про него,
будто он начал принимать роды еще до революции, но дело обстояло не совсем так; Николаю
Николаевичу было чуть за шестьдесят — из них
он принимал роды тридцать пять лет, с начала
20-х, с условным четырехлетним перерывом на
Великую Отечественную. Условным перерыв
считался потому, что и на фронте помимо различных ампутаций, многочисленных извлечений пуль, бесконечного штопанья ран неоднократно пригождалась его основная акушерская
профессия, ибо ни одна война не может остановить процессов взаимного любовного тяготения и последствий таких военно-экстремальных
влечений. Многие перепуганные и оглушенные
войной молодые росомахи не успевали комиссоваться до родов.

Доктор присел на край Сониной кровати,
аккуратно откинул одеяло, осмотрел и легонько
ощупал, убрав ее ладошки, затихший, на время
испугавшийся живот и спокойно произнес:

— Так, матушка-барыня, а ты что безмолвствуешь? Воды-то уж отошли, а ты лежишь, понимаешь ли, в луже и хоть бы хны. Ну, давайте ее
на каталку и в родильную, — обратился Николай
Николаевич к двум сопровождающим его санитаркам, часовыми стоявшим по краям от Сониной кровати. Через несколько минут снабженные видавшим виды средством передвижения
две крепко сбитые, средних лет медработницы
вернулись в палату, обхватили Соню за разные
части пухлого тела, помогли ей переместиться
на каталку и, дребезжа разболтанными, мотающимися в разные стороны колесами, повезли по
коридорному пролету в родильную комнату.

Не часто Николаю Николаевичу приходилось встречать в своей долголетней практике
столь индифферентных рожениц. Обычно те
из женщин, что мучились многочасовыми тяжелыми родами, несмотря на полуобморочное, почти бездыханное состояние, из последних сил старались помогать выходу ребенка
из тесных, темных врат в большую слепящую
жизнь, а сейчас перед пожилым врачом лежала
молодая, пышущая здоровьем, дебелая квашня-неумеха, вовсе еще не уставшая, но категорически не желающая выполнять главную на земле
женскую миссию — извечную функцию деторождения.

* * *

Соня совсем не хотела рожать. Но так уж
вышло. Спохватилась слишком поздно. Узнала
о беременности случайно — почувствовала головокружение и тошноту, резко спрыгнув с высокого подоконника при мойке окна. Гигантское
окно это являлось частью роскошного эркера
в недавно полученной от работы комнате.

В последние дни мая 55-го года Соню вызвало к себе руководство завода и торжественно
провозгласило: «За отличную работу, примерную дисциплину, безотказность и неконфликтный, покладистый нрав Аверченкова Софья
Николаевна получает комнату в коммунальной
квартире». (Представители заводской администрации совершенно не догадывались о ночных
ее забавах в стенах общежития.) Обескураженная девушка молча стояла перед руководством
и, обомлев от нежданного чуда, почти не верила в происходящее: неужели все эти события
случились именно с ней и столь добрые, хвалебные слова, подкрепленные фантастическим
делом, звучат непосредственно в ее адрес? В
минуты растерянности или стеснения на округлом Сонином лице проступала легкая рассеянная улыбка, образующая на розоватых щеках
небольшие уютные ямочки. Вот так, в своей
полуулыбке «в ямочку», и простояла она рядом
с дверью, не отважившись пройти в глубину
профкомовского кабинета для получения заветных ключей; и председателю месткома пришлось
самому встать из-за стола, широким жестом вложить ключи в ее мягкую ладошку, громко сказав
при этом: «Пользуйся! И в дальнейшем радуй
нас своими трудовыми успехами!»

Комната оказалась чудесная, эркером выходила в милейший Савельевский, прежде Пожарский, переулок. В трех шагах от шикарного, до
революции доходного, дома простиралась тихая, спокойная Остоженка, а чуть подальше манила желтой аркой с колоннами станция метро
«Дворец Советов», через два года переименованная в «Кропоткинскую». Располагалась комната на очень высоком втором этаже, в самом начале полной закоулков и лабиринтов огромной
коммунальной квартиры, в отдельном, закрывающемся дополнительной дверью невеликом коридорчике. Соню поразили необычайной красоты окна, глядящие на нее во все глаза с фасада
дома — большие, как будто удивленные, с полукруглыми арочными сводами вверху. Такого великолепия она не видывала отродясь. Дом имел
сквозную арку в небольшой дворик с палисадником и выходом во 2-й Обыденский переулок.
Ну а об эркере в комнате и говорить нечего —
он дорогого стоил! Правда, на широченной,
с двумя плитами и множеством допотопных
деревянных столов кухне тараканы-прусаки падали в кастрюли и тарелки прямо с потолка — да
ну и что? Кого удивишь тараканами? В комнате
не бегают, и слава богу. Вот в общежитии тараканы шныряли повсюду, существовали на каждом квадратном сантиметре, только что в нос
и рот во время сна не заползали. А в родительском доме так вообще мыши спокойно ходили
и рыскали по всем углам, ощущая себя полноправными хозяевами жизни.

Соня и верила, и не верила счастью в виде
персональной у нее комнаты. И когда зародившийся в ее телесных недрах ребенок впервые
дал о себе знать приливами тошноты и головной боли (а случилось это в конце июня, на
основательно третьем месяце беременности),
она ужасно испугалась. Смутные догадки наконец-то начали проникать в ее отрешенную, чудаковатую голову.

Первым делом она поделилась непонятными ощущениями с замужней теперь Томкой.
Томка недавно переехала к молодому мужу
и жила в отдельной квартире со строгими, но
порядочными, себе на горе, мужниными родителями, скрепя сердце давшими добро на
свадьбу и окончательное переселение к ним
новоиспеченной шустрой невестки, оказавшейся, ко всем своим сельским прелестям, еще
и старше их сына.

Негромкая беседа подруг происходила в обеденный перерыв за хлипким столиком заводской
столовой. Томка, перестав жевать салат из свежей капусты с морковкой, внимательно слушала,
широко вытаращив и без того огромные, выпуклые глаза, а как только немногословная Соня
смолкла, без единой секунды промедления выпалила:

— Ты что, с ума сошла? Тебя же комнаты
лишат, когда узнают. Они же на тебя рассчитывали как на работника, потому и комнату
выделили. Ой, Сонька, вытурят тебя теперь
и с работы, и из комнаты. — У приехавшей
в Москву с первой волной лимита Томки, чудом осевшей в бухгалтерии завода, да еще
и сумевшей подцепить столичного жениха
с двухкомнатной квартирой, в голове крепко
укоренился и царствовал единственный святой
приоритет — безусловная, ни с чем не сравнимая ценность московского жилья. Но помимо
этого у Томки имелся еще и сугубо личный,
корыстный интерес. Она привыкла к Соне, ей
было комфортно работать рядом с доброй, безотказной подругой. Конечно, кроме них в бухгалтерии существовали и другие сотрудницы,
но подруги, как самые молодые, держались
особняком, неразлучной парочкой, и Томке
вовсе не улыбалось обнаружить как-нибудь
утром на Сонькином месте вреднючую пожилую грымзу-кикимору из плеяды широко распространенной сухой бухгалтерской братии.

Между тем известный по недавнему любовно-весеннему угару, но ни о чем пока не
догадывающийся виновник Сониных недомоганий — друг новоиспеченного Томкиного мужа
Сергей — не мог похвастаться наличием московских метров. Он, коренной ростовчанин, отслужив в армии и получив отличную армейскую
характеристику-рекомендацию, был направлен
три года назад на учебу в Москву и обосновался
в общежитии при военном училище. И ждало
его совсем скорое, уже объявленное распределение на Дальний Восток, а именно в город
Хабаровск, с последующими традиционными
многолетними перемещениями по различным
городам и весям нашей великой в ту пору Родины. За Томкиного же окольцованного месяц назад избранника похлопотал прошедший
войну отец-полковник, и начинающего военного распределили на службу в подмосковный
город Жуковский.

Доедая салат, что-то быстро обдумывая,
Томка спросила:

— А своему сказала?

Соня отрицательно помотала головой.

— Ну и правильно, — резюмировала Томка,
отодвинув пустую тарелку, — он тебе в этом деле
не помощник. Скоро поедет скитаться, а ты
что, попрешься за ним с пузом на край земли,
бросишь Москву, лишишься работы, прописки?
Нет, — захлебывалась она страстной речью, — не
для того ты приехала в столицу из своего Горького и получила комнату, чтоб все потерять ради
пожизненной стирки вонючих галифе на краю
географии.

Сама она в данном бытовом вопросе полагалась, судя по всему, на крепкую моложавую
свекровь. «А какая ей, на фиг, разница, сколько
порток в тазу замочить, — мысленно рассуждала
свежевыпеченная сноха, — где мужнины галифе,
там до кучи и сыновьи».

— В общем, — дальше звенела она, — нужно
срочно искать врача и делать аборт. Я поговорю
тут с одной, вроде бы она знает такого, обращалась,
и он помог, сделал все как следует, только придется
денег заплатить — сколько, тоже узнаю. А насчет
мужа не дрейфь, москвича себе потом найдешь.

Счастливо устроившаяся Томка, молотя языком без костей, соблюдая персональную выгоду,
вовсе не озадачивалась, что дает совет, давать
который не имеет никакого права, и что в данный момент за шатким, кривоватым столиком
местной столовой решается не только Сонина
судьба, но и судьба существа, день ото дня все
явственнее напоминающего о себе в глубинах
мягкого Сониного живота.

Каждое Томкино слово отзывалось в Сонином сердце и мозгу острыми, болезненными
иголками, заставляло возвращаться в воспоминания о совсем несладком горьковском периоде.