Отрывок из новеллы «Найди и обведи»
Красноватая нитка: год первый
На вид мне около шести месяцев. Я лежу на диване, меня голышом положили на живот, выгляжу не вполне прилично, но именно так тогда было принято фотографировать детей. Указательным пальцем правой руки я самозабвенно расковыриваю один из популярных в те времена серийного производства настенных ковриков, наш был с так называемыми лесными, идиллическими мотивами. Совсем рядом с огромным оленем, вытканным на лесной полянке, оленем, который не моргая наблюдает за мной своими крупными глазами, мне удалось вытащить из ковра одну ниточку. Не длиннее пары сантиметров. Но я чувствую, что эта красноватая нитка — только начало большого дела.
Выгляжу я гордым. Весьма гордым…
И еще добавлю: мне кажется, таким гордым, как после этого славного предприятия, я не выглядел больше никогда.
Дырка размером с пятак: год второй
Здесь я уже совершенно самостоятельно, одетый по всем правилам, сижу в центре того же самого дивана. На коврике, вокруг вытканного и теперь уже не такого большого оленя, там и сям можно заметить целую «поросль» вытащенных и торчащих в разные стороны ниточек. И еще где-то здесь есть дырка размером с тогдашний пятак.
Судя по выражению моего лица, можно заключить, что я не особенно доволен. Причина не только в заметном на фотографии ячмене на правом глазу, но еще и в том, что я приложил столько усилий, чтобы проделать в коврике отверстие, а после этого оказалось, что меня там ждала стена. Тем не менее я ногтями расковырял слой побелки и принялся за штукатурку.
Возможно, такая страсть к ковырянию указательным пальцем, такое желание узнать, что же находится за ковриком, за стеной, свойственны любому ребенку, но, возможно, это и какая-то передающаяся по наследству особенность. Как бы то ни было, я был очень взволнован, когда спустя более чем четверть века увидел рядом с кроваткой нашей дочери разодранные обои и углубление в штукатурке. Сейчас в домах преобладают моющиеся обои с повторяющимся орнаментом, совсем непохожие на вездесущие тогда коврики с наивными буколическими мотивами. Однако проделанное углубление было таким же, а может быть, даже и чуть больше.
Что там, за стеной? Я следил за работой нашей дочери день за днем, месяц за месяцем, измеряя диаметр взятым у тестя штангенциркулем, собирая крошки штукатурки и вместе с женой оценивая, на сколько миллиметров в глубину она продвинулась.
Потолок: год третий
Я, собственной персоной, рядом с наряженной елкой, в объятиях Деда Мороза. Уже тогда у меня зародилось сомнение, а что если в обычной, «гражданской», жизни этот Дед Мороз не кто иной, как дядя Рачич, добродушный, шумный актер, друг моего отца. (Папа до женитьбы сыграл в местном театре несколько ролей, о чем свидетельствуют сложенные вчетверо афиши в одном из ящиков шкафа.) Мне доводилось видеть дядю Рачича без шапки и белой бороды, с чуть припудренным лицом, «под действием значительного количества глинтвейна». Поэтому я и заподозрил обман, причем крупный. Кроме того, дядя Рачич необычно тихим голосом посетовал моему отцу: «Что делать, Тодор… Это у меня уже двадцать седьмое выступление за сегодняшнее утро. Чтобы в наше время заработать на жизнь, приходится большую часть этой самой жизни быть кем-то другим».
Я повторю, он сказал это совсем тихо, но тогда в квартире у нас было мало вещей, поэтому слова не тонули в них, а звенели даже громче, чем были произнесены.
И все же, несмотря на разочаровывающее открытие, на фотографии с елкой и поддельным Дедом Морозом видно: настроение у меня вовсе не плохое. Я знаю, что на нашу семейную встречу Нового года придет дядя Раде. А он, давно покойный рыжеволосый дядя Раде, он лучше всех подбрасывает меня вверх, как говорится, под потолок…
Мы живем в центре города, на пятом, последнем, этаже здания с плоской крышей. А каково бы было, если бы в комнатах не было потолков?
Помпоны и гортензии: год четвертый
На набережной Ибара. Здесь рассказывать не о чем. Эта шубка с завязками, на концах которых болтаются смешные помпоны, никогда мне не нравилась.
Фотографию я не порвал только потому, что на ней я снят в обществе пожилого господина по фамилии Прокич. Мама ходила на работу, родственников в Кралеве у нас не было, в детском саду я то и дело подхватывал простуду, так что часто сидел дома, где за мной присматривала сначала некая Л[á]тинка, потом еще одна женщина, чье имя я не запомнил, а напоследок — супруга господина Прокича, Мима, которая была заметно моложе его. Они были удивительной парой. Детей у них не было, потому что они поженились, когда Прокич был уже в годах. Их небольшой домик и двор на окраине города утопали в настоящих зарослях гортензий, которые они каждый год поливали водой другого цвета. Выглядел Прокич всегда безукоризненно, в галстуке, в костюме из довоенного материала, с цветком в петлице, с новыми набойками на туфлях. За исключением времени, когда помогал Миме поливать гортензии. Тогда поверх костюма он надевал фартук. Соседи посмеивались над Прокичем. Но он не обращал на такие вещи внимания, в нем было гораздо больше достоинства, чем во всех этих насмешниках, вместе взятых, даже когда он был в фартуке. Мима и Прокич неделями, а порой и целыми месяцами обсуждали, а случалось, и мягко препирались, пытаясь договориться о том, какой водой поливать цветы на следующий год. Казалось, самым важным вопросом для них был цвет гортензий вокруг их дома. А может быть, и на самом деле нет в жизни более важных вопросов.
Лет десять спустя, когда Прокич умер, Мима сдалась. На его могиле она выращивала гортензии только таких оттенков, какие больше всего любил господин Прокич.
Все более редкие икринки пузырьков: год пятый
В первый раз на море. Мол, над которым повис раскаленный воздух, словно вытесан из цельной каменной глыбы, фотография и сегодня испускает свет и тепло, а на оборотной стороне написано: «Остров Раб, лето 1966 года». На мне полосатая сине-белая майка и короткие штанишки. Я сижу на большой штуковине, названия которой не знаю и по сей день, она из бурого, монолитного железа, на нее наматывают канаты причаливших судов. Я сижу лицом к открытому морю. Словно кого-то или чего-то жду. И, хотя этого не видно, болтаю тонкими ножонками.
Позже мне рассказывали, как я чуть не утонул, здесь же, на этом самом моле, через три дня после того, как была сделана фотография. Я хотел зачерпнуть ведерком воды, хотел обрызгать Лолу, дочку наших знакомых, с которыми мы вместе отдыхали, и в результате головой вниз свалился в море. Меня еле-еле успели живым вытащить на берег.
Я этого не помню… Лишь иногда, и сейчас, когда закрою глаза… когда крепко сомкну веки… я словно медленно ныряю… словно вижу пятнистую, колеблющуюся морскую траву… и стаю мелких, серебряных рыбешек, в панике метнувшихся в разные стороны, влево, вправо… и икринки воздушных пузырьков, которые появляются все реже и реже… и где-то на самом дне, возле давно затонувшей лодки с торчащими вкривь и вкось ребрами, рядом с написанным на носу именем «Утренняя звезда», вжавшиеся в мелкий песок… где-то на самом дне размеренно дышат моллюски, плавно шевелятся две или три актинии и одна-единственная морская звезда раскидывает в стороны свои красноватые руки…
Невероятное событие: год шестой
Воспоминание из Врнячка-Бани. Рядом с «Партизанкой», гостиницей полузакрытого типа, которая в течение нескольких десятилетий служила местом отдыха для передовиков труда из Госбезопасности и Министерства внутренних дел, до недавних пор располагалось фотоателье Драги Крчмаревича. Мальчишки могли выбирать, хотят ли они увековечиться в стилизованных ковбойских, индейских или мексиканских костюмах. Я выбрал последнее. В то время Мексика была чрезвычайно популярна благодаря черногорским эстрадным певцам Славке Перовичу и Николе Каровичу. Да, благодаря им, а может быть, и Тито, который любил такого рода музыку. Президент охотно фотографировался в сомбреро, правда, при этом будучи в смокинге. Между прочим, через год я понял, что он позволял себе такую вольность исключительно в неофициальной обстановке. Единственный раз я видел его, стоя в шеренге школьников вдоль улицы, которая вела к вагоностроительному заводу, и размахивая бумажным государственным флажком; Тито был с непокрытой головой и выглядел довольно напряженным, может быть даже усталым. А может быть, ему не понравилась наша мрачная улица. По правую сторону тянулись закопченные цеха железнодорожной котельной с вечно запотевшими окнами и дымящимися трубами. Слева улицу ограничивала покосившаяся ограда старого городского кладбища, забитого мраморными свидетельствами жизни и смерти попечителей города, офицеров королевской армии, довоенных торговцев и сбежавших от октябрьской революции русских. Так вот, махали мы зря, Тито смотрел только вперед, а хвостатый американский лимузин без крыши промчался как комета.
Позже, гораздо позже, я причислил съемку в мексиканском костюме в Врнячка-Бане к невероятным событиям. Я упомянул его в одной рукописи. Вообще, мне кажется, что не будь невероятных событий, не было бы и рукописей…
Так что мне и по сей день неясно, почему прошлым летом, когда мы с дочкой были на карнавале в Которе, я с таким трудом согласился сфотографироваться в маске, купленной перед особняком семьи Бескуча. Почему я едва согласился на еще одно невероятное событие? Должно быть, подумал, что это уж слишком несерьезно.
Карта, букварь и карандаш: год седьмой
Мама несомненно потрудилась над безукоризненностью моей прически, позаботилась о белой рубашке, о темно-синем джемпере с овальным вырезом…
Но вот сам я на этой фотографии, которая кажется насквозь пропитанной всеми оттенками сепии… Я на фотографии, снятой по особому случаю — иду в первый класс, с огромной картой страны на заднем плане, той страны, которой больше нет… Я на фотографии с картой, на которой Илджо, строгий учитель географии, уж слишком старательно обвел Кралево… Я на этой старой фотографии — явно испуган. Передо мной раскрытая книга, вероятно букварь. В соответствии с канонами того времени держу в правой руке совсем новый карандаш. Точнее говоря, сжимаю карандаш, так сильно, так судорожно, что суставы пальцев у меня побелели… Да, я настолько испуган, что, мне кажется, мог бы свалиться под парту, если бы не держался за карандаш… Если бы не делал вид, что пишу…
«Ну-ка шевелитесь, что вы там сбились в кучу! А ты, мальчик?! Куда ты собрался с этим карандашом? Оставь его на парте, он понадобится следующему!» — кричит учитель Илджо, снимают нас в кабинете географии, персонажи перед камерой сменяются по его команде.
То же самое происходит и сейчас. Большие или маленькие карты за спиной становятся то меньше, то больше, реки то выходят из берегов, как набухшие вены, то, перерезанные границами, опадают, истекая по капле; время от времени на этих картах кто-то что-то слишком ревностно обводит, настолько ревностно, что они в некоторых местах совсем протерлись, они перекопаны вдоль и поперек, а я рухнул бы от страха, если бы не держался за карандаш. Умер бы от страха, если бы не писал.
«А ты?! Куда ты собрался с этим карандашом?!» Я словно и сейчас слышу учителя Илджо, который даже за малейшую провинность безжалостно таскал нас за вихры.
Писк золотой трубы: год восьмой
Родители повели меня на концерт популярной музыки в Дом ЮНА (Дом Югославской народной армии, что-то вроде Дома офицеров в СССР), там был единственный в городе большой зал. На фотографии с краями, обрезанными фигурным резаком, я вижу, что только чувство собственного достоинства не позволяет мне расплакаться. Дело в том, что буквально минут за десять до того, как была сделана фотография, отец попросил одного из белградских оркестрантов разрешить мне подуть в трубу. В те времена после окончания концерта музыканты еще некоторое время оставались на сцене и общались с публикой. Толстенький дяденька великодушно протянул мне инструмент, — я просто не мог в это поверить, — и, надув щеки, сказал:
— Почему нет, пусть попробует… Сынок, техника такая: сложи губы, как я покажу, и просто дунь… Изо всех сил, ну, герой, давай!
Я старался изо всех сил, напрягал все тело, но мне не удалось выжать из золотой трубы ни звука. Даже просто писка. Такой шанс! Невероятный шанс хоть раз протрубить! Да еще перед оркестрантами. Однако ничего не получалось… Трубач положил конец моим мучениям, вынеся приговор:
— Это не для него. Лучше пусть попробует на барабане.
Я не плакал. Точнее, я с трудом сдерживался, чтобы не заплакать, потому что считал себя уже взрослым. Но мне было так обидно… Так, что и теперь, когда я вспоминаю ту золотую трубу, мне кажется, что вот-вот расплачусь. И сдерживаюсь я по той же причине. Меня останавливает только то, что я считаю себя уже достаточно взрослым.
Свечки и сыр, натертый соломкой: год девятый
И все-таки мне удалось задуть все огоньки на свечках. Торт по случаю дня рождения. Жалко, что фотография не цветная. Бутерброды с сыром, натертым соломкой. День рождения в самом начале июля, попадает как раз на летние каникулы, так что не меньше четверти приглашенных не откликается. Некоторые о приглашении уже и забыли, хотя с последнего школьного дня прошло чуть больше недели. Кто-то уехал, кому-то интереснее валяться на городском пляже на Ибаре и играть в Плякиных траншеях или, уже потом, слоняться по только что открывшемуся универмагу «Белград» и сводить с ума персонал, с утра до вечера катаясь на первом в городе эскалаторе, а еще позже — бездельничать, устроившись каждый на своем «месте», вдоль пешеходной улицы: перед магазином «Вартекс», напротив «Позамантерии», на углу рядом в «Колониалом», у кинотеатра «Сутьеска», под липой… Да, не меньше четверти приглашенных не откликнулись… А это, между прочим, для виновника торжества такого возраста невесело. Совсем невесело.
Но не бесполезно. К некоторым вещам следует привыкать заблаговременно.
Размеры мира: год десятый
У брата в Вышеграде. Совсем маленький город, а мне он кажется центром мира. У нас за спинами всем известный мост. Мост на Дрине (Так называется роман югославского писателя, лауреата Нобелевской премии Иво Андрича). Огромный. Мы любим сидеть на каменной скамье, ее здесь называют турецким словом «сечия». Из века в век, с утра до вечера, все словно только сюда и стремятся. Словно именно здесь находится та единственная точка, где пересекаются все пути и дороги, где происходят все встречи и все расставания.
В то утро мы удили рыбу, очень далеко, а на самом деле всего в нескольких километрах вверх по течению, в том месте, где Лим впадает в Дрину. Не знаешь, чего было больше — рыбы или пенящейся воды. Позже город превратился в городишко, мост как-то съежился, а рыбы стало заметно меньше. Или меньше стали глаза, и они теперь ничего не умели видеть большим, значительным.
Эта «глазная болезнь», проявляющаяся при взгляде на мир, страшна. Начинается она с того, что думаешь, и даже, кажется, точно устанавливаешь, что и это тебе не большое, и то тебе не величественное, да, пожалуй, и те, что рядом с тобой, тоже ничего особенного собой не представляют… И так одно за другим всё вокруг тебя уменьшается, сжимается, а на самом деле это ты все мельчаешь или становишься все менее любознательным, во всяком случае, ты все реже готов быть очарованным. И происходит это пропорционально скорости твоего взросления.