Отрывок из книги Патрика Барбье «Венеция Вивальди»
Насколько своеобразны были в Венеции государственное управление и общественное устройство, настолько же своеобразен был повседневный обиход, то есть обычаи и нравственные принципы. Следует ясно понимать, что в XVII и XVIII веках поездка в Венецию производила на путешественника совсем не то впечатление, какое производит сегодня. В прошлом путешественник обычно оставлял свой экипаж на материке, в Фузине, после чего как-то добирался по воде в столицу, а иные начинали плаванье еще раньше, с берега Бренты, где садились в удобную баржу, которую лошади тащили на бечевах; внутри было роскошно убранное помещение, и путешественники могли отлично проводить там время, попивая кипр-ское вино; наконец, пройдя около двадцати пяти морских миль (почти 50 км), баржа приближалась к Лагуне — и лошадей сменяли гребцы.
Приезжающий в Венецию сегодня на поезде либо в автомобиле сразу же оказывается прямо на берегу Большого Канала — в отличие от прежних путешественников, имевших возможность насладиться «ритуалами перехода«1, создававшими выгодные паузы: они медленно спускались к этой воде и к этой земле, шаг за шагом погружаясь в мир, который сами считали иным, — так что и находившегося за пределами обычной жизни города достигали не вдруг и не разом, но терпеливо и постепенно, вместе с мерными ударами весел приближаясь к желанной и наконец-то зримой цели. Так из мира пыльных дорог и возделанных полей, из мира лошадей и карет путник перемещался в безмолвную водную вселенную, мало-помалу заставлявшую позабыть о путешествии по твердой земле и ощутить себя вне времени. Затем он сразу с удивлением обнаруживал, что Венеция, в отличие от всех прочих городов той эпохи, лишена всякой защиты, не имея ни ворот, ни укреплений, ни гарнизона, ни пограничной стражи, — ведь с материка ее захватить нельзя, а с моря тоже нельзя, потому что лагуна слишком мелкая и военному кораблю по ней не пройти. А еще он вскоре узнавал, что, вдобавок к прочему, в этом городе, дающем убежище всем бежавшим из окрестных стран преступникам и правонарушителям, кражи и убийства случаются реже, чем где-либо в Италии.
Отчуждение путешественника от прежней жизни усугублялось некоторыми особенностями повседневной жизни, основанными на принципах, совершенно несходных с принципами других европейских стран. Следует помнить, что Венеция в то время использовала отличный от всех ее соседей счет времени, оставаясь притом до конца XVIII века единственной западной страной с юлианским календарем. В 1564 году Франция, где до того год начинался на Пасху, усвоила обычай Германии, Швейцарии, Испании и Португалии и установила новолетие на 1 января; Россия, где год начинался в сентябре, и Англия, где год начинался в марте, примкнули к общему обычаю соответственно в 1700 и 1752 годах — итак, Венеция вплоть до завоевания ее в 1797 году Бонапартом единственная начинала год не 1 января, а 1 марта. Поэтому француз или немец, уверенный, что прибыл в Венецию, скажем, 6 февраля 1723 года, обнаруживал, что на дворе все еще 1722 год, ибо январь и февраль принадлежат году, который в его отечестве уже истек2.
Исчисление времени в Венеции отличалось еще и тем, что день завершался не в полночь, а вместе с заходом солнца (сейчас этому византийскому3 обычаю следует лишь монашеская республика на Афоне), — а значит, время начала дня зависело от времени заката, то есть от сезона. Иначе говоря, когда в XVIII веке в Венеции объявлялось, что спектакль начнется в три часа ночи, это означало, что спектакль начнется не посреди ночи, как могло бы показаться, а просто через три часа после захода солнца; потому-то француз Гюйо де Мервиль сразу после приезда в Венецию был изумлен, слыша, как местные жители говорят «семнадцать часов», меж тем как на его часах был полдень. Тщательно составленные Гастоне Вио синхронистические таблицы демонстрируют, что во времена Вивальди наша полночь 8 июня соответствовала венецианским без четверти четыре, а 8 января — семи с минутами. Именно поэтому немногие сохранившие-ся в Венеции общественные часы имеют — как и часы на картинах Каналетто и Гварди — циферблат не с двендадцатью, а с двадцатью четырьмя делениями.
Когда путешественник осваивался, наконец, со всеми этими странностями, наставала пора освоить передвижение по всегда многолюдному городу. Едва проходило ошеломление от зрелища ста сорока пяти каналов, над которыми было воздвигнуто триста две-надцать каменных мостов и сто семнадцать деревянных, от ста сорока башен и колоколен, от семидесяти приходских церквей и от бесчисленных дворцов, мастерски построенных и возведенных на уровне воды, — итак, едва проходило это первое ошеломление, обнаруживалось, что Лагуну и каналы неустанно бороздит целая флотилия лодок и гондол с целой толпой лодочников и гондольеров, которые и обеспечивают не-прерывность упомянутого движения. По примерным подсчетам в Венеции около шестидесяти тысяч человек — как местных, так и приезжих — зарабатывали себе пропитание водными перевозками, и гондольеры среди них были чем-то вроде государства в государстве, не только составляя однородную и мощную группу, царившую на театральной галерке, но и оказывая заметное влияние на всю вообще городскую жизнь — влиятельностью гондольеры уступали разве что патрициям, для которых, в случае какого-либо возмущения, были наилучшей защитой. Все они приносили и нерушимо блюли клятву никогда не разглашать ни слова из поневоле услышанных разговоров между пассажирами, а если обнаруживалось, что один из них все-таки донес о ночных похождениях какой-нибудь дамы ее мужу, товарищи по корпорации вполне могли его за это утопить. Без гондольера не обходилась никакая любовная связь и никакая политическая интрига, ибо его гондола была сразу приютом наслаждения и надежнейшим из убежищ, так что соблюдаемый гондольерами зарок молчания оказывался спасением для многих беглецов — начиная с Казановы, сумевшего бежать из знаменитой Пьомби, тюрьмы во Дворце дожей, и доставленного на материк гондольером, даже не попытавшимся выдать его властям. Терпение гондольеров, часами ждавших, пока соблаговолит появиться какой-нибудь князь или посол, было сравнимо лишь с любезностью и дружелюбием, царившими внутри корпорации при исполнении ее членами своих обязанностей; Грослей отмечает, что «рядом с варварски грубыми парижскими и лондонскими лодочниками гондольеров можно назвать людьми смиренными и почти святыми».
Их остроумие, их находчивость, их относительная умеренность в винопитии — всё это делало их желанными помощниками для всех слоев венецианского общества, а равно и для иностранцев. Все знали, что на гондольера можно положиться, затевая любовную интрижку и отыскивая тайный вход либо веревочную лестницу, чтобы пробраться в спальню дамы, а затем тот же гондольер еще и вовремя предупредит о нежданном возвращении мужа, тихонько затянув баркароллу. Строгая и благородная красота гондол была предметом восхищения всей Европы, так что Людовик XIV пожелал получить одну для версальского Большого канала; по традиции все гондолы были черные, и было твердо установлено, чтобы те из них, которые находились в собственности патрициев, не украшались никакой резьбой.
Последнее правило было вполне в духе соблюдаемого венецианской знатью этикета, предписывавшего аристократам одеваться только в черное и без каких-либо украшений платье, а тому, кто держит банк в игорном заведении, никогда не иметь на себе маски. Аристократки тоже должны были одеваться в черное, а драгоценности им дозволялись лишь в первый год после замужества: в это время новобрачной полагалось носить подаренное мужем кольцо и подаренное свекровью жемчужное ожерелье; семьям победнее приходилось брать такое ожерелье в прокат сроком на один год. По истечении года знатным венецианкам разрешалось наряжаться по своему вкусу лишь в исключительных случаях, как, например, для большого бала в честь коронации дожа или избрания прокуратора, и тут уж их волосы бывали столь богато украшены цветами, диадемами и драгоценными камнями, что у некоторых на голове оказывалось целое состояние, — но во все прочее время среди дам тоже царила аристократическая строгость. Пожалуй, только послы жили, не считаясь с этими правилами, так что гондолы у них были позолоченные и роскошно украшенные — в полном соответствии с княжеским богатством и яркостью разноцветных одеяний самих послов, их семейных и домочадцев.
Уже в первую неделю по прибытии в Венецию всякий иностранец сознавал, что его будущие отношения с местными жителями всецело зависят от того, в каких кругах он намерен обращаться. Свести знакомство с теми, кто трудился, было довольно просто: эти люди всегда отличались великодушием, искренностью, природной веселостью, любовью к развлечениям и неизменной склонностью ко всем формам экстравагантности — хотя и они избегали излишней близости с приезжими, опасаясь неприятностей от властей. Действительно, доносы в ту пору были явлением повседневным, а потому, как правило, о любом нерядовом поступке, о любой подозрительной беседе с иностранцем и о любых сомнительных знакомствах незамедлительно сообщалось во Дворец — хоть анонимной запиской, хоть конфиденциальным письмом тайного агента. Вот что пишет один из таких агентов:
«Названный Доменико Кверини почти каждый день видится с двумя дамами из Брешии, что в Сан-Джеремиа. Они сестры и хвастаются, что виртуозны в музыке. Одну звать Менегина, другую Домитилла. Дом помянутых дам часто посещает также маркиз де Грийе, посол Императора. Хотя я не могу утверждать, что они были там вместе — а я всякий день на страже, — однако же чистая правда, что обе женщины ведут себя, как описано, а посол часто присылает гондолу за названной Менегиной и принимает ее в своем дворце».
Подобных писем не счесть: любая мелочь, сказанная или сделанная иностранцем, в особенности одним из послов, расследовалась, обсуждалась и докладывалась начальству — и, хотя поводом для настоящего шпионажа бывали только политические дела, доносы писались обо всем, даже о любовных интрижках. Именно поэтому иностранцы избегали опасных знакомств не меньше, чем сами венецианцы.
По этой же причине всякий, кто искал мимолетных и необременительных приключений, должен был довольствоваться теми, о ком столько судачили в XVII и XVIII веках, — так называемыми «куртизанками», то есть венецианскими проститутками, чьи ряды во время карнавала пополнялись многими сотнями их товарок по ремеслу, прибывавших с материка. Даже в обычное время в Венеции этих женщин было примерно вдвое больше, чем в Париже, численность же их на карнавале оценить трудно — и для мужчин они были привлекательны не только своей профессией, но не в меньшей мере своим очарованием, любезностью и прекрасными манерами. Итак, иностранцы, не теряя времени даром, приступали к выбору из целой толпы, в которой можно было найти хоть девушку из народа, хоть шикарную содержанку вроде описанной президентом де Броссом: «Агатина — самая блестящая из венецианских куртизанок. Она живет в небольшом великолепно обставленном дворце и осыпана драгоценностями, словно нимфа».
Вероятно, к началу XVIII века профессия эта сделалась слишком массовой, так как Синьории4 пришлось принять меры. «Торговцы любовью» обычно предлагали услуги своих подшефных прямо посреди площади св. Марка: сговаривались с клиентом о встрече, брали задаток, и дело было сделано. Однако, если снова обратиться к свидетельству де Бросса, трудность заключалась в том, что «они предлагали всем… хоть аристократку, хоть супругу прокуратора, а порой доходило до того, что муж предлагал собственную жену. Наконец сия лживая и бесстыдная торговля была запрещена». Так, весной 1739 года было арестовано около пятисот «торговцев любовью», хотя особого ущерба самой торговле это не нанесло и она так или иначе продолжалась до самого падения Республики.
Когда иностранец приезжал в Венецию по делу либо, еще того хуже, для службы в посольстве, он шаг за шагом поднимался по ступеням социальной иерархии, пока не добирался до аристократии — и тут-то обнаруживал почти полную невозможность поддерживать знакомство с венецианскими патрициями, которые по давно сложившейся традиции избегали опасного, то есть способного навлечь на них гнев Сената, общения с иностранцами. Однажды Жан-Жак Руссо, в ту пору секретарь французского посольства, во время какого-то праздника зашел в дом к венецианскому сенатору. Руссо был в маске — и едва он ее снял, сенатор побледнел от изумления, выскочил из дому и бросился с докладом к Государственным Инквизиторам, пока те не узнали о случившемся из какого-либо другого источника. Те устроили бедняге нагоняй, но на первый раз отпустили.
Итак, аристократы довольствовались обществом друг друга. Прогуливаясь днем вдоль Пьяццетты, до сих пор именуемой среди венецианцев Broglio, то есть «толковище», всегда можно было увидеть патрициев, тесно столпившихся на одной стороне площади — зимой на солнечной, летом на тенистой. Они стояли и прогуливались там в своих черных одеждах, зимой подбитых беличьим мехом, а летом отороченных горностаем, и с единственным украшением — серебряной пряжкой на черном поясе. Именно здесь они обменивались новостями, затевали интриги, заключали политические и коммерческие сделки. Если какой-нибудь иностранец осмеливался перейти на их сторону площади, чтобы обменяться с кем-нибудь несколькими словами, ему приходилось об этом пожалеть, — даже венецианцам предписывалось обходить занятую патрициями сторону, иначе могли быть неприятности. Вот что утверждает Баретти:
«Всем известно, что весьма строгий закон воспрещает венецианским вельможам, а равно и всем их домочадцам беседовать либо переписываться с иностранцами, проживающими в Венеции по поручению их суверенов. Названный закон имеет сильнейшее влияние на образ мыслей венецианской знати, более того, весьма часто венецианские горожане, купцы и прочие того же сословия, когда дают публичные балы, нарочно нанимают в привратники кого-нибудь из посольской прислуги, дабы не допускать к себе патрициев, коим в таком случае невозможно принять участие в увеселении».
Иностранцы, причем не только состоящие на дипломатической службе, отлично сознавали бездну, отделяющую их от высшего света; им оставалось лишь держаться заодно и самим искать себе радостей. В 1688 году французский путешественник Миссон сожалел, что так и не нашел способ познакомиться с венецианским обществом, в чьи тайны он надеялся проникнуть: «Иностранцы имеют весьма мало сношений с живущими здесь людьми, а посему изучить местные обычаи и привычки нелегко, так что я почти ничего не могу сообщить вам о сем предмете».
Итак, дипломатическая служба, а равно и любая другая, предполагающая долгое пребывание иностранца в Республике, заметно омрачалась затрудненностью сношений с венецианцами. Как объясняет Шарль де Бросс, «им ничего не остается, кроме как оставаться в обществе друг друга, ибо они не имеют возможности водить знакомство с аристократами, коим под страхом пытки и смерти воспрещены сношения с иностранцами, — и сие не пустая угроза, ибо некий патриций был казнен лишь за то, что, вознамерившись тайно навестить любовницу, прошел через занимаемую послом усадьбу, ни словом не обменявшись с кем-либо из обитателей». Зная о подобном положении вещей, возможно ли верить кардиналу де Берни, французскому послу в Венеции с 1752 по 1754 год, когда он настаивает, будто сумел изменить сложившуюся ситуацию? Общеизвестно, что Берни не отличался скромностью и что его мемуары сводятся главным образом к блистательной и эффектной саморекламе. Тем не менее, когда он прибыл в Венецию, на французов в этом городе действительно «глядели с ужасом» и следовало что-то предпринять. Итак, зная о традиционной изоляции находящихся в Венеции иностранцев, кардинал постарался измененить эту традицию и простодушно описал свой успех:
«Прежде моего прибытия в Венецию патриции никогда не здоровались с послами в театре либо на улице, и те также с ними не здоровались. Я положил конец таковой грубости: приучил знатных особ обоего пола сначала принимать мои приветствия, а потом и отвечать на них — и мало-помалу они так привыкли к сему обычаю, что уже и первыми стали здороваться. Так я один стал наслаждаться честью, которой втуне искали другие иностранные послы».
Аристократы не только по мере сил ограничивали свои сношения с обывателями и иностранцами, но друг от друга тоже держались на расстоянии, — если не считать ритуальной прогулки по Broglio, — обычно воздерживаясь даже от визитов и так избегая малейшей вероятности быть скомпрометированными в какой-либо политической ситуации. И верно, при всей видимой сплоченности ради службы Республике, высшая знать всегда дробилась на множество групп и группок, объединенных желанием занять главные государственные должности, а лучшей гарантией от предательства оставалась самоизоляция. Превосходное объяснение этого есть у Баретти:
«Аристократы… подобно прочим венецианцам, по видимости дружелюбны и весьма ласковы между собой, так что при встрече не только здороваются, но и обнимаются, обмениваясь заверениями в симпатии. Не надобно большого ума, однако, чтобы понять, сколь фальшивы в действительности сии проявления приветливости. На деле патриции неспособны питать друг к другу нежные чувства, ибо постоянное соперничество за государственные должности делает их невосприимчивыми ко всему остальному, хотя бы и к радостям дружбы».
Не по всем ли названным причинам — из-за страха заговоров и доносов, из-за запрета сношений с иностранцами, из-за непременной внешней суровости — распутство и азарт сделались у венецианцев едва ли не второй натурой, способом хоть как-то отвлечься от государственного гнета? Если что-то в повседневной жизни Венеции замечалось иностранцами сразу по прибытии, вдохновляя затем многие страницы их писем и мемуаров, это было, конечно же, удивительное поведение венецианцев во всем, что касалось брака и вообще каких-либо любовных сношений.
В большинстве своем венецианцы с увлечением предавались соблазнам и радостям интимных приключений: кавалеры обожали дам, весело и изобретательно заводя новые и новые интрижки; дамы видели в мужьях прежде всего глав семейств, признаваемых таковыми более или менее добровольно, и законных отцов законных детей, — но появляться с мужем в обществе считалось неприличным даже у простых обывателей. Когда Гольдони приехал в Париж и увидел, что супруги там вместе посещают театр, он был поражен до глубины души: венецианки, равно аристократки и лавочницы, проводили время в окружении поклонников, с которыми ходили всюду — хоть в церковь, хоть в театр, хоть на прогулку. Как говорит один из персонажей аббата Кьяри, «им легче остаться без хлеба, чем без cavaliere servente» 5.
Иначе говоря, каждая женщина просто обязана была иметь любовника — по возможности, из высшего общества, чтобы получать от него привилегии и рекомендации. При всем том дамы в большинстве своем не слишком заботились об укреплении этих отношений за счет подлинной близости: куда как интереснее была для них сама любовная игра — кокетство, пылкие взгляды и вздохи, ночные поездки по каналам, вообще все то, что Шодерло де Лакло именовал «опасными связями», хотя на венецианской почве такие связи облагораживались вольностью и веселостью, не требуя последующего раскаяния. Аббат Конти замечает по этому поводу: «На Страстной наши дамы выказывают так называемую широту взглядов, то есть являются к исповеди в сопровождении любовников и — самое забавное! — верят, что получают отпущение прежних грехов одновременно с совершением новых. Даже квадратура круга не кажется мне более загадочной». Мужья часто выказывали удивительную терпимость, так что нередко становились лучшими друзьями любовников и вместе с ними сопровождали даму при ее выходах. Каждый такой выход, даже случайный, вызывал у уличных прохожих изливающееся в комплиментах радостное воодушевление — все приветствовали женскую красоту и женское легкомыслие. Однажды, когда великая примадонна того времени Фаустина Бордони, жена композитора Гассе, явилась на площади св. Марка в обществе знаменитой куртизанки, обе рука об руку с патрициями, толпа рукоплескала, словно в тот вечер эти дамы были королевами.
С наступлением XVIII века правила повседневной жизни смягчились в аристократической среде особенно заметно. Со сдержанностью, строгостью, даже суровостью патрицианок XVI и XVII веков было покончено: теперь дама соблюдала относительную пристойность лишь в течение первого года после замужества, а затем под защитой маски, которую должна была носить полгода в году, могла свободно посещать игорные заведения, театры и кафе. Одним из преимуществ новообретенной свободы была, конечно же, возможность интриговать, ибо, как гласит сатирическая поэма той поры, знатные венецианки готовы были говорить о политике «в казино, в кафе, в постели, даже на горшке». Нужно пояснить, что казино были для аристократов обоего пола своеобразными приютами удовольствий, где можно было приватно повидаться с друзьями, сыграть в карты, назначить любовное свидание; обычно такое казино состояло из нескольких небольших комнат, нанимаемых в чьем-нибудь палаццо.
Доброта, благожелательность и вежливость патрицианок, равно как и их образованность стали тем заметнее, что со знатной дамой легко было теперь увидеться где угодно, даже у нее дома; все это замечательно подробно, особенно в последних строках, изобразил в 1730 году германский путешественник, барон Пёлльниц:
«В былые времена встретиться с дамой наедине было преступлением, и навряд ли иностранец решался на подобное. Ныне все изменилось: я сам принят в нескольких порядочных домах и нередко оказываюсь с глазу на глаз с хозяйкой, подвергаясь слежке не более, чем во Франции, которую так расхваливают за свободу и простоту нравов. Дамы часто навещают друг друга, присутствуют на ежевечерне созываемых ассамблеях и самостоятельно передвигаются в гондолах, сопровождаемые в качестве эскорта лишь лакеем, а под маской ходят и в театры — словом, ходят, куда пожелают. Однако же таковая простота сношений с дамами не делает мое пребывание ни на толику приятнее… Всякий здесь оказывается между пристойным развлечением и распутством. Благочестие у них столь же показное, что и повсюду, но мало где люди заботятся о внешней стороне религии более, чем итальянцы, особливо венецианцы, о коих можно сказать, что полжизни они ведут себя дурно, а еще полжизни просят Господа простить их за это».
Что до другого увлечения венецианцев, азартных игр, то даже в XVIII веке денежное обращение еще не вполне восстановилось после падения цен на пшеницу, в которой заключалось главное богатство Республики. Как признавал в 1728 году аббат Конти, «Ридотто по-прежнему открыт, но денег мало». Упомянутый здесь Ridotto («Клуб»), все равно с деньгами или без денег, оставался одним из самых известных и неуязвимых учреждений Венеции: то был знаменитый игорный дом в квартале св. Моисея, многократно умноженный находящимися повсюду в городе казино и «академиями бассетты», названными так по самой популярной в Венеции карточной игре; все эти заведения открывались тогда же, когда и театры, то есть держали свои двери гостеприимно распахнутыми с октября по масленичный вторник. Игорный клуб состоял из десяти-двенадцати небольших комнат, расположенных на одном этаже и уставленных игорными столами; играли там не только в упомянутую бассетту, но также в фараон, бириби, менегеллу и «на три стола». Даже когда народу собиралось столько, что от стола к столу было не протолкнуться, неукоснительно соблюдались правила о непременном молчании и непременном ношении маски, так что знатные дамы и куртизанки могли играть рядом, пользуясь доставляемой масками анонимностью, хотя нередко их, разумеется, пытались выследить мужья либо шпионы. Обычаи Республики поощряли смешение социальных групп, так что в Ридотто играли бок о бок — всегда в домино6 — венецианцы и приезжие, аристо-краты и обыватели, и только державший банк вельможа по новому закону 1704 года обязан был быть без маски.
Несколько комнат рядом с игорными помещениями отводились под отдельные кабинеты, предназначенные для бесед; здесь же можно было заказать ликеры и фрукты либо еще какие-нибудь деликатесы. В этом смысле Ридотто, как и театр, был важен для венецианцев как место встреч вне дома, позволяющее сочетать наслаждение азарта с удовольствием провести зимой время в теплом и уютном месте, в приятной компании. Кое-кто ставил здесь на кон несколько дукатов, кое-кто — целое состояние; сюда же приходили, как приходили в ложу в опере, чтобы продолжить любовное приключение, а порой и просто вздремнуть. В знаменитой надписи работы Пьетро Лонги в четырех стихотворных строках перечислены во всем их многообразии предоставляемые игорными домами удовольствия: «Тот ищет, этот прогуливается и облизывается, / Тот дремлет, этот греется без игры, / А этот мнит себя богатым, не замечая, / Что под конец останется без дуката».
Примечательно, что Тишайшая не мешала знатным семействам проматывать состояния в Ридотто: государство не ощущало своей непосредственной причастности к происходящему, а потому ни о чем не беспокоилось, хотя было очевидно, что утрата больших состояний может лишь повредить и без того пошатнувшейся экономике. Притом посещение казино было для венецианцев одним из многих изобретенных ими способов обойти запреты: слишком долго им не дозволялось играть и встречаться у себя дома, в то время как в Ридотто азарт поощрялся в обход закона, не вызывая никаких нареканий.
Наконец, в 1715 году государство, видя, что частные игорные заведения ему неподконтрольны, внедрило новую игру, бывшую в большой моде по всей Италии уже в XVI и XVII веках, — lotto genovese; устраивалась она в Риальто, под государственным надзором. Сначала лотерея была частной, но в 1734 году сделалась общественной, с официальным розыгрышем, происходившим перед галереей у подножия колокольни св. Марка: из каждых девяноста номеров вытягивали по жребию пять, и каждый игрок мог поставить на один номер либо на два, три, четыре или пять — в твердой надежде, что с каждым следующим номером выигрыш вероятнее. Лотерея быстро прижилась, была высмеяна в знаменитом присловье «кто играет в лотерее, скоро станет всех беднее», а затем перешагнула границы Республики и была усвоена другими народами: к этому приложил усилия и талант-ливейший из венецианцев, Джакомо Казанова, много содействовавший устройству во Франции Лотереи Военной школы, впервые разыгранной 18 апреля 1758 года, в 1776 переименованной во Французскую королевскую лотерею, от которой произошла и современная Французская национальная лотерея.
1 «Ритуалы перехода» (rites de passage) — этнологический тер-мин, вошедший в обиходный язык французских интеллек-туалов, но с учетом прежнего его смысла («переходами» в этнологии называются инициация, свадьба, смерть), и автор намекает, что поездка в Венецию не в меньшей степени формирует судьбу.
2 Нельзя не добавить, что и «6 февраля» окажется неверным, так как во Франции и в Германии давно живут по грегорианскому календарю, от которого используемый в Венеции юлиан-ский в XVIII веке отставал на одиннадцать дней.
3 Этот способ счета дней, строго говоря, не византийский, а римский (правда, византийцы называли себя римлянами), но был широко употребителен и в других древних культурах: отсюда, в частности, сохраняющееся в еврейской религиозной практике и всем известное правило встречать субботу в пятницу вечером.
4 Синьория — правительственная коллегия из шести членов Большого Совета, унаследовавшая довольно распространенное в средневековой Италии название органа самоуправления (de facto правительства) города-коммуны.
5 Cavaliere servente — В
6 Домино — своего рода карнавальный минимум, то есть скрывающий фигуру широкий плащ и скрывающая лицо простая маска; недаром в XVIII веке богатырское сложение и даже приметный рост не были в особенной моде.