Яна Вагнер. Кто не спрятался

  • Яна Вагнер. Кто не спрятался. — М.: Издательство АСТ:  Редакция Елены Шубиной, 2017. — 544 с.

Яне Вагнер принес известность роман «Вонгозеро», который вошел в лонг-листы премий «НОС» и «Национальный бестселлер», был переведен на одиннадцать языков и стал финалистом премий Prix Bob Morane и журнала Elle. Сегодня по нему снимается телесериал. Новый роман «Кто не спрятался» — это история девяти друзей, приехавших в отель на вершине снежной горы. Но утром оказывается, что ледяной дождь оставил их без связи с миром и недалеко от входа лежит одна из них, пронзенная лыжной палкой. Это триллер, где каждый боится только самого себя. Детектив, в котором не так уж важно, кто преступник. Психологическая драма, которая вытянула на поверхность все старые обиды.

 

Например, наступает день, когда у тебя умирает отец — нелюбимый, далекий, бог знает где. В чужом деревенском доме в Калужской области. И ты цепенеешь. Пети нет, он уже неделю торчит в Мюнхене на какой-то дурацкой ярмарке, и новость, которую ты сообщаешь по телефону (он звонит по вечерам), не кажется ему веским поводом для того, чтобы прервать командировку и вернуться. Во-первых, ты владеешь собой. Во-вторых, он знает, что вы с отцом не были близки. Не виделись двадцать лет. Эта смерть (думает Петя, отец которого еще жив) не способна выбить тебя из колеи.

Только это не совсем правда. На деле ты мечешься по пустой квартире, пытаясь нащупать источник боли; расслышать, существует ли она вообще. Для некоторых переживаний необходимы свидетели. Другие люди, аудитория. Хор. Те, кто не знает вдову и прочих детей умершего вчера человека, и потому в их глазах именно тебе эта далекая смерть нанесла самый сильный, самый значимый урон. В одиночку ты просто не знаешь, как реагировать.

Соня является в полдень, заставляет тебя одеться и собрать вещи. У подъезда — микроавтобус, за рулем — неприятный мальчик в черных очках. Это Славик, говорит она и машет рукой: неважно. Двести километров от Москвы до Калуги она курит, разговаривает по телефону и не обращает на тебя никакого внимания. В проходе ерзает картонная коробка — двадцать бутылок водки. Для похорон, говорит она, нужно только две вещи. Водка и деньги.

Сорокаградусная жара, пыльная калужская деревня лежит под солнцем навзничь, безмолвно. Тело уже увезли. В кособоком мазаном доме обнаруживается закопченная печь, провисший крашеный потолок и заплаканная незнакомая женщина, которая знает адрес калужского морга.

Сколько ты готова простить той, кто хоронит с тобой отца? Это ведь она посылает неприятного Славика вместе с микроавтобусом вон из деревни, в областной центр. В калужском морге в жару не работают холодильники; курс обмена дорогих покойников на деньги падает с каждым растущим градусом Цельсия. Два часа спустя Славик — обладатель обитого сиреневой бумагой гроба, внутри которого под плотно подогнанной крышкой, скорее всего, лежит папа. Неточно. Открыть крышку и убедиться в этом ни у кого все равно недостанет смелости. Пока ты тупо сидишь под яблоней, прикуриваешь одну сигарету от другой и боишься зайти в дом, она успевает закатать до колен брюки, выпить водки и так взбодрить оглушенную вдову, что та ненадолго прекращает плакать и принимается выгружать из буфета мутные рюмки и косые стопки разнокалиберных тарелок. Очень скоро через трещину заросшей калитки во двор начинают течь соседки, молчаливые женщины в платках. Они приносят стулья, табуретки и мятые кастрюли с рисовой кутьей и блинами, укутанные в полотенца. Воздух раскален и страшен даже в тени; от этих полотенец, по твоему мнению, нет никакой пользы.

Дверной проем выбеленного солнцем дома съежился и врос в землю, заставляя входящего смиренно пригнуть голову. Внутри — сырая глиняная прохлада, мухи, затянутые простынями зеркала и два десятка женщин за работой. На плите булькает картошка, сухо стучат ножи, ржавой струйкой из крана льется вода. Искать ее, вглядываясь в одинаковые, блестящие от пота лица бесполезно: она повязала платок, расставила колени, запачкала пальцы свеклой и погасила глаза, растворилась. Пока она не наиграется, никто в тесной кухне не признает в ней чужака. Слаженную многорукую машину, занятую приготовлением поминального стола, все равно уже не дополнить. Повернувшись спиной, толкаешь случайную дверь, и в лицо тебе неожиданно дышит беззащитная изнанка маленького дома: две неубранных стариковских постели, засиженное кошкой кресло, выпотрошенный шкаф. Слабое место, не предназначенное для посторонних глаз.

Заходить неловко, так что прямо с порога ты обшариваешь взглядом стены и полки, ища какую-нибудь мелочь. Любую. Хотя бы одну вещь, подтверждающую, что эта комната имеет отношение к человеку, бывшему когда-то твоим отцом. Которую ты смогла бы опознать. Вдова тревожно глядит тебе в спину.

На кладбище вся деревня отправляется пешком. Песчаная дорога к середине лета спеклась до каменной твердости, желтая обочина крошится под ногами. Шестеро мужчин, кренясь, быстро и неуверенно ступая, несут сиреневый гроб и каждые пятьсот метров выбиваются из сил, опускают его на землю и курят, собравшись хмурым кружком, обтекаемые нестройной жидкой толпой, чтобы затем снова ненадолго вырваться вперед. Могилы начинаются сразу, стоит войти в густой подлесок. Заросшие сорняками ограды, выгоревшие бумажные цветы. В границах кладбища женщины снова берут верх, как и всегда, когда дело касается рождения и смерти: деловито шуршат пакетами, разливают водку по красным пластиковым стаканчикам, рассыпают конфеты. Исполняют четкие, спрессованные временем ритуалы, не позволяющие слабой человеческой натуре поддаться хаосу.

Пока тяжелый ящик цвета диких фиалок опускают в свежевырытую яму, вдова вполголоса перечисляет причины, по которым похороны проходят без отпевания и священника. Основной виновник (по версии вдовы) — жара и вытекающая отсюда срочность. Подразумевается также некоторая нерасторопность Славика. Ты-то запомнила папу нерелигиозным советским инженером, и разговоры о священнике — еще один повод усомниться в том, что лежащий внизу человек вообще тебе знаком. Ошибка, думаешь ты с бессильным облегчением. Конечно. Но тут начинается церемония, сырые комья стучатся в крышку гроба, вдова принимается сдержанно выть, а в лице того, кто следующим нагибается над могилой с горстью земли в кулаке, ты вдруг узнаешь собственные брови домиком и глупый круглый подбородок. Мальчику с этими бровями и подбородком двадцать с небольшим, у него чужие бесцветные волосы, две прозрачных залысины на лбу и пухлая сердитая жена. И он, без сомнения, определенно твой брат.

Даже в эту минуту ты не плачешь. Всего лишь пропускаешь свою очередь к прощанию и замираешь в стороне, испуганная отсутствием боли — даже теперь, когда ясно, что ошибки нет. Впрочем, слез вообще немного. Женщины всхлипывают осторожно, вполсилы. Воздух плавится от жары, обжигая легкие с каждым вдохом. Лица бледны и покрыты испариной. Бедный папа, какие тусклые, какие скомканные у тебя получились похороны.

И тут та, что приехала с тобой, стягивает с головы свой платок. Делает шаг к могиле, спотыкается, разжимает горсть. Дрожит. Задыхается. Криво, страшно распахивает рот. Настоящее горе, полновесное и безбрежное, с низким нечеловеческим звуком изливается из нее и несется по крошечному лесному кладбищу, собираясь в водовороты вокруг пыльных памятников, треплет поникшие бумажные цветы, заслоняет солнце, заволакивает небо тьмой, отнимая понятные земные мысли о стынущей в подполе водке и потеющих майонезом салатах. Лишает воли, сдирает приличия.

Ы-ы-ы-ы-ы-ы, освобожденно взвывает вдова и первая отдается потоку, валится в незасыпанную яму и бьется там, царапает хлипкую цветную бумагу, пачкая глиной колени и локти. И-и-и-и-и-и, кричит ей в затылок пухлая невестка, повисая на руках своего растерянного мужа. Секунда — и два десятка отзывчивых женских душ облегченно сливаются, входят в резонанс друг с другом, взрываясь отчаянием и болью сразу, без борьбы, потому что женщинам всегда есть что оплакивать. Мальчик с круглым подбородком поднимает ладони к лицу, пачкает правую щеку землей и давится, выкашливая слезы. Плачут шестеро, которые несли гроб, и четверо с лопатами, которым предстоит его закапывать. Плачут синеватые деревенские ханыги, привлеченные простыми видами на теплую поминальную водку. О глупой своей короткой и безрадостной жизни. О том, как страшно умирать.

Она стоит в эпицентре многоголосого нестройного хора, напряженно раскинув руки, как пчеловод-фанатик посреди обезумевшего роя. Похожая на грузовой самолет на дозаправке. И смотрит тебе в глаза, поэтому ты — единственная, кто заплакать не способен. Кому, как не тебе, знать: она не была знакома с твоим отцом. Вообще ни разу его не видела.

Насытившись, она отпускает их. Разрешает забросать могилу землей. Спустя четверть часа все уже бредут вон с кладбища, удовлетворенно отдуваясь. Вытирают пот и слезы, щурятся под вновь засиявшим солнцем, как зрители, вывалившиеся на свет из сумрачного кинозала. Испытавшие катарсис, очищенные и утомленные. Все, кроме тебя.

Столы устанавливают прямо в саду, под деревьями, — в крошечном доме нет ни одного помещения, где для всех хватило бы места. Деревня рассаживается над пустыми тарелками чинно, без спешки, расставляя локти, оборачивает к дому омытые недавним плачем лица. Мужских почти вдвое меньше, чем женских. Эти люди сделали все, чего от них требовал сегодняшний день, и остаток его намерены посвятить последнему, еще не выполненному делу. Обстоятельно, по всем правилам помянуть усопшего.

Осиротевшие в маленькой кухне вдова и ее пасмурная невестка решительно отвергают твою помощь: что вы, что вы, Танечка, быстро говорит вдова, не поднимая глаз, мы прекрасно справимся, у нас уже все готово, вы идите, идите. Невестка гремит кастрюлями, повернувшись массивной негодующей спиной. Хлопоты в день похорон защищают женщин от боли. К финалу запас дел неумолимо начинает иссякать, и каждое становится на вес золота. Делиться с тобой было бы слишком расточительно. Ты не заслужила.

Спустя два часа все уместные слова сказаны, а столы уже снова разорены. В тарелках обиженно киснут мятые помидоры, жмутся друг к другу одинокие горошины. От ящика с водкой, утром катавшегося в проходе Славикова микроавтобуса, не осталось и следа, в дело давно пошли местные ресурсы. Деревня крепка. Захмелевшая безжалостно и единым духом в перерыве между первой и второй рюмками, она держит и накал, и градус, почти не сдавая позиций. Потери минимальны. К тому же очень кстати свежеет, опускаются сладкие лиловые сумерки. За забором оглушительно ревут жабы.

Вдова — растерзанная, с пунцовыми пятнами на щеках — сидит во главе стола, ошалев от спиртного, неосознанной огромной своей потери и, в равной степени, обильного участия соседей. Слушает, кивает, отвечает, плачет и гордится, одновременно успевая слоями укладывать закуску в тарелку мальчика с папиными бровями и подбородком, сидящего возле правой ее руки. Вы, две столичные гостьи, тоже усажены недалеко, по левую сторону, отделенные от вдовы одной лишь свирепой невесткой, место которой, впрочем, большей частью пустует — кто-то ведь должен обновлять салатные миски, подрезать рыхлый серый хлеб и присматривать за горячим, которое запоздало и потому обречено простоять нетронутым до утра, покрываясь пленкой остывшего жира. Вдове сейчас не до этих деталей. Горький бенефис, краткий триумф женщины, последний раз получавшей такую дозу внимания в день своей свадьбы, угрожает закончиться сразу же, как только иссякнут запасы алкоголя и силы собравшихся гостей. Вот-вот.

В отчаянную минуту вдова обращается даже к тебе, тянется поверх пустого стула. Цепляется влажной ладонью и выстреливает: Танечка, Танюша, а он ведь ждал, так ждал тебя, все это время, ты не думай, всем говорил, дочка — писатель, и книжки твои стоят. Шарит расширенными зрачками по лицу, ищет слезы. Ты каменеешь и глохнешь мигом, чувствуя неверную ноту. Отшатываешься, прячась за тугой и спасительной невесткиной спиной, славная девочка, не уходи больше никуда, к черту салаты и хлеб. Двадцать лет ни слуху ни духу, тем же робким, жалобным голосом причитает вдова, у которой сменился адресат, но не настрой, не общий посыл. Вдове всего-то нужна отдача, а вы с невесткой обе, так вышло, неподходящая аудитория, так что приходится повысить голос. Сын сколько лет ездил, кричит вдова, обращаясь к поникшему, полусонному столу. Лекарства возил, продукты, по пробкам, два раза в неделю после работы; а эта приехала, все комнаты обсмотрела, везде заглянула. А где она раньше была!

Стол слабо оживляется. Два ряда обмякших лиц фокусируются, собирают расползшиеся черты. Скандал зреет, наливаясь соками, небыстро. Вдова уже слаба, ей не обойтись без поддержки. Каждую грядку сама, всё расчистила, выполола этими руками, и кооператив на квартиру тоже я выплачивала, он сам сказал, Галочка, тут все твое, на тебя и запишем, предлагает она беспомощно. Напрасно. Драма недостаточно остра, потому что ты не оправдываешь ожиданий. Пропускаешь реплику, не даешь отпора.

К счастью для публики, ты приехала не одна.

Могучая невестка неожиданно вскакивает, опрокидывая стул. Хрустит раздавленная тяжелой ладонью посуда, раскатываются собранные под столом пустые бутылки. Хищно раздувая ноздри, невестка огибает стол, замершую на полуслове ошеломленную свекровь и решительно движется вон из непрочного круга света во тьму, в густой садовый мрак. Мгновение-другое еще видно ее тускло белеющую широкую спину, испуганно трещит неухоженный малинник.

Ты-ы-ы-ы-ы, вопит невестка откуда-то издали, на одной чистой, грозной ноте, а ну-у-у-у убери-и-и-и руки свои-и-и-и, ты-ы-ы-ы, — и совсем было загрустившая деревня наконец благодарно вскидывается, стряхивая уныние, и поднимается на ноги. Господи, господи, в радостном испуге бормочет вдова, напряженно вглядываясь в синий ночной воздух. Она еще не заметила, что место справа от нее пусто; мальчика с залысинами и мягким папиным подбородком за столом нет. Где-то я оставила сумку, надо бы найти, вяло думаешь ты и встаешь. В том, что случится дальше, для тебя-то уж точно нет никакой тайны.

Простите, пожалуйста, говоришь ты вполголоса, мы поедем, наверное. Вдова поворачивает к тебе растерянное, разом погасшее лицо; ну как же, бормочет она, а я вам на терраске постелила, — и тянет к тебе руки. Да ты ж ему в матери годишься, шмара кудрявая-а-а-а, сладко кричит невестка из малинника. Ты нагибаешься к маленькой измученной женщине, подставляешь шею, и она сцепляет ладони у тебя на затылке и виснет, прижимается влажной щекой, говорит быстро: он любил тебя, не слушай никого, правда любил, я-то знаю, и ты знай, просто гордый был, понимаешь, порода у вас такая, все гордые. Секунду вы стоите в неловком объятии, чужие, непримиренные. Потом ты осторожно расцепляешь ее руки, выпрямляешься. Невестка уже победительно гонит виноватого исцарапанного мужа назад, под очищающий круг фонаря. Деревня, восторженно гомоня, бросается навстречу, стол пустеет. В проеме калитки ты оборачиваешься. Вдова стоит на границе света и тьмы и щепотью крестит воздух у тебя за спиной.

В салоне микроавтобуса — вчерашняя безжалостная духота. Славик дремлет за рулем, спрятав лицо под утренними черными очками, как будто это маска для сна. Заводи, говоришь ты, когда он поднимает голову. Поедем сейчас.

Он снимает очки, открывает светлые глаза, обсаженные детскими белесыми ресницами. Напряженно вглядывается в темноту за тонированным стеклом. Он здесь не ради тебя.

Да придет она сейчас, произносишь ты. Куда денется. Заводи.

Микроавтобус вздрагивает, просыпаясь. Дизельно, густо тарахтит.

Господи, говорит она через минуту, падая на пассажирское сиденье. Ты видела? Ты же все пропустила. Поворачивает к тебе едва различимое, размытое в темноте лицо, тихо смеется.

Вдоль обочины пустой трассы колышутся освеженные росой сорняки. Ночная прохлада переливается через опущенные стекла, смешивается с табачным дымом. Она курит, высунув руку в окно. Красная россыпь искр, подхваченных встречным ветром, липнет к борту микроавтобуса, летящего назад, в город. Домой.

Ты лежишь в сдвоенных велюровых креслах, прижавшись щекой к холодному окну. Мимо несутся уснувшие строительные рынки, безлюдные придорожные трактиры, равнодушные посты ДПС. Не может быть, чтобы не нашлось ни одного воспоминания. Ни единого.

Знаешь, что, говорит она. Скажи спасибо. Представляешь, если бы пришлось там ночевать?

И вдруг оно наконец всплывает. Тебе пять лет. Лето, дача. Мягкая песчаная дорога, старый велосипед «Украина». Детское сиденье прикручено к раме, и ладонями ты упираешься в центр огромного рогатого руля. Желтая колея, шурша, разматывается под передним колесом, скрипит несмазанная цепь, а справа и слева от тебя, как поршни, ходят большие папины колени. Он сидит за твоей спиной, крутит педали, крепко держит прыгающий по кочкам руль. Ты — жемчужина, защищенная своей раковиной, маленькая и круглая, неуязвимая. Ты летишь, не касаясь ногами земли, подставляя лицо ветру. И чувствуешь макушкой папино размеренное жаркое дыхание.

Все время, пока ты корчишься и плачешь, она смотрит очень внимательно, молча. День выдался длинный и трудный, вы обе устали, но непритворные горькие слезы редки и потому бесценны, а она все-таки профессионал. Мгновенно чует жирную натуру. Любая твоя беспомощная гримаса, каждый выдох, малейшее твое движение когда-нибудь обязательно ей пригодятся.

Катастрофа под микроскопом

  • Ханна Кралль. Портрет с пулей в челюсти и другие истории / Пер. с польского К. Старосельской. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2017. — 384 с.

О войне у нас принято говорить как о мертвеце — или хорошо, или ничего. Даже в фильмах и книгах — и уж тем более в отзывах на книги и фильмы. Рассуждать о ней нужно максимально серьезно и с выражением героического пафоса на лице, иначе — не дай-то боже! — обвинят в недостатке патриотизма, ведь это подвиг и тема неприкасаемая.

Ханна Кралль — писательница и журналистка, но прежде всего польская еврейка — говорит о войне просто, без гимнов и плачей. В детстве, во время Холокоста, она потеряла отца и практически всех родственников в лагерях смерти, сама спаслась чудом — ее укрыли на арийской стороне. Выросла, отучилась в университете и начала писать репортажи: о нелегальной торговле в советской Польше, о выступлениях рабочих против коммунистического режима, о Москве, о путешествиях, об операциях на сердце… В общем, о чем угодно, только не о пережитой трагедии, пока совершенно случайно — как это всегда и бывает — не встретила Марека Эдельмана — единственного выжившего предводителя восстания против нацистов в Варшавском гетто. Беседы с ним стали основой самой известной книги Ханны Кралль — «Успеть до Господа Бога» — и определили всю ее дальнейшую жизнь.

Роман для творчества писательницы — событие исключительное, куда чаще она работает с малыми формами. Вот и вышедший в этом году на русском сборник «Портрет с пулей в челюсти и другие истории» состоит именно из рассказов. Впрочем, в случае Ханны Кралль грешно думать, что небольшие по объему произведения — всего лишь подступы к сияющей где-то в вышине громаде романа. Потому что все они, страница за страницей, история за историей складываются в один безграничный сверхтекст о судьбе восточноевропейских евреев до и после Катастрофы.

Всего рассказов в сборнике двадцать, почти все они о Холокосте (один — «Мужчина и женщина» — о советских лагерях). Объединяет их общий принцип — экземплификация, как его называет в статье, завершающей книгу, писатель Рышард Капущинский, последовательное раскрытие абстрактного на конкретных примерах. Иными словами, пишет Кралль не о безликой истории, не о том, что в городе N уничтожили всех евреев, а о том, что в Дубно, что стоит на Икве, куда по вечерам молодые ходили гулять, убили доктора Абрама Грнцвайга, который принимал пациентов на улице Чисовского, фотографа Р. Цукера, державшего ателье «Декаданс», кантора из большой синагоги Рубена Ципринга — он прекрасно пел, а еще играл на кларнете в свадебном оркестре; убили на аэродроме родного городка — загнали в вырытый ров, заставили лечь на тела мертвых соседей и расстреляли. Детали из памяти со временем стираются, но столько-то тысяч убитых, обретя имя, навсегда перестают быть только числом.

Стиль Кралль обычно называют «репортажным» — документальным, публицистичным, скуповатым на средства художественной выразительности. Связывают это, конечно, с ее журналистской работой, совершенно забывая о существовании какой бы то ни было традиции в изящной словесности. Например, о польской литературе факта, которая интенсивно развивалась в первой трети XX века, воскресла сразу же после войны (взять хотя бы Зофью Налковскую с ее «Медальонами») и здравствует по сей день. Писатели обращались к отчетам, свидетельствам, собственному опыту, доходя в фиксировании событий до крайних пределов натурализма. Этот подход не предполагал повторного переживания событий автором — тот брал на себя роль скриптора и оставался максимально бесстрастным, — вся рефлексивная, эмоциональная работа ложилась на плечи читателя. Отголоски этого сохраняются у Ханны Кралль: так, в рассказе «Вторая мать» тщетные попытки угадать первое имя героини приводят к тому, что рядом оказываются Гете, живописный городок и горы трупов:

Хельга? Хильда? Доротея? Вальтер, ее муж, предлагает: Лотта. Гете в Германии изучали в школе, но успела ли Гретхен до войны прочитать «Страдания юного Вертера»? После войны точно не могла, после войны были победоносные армии, вылавливание трупов и Маргарета. Мужчин в городке не осталось — погибли или оказались в советском плену. Остались женщины, и первым их занятием, когда фронт ушел, стало вылавливание мертвецов из окрестных рек и озер. Там, где жил Вальтер, будущий зять Гретхен, будущий муж Тересы, трупы плыли по реке Преголя. В окрестностях живописного городка они скопились в озере. Нет, «Страдания» отпадают, так что не Лотта.

Однако есть одна парадоксальная черта, которой Ханна Кралль разительно отличается от всех «документалистов»: в некоторых ее рассказах на равных правах с фактами достоверными, не вызывающими никаких сомнений, без смущения располагаются фантастические вещи. Все происходит по канонам магического реализма: Акселю фон дем Бусше (офицеру вермахта, планировавшему покушение на Гитлера) по ночам не дает покоя призрак предка, который «бродит по коридорам, держа под мышкой окровавленную голову»; бабушка Мина из Сендзишова давно не ходила, но вдруг встает с инвалидного кресла; а в Адаме С., преподавателе американского технического колледжа, вообще живет дибук — дух покойника:

Я поехал к монаху. Он уложил меня на кушетку и стал массировать плечи. Вначале я ничего не чувствовал, просто лежал, но через полчаса вдруг расплакался. Во взрослой жизни я еще никогда не плакал. Слушая этот плач, я понимал, что голос — не мой. Это был голос ребенка. Во мне плакал ребенок. Плач усиливался, и я начал кричать. Ребенок начал кричать. Это он кричал. Я видел, что он чего-то боится — так кричат от страха.

У Ханны Кралль объяснение этому одно: в жизни всякое случается, даже то, что остается за гранью нашего понимания. Касается это, правда, не только привидений. Как, например, солдаты могли участвовать в карательных акциях? Как люди могли закрывать глаза на уничтожение целого народа?

Если бы перед заголовком не стояло важной задачи сразу поймать читателя на крючок, пожалуй, назвать эту книгу можно было бы просто и безыскусно «Другие истории» — по одному из последних рассказов, который лучше всего отражает суть сборника. Главный герой никак не может перестать говорить, потому что деталь одного события тут же напоминает ему о другом, которое, конечно, ничуть не менее важно. Он все рассказывает, рассказывает и рассказывает — и Ханна Краль дает ему выговориться, потому что лучше всего настоящую историю, не из учебника, без ретуши, передает человеческий голос.

Анна Гулявцева

Искусство бережного присмотра за судьбой

  • Александр Генис. Обратный адрес: автопортрет. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016. — 444 с.

«Обратный адрес» — вдохновенная и долгожданная автобиография. Чтобы разобраться, что в ней особенного, мы с вами немного последим за автором, как он когда-то за своими любимыми литературными героями. Благодаря многочисленным интервью и частным рубрикам во всевозможных СМИ, мы хорошо усвоили его помешанность на еде как на сексе. Да и сам он не скрывает: «Эрос кухни, однако, раним и капризен. Его может спугнуть и панибратский стёб, и комсомольская шутливость, и придурковатый педантизм». Но это — лишь фон для череды переживаний, возникающих одно за другим. Переезд из Риги в Нью-Йорк в 1977 году. Большие надежды. Рядом родные люди. И, кажется, ничего не изменилось. Не хватало только бабушки, оставшейся на родине. В остальном — почти как дома. Только со свободным пространством, свободой слова, свободой мироощущения. А потом оказалось, что это не совсем так. Или совсем не так.

Последние книги Александра Гениса достаточно монотонны. Но эта оставляет ощущение, что все грустное было не зря. Дело в том, что для Гениса настоящим ударом стал арест сына Дэниела, очень талантливого, небанального журналиста и хорошего переводчика. Его поймали в 2004 году, когда тому было 26 лет, за серию фактически неудачных грабежей (то сам напугается своих жертв, то денег в кассе совсем мало) нью-йоркских магазинов и простых прохожих. Конечно, Александр Александрович был склонен винить во всем себя. Частые пьяные посиделки дома, когда в их американскую квартиру могли нагрянуть лихие, отвязные ребята вроде писателей Игоря Ефимова, Умберто Эко, Лимонова и Довлатова. Заходили Михаил Барышников и Алексей Хвостенко. Дэниел рано втянулся во взрослую жизнь. Друзья отца часто давали мальчику переводить с русского на английский свои фривольные тексты. И щедро за это платили. А дальше… героиновая зависимость и жена, американская богемная девочка со слабостями, вряд ли способны довести кого-то до добра.

Суд дал ему десять лет. Дэниел отсидел их, читая книжки и коротая дни в разговорах с другими известными заключенными. В 2014 году его выпустили. Но на путь исправления 38-летний Дэниел встает неохотно: в прошлом году его поймали на краже в супермаркете — им с новой женой практически нечего есть, так как журналы «The New Yorker» и «Esquire», в которых печатается Дэниел, дают заказы нечасто, а принимать деньги от родителей он не хочет. Эта семейная драма и есть причина депрессивного облака, которое витает над новыми книгами Александра Гениса. Но в «Обратном адресе» писатель будто возвращается к настроению «Американской азбуки». Борис Гребенщиков двадцать три года назад спел: «А ежели поймешь, что сансара — нирвана, то всяка печаль пройдет», — именно этой песне Генис признается в любви на страницах автопортрета. Скорее всего, она утвердила его в духовных исканиях. Печаль стала светла, но не прошла.

Книга написана филигранным языком, от соприкосновения с которым действительно испытываешь такое наслаждение, что периодически кружится голова. Ее издание — уже заявка на бестселлер. Ведь Александр Генис — выдающийся литературный критик, эссеист, радиоведущий, культуролог, который по-прежнему может одинаково виртуозно написать про кулинарию и политику. Кто-то помнит его по корешкам книг «60-е. Мир советского человека» и «Иван Петрович умер», стоявших в родительской библиотеке. Другие, кто в 1990-е уже мог подписаться на русское издание «Playboy», вспомнят его невульгарные заметки для взрослых. А третьи встречали его в байопиках Довлатова и Бродского, где наш герой фигурирует как один из их лучших друзей.

Текст автобиографии, по внушению друзей Гениса, концептуальных художников Виталия Комара и Александра Меламида, герметично разделен на три части. Все начинается с блока «Янтарный трактор». В него поместились воспоминания о городах детства: о Риге, Киеве (особенно выделяется тоска по «еврейскому базару»), Луганске, Рязани, Саласпилсе, колонии Лапиня, Крыме и Бресте. Пытливые читатели вспомнят, что такая конструкция напоминает когда-то очень популярную книгу Эдуарда Лимонова «Книга воды», и будут правы. Но все же «Обратный адрес» только прикидывается нон-фикшеном; это горький роман воспитания в зарисовках. Эти географические новеллы пронизывает самурайский дух. Герой осознает и анализирует свой путь. Выпад против школьного обидчика, воспоминание о студенческих прогулках, когда будущая жена Ира (ставшая еще и талантливым соавтором после смерти Петра Вайля) требовала любви. И самое захватывающее — игра в кошки-мышки с КГБ. Сквозь все это время Генис пронесет бесконечную, всепоглощающую любовь к родителям. Благодаря их образцовому воспитанию и страсти к частым переездам в нем вырабатывается стоическое принятие трудностей жизни за рубежом.

Нью-Йорк ведь не стремился стать американцем и равнодушно позволял каждому найти себе угол. Мой был еще незанятым, пока я не прибился к своим на первой русской тусовке, по-местному — раrty. Не умея вращаться с бокалом, я отошел к стене, где скучал человек со знакомой внешностью. Присмотревшись, я ахнул: Барышников. — Sveiki, — сказал я по-латышски, надеясь, что звезда приветит земляка. — Здрасте, — ответил Барышников без энтузиазма и, узнав новенького, спросил из вежливости, всего ли хватает. — Еще бы, — похвастался я, — нам дают три доллара в день: сигареты, сосиска и сабвей в одну сторону. — А у меня, — вздохнул Барышников о своем, — мосты обвалились и конюхам не плачено.

Стоит человек под нью-йоркским небом семидесятых и точно знает, что умеет писать и дружить. Его сковывают какие-то путы, например чужое мнение, но влечет настоящая свобода. Ему достаточно написать статью в «Новом Американце» — и читатели не чуют под собой ног от восхищения. Но про отношения с людьми, с самим собой и остальным миром тоже забывать нельзя. Рижскому самураю ничего не оставалось делать, как изучать науку бережного отношения к формированию своей будущей жизни. Об этом — вторая часть книги, которая называется «Amerika». Здесь Генис вдохновенно и серьезно рассказывает о своих порою милых, порою трагифарсовых приключениях в 1980-х и 1990-х. В Вене, Риме, на Бродвее, в Бруклине, в Париже — везде он учился жить хорошо, чтобы было комфортно с собой и друзьями. Здесь с ним уже неразлучны Петр Вайль (вместе они написали шесть книг), Сергей Довлатов и андеграундный певец, режиссер и художник Алексей Хвостенко.

«Третий берег» — заключительная и самая минорная часть книги. Генис подводит промежуточные итоги. Один из них, постоянно транслируемый впоследствии автором, выведен в беседе с Владимиром Сорокиным:

— Мы, люди, — пациенты онкологического отделения. В одной палате — цветы, медсестры улыбаются, в другой — окна с решетками и санитары с наколками, но конец один, и это единственное, что мы знаем наверняка. — Метафизика рождения и смерти, — поддакнул я, чтобы что-то сказать. — Про первое, — возразил Сорокин, — нас никто не спрашивал, а от второй мы всю жизнь пляшем.

Эта книга — предупреждение. Мы должны быть готовы к тому, что когда-нибудь, возможно, нам предстоит решать жизненные шарады еще круче, чем выпали на долю героев книги. Именно эта интонация — грустная и ностальгическая — и является основой «Обратного адреса»:

Если считать меня историей, то так оно и есть. Когда сегодня, уже совсем в другом веке, я разглядываю эти длинные, склеенные, чтобы все влезли, снимки, то радуюсь, что одни друзья на них молоды, другие — живы. На левом фланге пилястрами возвышаются дочки Смирнова: Дуня и Саша. Рядом с ними любой — метр с кепкой. Однажды сестры взяли меня под руки и подняли на смех. — Втроем, — обрадовались ведьмы, — мы напоминаем большую букву W. Рядом угадывается Битов, почему-то в маске коровы. Где бы мы ни встречались, на конференциях или за столом, я никогда не слыхал от него банального слова. Тем больше было мое удивление, когда в дни Грузинской войны мне попалась подпись Битова под своеобразным документом, назвавшим Америку врагом свободы и оплотом тоталитаризма. Живя здесь, я этого не заметил, но Битову, который редко ее покидал надолго, ничего не сказал. Я ведь до сих пор не знаю, как себя вести со взрослыми, которые были кумирами моего детства.

Влад Лебедев

Палка, палка, огуречик

В прокат вышла вторая часть «Стражей Галактики», и, пока фанаты умиляются живому поленцу Груту или косплеят наемницу Гамору, накладывая на лицо килограммы зеленого грима, американский ученый Ник Соусанис написал первую докторскую диссертацию в виде книги комиксов. Журнал «Прочтение» тоже следит за мировыми тенденциями и знакомит вас с тремя книгами о комиксах, которые стали сенсацией.

• Скотт Макклауд. Понимание комикса. Невидимое искусство / Пер. с англ. Василия Шевченко. — М.: Белое яблоко, 2016. — 216 с.

Кто автор? «Понимание комикса» создавалось больше года, однако идеи, которые легли в основу этого исследования, американский художник Скотт Макклауд вынашивал около девяти лет. Автор вышедшего в России летом 2016 года графического романа «Скульптор» рисует комиксы с 1984-го. Он работал над комиксами в DC и, кроме этого, создал собственную историю «ZOT!». Однако по-настоящему известным Макклауд стал благодаря работам, в которых графически изложил теорию комикса как искусства. «Понимание комикса» — первая из трех книг, переведенная на русский язык.
Что внутри? Моя сестра, увидевшая обложку книги, сказала: «Почему у главного героя нет глаз?» Она и не подозревала, что этот вопрос, в сущности, является ключевым в работе Макклауда. То, что мы видим, и то, что мы можем увидеть, если выйдем за рамки собственных представлений о реальности, — с этим противоречием создатели визуального искусства и люди, которым оно предназначено, сталкиваются ежедневно.
Что крутого? В книге вы найдете самое точное определение комикса, поймете, насколько важно правильно выбрать манеру изображения в зависимости от задачи, узнаете, почему комикс необходим так же, как кино, живопись, литература или иная форма искусства, и выясните, куда в комиксах исчезает время. Вам откроется множество нюансов, о которых вы даже не задумывались.
Для кого? Имейте в виду: «Понимание комикса» — это учебник. Его изучение займет не один час свободного времени и потребует вдумчивого подхода. Однако, поверьте, это будет одна из самых уникальных лекций в вашей жизни, конспект которой вы поставите на полку, чтобы возвращаться к нему снова и снова.

• Алексей Волков, Кирилл Кутузов. Тайная история комиксов. — М.: Издательство АСТ, 2017. — 336 с.

Кто автор? «Тайная история комиксов» — долгожданная новинка весны. Эта книга, по словам коллектива авторов — кураторов группы «OLD COMIX» во «ВКонтакте», — является «полной и окончательной историей американских комиксов, которую можно прочитать вместо всех этих комиксов и поражать своими познаниями окружающих». Аккурат попав в целевую аудиторию, я заплатила за томик на серенькой тонкой бумаге почти шестьсот рублей.
Что внутри? Помимо «тайны» вынесенной в заголовок у книги есть и та, что осталась на шмуцтитуле, — «Трусы поверх штанов». Провокационный подзаголовок — очевидная гордость человека, его придумавшего, — расположен внутри, несмотря на то, что авторы в обращении к читателю книгу называют именно так. «Кто будет покупать книжки про трусы?! — наверняка кричали в рекламном отделе. — Вашей шутки никто не поймет! Вы нам тираж продадите?» И зря. Потому что мы поняли и оценили. Заманчиво и тонко. Только вот почему «поверх штанов»? Все-таки супергерои, как и цирковые артисты, носят трико, ну или, на худой конец, лосины. Впрочем, на содержании книги эта неточность никак не отражается.
Что крутого? Глава, обозначенная авторами как «самая скучная», на деле оказывается крайне занимательной, как и скандальная часть, которая за ней следует. Дальше читатель непременно завязнет в именах художников и сценаристов, созданных ими героях, почивших или ныне здравствующих, запутается в том, кто из комиксистов перешел в DC, а кто в Marvel, и наоборот, так и не сумев сориентироваться в невероятном количестве информации, собранной авторами. Раньше ее приходилось по крупицам собирать на иностранных сайтах и фанатских форумах, а теперь она рядом, в «Трусах…» (как бы игриво это не звучало). Изюминкой книги, безусловно, является полный текст «Комикс-Кода», а также описание последствий, к которым комиксоиндустрию привело его введение.
Для кого? Книжка обязательная для тех, кто любит комиксы и, конечно, для тех, кто считает, что «комиксы для дебилов» и «деградировать после тридцати уже непростительно». Может, хоть чуточку приведет последних в чувство.

• Георгий Литичевский. OPUS COMICUM. — СПб.: Бумкнига, 2016. — 176 с.

Кто автор? Несмотря на то, что «OPUS COMICUM» нельзя назвать сенсацией в полном смысле слова, ее смело можно обозначить как важнейшую книгу в этой подборке. Живописные работы российского художника и теоретика современного искусства Георгия Литичевского находятся в собраниях многих музеев мира: от Третьяковской галереи до парижского Центра Жоржа Помпиду. Известный всему свету художник знаменит еще и своими комиксами, которые, по его словам, он начал рисовать раньше, чем узнал, что они существуют в природе.
Что внутри? Нарочитая простота стиля Литичевского позволяет, не отвлекаясь на графику, считывать смыслы, которые он вкладывает в работы. Его рисованные истории — отличный пример искусства восьмидесятых, когда все принимали участие в художественных выставках и акциях и поражались масштабности мысли концептуалистов. Добившись популярности не только в России, художник делает акцент на русскости комиксов, поскольку отечественные графические истории «должны открыто отражать — и даже воспевать — собственные русские корни».
Что крутого? Уровень юмора, который присутствует в каждом сюжете, легко оценить по названиям историй: «Зимние виды смеха», «Не учиться, не учиться и не учиться», «Розовый гной». Помимо собрания комиксов разных лет, в книге есть несколько текстов о художнике и, что особенно важно, о комиксе как виде искусства. Написанные самим Литичевским, искусствоведами Андреем Ерофеевым, Станиславом Савицким и профессором литературоведения Хосе Аланисом исследовательские статьи, а также интервью, взятые у него для журналов в 1989-м и в 2006-м годах, дают представление об истории зарождения советского комикса и особенностях его принятия в России.
Для кого? Поклонникам творчества Дмитрия Пригова и Льва Рубинштейна заказывать книгу без промедления, любителям тонкой иронии — тоже. Внутри вы найдете ответы на вопросы: «Что выбрал Левитан?», «Как справиться с любовью к трем вишням?» и «Что значит быть влюбленным в Айседору Дункан?» — ну и на более философские, без сомнения. Если в двух словах, то книга для странных. Если вы странный, то велкам.

Какие еще книги о комиксах нельзя пропустить: Илья Стогов «Эра супергероев. История мира в 5 журналах и 3 комиксах»; Стэн Ли «Как создавать комиксы»; Jessica Abel, Matt Madden «Drawing Words and Writing Pictures».

Анастасия Бутина

Михаил Гиголашвили. Тайный год

  • Михаил Гиголашвили. Тайный год. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 733 с.

Прозаик и филолог Михаил Гиголашвили — автор романов «Иудея», «Толмач», «Чертово колесо» (выбор читателей премии «Большая книга»), «Захват Московии» (шорт-лист премии «НОС»).

«Тайный год» — об одном из самых таинственных периодов русской истории, когда Иван Грозный оставил престол и затворился на год в Александровой слободе. Это не традиционный «костюмный» роман, скорее — психодрама с элементами фантасмагории. Детальное описание двух недель из жизни Ивана IV нужно автору, чтобы изнутри показать специфику болезненного сознания, понять природу власти — вне особенностей конкретной исторической эпохи — и ответить на вопрос: почему фигура грозного царя вновь так актуальна в XXI веке?

 

Часть первая
Страдник пекла

Глава 4. Дрянь Господня

Постепенно он отстал от опийного зелья: пришел день, когда не дали ни крошки ханки, вместо этого по совету чародейца Бомелия обманом опоили крепким сонным отваром и привязали к постелям, чтобы во сне перенес самое болезное. Спал без просыпу дня два, а потом начал приходить в себя.

Но чем больше здоровел телом, тем больше дух его впадал в панический бесперебойный страх — страх всего и перед всем. Сердце закатывалось под самое горло, мороз лил по костям, в зобу спирало — не продыхнуть. И не было вокруг никого, кто мог бы помочь, ободрить, выявить сочувствие — все только смотрели либо ему в руки, либо себе под ноги. И Федьки Шишмарева, любимого рынды, весельчака и скосыря, все не видать из Польши, куда был послан присматривать за послами, а также разузнать поближе, что за человек будущий король Стефан Баторий, — зело, говорят, лют и охоч до наших городов. И Родиона Биркина нет. И Нагие забыли. Даже Годунов носа не кажет…

А ныне с утра начались страстные шепоты за спиной: обжигали шею, облетали голову, вползали в уши, вылезали изо рта: «Госссподди, помилуй мя, грешшшшнаго…» И никак не расслышать связных слов, одно змеиное шипение: «Шшшш… Шшшш…» Уверен был, что это ссорятся его ангелы, хранитель с губителем. И втягивал лысую голову в плечи, закрывался периной, безнадежно ожидая рокового конца их ссор.

И целый день так было. За окном рокотал гром, небо тужилось, но дождем не испускалось. Засыпал и просыпался — шепоты возникали и пропадали.

А к вечеру, под серый свет из слюдяных окон, что-то страшное начало вспучиваться в послеобеденном сне (во снах он всегда был мал, слаб и беспомощен). Росло и розовело, пухло и рдело, как вымена той поросой свиньи, кою они с кремлевскими ветрогонами когда-то умудрились затащить на башню и скинуть оттуда, а потом, со свистом и улюканьем сбежав вниз, рассечь у подыхающей хавроньи брюхо, выволочь гадостные зародыши и растоптать их до праха.

Особо буйствовал Клоп. Мрачный и широкий, с вывернутыми губами, сын мясника Сытного приказа, он прибился к шайке князевых детей и, зная о своей ущербности смерда, жестоковал более других, желая себя показать, никому спуску не давая и воруя у отца разные ножи и топоры, тут же пускаемые в ход и проверяемые на какой-нибудь живности, будь то скот или человек. Злобы Клоп был лютой, но при молодом царе оседал на задние лапы, всем своим видом показывая покорство, в коем, однако, имелись сомнения — с ним надо держать ухо востро.

Да, не только та поросая свинья, но и многое другое из тварей бессловесных было скинуто с башен и стремнин. Первую кошку сошвырнули вниз, чтобы узнать, правда ли, что кошки всегда падают на лапы. Но какое там! Башня высока! Кошка лежала на боку, щеря клычки в посмертном оскале. Потом затащили черную собаку (что давеча являлась с того света с колокольцем), сбросили, она и гавкнуть не успела, но на земле еще дышала, отчего Клоп перепилил ей шею огромным ножом-пальмой из мясобойни.

А когда один залетный парень по прозвищу Сидело выиграл у них три раза сряду в кости, то его повели на башню — якобы расплатиться, там деньги спрятаны, — и невзначай, в ссоре, перевалили сообща через поручни. На земле парень лежал, как пьяный после попойки — косо раскинувшись, а вместо головы — красный бобон с багровыми лепестками…

 

Скольких лишил жизни самолично — не знал, после десятого со счета сбился. Первого, князева сына Тишату, зарубил топориком, когда им обоим было по двенадцать лет. На задворках Кремля повздорили из-за зерни — Тишата, прозвище получивший за свое хитрое тихоумство во всем, что делал, раз за разом выигрывал, да еще потешался, шептал на ухо соседу: мол, какой он будущий царь, когда даже в зернь выигрывать не в силах? И довел своими попреками до белого каления: Иван совлек с пояса топорик и, с первого раза попав Тишате по плечу, другим ударом разрубил ему череп так, что открылась серая складчатая мешанина, вроде мелких кишок. И от неожиданности онемел, и так бы и стоял перед тельцем Тишаты, что дергалось в последних судорогах, если бы не деловой Клоп — тот, вырвав топорик и кровавую руку при этом поцеловав, велел остальным побыстрее отволочь еще полуживое тело в угол и завалить камнями — скоро вместо Тишаты в грязном мусорном углу прибавилась куча щебня, поди разбери, кем и когда насыпана!

В тот же день, когда все были возбуждены от крови, еще один замухрыжистый баляба, обычно тихий Степанка, сперва довел их своими выкрутасами до гнева, а потом зачем-то приволок странный кувшин, набитый черным жестким волосом, что вызвало страх у молодого царевича, панически боявшегося всякой ворожбы и колдовства. Страх перешел в ярость, и он со всех сил хватил Степанку кастетом по виску — тот сложился вдвое, не пикнув, Малюта с Клопом дорезали его заточками-подковами, а тело сволокли в недорытый ров.

Понял тогда: раз я не был поражен Богом за человекоубийства, то можно распоряжаться жизнями рабов по своему усмотру и хотению, ибо Бог водит моей рукой во всем — и в хорошем, и в плохом! Если убивает — значит, так Ему угодно, сердце царево в руце Божьей! Если милует и награждает кого — и это токмо в Его власти! Да за что Бог должен карать меня, если Сам же сделал меня царем, дал в полное владение все вокруг и сказал: «Ты не убивец, ты судия, карающий крамолу»! Ведь учила же сызмальства меня мамушка Аграфена, светлая ей память и земля пухом:

— Это все — твое! Ты — царь, хозяин всего сущего вкруг тебя!

— И домы мои? — спрашивал. — И Яуза? И Кремль с боярами?

— И домы, и река. И Кремль с потрохами. И дьяки, и целовальники, и воеводы.

— И зверье в лесах — мое? — И зверье, и рыбье в реках, и птицье в небесах, и все поля и луга — все твое! Вся земля, все людишки — твои.

— И девки все мои?

— И девки, и бабы, и старухи с дитенками — все твое. Все, что живет, дышит и шевелится, — все твое! Ты царь!

Ей вторила бака Ака на своем ломаном наречии:

— Како един орлан царуе на небу, лев — в пустиню, риба-кит — в океану, так царь един правит на мире, без чужого сказа, подсказа и совету! — После чего мамушка Аграфена читала на ночь Голубиную книгу:

— Ночи черны от дум Господних, зори утренни — от очей Его… Ветры буйные от Святаго Духа… Дробен дождик от слез Христа… Помыслы людские — от облац небесных… Кости крепкие — от камней… Мир-народ — от телес Адамия… Цари в земле — от главы Адамовой, а первый над всеми царями царь — Белый царь, а это ты, Иванушка… Спи, золотце… Завтра будет новый день…

И маленький Иван на всю жизнь уразумел: раз все его — значит, со всем этим можно делать все, что захочется. А хотелось многого…

Прошка внес овсянку с медом, свежие калачи, икру, масло и настой из травы ча — подарок китайского богдохана: напуганный движением россов по стране Шибир к границам своей Желтой империи, богдойский царь то и дело посылал в Московию всякие всячины: то пару солдат из красной глины в рост человека (их выставили в Кремле напоказ рядом с чучелом громадного медведя), то искусно сотворенный из серебра дворец (ушел в казну), то порох особый, что влаги не боится и не сыреет (загрузили в подвалы Оружейной башни, где он все равно отсырел). А вот сухая черная трава ча — бросишь щепоть в плошку, зальешь окропом — и пей, набирайся сил и свежего дыхания, и зубы лимоном чистить не надо (лимоны присылались тоже из Китая, лично царю, поштучно). Напиток ча никому не давал пить, а пойманного на этом кухаря Агапошку окунул мордой в таз с горячим киселем, чему тот был рад и хвастал потом с красной волдырной рожей, что хоть и ошпарен, но жив, а мог бы за ослушание в петле болтаться!

Недобро проводив глазами Прошку, через силу спросил:

— Сам кашу из котла брал, как я велел? И мед? И калачи?

— Сам, сам зачерпнул, — ответил слуга, следуя приказу во избежание яда брать для царя еду только из общего котла, будто бы для себя, — а кому надо Прошку травить? Наоборот, Прошке, цареву слуге, с уважением лучшие куски подкладывали — а те шли царю, да без яду, коего он боялся всю жизнь.

Но все равно!

— Пробуй, лежака! — Сам стал давать слуге понемногу от всей еды на ложке и ноже, а потом кинул их в миску для грязной посуды.

Пригубливая горячий чай, стал смотреться в малое зеркальце (осталось от матушки), удивляясь темному цвету кожи. И шишак мозолистый на лбу как будто вырос — был с ноготь, стал с палец.

И колени никак не проходят. И ноги ноют так, что мочи нет, — на ступнях пальцы поскрючивало, суставы в буграх и шишах. И поясницу не разогнуть. Тело отказывалось служить духу, а разве стар он так сильно? Еще эта срамная язва навязалась на елдан!

Истинно говорят: что прошло — то в памяти затаилось, что течет — то умом созерцаемо, а грядущее душу нашу мечтами опутывает, тешит, холит, нежит… Сорок пять лет минуло с того мига, как он самодвижно, ранее времени, одним нетерпением вытащился из чрева матери, и помнит, помнит, как при рождении его снаружи звала какая-то светлая ангелица — дескать, быстрее, сюда, брось пуповину, за ту жизнь не держись, здешняя жизнь лучше, тут свет, а там тьма; а черная баба с крыльями его обратно в чрево втаскивала, крича, чтобы он этого не делал, что пожалеет об этом, ибо тут тихо, тепло и влажный покой, а там, снаружи, — сухая мерзость и пустой хаос… Да, куда лучше было бы в той тьме оставаться, чем по миру шлепать, в грехи обутому да в блуд одетому!

Сидя в постелях, мрачно озирался. Ничего бы не видеть! Не слышать! Дайте покою, занемог и духом, и телом! Душой стреножен, телом обездвижен — куда уж дальше!

— Прошка, полугар подай!

Взял принесенную бутыль хлебного вина, отпил из горлышка немало — а что делать, приходится вино пить, если ноги не ходят, даже в церковь тащиться сил нет. Домовую церковь, как и приемный зал, уже давно приказал запереть, обставу зала — столы и лавки — в чехлы поместить, чего им зря пылиться? Ему для молитв икон в келье хватит, а другие пусть идут в Распятскую церковь или в Троицкий собор — зря, что ли, там прорва монахов содержится?

Вино начало мелкими волнами растягивать тело изнутри, раскладывать мысли в голове. Но нет, какое там! Ничего не ладно, только кожа на лбу от мыслей вспучилась. Одно маячило: спасаться надо! Недаром всю ночь матушка Елена снилась в виде кошки, коя прыгала по горнице и мяучила, ища выхода. И Бомелий предупреждал, что большое горе маячит в звездах московского царя в этом году. И слепая волхитка напророчила недоброе по требухе петуха. И все кругом, кто защищать должен, к врагам переметнулись и смерти его желают, переветники сучьи, как те подлые рынды. И Белоулин из мертвых восстал. И Кудеяр объявился, а это самое опасное: ему Александровку взять — пара пустяков! Небось, и стража вся моя уже им подкуплена! Недаром каких-то пришлых чужаков видели в слободе! Одно к одному. Бежать. Да не в Тверь или Суздаль, там всюду достанут, а за пределы державы! А тут гори все белым пламенем, по словам пророка о Содоме и Гоморре! Не хотели иметь доброго и мудрого царя — пусть выбирают себе в водилы кого желают: хоть из Старицких — если найдут, конечно, кого в живых, или из Воротынских, или из поредевших Шуйских, или Семиона-дурачка, или из польских собак, или сына Ивана, или самого дьявола-папу! «Мне все едино! Не хотели сладкого — жрите теперь горькое, псы неблагодарные!»

Елена Чижова. Китаист

Новый роман букеровского лауреата Елены Чижовой написан в жанре антиутопии, обращенной в прошлое: в Великую Отечественную войну немецкие войска дошли до Урала. Граница прошла по Уральскому хребту: на Востоке — СССР, на Западе — оккупированная немцами Россия. Перед читателем разворачивается альтернативная история государств — советского и профашистского — и история двух молодых людей, выросших по разные стороны Хребта, их дружба-вражда, вылившаяся в предательство.

 

Первая

I

За стеклом гуляла метель. Снежные хлопья, вырвавшись наконец на волю, казалось, летят поперек ветра, но, отброшенные назад чудовищной скоростью рвущегося вперед состава, теряют последние силы, засыпая землю по эту сторону Хребта. Похоже, их гибельный порыв пропадал втуне: толстые белые сугробы уже лежали непроходимым слоем по обочинам железнодорожной полосы.

Нещедрый мартовский взнос в общее снежное дело — слишком малая толика к впечатляющим достижениям русско-сибирской зимы. Так думал молодой человек лет двадцати пяти, сидящий в кресле № 38. Стараясь ничего не упустить, он неотрывно глядел в окно. Первые полчаса там плыли спальные районы, превращающие Москву в любой крупный город Советского Союза: хоть Новосибирск, хоть Челябинск, хоть его родной Ленинград, по которому он, непривычный к дальним поездкам, уже успел соскучиться, но не настолько, чтобы и впрямь затосковать.

Торопясь поспеть за седыми от инея новостройками, пробежали дачные строения в белых пушистых малахаях. Их сменила тайга. Ели, сосны, лиственницы, пихты — высокие деревья, обложенные снежной ватой, стояли по ту сторону ограды, отделяющей режимную зону от девственного леса: на скорости, которую успел развить поезд, крупные ячеи сливались в сплошную сероватую полосу. Присмотревшись повнимательнее, он понял, что преувеличил разгул метели: снег не столько падает с неба, сколько летит из-под колес. За сутки, пока на здешней линии нет движения, рельсы успевает занести.

Разгоряченный металл, соприкасаясь с нетронутым снегом, превращает его в белое облако — оно-то и стелется по земле.

Электрическое табло над раздвижной дверью в тамбур вспыхнуло красными литерами:

СКОРОСТЬ 190 КМ/ЧАС.

Дождавшись, пока надпись, коротко мигнув, сама себя переведет на нем-русский, он сосредоточился на цифре, которая так и просилась в задачник по арифметике, где, неустанно соперничая друг с другом, бегали поезда с разными, но все-таки сопоставимыми скоростями. В данном случае, учитывая гипотетически скромные возможности даже самого быстрого пассажирского, не говоря уж о черепашьих почтовых, которые ползли из пункта А в пункт Б долгими снежными полустанками, соперничество получалось мнимым.

«Мнимый… — слово-леденец таяло во рту. — Я. Здесь. В этом вагоне… — ища избавления от кисловато-тревожного привкуса, он провел пальцем по стеклу. Подлинный холод, пронзивший подушечку пальца, — единственное доказательство: — Не сон. Всё — наяву».

Ленивое местоимение, которым он, не найдя ничего лучшего, воспользовался, вобрало в себя и волнующий показатель скорости, и белый шлейф, сопровождающий поезд, и это герметичное стекло — надежную защиту от трескучего, царствующего снаружи мороза, и гордость за родную страну, достигшую, кто бы что ни говорил, впечатляющих успехов в народном хозяйстве, и ровные ряды кресел: «Если бы не столики, точь-в-точь как в самолете…» — неудачное сравнение с самолетом только упрочило тревогу. По радио не объявляют, но известно: сизокрылым железным птицам случается падать и биться, особенно здесь, над тайгой.

«Но я-то не в небе, а на родимой земле, — резонное соображение, тем более на самолете он ни разу не летал, снизило накал опасливых ожиданий. Понемногу отходя от понятной в его обстоятельствах робости, он огляделся, отметив ковровую дорожку цвета топленого молока, пущенную по всей длине вагона. «Надо же, чистая… — учитывая московскую привокзальную слякоть, которую месили пассажиры, это казалось чудом. — Платформу, что ли, подогревают?» — если предположить, что в основе первого межгосударственного проекта лежат самые прогрессивные технологии, не такая уж безумная мысль. Новшества могли коснуться чего угодно, а не только конструктивных особенностей подвижного состава. Ему вспомнилась толкучка у турникета: пассажиры прикладывают билеты, провожающие — специальные пропуска-квиточки, которые получают, отстояв очередь в отдельную кассу, — на других направлениях ничего подобного нет.

Красные буквы побежали, складываясь в новую электронную строку:

БЕРКУТ ВАГОН № 6 02.03.1984.

На этот раз, покосившись на девушку, сидевшую в кресле напротив (похоже, его ровесница), он повел себя более благоразумно — подавил неосторожный вздох. Не хотелось выглядеть дикарем, которого изумляют плоды цивилизации. Тем более надпись на табло не содержала ничего особенного: название поезда, номер вагона, число, месяц, год, — всё как у него в билете. Билет и заграничный паспорт. Час назад, чувствуя замирание сердца, предъявил их проводнику. Теперь, прислушиваясь к колесам, отбивающим чечетку на рельсовых стыках, он напомнил себе: «Этот поезд — наше общее достижение. А не только российской стороны».

Сверхскоростную ветку, соединившую две столицы, ввели в эксплуатацию в 1981 году.

Проект, который газетчики называли «Великим прорывом» — собираясь в дорогу, он (на всякий случай, мало ли, придется отвечать на неудобные вопросы) сходил в Публичку, пролистал жухлые подшивки многолетней, с походом, давности, — стал возможен благодаря совместным усилиям правящих Партий, внешне-политических ведомств, научно-исследовательских и опытно-конструкторских организаций, разработавших и внедривших в производство новое поколение головных и пассажирских вагонов, и, конечно, целой армии строительных рабочих, которым пришлось трудиться в четыре смены, чтобы — всего лишь за одну пятилетку — поднять насыпь, проложить рельсы, а главное — пробить многокилометровый туннель в толще Уральского хребта.

«Правда», «Известия», «Ленинградский рабочий» — все центральные и местные газеты подробно рассказывали о том, как на обеих конечных станциях перестроили и переоборудовали вокзалы, которые и раньше-то походили друг на друга. Но теперь — за исключением незначительных деталей, призванных подчеркнуть особую национальную идентичность каждой из стран-участниц, — их дове- ли до полного единообразия. В передовых статьях то и дело мелькало горделивое словосочетание вокзалы-близнецы, поражавшее читателей своей новизной. Несколько месяцев, пока стороны не пришли к общему мнению, в специальных газетных разделах обсуждались повадки пернатых: коршунов, сапсанов, кречетов. (Шутники, упражнявшиеся в остроумии помимо средств массовой информации, предлагали составить нечто двуглавое.) В конечном счете международная комиссия выбрала самого крупного хищника. «Беркут» — этот представитель семейства ястребиных устроил обе стороны.

Единственное расхождение, по которому так и не удалось прийти к компромиссу, — ширина рельсовой колеи. Для себя Россия оставила прежнюю, европейскую. Это одностороннее решение — за которым советское руководство усмотрело следы былой враждебности, вызвало резкую отповедь. Наше внешнеполитическое ведомство, рупор ЦК КПСС, выпустило специальный меморандум, возложив всю ответственность за нарушение сроков пуска железнодорожной ветки на российский Рейхстаг. В ответном меморандуме «их Москва» заявила, что Россия «туточки ваще не при делах», дескать, российские инженеры предлагали недорогое, но весьма конструктивное решение, которое противоположная сторона отвергла без объяснения причин. Обмен жесткими нотами вызвал панические слухи: мол, проект повис на волоске. Или вовсе заморожен.

Через год выяснилось, что это не соответствует действительности. За короткий срок наши инженеры, трудясь стахановскими темпами, создали собственную оригинальную конструкцию — спецприспособление, на жаргоне газетчиков поддон. С помощью которого кузов советского вагона легко и просто приподнять и переставить на российскую ходовую часть.

Выступая на торжествах, посвященных открытию прямого сообщения, официальные лица призывали к дальнейшему более тесному сотрудничеству, основанному на взаимном доверии, больше не поминая ни неприятный эпизод с «поддоном», ни — если брать шире — долгий и трудный путь, который СССР и Россия прошли от Соглашения о перемирии, коим завершилась страшная кровопролитная война, до полноценного Мирного договора, подписанного 20 мая 1978 года, — в обеих сопредельных странах одинаково праздничный день.

Ввод в эксплуатацию сверхскоростной железной дороги, соединившей две столицы, стал своеобразным рубиконом, новой точкой отсчета. Начиная с этой даты (листая желтоватые подшивки, он невольно это отметил), исчезло, будто кануло в Лету, прежнее газетное словосочетание, привычное советскому уху: временно оккупированная территория.

Уйдя из официальной, оно сохранилось в разговорной речи.

Поговаривали, будто на перегоне от Москвы до Хребта каждые десять километров стоят караульные вышки. Слухи, однако, оказались беспочвенны — теперь он убедился: никаких вышек. Только деревья — плыли за окном «Беркута», слегка покачиваясь на ветру.

Неправдоподобно огромная скорость, которую поезд развил на этом, прямом как стрела, участке дороги, смазывала картинку. И стволы, и вечнозеленая масса — всё сливалось в сплошную преграду: не прорваться никакому ветру. Впрочем, ветер и не пытался, довольствуясь одними вершинами, раскачивал из стороны в сторону. Вдруг, ни с того ни с сего, подумалось: «Захочет — прорвется. Ветер — опытный зэк…»

Взглянув на девушку, занимавшую кресло № 39, он поспешил отделаться от этой мысли, однако странная нелепая мысль не исчезала. Скорее упрочилась. Ему даже почудилось, будто деревья по обеим сторонам железной дороги выросли не сами собой. А кто-то, в здешних заповедных местах обладающий всей полнотой власти, вывел их из леса, расставил вдоль полотна, отдав приказ горестно покачивать головами, провожая уносящиеся на Запад поезда. Пожалуй, он бы не удивился, когда, упустив серебристый хвост мгновенно промелькнувшего состава, вечнозеленые деревья выстроились бы широкими лесополосами — по четыре ствола в затылок — и, подчиняясь яростному лаю сторожевых овчарок вкупе с отрывистыми окриками охраны, двинулись в глубь тайги.

Но одернул себя: «Овчарки, вооруженная охрана… Это там, за Хребтом». Хотя здесь это тоже было, но раньше, не на его памяти. Местные лагеря перевели на юго-восток, к китайской границе, в конце сороковых.

Кстати, о Китае. Когда мандарин отправляется в путешествие, жители его провинции тоже выходят на большую дорогу и, расположившись друг от друга на некотором расстоянии, ждут, когда их главный начальник проедет мимо, чтобы поприветствовать его особенным образом, пожелать счастливого пути… Он уже было погрузился в приятные тонкости древнекитайских обрядов, но его окликнули.

— Ты до конечной? — Девушка, сидевшая напротив (за все это время она не проронила ни слова, но он все равно различал в ней чужое, выдававшее россиянку. «Немецкая овчарка» — эта мысль явилась, едва он вошел в вагон, на всякий случай сверившись с билетом, пристроил на крюк шапку-ушанку и водрузил на багажную полку синий матерчатый чемодан), не назвала город — последнюю станцию на этой режимной ветке. Оценив ее нежданную деликатность, он кивнул и почувствовал себя увереннее. Даже пейзаж за окном переменился: теперь ему казалось, будто деревья радостно качают колючими кронами, торопясь пожелать ему доброго пути.

— Ты оттуда? — она махнула рукой против хода поезда.

Сказать по правде, ее назойливое ты коробило.

Но когда к тебе обращаются, глупо сидеть сычом лишь на том шатком основании, что девушки, к которым привык сначала в школе, а потом в институте, и разговаривают, и выглядят иначе. «Не стоит оценивать захребетников по нашим меркам. На то и заграница, чтобы все другое…» — так он подумал, но вслух спросил:

— А что, заметно?

— Ага. — Узколицая девица, похожая на юркую щучку, кажется, отбросила не только уважительное местоимение, принятое меж случайных попутчиков, но и всяческие приличия: откинувшись в кресле, оглядела его с ног до головы.

Хочет — пускай смотрит. За свой внешний вид он был спокоен. Костюм, пальто, ботинки на меху, даже нижнее белье — трусы, футболки, теплые каль- соны (Геннадий Лукич называл их егерскими) — выдали накануне поездки. Вопросами гардероба занимались два младших офицера — один снимал мерки, другой записывал в блокнот. Вещи, аккуратно подобранные и сложенные в чемодан, передали по описи. Переодеться перед самым отъездом. Все старое оставить дома. Таков приказ. Первый в его жизни, под которым поставил свою подпись.

Мать перебирала новые вещи, читала нем-русские ярлычки. На всякий случай у него было готово объяснение: командированным полагаются талоны, спецсекция в ДЛТ на последнем этаже, вход строго по пропускам. Когда надел пальто, мать кивнула: «Теплое. На вырост». В плечах и правда обвисало.

Вот тебе и импортное, по меркам. Видно, не всё импортное хорошее, бывает, и перехваливают — подумал про себя. А вслух, сухо и непокладисто: «Значит, будем расти».

На людях мать не плакала, только не сводила глаз. «Как на фронт провожает», — он чувствовал тяжелеющее сердце. Хотелось приободрить, утешить. Нет уехавших, кто не вернулся бы обратно — его любимая фраза из «Книги перемен»: толкование к гексаграмме «тай». Хорошо, что вовремя спохватился. У старшего поколения своя память. В их памяти всё наоборот. Уезжают, чтобы никогда не возвратиться.

Михаил Шишкин. Пальто с хлястиком

Прозаик Михаил Шишкин родился в Москве в 1961 году, живет в Швейцарии. Автор романов «Записки Ларионова», «Взятие Измаила», «Венерин волос», «Письмовник» и литературно-исторического путеводителя «Русская Швейцария». Лауреат премий «Национальный бестселлер», «Русский Букер», «Большая книга». В новой книге короткой прозы автор пишет о детстве и юности, прозе Владимира Набокова и Роберта Вальзера, советских солдатах и эсерке Лидии Кочетковой… Но главным героем — и в малой прозе это особенно видно — всегда остается Слово.

 

Гул затих…

Много лет назад я всё знал.

Я ничего еще тогда не написал, но знал про себя, что — писатель. Вернее, писал много, но ничего не получалось довести до конца. Я уже вроде бы существовал, ходил в школу, ездил на метро, ел, пил, но еще не стал настоящим. Существование необходимо доказать, поставив в тексте последнюю точку.

Мне была открыта сокровенная тайна мироздания. Все сущее состоит из атомов и прочей невидимой дряни, которую никто не видел и не щупал, каких-то там элементарных частиц. Но они-то, в свою очередь, состоят из букв.

Я знал, что будет потоп. Обещали ведь, что не будет, но наврали. Обязательно придет. Каждому — по потопу. И нужно спастись. Сколотить свою лодчонку. Написать свою книгу. Найти нужные слова, которые переживут сорок дней разверзшихся хлябей небесных.

Мы жили на «Щелковской», в хрущобе на 13-й Парковой, на последнем, пятом этаже, и поверх деревьев из окна виднелось здание местной школы, с четырьмя медальонами на фронтоне — писательские головы в профиль. Они тоже всё знали и всю жизнь строили каждый свой ковчег. Что там осталось от их эпох? Брички? Кринолины? Примусы? Соседи? Прохожие? Любимые? Пшик. Их книги и стали теми эпохами.

Все дело было в том, — знал я, — чтобы написать правильные слова. Вот ученики встретили Его на пути в Эммаус и не узнали. Не поверили. Ведь в гроб сошел. И еще никто никогда не воскресал. А Он им: Посмотрите на руки мои и на ноги мои. Это — Я Сам. Осяжите меня и рассмотрите; ибо дух плоти и костей не имеет, как видите у меня. И еще спросил: есть ли у вас здесь какая пища? Они подали ему, что ели сами, печеную рыбу. И взяв ел пред ними.

Все дело в печеной рыбе. Рыба-то настоящая. Мертвые рыбу не едят.

Я в гроб сойду. На третий день восстану.

Сам текст «Живаго» после Бунина и Набокова казался какой-то расползшейся словесной тушей, но стихи из романа я знал наизусть. Они меня спасали.Чаще в переносном смысле, но иногда в прямом.

Я учился на Арбате и ездил каждый день по часу туда и обратно. От нас до «Щелковской» можно было подъехать пару остановок на автобусе. Там ходили 52-й, 68-й, лучше, конечно, на 516-м, тот промахивал 11-ю Парковую экспрессом.

Помню, возвращался зимой из школы, выхожу из метро, страшный мороз, темно уже, автобусов нет, толпа огромная собралась, все топчутся, мерзнут, ругаются. Я пообедать не успел, а тут запах от горячих беляшей ноздри дерет — бабка в валенках продает беляши из огромного парного чана. Купил два беляша, сжевал, в животе сразу резь. Ноги задубели, пальцы от мороза ноют, нос вот-вот отвалится. Автобусов все нет. Люди, матерясь, идут пешком. Потоптался и тоже поковылял.

Плетусь в морозной темноте с резью в желудке и спасаю себя волшебными строчками:

И, как сплавляют по реке плоты,
Ко Мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.

И я тогда знал, что это Пастернак сказал про себя. Это он сошел в гроб, а потом восстал. Мы же ездили к нему в Переделкино на кладбище, и я знал, что там, под камнем, его не было. Вот рядом кладбище старых большевиков — там все шеренгами лежали на месте, где положили. А Пастернак там быть просто не мог, потому что он шел со мной по пути со «Щелковской» на 13-ю. Мимо один за другим проносились пропавшие автобусы, наверно, делали крюк через Эммаус. А он шагал со мной. В могиле его быть не могло, потому что он был во всем вокруг меня. Он был всем — паром изо рта, и полупустым 516-м, и съеденным беляшом, и резью в кишках, и задубевшими ботинками, и ледяными раскатанными на тротуаре дорожками, и матом, и звездами, и продрогшими пятиэтажками, и каждым, кто в них ютился.

Я знал, что это к нему на суд поплывут столетья, как плоты.

Знал, что и я поплыву когда-нибудь к нему на суд.

Тогда я все это знал.

А теперь пишу эти строки, за окном дождь, бесконечный, вот уже сорок дней никак не остановится, — и не знаю.
За стеклом в накрапах — игрушки разбросаны на мокрой траве. В алой пластмассовой песочнице потоп для человечков из лего. Розы положили свои тяжелые головы друг другу на спину, как лошади.

Может, я растерял то сокровенное знание по дороге?

Ведь я знал всё, кроме времени. Да и не мог знать. Просто его еще не было. Было только будущее и не очень настоящее настоящее, походившее на затянувшееся предисловие.

Время — это когда ты смотришь в зеркало и удивляешься: откуда эта чужая седина? Откуда эта чужая морщинистая кожа?

И все еще тянутся те три дня до воскресения. И никакого Эммауса.

А в ту соседнюю школу с классиками на фронтоне мне пришлось походить.

Мама была директором в нашей 59-й на Арбате, и она меня выгнала. Последней каплей был субботник. Я ушел с ленинского коммунистического субботника и увел с собой половину класса. Так что доучивался по месту жительства.
В новой школе было великое преимущество — вставать не нужно было рано. Из дома выходил за пять минут до звонка. Правда, это оказалось единственным и последним преимуществом.

По литературе проходили Толстого. Чуть ли не на первом же уроке — классное сочинение по «Войне и миру». Все открывают учебники и списывают. У нас это было бы немыслимым. С другой стороны, хоть перестали плевать друг в друга мокрыми катышами через трубочки от шариковых ручек.

Почти всем моим новым однокашникам литераторша поставила пятерки, мне единственному досталась тройка. На вопрос умника «а почему?», получил ответ:
— Отсебятина.

Отсебятина! Кажется, впервые тогда почувствовал, что критика может быть наградой.
— Но Толстой ведь тоже — отсебятина.

Как она оскорбилась за Льва Николаевича, и за «Войну и мир», и за всю русскую литературу!

Какое чудесное слово — отсебятина! Спасибо тебе, русский язык!

Сказать, что новенького не полюбили, — ничего не сказать.

У нас в школе «война» была цирком с отставным полковником на арене. А тут всё оказалось по-другому. Здесь у военрука на уроке был порядок, как на Красной площади во время парада, все даже сидели навытяжку и к доске выходили торжественным шагом, оттягивая носок. «Калашников» разбирали и собирали, завязав повязкой глаза, с секундомером и удалью. На своего майора юноши, не говоря уже о девушках, смотрели влюбленными глазами. И вообще, класс, который только что бесился и срывал урок беременной биологичке, на НВП было не узнать.

Военрук был совсем еще не стар, в отставку вышел по ранению, левая рука всегда была в черной перчатке и звонко стучала, когда он опускал ее на стол. Про него говорили, что он «исполнял интернациональный долг» где-то за границей, но это военная тайна. Короче, он был героем.

На первом же занятии новенький заявил, что он пацифист, в людей стрелять никогда не будет и до автомата не дотронется. Предупреждение, что он получит плохую отметку, вызвало у него лишь снисходительную усмешку.

— Но скоро класс поедет на стрельбы, мы будем соревноваться с другими школами. Ты же не хочешь подвести твоих товарищей?

Но и этот аргумент не поколебал стойкость пацифиста.

Помню, что услышал в голосе майора настоящую печаль. Он сказал с горечью:
— Ты — плохой патриот, Шишкин. Когда начнется война, твои одноклассники пойдут умирать за родину, а ты станешь дезертиром.

И его черная перчатка поставила деревянную точку.

Это прозвучало приговором, а я, может, впервые ощутил, что такое чувство собственного достоинства. Это когда тебя будут бить, и ты к этому готов.

Меня били за гаражами, около школьной помойки. Парни из класса выкрутили мне руки, и по очереди от каждого я получил под дых.

Потом засунули в бак с мусором.

Те, что в медальонах на фронтоне, отвернулись, только косились и еле слышно сквозь зубы: а ты как думал? Ты на нас посмотри! Нас тут самих построили — в затылок друг другу по стойке смирно. Кто это из наших сказал, что вечность на самом деле — изба с пауками? Wishful thinking! Вечность — это когда тебя, не спрашивая, во все дырки. Но им надо всё простить, ибо не ведают, что творят. Нас построили — и тебя построят. Будешь шагать в ногу и смотреть в затылок. Не сахарный, не растаешь. Die erste Kolonne marschiert, Сусанна должна ждать старцев,жизнь прожить — не поле перейти. Понимаешь,это — наша страна. Но они ее оккупировали. И ты в плену. Война. И они, оккупанты, могут сделать с тобой что захотят. Урыть, отмудохать, облевать. Но им недоступно твое сокровенное знание. Это ведь только им, наивным, кажется, что они начальник, а ты дурак. Чудаки, право слово! Не однорукий майор имеет над тобой власть, а ты над ним. От тебя только зависит, исчезнет он или останется. Захочешь, когда-нибудь возьмешь и воскресишь его, скажешь ему, давно сгнившему, выйди вон! — и он тут как тут выскочит из небытия и снова вздохнет горько: «Шишкин, ты плохой патриот!» Вот увидишь, всё так и будет! На войне нужно победить. Победить — это выжить, чтобы написать. Или написать, чтобы выжить. Что-то мы тут запутались, но это не важно. Короче, выжить, чтобы написать, чтобы выжить. Вот это твоя война, и ты не дезертир. Помни, ты в плену у врагов, у тебя есть то, чего нет у них, — твое сокровенное знание, за которое ты отвечаешь. И, кстати, черную перчатку с деревянным стуком возьми себе, пригодится! Можешь потом отдать какому-нибудь проходному персонажу, такие детали запоминаются. И главное, заруби себе на носу: победить — это поставить точку в конце текста.

На следующем уроке военного дела новенький взял автомат и стал его разбирать.

И я знал, зачем это делаю. Это была моя война, и я не был дезертиром.

Однорукий военрук тогда сказал не «если» будет, а «когда». Странно, казалось, у всех была уверенность, что войн больше не будет. А войны потом пошли гуськом и оравой. Так что возможностей умереть за родину было достаточно. Умирай не хочу. Наверно, у майора тоже было какое-то свое сокровенное знание.

Когда началась афганская, я был студентом. В педагогическом институте на ром-герме была военная кафедра, из нас готовили переводчиков. Раз в неделю мы ходили строем и учились переводить допросы пленных солдат Бундесвера.

После четвертого курса нас отправили в летние лагеря под Ковровом недалеко от Владимира. Вернувшись оттуда, я взахлеб настрочил повесть. Впервые я поставил точку в конце текста. В нем было много мата, задора, молодой злобы и радости слов, короче, в тексте было до отвала первого писатель ского счастья и рядовой Говнюк писал письмо космонавтке Терешковой.

Произведение с названием «Пиф-паф, ой-ой-ой!» получилось очень юношеским, и поэтому юноша через какое-то время его уничтожил.
Был бы камин, не было бы проблем. Рукописи, понятное дело, не горят. Но я положил тот текст в мусорное ведро и вынес на помойку. Вот вопрос: выброшенные на помойку рукописи не горят?

Давид Фонкинос. Мне лучше

 

  • Давид Фонкинос. Мне лучше / Пер. с франц. Н. Мавлевич, М. Липко. — М.: Издательство АСТ: Corpus, 2016. — 480 с.

     

    Давид Фонкинос, увенчанный в 2014 году сразу двумя престижными наградами — премией Ренодо и Гонкуровской премией лицеистов, — входит в десятку самых популярных писателей Франции. Герой романа «Мне лучше» — ровесник автора, ему чуть за сорок. У него есть все, что нужно для счастья: хорошая работа, красивая жена, двое детей, друзья. И вдруг — острая боль в спине. Врачи разводят руками и советуют искать психологические причины. Приходится разбираться со своим прошлым, выяснять отношения с детьми, с родителями, с женой. Благополучие трещит по швам, а поиски исцеления превращаются в настоящий квест.

     

     

    Часть вторая

     

    1

     

    Я несколько раз сверялся с картой. Никогда не слыхал о такой улице, да и района этого не знал. И боялся опоздать — этот страх доказывает, что в отношениях пациент — врач равенством и не пахнет. Врачи имеют право заставлять нас ждать, для этого у них даже имеются специальные помещения. Если же пациент позволит себе опоздать хоть на две минуты, это считается весьма предосудительным. Не говоря уж о загадочном законе подлости: обычно, если вы приходите точно в назначенное время, вам приходится ждать, но если вы хоть раз чуть запоздаете, то врач именно в этот день каким-то чудом окажется пунктуальным.

    Адрес целительницы мне дала Алексия, сестра жены.

    Она подошла ко мне на поминках и сказала:

    — Говорят, у тебя болит спина.

    — Э-э… ну да, — ответил я, помявшись, уж очень неуместный был разговор.

    — Я знаю одну очень сильную биомагнетизершу. Сходи к ней. Она тебе откроет чакры, и, увидишь, станет лучше.

    — А-а… спасибо.

    — Нет, правда, сходи! Поверь мне!

    И я решил последовать ее совету. Постаравшись забыть все то, чего наслушался от Элизы. «Сестрица окончательно свихнулась! Знаешь про ее последнюю блажь?» Про последнюю я не знал. Каждая новая выходка Алексии оказывалась похлеще предыдущей. Самой свежей новостью, дошедшей до меня, было то, что она возомнила себя родственницей Рамзеса и собиралась уехать в Египет. По мне, все это было просто смешно. То, что жена относила на счет слабоумия, мне казалось забавными причудами. За долгие годы у меня сложилась собственная теория, объясняющая отношения сестер. Элиза была отцовской любимицей, вот Алексия, младшая, и старалась, как могла, привлечь к себе внимание. Видимо, я был недалек от истины, потому что смерть отца лишила смысла их соперничество. Алексия теперь присмирела; лишившись целевой аудитории, она уже не испытывала такой острой потребности самоутверждаться. Но это привело к печальным последствиям: сестры все больше отдалялись друг от друга. Они и без того общались эпизодически, когда же умер отец, общение и вовсе оборвалось. Авторитарная личность способна уничтожить все автономные связи между своими подданными. Я никогда не понимал, почему Элиза так относится к сестре. Добрая и общительная по натуре, она мгновенно черствела, как только речь заходила об Алексии. Мне часто казалось, что она к ней несправедлива, что она злится и выходит из себя беспричинно, но в конце концов пришел к выводу, что разобраться во внутрисемейных отношениях очень трудно. Мы, зятья, — родня, как говорится, не кровная, а так — сбоку припеку в этом запутанном семейном клубке. Свойственники родственникам не чета, свои, да не очень. Лично мне Алексия всегда очень нравилась, и я поблагодарил ее за совет. Было так трогательно, даже удивительно, что она озаботилась моей болезнью. Выходит, они с Элизой все же что-то друг другу рассказывают, вот даже обо мне говорили. Между тем спина моя и на похоронах, и вообще с той минуты, как я узнал о смерти тестя, вела себя очень тихо. Как будто тоже соблюдала траур. Но уже на обратном пути, в машине, стала потихоньку о себе напоминать. На последних километрах перед Парижем мне стало совсем худо — не только от боли, но еще и от того, что я старался ее скрыть. Не хотел еще больше удручать жену своим недомоганием, на нее, бедняжку, и так неподъемное горе свалилось.
     

     

    2

     

    Интенсивность боли: 7
    Настроение: тяга к паранормальному

     

     

    3

     

    И вот через два дня я с опозданием явился к «биомагнетизерше», не очень понимая, кто она такая и чего от нее ждать. В моем понимании слово «магнетизерша» было синонимом целительницы. Я представлял себе, что она будет лечить меня наложением рук, изгонять болезнь при помощи заклинаний и паранормальных флюидов. И возлагал на это туманное действо невероятную надежду, подобно тому как отчаявшиеся люди бросаются в первую попавшуюся секту. Боль довела меня до такого состояния, что я готов был поверить во что и в кого угодно, лишь бы получить хоть какое-то облегчение. Раз рентген и МРТ ничего не дали, а остеопат сделал только хуже, так почему бы не попробовать нетрадиционные методы этой особы?

    Всю дорогу я думал: а как вообще человек становится целителем? В нем вдруг открывается некий дар? Или этому можно научиться? Может, есть какая-нибудь такая школа, вроде Хогвартса в «Гарри Поттере»? И каково это — быть целителем? Это же значит обладать магической силой! Может, она помогает искать свободные места на парижских стоянках? Все эти мудреные вопросы я задавал самому себе, чтобы отвлечься. Потому что, честно говоря, предстоящий визит меня немножко пугал.
     

    В приемной никого не было. Хороший это знак или дурной? А через минуту-другую из кабинета вышла женщина. И медленно, не глядя на меня, пошла к выходу. Как в замедленной съемке в кино, но мы были не в кино. Что-то в этом дефиле меня зацепило, но что? Может, ее колени? Да, движение коленей. Рапсодия коленных чашечек. От выпорхнувшей внезапно незнакомки исходила какая-то неуловимая грация. Сколько ей лет? Трудно сказать. С равным успехом можно дать от тридцати двух до сорока семи. Я думал, она меня не заметила, но у самого выхода она ко мне обратилась:

    — Она великолепна, вот увидите.

    — Это вы великолепны!

    — Простите?

    — Нет-нет, ничего…

    Она усмехнулась и скрылась за дверью. Скорее всего, приняла меня за нахала, пристающего к женщинам в очередях. Совсем не мой случай. Обычно я не в силах выдавить из себя ни звука. Сколько раз отвечал многоточием. А тут слова будто вылетели сами собой, помимо моей воли — прямой бунт тела против ума. И не иначе, как на то была причина. Наверно, помещение пропитано магнетизмом. И люди здесь становятся другими. Обретают свое освобожденное Я. Другого объяснения вырвавшейся у меня реплике «Это вы великолепны!» я не видел. И тут появилась сама биомагнетизерша.
     

    Я снова исполнил свою неизменную арию: рассказал, что и как у меня болит. Повторил, что никакого объяснения боли найти не могу. Вот уже неделю я работал коммерческим агентом своей хвори. Ходил по врачам и расписывал ее патентованным спасителям. Биомагнетизерша внимательно меня выслушала, что-то помечая в блокноте. Выглядела она совершенно нормально. Ничего общего с тем, что я воображал: ни одеяний из звериных шкур, ни бус из ракушек. Мне рисовалась этакая тетка-хиппи, которая будет принимать меня в полутемной комнате, где клубится ладанный дым и ромашковый пар. Ничего подобного. Кабинет самый обычный, а его хозяйка похожа на специалистку по профориентации для трудных подростков.
     

    Но это только с первого взгляда. Чем дальше, тем больше она казалась мне странноватой. Когда я изложил свои жалобы, она посмотрела на меня и долго не сводила глаз, не говоря ни слова. Как это понимать? Сосредоточиться хотела, что ли? Но очень, знаете ли, неуютно, когда на тебя так вот молча кто-нибудь уставится. Начинает казаться, будто ты в чем-то виноват.

    Я не выдержал и спросил:

    — Может, мне лучше лечь?

    — Нет. Не шевелитесь.

    Ну, ясно, магнетизерша приступила к делу. Надо смотреть пациенту в глаза. Через зрачки прямо в душу. Дурацкий метод — вместо того чтобы расслабиться, я, наоборот, костенел под ее взглядом. Или так и задумано? Она хотела, чтобы мне стало не по себе и мое тело как-то себя проявило. То есть так могло быть — это просто гипотеза. На самом деле я понятия не имел, что и зачем она делает. Наконец она медленно, очень медленно подошла ко мне.

    — Разденьтесь до пояса и лягте.

    — Хорошо, — ответил я послушно.

    Мне стало жутко. Этот цирк не для меня. Мой интерес к сверхъестественному не шел дальше гороскопов, которые я иногда читал в газете. Магнетизерша с закрытыми глазами, не прикасаясь, провела рукой вдоль моего тела. Будто мысленно призывала бога-исцелителя. В тот момент я не чувствовал боли. Меня захватил идиотизм происходящего. Что она собиралась со мной сотворить? Я что-то ощущал — не знаю что. В этот короткий миг я словно перенесся в какой-нибудь русский роман.
     

    А потом магнетизерша сделала шаг назад. Снова молча впилась в меня глазами и выдала свое заключение:

    — Природа ваших болей — психологическая.

    — …

    — Медицина тут ни при чем. — Она перестала сверлить меня взглядом.

    И отвернулась — сыграла свою роль, и все. Я же, распростертый на кушетке, остался один-одинешенек.

    — И что это значит? — пролепетал я, принимая сидячее положение.

    — Мне больше нечего сказать. Вам не требуется лечение.

    — …

    — Причина всего в вашей жизни. У вас есть проблемы, которые надо решить.

    — …

    — Сходите лучше к психологу.

    — …

    — С вас сто пятьдесят евро.

    Конец. Я онемел. Было понятно, что она меня уже вычеркнула. Незачем расходовать свой магнетизм на такого, как я. Осталось поскорее выметаться. Мне все это не нравилось. Чем я, в конце концов, виноват, что моя болезнь вне ее компетентности! Она смотрела на меня так, будто я отнял у нее время даром. Ничего себе даром — за такую-то цену! Я вынул чековую книжку, но она поморщилась, словно бы говоря: «Вдобавок ко всему, вы собираетесь расплачиваться чеком?» На счастье, у меня были при себе наличные. Хоть эта субстанция легко перешла из рук в руки.

Марина Степнова. Где-то под Гроссето

 

  • Марина Степнова. Где-то под Гроссето. — М.: Издательство АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2016. — 282 с.

     

    Новая книга Марины Степновой «Где-то под Гроссето» — это собрание историй о людях, которых не принято замечать, да и они сами, кажется, делают все, чтобы остаться невидимками. На самом деле, их «маленькие трагедии» и «большие надежды» скрывают сильные чувства: любовь, боль, одиночество, страх смерти и радость жизни. Все то, что и делает нас людьми.

     

     

    Боярышник


     

    Слово, которое я первый раз в жизни читаю вслух, — «мёд».

    Банка стоит на кухне — литровая, перевернутая, вся в солнечных липких наплывах. Остатки мёда торжественно стекают по стеклянным бокам в заботливо подставленную пластмассовую крышку. Все до последней капельки. Мёд — дефицит. Я его не люблю. Мёд означает простуду, окрашенную в тревожные, праздничные тона: розовый тетрациклин, голубой больничный листок, багровый жар воспаленного горла. По горячему белому молоку плывут желтые медово-масляные разводы. Ухо стреляет ярким, лиловым, грозовым. Я рыдаю, отбрыкиваюсь от маминых проворных рук, нападающих со всех сторон с капельками, компрессом, стареньким пуховым платком. Примиряет меня с простудой только камфара. Она хорошо пахнет, по-летнему — сухо, жарко, и на самом дне этого горячего аромата стрекочут тоже горячие температурные сверчки.

    МЭ. ЙО. ДЭ.

    Тут написано «мёд»?

    Мама оборачивается — невысокая, легкая, молодая. Руки у нее в фарше, фаршем полна миска — много-много красно-белых пухлых червячков. Я люблю котлеты (с соленым огурчиком), папа — суп с фрикадельками, старший брат — пельмени. Мама успевает приготовить для всех. Она вообще всё успевает: делать ремонт, стирать, два раза в день мыть полы и работать на полторы ставки. Мама — врач в медсанчасти. Как она скажет, так и будет. Это я знаю твердо. Все знают. Мама в доме главная. Зато папа защищает всю страну. Он офицер.

    Тут написано «мёд»? Я показываю на банку пальцем, хотя меня уже убедили, что это неприлично.

    Ты откуда знаешь? Тебе баба Маня сказала?

    Баба Маня — наша соседка. Когда меня не с кем оставить, бабе Мане стучат прямо в стенку и она прибегает, сухенькая, востроносая, шустрая, крепко пахнущая потом, кислой капустой и рыбным ́ пирогом. Пирог баба Маня делает с тюлькой. Тюльки, поджав ротик, смотрят из теста — каждая одним испуганным круглым глазом. У них даже хвостики целые! Мама не ест, брезгует, а мне вкусно. Бабе Мане сорок пять, и я очень ее жалею: такая старая. Мама дает ей рубль и говорит: Посидите с ребенком, пожалуйста. Посидеть — это просто такое слово. На самом деле мы с бабой Маней не сидим, а ползаем — по ковру, потом за креслами и снова по ковру. Играем в скорую помощь. Когда баба Маня устает и сдается, я делаю ей операцию. Аппендицит! Это мое любимое слово. Когда я вырасту, тоже обязательно буду врачом.

    Нет, не баба Маня. Это я сама прочитала.

    Мама хмурится. Не верит. Мне четыре года, я давно знаю все буквы, очень давно. С полутора лет. Но читать меня никто не учил. Бабушка считает, что учиться читать так рано — вредно. Бабушка — учительница и потому главнее мамы. Летом, когда меня отвозят к бабушке, мама слушается ее так же, как я. Даже еще лучше. С бабушкой не забалуешь. У нее губы в нитку, и она ни разу в жизни меня не поцеловала.

    Пойдем. Мама моет испачканные фаршем руки под краном и вытирает их — тщательно-тщательно. Пойдем и проверим.

    И мы идем.

    В нашей с братом комнате очень много книг. И во всех остальных комнатах — тоже. Мама стоит, нахмурясь, по щиколотку в щекотном солнечном свете. Март. Окна еще заклеены, но ликующее воробьиное чириканье уже прорывается сквозь двойные рамы, стянутые лейкопластырем. Между рамами лежит посеревшая за зиму вата — для тепла. Мама берет с полки «Колобка». Нет, это ты наизусть знаешь. Лучше вот эту.

    Мама сажает меня на кровать и сует в руки книжку. Большую. Очень большую. «Сказка о Золотом петушке». Я знаю в ней наизусть только картинки — очень красивые.

    — Читай, — говорит мама. — Раз умеешь — докажи.

    И — р-раз — вкусно, с хрустом открывает книжку, как будто разламывает пополам пирожное безе. Мне и брату. Я смотрю на гладкие страницы. Открылась как раз моя любимая картинка — с шамаханской царицей. Царица такая красивая, что я заляпала ее повидлом из пирожка. Не нарочно. Просто разинула рот от восторга. Я смотрю на подсохший коричневатый потек на царицыном шатре. И еще один — точно такой же — на другой странице. Если поскрести ногтем и облизать — будет сладко. Призрак прошедшей радости.

    — Ну же, — говорит мама. — Читай. Или не хвастайся без дела. Ты же знаешь, я терпеть не могу брехни.

    Я переворачиваю книжку вверх ногами и начинаю, аккуратно переваливаясь с одной неловкой буквы на букву, выводить:

    — И. СИ. ЙА. ЙА. КА. АК. ЗЫ. А. РЯ.

    — А вместе?

    Мама смотрит на меня, напряженно хмурясь. Она всё еще не верит, но уже готова сдаться, как в цирке, когда фокусник прямо у тебя под носом сшивает из быстрого воздуха самую настоящую скрипящую атласную ленту, которую ты только что самолично разрезал тяжелыми ножницами. Тоже настоящими. Каждому хочется верить в чудо. Маме тоже.

    Я поднимаю на нее глаза и повторяю:

    — Иси яя какза ря!

    — И что это значит?

    — Это значит красивая, как солнышко!

    Мама подхватывает меня на руки и смеется.

    — Вот молодец! Кто тебя научил? А книжку зачем переворачиваешь?

    От маминых вопросов щекотно, и я тоже смеюсь. Меня никто не научил. Я сама. Буква просто тянет за собой другую, как будто переводит за ручку через улицу. Иногда улица длинная, иногда короткая — называется «стихи».

    — А вверх ногами почему?

    Это еще проще. Вечерами я сижу на диване напротив брата и с обожанием смотрю на его белую макушку. Брат светлый-светлый, как молоко, а у меня волосы совсем темные. Мама говорит, что, когда мы оба вырастем, станем одинаковые, русые, но я не очень верю. Перед братом — книжка, он уже большой, учится в школе, и я люблю его больше всего на свете. Даже больше, чем маму и папу. Брат лупит меня, не пускает в комнату, таскает за волосы, дразнит Марлиндой — но я всё равно выйду за него замуж, когда вырасту. И когда стану врачом.

    Я читаю ту же книжку, что и брат, только перевернутую. Читаю вверх ногами, быстро (куда быстрей, чем как надо) и сразу про себя, потому что, если бубнить вслух, получишь по заднице. Брат свое слово держит: по заднице я получаю часто. Сам он бубнит как раз вслух — он учит пушкинского «Пророка», которого я понимаю через слово, даже через два, но мне очень, очень нравится. «И он к кустам моим приник!» Я тоже ползаю за братом по кустам — подглядываю, как он с большими пацанами играет в ножички и в дурака, — поэтому вполне разделяю энтузиазм шестикрылого серафима.

    Серафим — вообще мой любимый герой. Я рисую его в альбоме (у меня есть альбом!), а потом на обоях в родительской спальне. Серафим длинный, как такса, и крылья грозным гребнем торчат у него вдоль спины, одно за другим. Внизу я пририсовываю лапы — их тоже шесть, чтобы серафиму было удобнее держать равновесие. Голова у серафима круглая, словно шар, и вся в тугих пружинках, как у Пушкина. Пушкина я тоже знаю. Это он придумал серафима. И шамаханскую царицу. Еще Пушкин придумал про рыцарей, они воюют вместе с серафимом. Я в них играю. Ивиждь! — выкрикиваю я грозно, нападая на подушку. — Ивиждь! Ивнемли! И рыцари нападают вместе со мной, так что подушка отвечает испуганными пыльными вздохами.

    Мама сердится — опять обои испортила! —  и смеется, когда я объясняю ей про серафима и про рыцарей. Ты еще маленькая; если будешь читать всё подряд, ничего не поймешь и голова зарастет сорняками.

    Сорняков я боюсь, поэтому читаю не все подряд книжки, а через одну. Мои две полки — нижние. Книжки на них большие, яркие. Я их давно все знаю, многие даже на память. Неинтересно. Поэтому я пробираюсь в большую комнату (там вообще нет детских книг), лезу на кресло и дотягиваюсь до одинаковых томиков, которыми тесно уставлены полки. Во всю стену! Книжки толстые, отличаются только по цветам и называются «собрания сочинений». Я тоже люблю сочинять, бабушка называет меня «тыща слов в минуту» и огорченно говорит маме — разбаловала ты ее, больно умная. Хотя на самом деле мне нисколечко не больно.

    На полке, до которой я достаю, только черные книжки и синие. Называются «Горький» и «Чехов». С марта до августа я прочитываю их все не подряд, а через одну (сорняки!), а потом снова через одну, но в обратном порядке, и ровные мелкие буквы похожи на мак из булки — такие же круглые и поскрипывают. Одну книжку (черную, горькую) я даже затрепала, но пока никто не заметил. В ней про сокола и ужа, очень торжественно, но не стихи. Ужа я ужасно жалею. Он спал на сырых камнях (очень вредно!), а потом упал и ушибся. Сокола мне тоже жалко, но меньше. Он умер, а в книжках это невзаправду. И вообще невзаправду. Дедушка тоже умер, и ничего не произошло. Я его даже не помню. Когда умер, уже ничего нет. Это не страшно.

    Я читаю Оксанке про ужа — и она слушает, поджав круглый, как у тюльки, рот. Оксанка живет на втором этаже. Мы — на первом. Она старше меня на два года и умеет сидеть, как лягушка, распластав по полу коленки и уставив пятки в разные стороны. Зато я умею читать. Оксанка — нет. Мама у нее работает в школе для дураков, а папа не настоящий. Отчим. Смешное слово, как будто ириской чавкнули. Отчим Оксанки тоже смешной — ушастый. А в школе для дураков — одни дураки. Мама сказала, что тебя тоже возьмут, если читать не перестанешь! — грозит Оксанка мстительно, и я чувствую, как к горлу медленно поднимается круглый, горячий, красный рев. Дураков я знаю. Их выводят гулять за острым черным забором, и дураки, выстроившись парами, покорно вышивают по дорожкам круги и петли, пока головы их зарастают высокими шуршащими сорняками.

    Оксанка какое-то время с удовлетворением наблюдает, как я жую нижнюю губу, чтоб не тряслась, а потом сжаливается.

    Пошли, — говорит она. — Пошли, чего покажу!

    И мы идем.

    Только недалеко, — ною я по дороге. — Ладно? Мама не разрешает далеко, я обещала. Оксанка даже не смотрит на меня — так ей противно. Ей-то разрешают куда угодно — она даже на автобусе ездила одна, только ее быстро ссадили. А я в автобусе вообще ни разу в жизни не была — у нас машина, и я ее ненавижу, потому что внутри воняет бензином. Мама всегда дает мне с собой в дорогу соленый огурец и целлофановый мешочек. И огурец никогда не помогает, а мешочек — всегда.

    Оксанка приводит меня за школу, и я успокаиваюсь. Школу видно из нашего окна. Это правда недалеко. Мама не будет ругаться. Школа белая, длинная и без забора, потому что не для дураков. Сюда ходит мой брат, и меня тоже отдадут — через два года. Или через год. Я сама слышала, как бабушка и мама ругались. Мама говорила — да что ей делать в первом классе? Она же со скуки там помрет. Надо сразу во второй, а то и в третий. А бабушка отвечала, что это непедагогично по отношению к другим детям и что я буду самая младшая в классе, а это грозит проблемами в пубертате. Проблемы в пубертате, — бормочу я восхищенно. — Проблемы в пубертате! Звучит таинственно, как туманность Андромеды. Эту книжку я тоже читала. И Таис Афинскую. И мамин «Справочник практического врача».

    Оксанку отдадут в школу уже через месяц, первого сентября, но она бегает сюда каждый день всё лето. Осваивается. Я покорно плетусь за ней и всё время боюсь. Я вообще всё время боюсь. Брат дразнит меня трусихой. Это правда. Но за шко лой — ничего страшного. Самая обычная спортивная площадка. Тишина. Остовы пустых ворот, перед ними вытоптано до глины. Вокруг площадки — заросли, непродирные, густые, я туда не хочу, но лезу следом за Оксанкой, спотыкаясь о какие-то коряги и ржавые консервные банки. Вокруг пронзительно звенят насекомые, пахнет мокрым, горячим, зеленым и в самой чаще торчит скелет трехколесного велосипеда. У меня велосипеда нету. Мама боится, что я упаду с него и расшибусь. Как уж из книжки.

    Оксанка останавливается так резко, что я тыкаюсь лбом в ее спину — расцарапанную, сутулую, перечеркнутую лямками ситцевого сарафана.

    Боярышник, говорит Оксанка торжественно, и я сразу его вижу — как будто Оксанка сказала волшебное слово, от которого боярышник проступил на свет. Боярышник красный. Нет. Красновато-коричневатый, спекшийся. Огромный куст. Ой, даже два. Крупные ягоды присобраны в кисти, похожие на кошачьи лапки. Вот-вот приподнимет и закогтит. Я тянусь за нижней веткой — и ахаю. Действительно когтит. Боярышник колючий! Оксанка смеется. Небось, в книжках про это не написано. Крыть мне нечем. Ивиждь и Ивнемли, уж, сокол и даже серафим кажутся рядом с боярышником ненастоящими. Оксанка срывает целый пучок ягод, высыпает их на мою подставленную ладонь — мягкие, полураздавленные, сахаристые. Я трусливо трогаю одну ягоду языком. Сладко.

    Они не ядовитые?

    Я с подозрением смотрю на Оксанку. С нее станется. Один раз она велела мне открыть рот и зажмурить глаза, а сама плюнула. Было противно. А другой раз сняла во дворе перед мальчишками трусы, и они испугались и убежали.

    Не ядовитые, дура!

    Я всё еще чую подвох. Боярышник слишком красивый. Это явно опасно. Волчьи ягоды тоже красивые, даже еще лучше — алые бусины сидят на листе парами, прижавшись друг к другу, насквозь прозрачные, наливные, до отказа полные неотразимой гибелью. Их нестерпимо хочется покатать во рту или хотя бы облизать, как мамины янтарные сережки.

    Подавишься! Засоришь животик — и будет аппендицит! Съешь — и немедленно умрешь!

    Красота, как будто нарочно, накрепко зарифмована с опасностью.

    Оксанка срывает еще несколько ягод боярышника и сует в рот. Она чавкает — не потому что дразнится, а потому что не умеет есть красиво. Мама — когда Оксанка у нас в гостях — кормит нас с ней ужином отдельно. Потому что папа — я сама слышала! — сказал, что это просто невозможно, честное слово. Меня или стошнит, или я ее выпорю. И вообще, она к себе домой уходит когда-нибудь или нет? Я умею есть красиво, это несложно. Надо просто жевать задними зубами и с закрытым ртом. Всего и делов.

    Оксанка привстает на цыпочки и начинает объедать боярышник прямо с ветки. Ртом.

    Я наконец решаюсь и аккуратно подбираю ягоды с ладони.

    Боярышник вкусный. Правда, внутри он набит противными шерстяными семечками, от которых чешутся губы, но Оксанка в два счета научает меня сплевывать их на землю. Это здорово! Через час мы уже не можем есть и просто сидим под огромными кустами, держась за руки и заливаясь смехом. Смех без причины — признак дурачины. Я еле выговариваю любимую бабушкину фразу — и мы с Оксанкой валимся друг на друга, вялые, горячие, совершенно обессиленные хохотом. Дурачины!

    Наконец Оксанка вытирает мокрые глаза, передергивает тощими плечами, поправляя бретельки, и встает.

    Пошли домой, а то влетит.

    Я честно пытаюсь подняться — и не могу. Жара кружится возле моей головы с низким жужжанием. Это какая-то очень жаркая жара. Я зажмуриваюсь, но всё равно вижу, как листья вокруг смыкают резные края, словно пытаясь собраться в непроницаемую головоломку. Оксанка, говорю я, давай одну минуточку поспим, всего одну минуточку«, — но Оксанка не слышит, и я сама не слышу, и только что-то катается внутри моей головы: бух, бух, бух, всё медленнее и медленнее. Сон без причины. Признак дурачины. Но Оксанка не смеется.

    Вставай, ты чего, — просит она. — Ты чего? Вставай!

    Оксанка тянет меня за длинную, длинную, страшно длинную руку. И я в первый раз в жизни слышу в ее голосе страх. Расходится клубами. Как будто в стакан с чистой водой опустили запачканную черным кисточку и быстро-быстро взболтали.

    Дура! Дура чертова! Дебилка! Коза!

    Бум, — отвечает шар в моей голове, и я засыпаю.

    Когда я в следующий раз открываю глаза, передо мной — дверь. Наша. Синяя. Дерматиновая. Собака породы дерматин. У меня собаки нету. И кошки тоже. Только красная игрушечная лошадь. Конь- огонь.

    Оксанка, громко всхлипывая, звонит в звонок.

    Дзы-дзы-дзы!

    Медленный шар внутри меня докатывается до невидимой стенки и невпопад откликается: бух.

    Оксанка поворачивается, и я понимаю: она плачет.

    Ключи! Где ключи, дура?!

    Я ложусь на коврик и закрываю глаза. Ключи подо мной. Я чувствую их боком. Маленькие и твердые.

    Оксанка изо всех сил пинает меня ногой в босоножке. Босоножка белая, стоптанная, растрескавшаяся. Время заносит ее, пудрит Оксанкины пальцы, поджавшиеся от ужаса, словно она вот-вот сорвется с насеста и полетит куда-то в воющую глубину. Баба Маня говорит неправильно: «нашест». У шестикрылого серафима тоже должен быть нашест, понимаю я. Иначе как же ему спать, бедному? Я представляю себе огромный курятник и уходящие до самого горизонта ряды крыльев и кудрей, крыльев и кудрей, крыльев и кудрей.

    Оксанка плачет громко, некрасиво, навзрыд и еще раз пинает меня маленькой перепуганной ногой.

    А мне не больно. Курица довольна.

    Ивиждь, Ивнемли!

    Дура! — снова кричит Оксанка где-то далеко-далеко.

    И босоножка убегает.

    А потом я вижу маму. Она идет на работу. Нет.

    Она несет меня на работу.

    Сначала медленно, потом бежит.

    Мама держит меня на руках, и я вижу свою макушку, и болтающуюся ногу, и синие губы. Солнце надо мной и мамой — оранжевое. Оранжевое небо. Оранжевый верблюд.

    Оксанка бежит за мамой, как собачка, то отставая, то догоняя, и плачет, растянув большой редкозубый рот. Среди других играющих детей она напоминала… напоминала…

    «Что вы делали?» — мама вдруг кричит громко, так громко, что я открываю глаза.

    Ивиждь!

    Боярышник, — рыдает Оксанка.

    Мамины губы снова движутся, но я больше ничего не слышу. Сорняки шуршат у меня в голове, разрастаясь, сочные, черные, и в них наконец-то запутывается шар.

    Бух! — говорит он в последний раз.

    И больше не катается.

    Ивнемли!

    Ибо. Гаглас.

    ИБО. ГАГЛАС.

    И бога глас ко мне воззвал.

    Боярышник! — снова повторяет Оксанка, и я вижу шестикрылого серафима: на самом деле он розовый, с жуткими, как у шамаханской царицы, громадными глазами.

    И бога глас ко мне воззвал!

    Глас бога ревет и воняет бензином.

    В медсанчасть! — кричит мама водителю, которого я уже не вижу. — В медсанчасть!

    Серафим наклоняется ниже, ниже — и я замечаю у него в лапах литровую банку, полную липкого сияющего света.

    Мёд, — читаю я старательно. — Мёд!

    И шестикрылый серафим улыбается.

Программа Издательства АСТ на выставке ММКВЯ 2013

Среда, 4 сентября

12:00 — 12:30 Презентация книги Юрия Полякова «Гипсовый трубач»

12:30 — 13:30 Круглый стол, посвященный 100-летнему юбилею С.В. Михалкова и презентация книги «Сергей Михалков. Самый главный великан»

Участники: Юлия Субботина, Никита Михалков, Егор Кончаловский, Олег Табаков, Виктор Чижиков, архимандрит Тихон (Шевкунов), Андрей Дементьев, Александр Адабашьян, Тимофей Баженов, Зураб Церетели

13:30 — 14:00 Людмила Улицкая подведет итоги проекта «После великой Победы» и представит новую книгу «Детство 45-53: а завтра будет счастье»

14:00 — 14:30 Дискуссия «От бунта до бунта: 20 лет после октябрьских событий 1993 года». Презентация книги Сергея Шаргунова «1993».

Участники: Сергей Шаргунов и Захар Прилепин

14:30 — 15:00 Презентация книги Владимира Шарова «Возвращение в Египет».

Участники: Владимир Шаров и Елена Шубина

15:00 — 15:30 Павел Басинский представит свою книгу «Святой против Льва. Иоанн Кронштадский и Лев Толстой. История одной вражды»

15:30 — 16:00 Презентация книги Евгения Чижова «Перевод с подстрочника».

Участники: Евгений Чижов и Клариса Пульсон

16:00 — 16:30 Презентация Андрея Битова. «Империя в четырех измерениях»

16:30 — 17:00 Презентация книги Александра Иличевского «Орфики»

17:00 — 17:30 Презентация книги Александра Архангельского «Музей революции»

17:30 — 18:00 Презентация книги Александра Кабакова «Старик и ангел»

Четверг, 5 сентября

11:00 — 11:30 Презентация серии книг «Что делать, если…» психолога Людмилы Петрановской

11:30 — 12:00 Презентация книг психолога Натальи Толстой

12:00 — 12:30 Презентация книги Натальи Громовой «Скатерть Лидии Либединской»

12:30 — 13:00 Презентация книги Анны Немзер «Плен»

Участники: Анна Немзер и Андрей Немзер

13:00 — 13:30 Презентация книги Евгения Водолазкина «Лавр»

13:30 — 14:00 Презентация нового сборника эссе «Взрослые люди» и повести «Архитектор и монах» Дениса Драгунского

14:00 — 14:30 Презентация новой книги Дмитрия Липскерова «Теория описавшегося мальчика»

14:30 — 15:00 Презентация книги Мастера Чэнь (Дмитрий Косырев) «Амалия и золотой век»

15:00 — 15:30 Презентация новой книги Всеволода Овчинникова «Два лица Востока»

15:30 — 16:00 Презентация новой книги Анатолия Некрасова «На волне потока жизни»

16:00 — 16:30 Презентация книги Романа Злотникова «Землянин. Шаг к звездам»

16:30 — 17:30 Круглый стол «Фантастика в книгах: что дальше?»

Участники: Никита Аверин (сборник «Звезды над Зоной»), Андрей Белянин (сборник «Звезды над Зоной»),

Владимир Свержин (сборник «Звезды над Зоной»), Дмитрий Силлов.

Ведущий — Вячеслав Бакулин

17:30 — 18:00 Презентация книги «Закон дракона» из серии «Роза миров» Дмитрия Силлова

Пятница, 6 сентября

11:00 — 11:30 Презентация книги стихов «Читаем в детском саду» Насти Орловой

11:30 — 12:00 Презентация книги Анатолия Вассермана «Кое-что за Одессу»

12:00 — 12:30 Презентация книги «Магистр» Дмитрия Дикого и Анны Одиной.

Специальный гость — Петр Налич

12:30 — 13:00 Презентация первой книги трилогии мемуаров Василия Ливанова «Эхо одного тире»

13:00 — 13:30 Презентация книги Владимира Долинского «Записки непутевого актера»

13:30 — 14:00 Презентация книги «Я его слепила из того, что было» Натальи Покатиловой

14:00 — 14:30 Презентация новой книги ведущей радиостанции «Серебряный Дождь» Елены Новоселовой «Что делать, если у тебя есть муж»

14:30 — 15:00 Презентация новой книги Елены Брежневой «Все зависит от тебя. Матрица восприятия реальности»

15:00 — 15:30 Презентация новой книги Романа Фада «Магия реальности»

15:30 — 16:00 Презентация новой книги Натальи Горбачевой «Мои друзья святые»

16:00 — 16:30 Лион Измайлов представит новую книгу «Отборные анекдоты от Лиона Измайлова»

16:30 — 17:00 Презентация книги «Одна женщина, один мужчина» Марты Кетро

17:00 — 18:00 Презентация бестселлера Алексея Похабова «Четыре касты. Кто Вы?»

Суббота, 7 сентября

10:30 — 11:00 Презентация благотворительного марафона «Читаешь — ребенку помогаешь», в поддержку детей, получивших родовые травмы.
Проект поддержали Людмила Улицкая, Андрей Макаревич, Владимир Познер, Эдвард Радзинский, Диана Арбенина.

Участники: Николай Сванидзе, Владимир Чернец (Издательство АСТ), Марина Зубова (президент благотворительного фонда «Гольфстрим»)

11:00 — 12:00 Презентация книг победителей Третьего Международного конкурса имени Сергея Михалкова и презентация книги детских рисунков по произведениям С. Михалкова — «Я карандаш с бумагой взял… Дети рисуют Михалкова».

Участники: Ирина Богатырева, Наталия Волкова, Александр Адабашьян, Анна Чернакова и Виктор Чижиков.

12:00 — 12:30 Презентация книги знаменитого белорусского автора Натальи Батраковой «Территория души»

12:30 — 13:00 Презентация новой книги Татьяны Соломатиной «Одесский фокстрот»

13:00 — 13:30 Презентация новой книги Елены Колиной «Про что кино?»

13:30 — 14:00 Презентация книги Елены Михалковой «Кто убийца, миссис Норидж?»

14:00 — 14:30 Встреча с читателями Тамары Глобы и презентация книги «Гороскоп для всех знаков зодиака на 2014 год»

14:30 — 15:00 Рушель Блаво представит свою новую книгу «Медитации с мандалами для раскрашивания и талисманами. Пособие на каждый день 2014»

15:00 — 15:30 Януш Леон Вишневский представит русской публике свой новый сборник «Сцены из супружеской жизни»

15:30 — 16:00 Презентация новой книги Данила Корецкого «Музейный артефакт»

16:00 — 16:30 Встреча с читателями Екатерины Вильмонт и презентация книги «Прощайте, колибри! Хочу к воробьям!»

16:30 — 17:15 Презентация нового сборника стихов «Долгая жизнь любви» Андрея Дементьева

17:15 — 18:00 Презентация трилогии Эдварда Радзинского «Апокалипсис от Кобы. Воспоминания разведчика»

Воскресенье, 8 сентября

10:00 — 11:00 Презентация книги Сергея Агапкина «Азбука йоготерапии»

11:00 — 11:30 Презентация новой книги Игорь Борщенко «Самые важные упражнения для женщин»

11:30 — 12:00 Презентация новой книги Михаила Щетинина «Дыши по Стрельниковой и молодей»

12:00 — 12:30 Катя Матюшкина представит свою серию «Трикси-Фикси»:

«Волшебница Злюня и ее пакости» и «Трикси-Фикси и Дракон», а Елена Хрусталева — свои новые книги «Город Самолетов — Летяево» и «Бей хвостом! Загадка солнечного дельфина»

12:30 — 13:00 Презентация новой серии Юрия Вяземского «Умники и Умницы». Книга первая «От Рюрика до Павла I»

13:00 — 13:30 Презентация книги «Стихи и сказки Матушки Гусыни» в переводе С.Я. Маршака и А.И. Маршака

13:30 — 14:00 Презентация «особенной книги» Григория Остера «Дети и Эти»

14:00 — 14:30 Михаил Гаврилов представит книгу «Вы просто не то едите»

14:30 — 15:15 Сталик Ханкишиев представит книгу «Мангал» — первую из новой серии бестселлеров

15:15 — 16:00 Презентация книги «Непридуманная история советской кухни» от Павла и Ольги Сюткиных

16:00 — 16:30 Виктория Платова представит новую книгу «В плену Левиафана»

16:30 — 17:00 Презентация книги Павла Санаева «Хроники Раздолбая»

17:00 — 17:30 Презентация новинки Сергея Тармашева «Отель Оюнсу»

17:30 — 18:00 Презентация нового романа Дмитрия Глуховского «Будущее»