Отрывок из романа
Недавно я получил письмо от молодого человека, своего друга:
В эссе ирландского поэта как-то наткнулся на строчку: «Бывают люди, которые влюблены в будущее как в женщину». Главное здесь «люди, которые влюблены в будущее», а «как в женщину» — метафора, к которой автор прибегнул для уточнения смысла. И все-таки эта строчка сразу заставила вспомнить, как мы все вместе трудились возле палатки в парке Сукиябаси, и оба образа, слившись, снова вернули меня в то время. Мы, трое, были тогда очень молоды, а женщина была одна, но никто не пытался предъявить на нее права. Мы были от нее без ума, были ей преданы или, если хотите, влюблены в нее, как в собственное будущее… Да. Именно так и было, думал я, оглядываясь назад. Что же касается фильма, который мы сейчас делаем, то хочется начать его с кадров, в которых зритель увидит красивую женщину и трех совсем молодых парней и почувствует благотворность любви, которую они тогда к ней испытывали. Работая, они все будут улыбаться. Улыбки появляются непроизвольно, ведь они рядом с красивой женщиной, но кроме того, они влюблены в свое будущее, и именно это не позволяет улыбкам погаснуть. Если мы сможем показать все это в первых кадрах, то, думаю, справимся и с остальным. Теплый свет, бабочкой трепетавший вокруг нее там, у палатки, задал настрой тому, что уже сняли мы с Асао. Надеюсь, таким получится и весь фильм. Хотя и его содержание и условия, в которых мы здесь оказались, обещают немало трудностей.
Письмо пришло из Мексики, из города Гвадалахара. Полагаю, что целью Коити было желание ненавязчиво высказать кое-какие соображения по поводу книги, а точнее сценария, который я согласился написать в помощь созданию фильма о Мариэ Кураки — женщине, о которой говорится в письме. До сих пор их команда снимала только видеосюжеты для ТВ, а теперь работала над тем, что должно было стать их первым полнометражным фильмом (с Коити в качестве звукорежиссера).
Вопрос с названием пока не решен. Коити хотел бы назвать фильм «Возлюбленная». У Серхио Мацуно, всесторонне поддерживающего проект, другая задумка. У меня тоже есть свои соображения, но я не хотел бы делиться ими сейчас, так сразу. «Возлюбленная» звучит неплохо. Но все же не отвечает образу, запечатленному в моей душе, образу, куда более сложному, чем возникает при слове «Возлюбленная»; этот образ врос в мою душу, врос мучительно глубоко.
Название, предложенное Мацуно, когда он прилетел из Мексики, чтобы просить меня написать историю жизни Мариэ, по которой и будет сделан фильм, явилось ему по наитию. А как еще скажешь, если это: «Последняя женщина на земле». На заключительных страницах этой хроники я собираюсь подробно изложить наш с ним тогдашний разговор, а сейчас просто попытаюсь показать всю серьезность идеи, прячущейся за этим излишне кричащим названием.
Последние годы жизни Мариэ Кураки провела на ферме в одном из сельских районов Мексики, заботясь о здоровье трудившихся там индейцев и метисов. Со временем к ней стали относиться как к святой, и не только в деревне, что была рядом с фермой — в деревне на склоне остроконечной горы, увенчанной пирамидой — развалинами ацтекского храма, — но и в соседних деревнях, откуда пришли нуждающиеся в работе на ферме крестьяне. Поскольку меня там не было, я, разумеется, не могу поручиться за истинность всех деталей этой истории и всего лишь передаю то, что услышал от управлявшего фермой Мацуно, но подтверждаю, что все рассказы находящейся там сейчас съемочной группы Асао ни в чем не расходятся с его версией. Мацуно планирует показывать фильм о Мариэ прямо на простыне, натянутой где-нибудь на ферме или на главной площади одной из деревень, в день праздника или какого-нибудь общего сборища. В первое время хочет показывать и другие фильмы, прежде всего Куросаву, но потом уже крутить только фильм о Мариэ, повторяя его снова и снова.
Когда мы выпивали у меня дома, Мацуно пришел в слезливое настроение и начал изрекать нечто вроде пророчеств. Конец света близок, говорил он, это ясно чувствуется и в Северной Америке, но здесь, в Японии, еще сильнее.
— Мексика так бедна, продолжал он, — что мы не можем изменить течение событий… Когда конец приблизится, люди, которых Мариэ так любила, — и с нашей фермы, и из деревни — сядут лицом к той высокой горе, на вершине которой стоит пирамида ацтеков, и спиной к каменной пустыне, что тянется позади принадлежащего им маленького клочка земли. Перед ними будет натянут простой самодельный экран, и в последние дни своей жизни они будут сидеть и смотреть фильм о Мариэ. Для этих людей лицо, светящееся крупным планом на колеблемой ветром простыне, будет лицом «последней женщины на земле». Во всех эпизодах Мариэ будет играть какая-нибудь актриса, но для последней сцены нам нужна фотография — неподвижное изображение, застывшее на экране…
Все это говорилось, когда он пришел просить Асао и меня помочь ему с фильмом и рассказать мне о болезни Мариэ. И хотя тот космический масштаб, на который он замахнулся под воздействием развязавшего язык алкоголя (вообще-то не такой уж и неуместный, учитывая трагичность событий), невольно вызвал у меня улыбку, но в то же время глубоко меня тронул. Я вспомнил деревушку Малиналько, тоже стоящую у подошвы горы, на вершине которой высился ацтекский храм, деревушку, где я побывал во время своей поездки в Мексику, вспомнил, как поднимался на вершину, а потом долго спускался вниз, в долину, по казавшейся бесконечной дороге.
В ту ночь я увидел сон, в котором группа мексиканцев сидела, глядя на фотографию японской женщины, показанную на простыне, подвешенной среди огромной равнины, где черные ящерицы скользили вдоль перекрученных стволов ив. В Малиналько от пирамиды на верхушке горы и до самой долины тянулась прямая дорога, обрамленная почти всеми видами кустов и деревьев, какие только встречаются в Мексике. На фоне этой низкорослой растительности, в мире, где все приготовилось к умиранию, плавало над безжизненной пустыней лицо исхудавшей женщины, японки лет сорока пяти. Солнце вставало из-за гор и обесцвечивало экран, превращая его в белое полотно, но проходили часы, солнце скрывалось за горизонтом и фотография появлялась вновь. Никто не перематывал пленку, и этот последний кадр оставался на ней неизменно…
Я тоже помню Мариэ такой, как в письме Коити, работающей в парке Сукиябаси. С того места в палатке, где я сидел, она казалась купающейся в лучах солнца м обрисованной так четко, как если б я смотрел сквозь слишком сильные очки. Она скользила у меня перед глазами то вправо, то влево, широкий лоб ровно, без выпуклого изгиба, достигал линии волос и хорошо сочетался с красиво вылепленным прямым носом; улыбка, много в себе таящая, но и распахнутая миру. Контур лица, повернутого ко мне в профиль, удивительно чистый, а краски такие же удивительно яркие: ведь я был в полутьме, а она под открытым небом, омываемая потоками света.
Хотя нас разделяло всего несколько шагов, мне и в голову не приходило предложить ей помощь, даже когда я видел, что она собирается поднять что-то тяжелое; в такие моменты я просто следил за ее плавной поступью. Я находился в палатке, участвуя в голодовке протеста, а Мариэ была одним из волонтеров в группе поддержки. Усилием воли сосредоточившись на этом воспоминании, я вижу трех залитых солнцем улыбающихся юношей, ни на шаг не отстающих от Мариэ, пересекающей пространство перед палаткой то в одну, то в другую сторону.
Все это было десять лет назад. Я, отвратительно небритый, сидел в палатке голодающих, в окружении самых разных людей. Могучие деревья, росшие вокруг, напрягая все силы зеленой кроны, слегка колыхались под легким июньским ветром…
Ситуация: в середине семидесятых годовмолодого корейского поэта бросили в тюрьму и приговорили к смерти за «нарушение антикоммунистического закона». Группа интеллигентов, симпатизирующих его политическим взглядам и знающих о происходящем, организовали голодовку, протестуя против действий корейского правительства. В палатке собрались специалисты по корейскому вопросу, социологи и историки, активисты движения за мир, занимающиеся проблемами соблюдения прав человека в Азии, а также писатели и поэты дзайнити — уроженцы Японии с корейским гражданством.
Главной причиной, побудившей меня войти в эту группу, были литературные достоинства стихов поэта. И это некоторым образом отделяло меня от всех остальных. Я мог бы, наверно, поговорить о поэзии человека, которого мы пытались спасти, хотя и без особых шансов на успех, с сидевшим рядом со мной господином Ли, романистом дзайнити, чьи переводы как раз и позволили мне с ней познакомиться. Но он был поглощен живейшей дискуссией о значении нашего политического выступления и предпринимаемых нами действий. В такой обстановке было бы нелегко обсуждать соответствие идей русского ученого Бахтина, чьи работы я в это время читал с увлечением, с системой образов в произведениях нашего поэта.
Снаружи, около палатки, молодые активисты собирали подписи под петицией и пожертвования, а также раздавали брошюры, посвященные азиатским проблемам, — опусы интеллектуалов из числа так называемых «Новых левых». Эти брошюры начиналась с вопроса, задаваемого как злобно, так и растерянно: «Почему здесь, в Японии, нет таких настоящих художников слова, как этот корейский поэт?» и дальше переходили к анализу современного положения в демократическом движении Кореи. Рефреном речей, доносившихся к нам в палатку, было: «Почему поэта приговорили к смерти, хотя он просто писал стихи?» Вопрос, безусловно, разумный. И сам я присоединился к этой голодовке, чтобы выразить свой протест против диктаторского режима, виновного в подобных действиях, но чем больше я слушал молодых людей, с полной уверенностью выкрикивающих свои лозунги, тем больше думал: «А не естественно ли приговаривать поэта именно за стихи?»
В разгар скандирования лозунгов присутствие Мариэ, время от времени заглядывающей в палатку, проверяя, в порядке ли я, и очень умело делающей все, что необходимо, снаружи, давало ощущение теплой родственной заботы. Она легко наклонялась и окидывала меня живыми широко распахнутыми глазами, сиявшими на лице, в котором читалась еще и серьезность прилежной студентки колледжа. В такие минуты я словно сливался с одним из тех юношей, что всюду ходили за ней как привязанные, горя желанием чем-нибудь услужить. Чувство было приятным и сладким: казалось, я еще студент, а она, красивая родственница постарше, заботится обо мне.
Хотя, конечно, моложе была она, ей было тогда тридцать шесть — тридцать семь. Когда я думаю о той Мариэ, первое слово, которое приходит на ум, — уже несколько раз упомянутое «распахнутая». А ведь в семье у нее было горе, главная тяжесть которого падала на нее; это мелькало в глазах, крылось в тенях под длинными ресницами и идеально прямыми бровями, подчеркивающими впечатление серьезности. Она была слишком стремительна, чтобы случайный наблюдатель смог заметить это, и все-таки… Другие волонтеры, похоже, видели в ней активистку, наделенную яркой женской привлекательностью, но не склонную к разговорам.
Я знал о домашних трудностях Мариэ, потому что как раз они-то послужили причиной нашего знакомства. Проблемы демократического движения в Корее и его лидера, поэта, не слишком ее занимали. Она пришла сюда, сочувствуя моей жене, которой эти же самые трудности не позволяли уйти из дома.
В то время моего сына приняли на старшее отделение школы Аотори для детей с отклонениями в развитии, расположенной возле Сангэнтя. Когда старший сын Мариэ поступил в младшую группу того же отделения, одна из преподавательниц, заметив сходство их отклонений и одинаковость интереса к классической музыке, решила, что это сможет стать основанием дружбы, и познакомила их. Общение мальчиков, естественно, привело к общению матерей. Однажды, когда жена не смогла пойти на концерт, где должны были прозвучать «Страсти по Иоанну» Баха с участием одного немецкого органиста, я взял билеты, полученные ею через «Объединение матерей» и сам повел туда сына. Мариэ привела своего мальчика, и вот так мы впервые встретились.
Увидевшись в переполненном слабо освещенном зале, мальчики сохранили спокойствие и, стоя с очень серьезными, хотя и полными дружелюбия лицами, поздоровались, обмениваясь фразами так тихо, что мне было их не расслышать. Я понял, что это Мусан, а стоящая рядом женщина в шелковом платье с низко спускающимся на бедра вышитым поясом, скорее всего, Мариэ Кураки. Я угадал это и по наружности, и по той настороженности, едва заметной готовности к действиям, свойственным матери ребенка с отклонениями, даже когда на первый взгляд она спокойно стоит с ним рядом. На фоне суеты и шума вокруг это бросалось в глаза особенно ярко. Да, это конечно же была та Мариэ Кураки, о которой мне говорила жена.
Она улыбнулась, не встречаясь со мной глазами, словно показывая, что не претендует ни на какое внимание, и без единого слова приветствия начала продвигаться в общей толпе. Полностью вверившись матери, уводившей его, держа за руку, Мусан, не переставая, оглядывался на моего сына, хотя, я знал, его зрение, как и зрение Хикари, настолько ослаблено, что его невозможно скорректировать даже и с помощью самых сложных линз…
Концерт проходил в храме на горе Итигая. Оставив свои пальто на спинках одной из передних скамей, около левого прохода, мы с сыном вышли под начавший моросить дождик. Мужская уборная помещалась чуть в стороне, и по пути туда нам кое-где пришлось преодолевать полную темноту. Вернувшись на свои места, мы увидели Мариэ и Мусан, которые, вероятно, тоже побывали в туалете, а теперь сидели прямо перед нами. Родители проблемных детей всегда стараются занять места поближе к выходу, зная, что их ребенку может понадобиться выйти в середине действия, что его жесты часты неуправляемы, а реакции непредсказуемы. На плечах синего саржевого пиджака Мусана блестели мельчайшие капли воды. Сидевшая передо мной Мариэ держала голову очень ровно, на мягкой белой шее темнело несколько родинок, уши безукоризненной формы казались вылепленными из воска, и все это заставляло меня испытывать чувство вины от того, что я, сидя сзади, разглядываю ее.
К концу первой части «Страстей» и Мусан, и Хираки уже вертелись. Как только начался антракт, я наклонился к Мусану и спросил, не хочет ли он в туалет. Требовалась мужская сила, чтобы пробиться сквозь шумную жестикулирующую толпу и под дождем в темноте провести двух не совсем адекватных мальчиков до туалета, менее просторного здесь, при храме, чем при обычном концертном зале. Мариэ, в платье с широким воротником, обернулась ко мне — ее элегантность и яркость улыбки производили не меньшее впечатление, чем сопрано солистки, — и, хотя мы еще не сказали ни слова, предложила Мусану пойти со мной так естественно, словно мы, четверо, пришли на концерт все вместе. Гордый тем, что ему доверили вести младшего друга, Хикари двигался сквозь толпу энергичнее, чем делал это прежде, и Мусан с готовностью шел за ним.
Как выяснилось потом, большинство слушателей, присутствовавших в тот день в соборе, работали в христианских волонтерских организациях и хорошо понимали проблемы детей-инвалидов, так что поход в мужской туалет прошел без всяких осложнений. Когда я возвращал Мусана Мариэ, она ограничилась благодарным кивком и улыбкой. Но потом обернулась и, скользнув тонким носовым платком по программке, которую я читал, потянулась, чтобы смахнуть с моих волос капли дождя, что можно было считать и естественным после того, как она тем же способом смахнула их с головы Мусана. Когда затем она обернулась к Хикари, я, жестом выразив благодарность, взял у нее платок, но не успел даже толком сказать спасибо, так как уже зазвучала музыка. А сразу же по окончании второго отделения, мы торопливо поднялись, чтобы скорее отвезти детей домой: если они не ложатся вовремя, возникает опасность припадка… Вот таким было мое знакомство с Мариэ.
Но только месяц спустя мы впервые поговорили по-настоящему. Директор школы, в которой учился мой сын, попросил меня, как отца ребенка с умственными отклонениями и к тому же писателя, рассказать проходящей специальное обучение группе о воспитании нестандартных детей. Моя жена пригласила и Мариэ. Теща как раз гостила у нас в Токио, и детей можно было оставить на нее.
Пока мы вместе ехали в такси, я узнал, что Мариэ развелась с мужем, что у нее двое детей. Она растит больного сына, Мусана, а его младший брат, способный даровитый мальчик, ученик очень известной частной школы, живет с отцом. Мать Мариэ днем присматривает за Мусаном, и поэтому у нее есть возможность еще и преподавать в женском колледже Иокогамы. Правда, сказала она, в последнее время у матери появились признаки старческой слабости, и это ее беспокоит; жизнерадостная улыбка по-прежнему освещала ее лицо, но беспокойство сквозило в глазах и проступало в тенях, отбрасываемых длинными ресницами. Моя жена наверняка уже знала все это, ведь они постоянно встречались по разным школьным делам. Мариэ повторила рассказ для меня и тем самым как бы представилась.
После лекции мы зашли в кафе возле станции метро, ближайшей к Клубу школьных преподавателей, где всегда проходили занятия этой учебной группы. Кафе состояло из двух помещений. Одного, где продавали хлеб и сэндвичи, и другого, со столиками, где можно было пить кофе, отделенного от первого несколькими ступеньками и стеной из растений в горшках. Приподнятая часть кафе, где мы уселись, была широкой и свободной и казалась отделенной от всего происходившего по соседству. Сразу же после выступления перед большой группой слушателей я еще плохо справлялся с эмоциями и ощущал себя беззащитно выставленным напоказ, так что в ходе разговора старался получше скрыть свои чувства поглубже и вернуть их к обычному градусу. Иными словами, то говорил беспрерывно, то неожиданно замолкал.