Яна Вагнер. Кто не спрятался

  • Яна Вагнер. Кто не спрятался. — М.: Издательство АСТ:  Редакция Елены Шубиной, 2017. — 544 с.

Яне Вагнер принес известность роман «Вонгозеро», который вошел в лонг-листы премий «НОС» и «Национальный бестселлер», был переведен на одиннадцать языков и стал финалистом премий Prix Bob Morane и журнала Elle. Сегодня по нему снимается телесериал. Новый роман «Кто не спрятался» — это история девяти друзей, приехавших в отель на вершине снежной горы. Но утром оказывается, что ледяной дождь оставил их без связи с миром и недалеко от входа лежит одна из них, пронзенная лыжной палкой. Это триллер, где каждый боится только самого себя. Детектив, в котором не так уж важно, кто преступник. Психологическая драма, которая вытянула на поверхность все старые обиды.

 

Например, наступает день, когда у тебя умирает отец — нелюбимый, далекий, бог знает где. В чужом деревенском доме в Калужской области. И ты цепенеешь. Пети нет, он уже неделю торчит в Мюнхене на какой-то дурацкой ярмарке, и новость, которую ты сообщаешь по телефону (он звонит по вечерам), не кажется ему веским поводом для того, чтобы прервать командировку и вернуться. Во-первых, ты владеешь собой. Во-вторых, он знает, что вы с отцом не были близки. Не виделись двадцать лет. Эта смерть (думает Петя, отец которого еще жив) не способна выбить тебя из колеи.

Только это не совсем правда. На деле ты мечешься по пустой квартире, пытаясь нащупать источник боли; расслышать, существует ли она вообще. Для некоторых переживаний необходимы свидетели. Другие люди, аудитория. Хор. Те, кто не знает вдову и прочих детей умершего вчера человека, и потому в их глазах именно тебе эта далекая смерть нанесла самый сильный, самый значимый урон. В одиночку ты просто не знаешь, как реагировать.

Соня является в полдень, заставляет тебя одеться и собрать вещи. У подъезда — микроавтобус, за рулем — неприятный мальчик в черных очках. Это Славик, говорит она и машет рукой: неважно. Двести километров от Москвы до Калуги она курит, разговаривает по телефону и не обращает на тебя никакого внимания. В проходе ерзает картонная коробка — двадцать бутылок водки. Для похорон, говорит она, нужно только две вещи. Водка и деньги.

Сорокаградусная жара, пыльная калужская деревня лежит под солнцем навзничь, безмолвно. Тело уже увезли. В кособоком мазаном доме обнаруживается закопченная печь, провисший крашеный потолок и заплаканная незнакомая женщина, которая знает адрес калужского морга.

Сколько ты готова простить той, кто хоронит с тобой отца? Это ведь она посылает неприятного Славика вместе с микроавтобусом вон из деревни, в областной центр. В калужском морге в жару не работают холодильники; курс обмена дорогих покойников на деньги падает с каждым растущим градусом Цельсия. Два часа спустя Славик — обладатель обитого сиреневой бумагой гроба, внутри которого под плотно подогнанной крышкой, скорее всего, лежит папа. Неточно. Открыть крышку и убедиться в этом ни у кого все равно недостанет смелости. Пока ты тупо сидишь под яблоней, прикуриваешь одну сигарету от другой и боишься зайти в дом, она успевает закатать до колен брюки, выпить водки и так взбодрить оглушенную вдову, что та ненадолго прекращает плакать и принимается выгружать из буфета мутные рюмки и косые стопки разнокалиберных тарелок. Очень скоро через трещину заросшей калитки во двор начинают течь соседки, молчаливые женщины в платках. Они приносят стулья, табуретки и мятые кастрюли с рисовой кутьей и блинами, укутанные в полотенца. Воздух раскален и страшен даже в тени; от этих полотенец, по твоему мнению, нет никакой пользы.

Дверной проем выбеленного солнцем дома съежился и врос в землю, заставляя входящего смиренно пригнуть голову. Внутри — сырая глиняная прохлада, мухи, затянутые простынями зеркала и два десятка женщин за работой. На плите булькает картошка, сухо стучат ножи, ржавой струйкой из крана льется вода. Искать ее, вглядываясь в одинаковые, блестящие от пота лица бесполезно: она повязала платок, расставила колени, запачкала пальцы свеклой и погасила глаза, растворилась. Пока она не наиграется, никто в тесной кухне не признает в ней чужака. Слаженную многорукую машину, занятую приготовлением поминального стола, все равно уже не дополнить. Повернувшись спиной, толкаешь случайную дверь, и в лицо тебе неожиданно дышит беззащитная изнанка маленького дома: две неубранных стариковских постели, засиженное кошкой кресло, выпотрошенный шкаф. Слабое место, не предназначенное для посторонних глаз.

Заходить неловко, так что прямо с порога ты обшариваешь взглядом стены и полки, ища какую-нибудь мелочь. Любую. Хотя бы одну вещь, подтверждающую, что эта комната имеет отношение к человеку, бывшему когда-то твоим отцом. Которую ты смогла бы опознать. Вдова тревожно глядит тебе в спину.

На кладбище вся деревня отправляется пешком. Песчаная дорога к середине лета спеклась до каменной твердости, желтая обочина крошится под ногами. Шестеро мужчин, кренясь, быстро и неуверенно ступая, несут сиреневый гроб и каждые пятьсот метров выбиваются из сил, опускают его на землю и курят, собравшись хмурым кружком, обтекаемые нестройной жидкой толпой, чтобы затем снова ненадолго вырваться вперед. Могилы начинаются сразу, стоит войти в густой подлесок. Заросшие сорняками ограды, выгоревшие бумажные цветы. В границах кладбища женщины снова берут верх, как и всегда, когда дело касается рождения и смерти: деловито шуршат пакетами, разливают водку по красным пластиковым стаканчикам, рассыпают конфеты. Исполняют четкие, спрессованные временем ритуалы, не позволяющие слабой человеческой натуре поддаться хаосу.

Пока тяжелый ящик цвета диких фиалок опускают в свежевырытую яму, вдова вполголоса перечисляет причины, по которым похороны проходят без отпевания и священника. Основной виновник (по версии вдовы) — жара и вытекающая отсюда срочность. Подразумевается также некоторая нерасторопность Славика. Ты-то запомнила папу нерелигиозным советским инженером, и разговоры о священнике — еще один повод усомниться в том, что лежащий внизу человек вообще тебе знаком. Ошибка, думаешь ты с бессильным облегчением. Конечно. Но тут начинается церемония, сырые комья стучатся в крышку гроба, вдова принимается сдержанно выть, а в лице того, кто следующим нагибается над могилой с горстью земли в кулаке, ты вдруг узнаешь собственные брови домиком и глупый круглый подбородок. Мальчику с этими бровями и подбородком двадцать с небольшим, у него чужие бесцветные волосы, две прозрачных залысины на лбу и пухлая сердитая жена. И он, без сомнения, определенно твой брат.

Даже в эту минуту ты не плачешь. Всего лишь пропускаешь свою очередь к прощанию и замираешь в стороне, испуганная отсутствием боли — даже теперь, когда ясно, что ошибки нет. Впрочем, слез вообще немного. Женщины всхлипывают осторожно, вполсилы. Воздух плавится от жары, обжигая легкие с каждым вдохом. Лица бледны и покрыты испариной. Бедный папа, какие тусклые, какие скомканные у тебя получились похороны.

И тут та, что приехала с тобой, стягивает с головы свой платок. Делает шаг к могиле, спотыкается, разжимает горсть. Дрожит. Задыхается. Криво, страшно распахивает рот. Настоящее горе, полновесное и безбрежное, с низким нечеловеческим звуком изливается из нее и несется по крошечному лесному кладбищу, собираясь в водовороты вокруг пыльных памятников, треплет поникшие бумажные цветы, заслоняет солнце, заволакивает небо тьмой, отнимая понятные земные мысли о стынущей в подполе водке и потеющих майонезом салатах. Лишает воли, сдирает приличия.

Ы-ы-ы-ы-ы-ы, освобожденно взвывает вдова и первая отдается потоку, валится в незасыпанную яму и бьется там, царапает хлипкую цветную бумагу, пачкая глиной колени и локти. И-и-и-и-и-и, кричит ей в затылок пухлая невестка, повисая на руках своего растерянного мужа. Секунда — и два десятка отзывчивых женских душ облегченно сливаются, входят в резонанс друг с другом, взрываясь отчаянием и болью сразу, без борьбы, потому что женщинам всегда есть что оплакивать. Мальчик с круглым подбородком поднимает ладони к лицу, пачкает правую щеку землей и давится, выкашливая слезы. Плачут шестеро, которые несли гроб, и четверо с лопатами, которым предстоит его закапывать. Плачут синеватые деревенские ханыги, привлеченные простыми видами на теплую поминальную водку. О глупой своей короткой и безрадостной жизни. О том, как страшно умирать.

Она стоит в эпицентре многоголосого нестройного хора, напряженно раскинув руки, как пчеловод-фанатик посреди обезумевшего роя. Похожая на грузовой самолет на дозаправке. И смотрит тебе в глаза, поэтому ты — единственная, кто заплакать не способен. Кому, как не тебе, знать: она не была знакома с твоим отцом. Вообще ни разу его не видела.

Насытившись, она отпускает их. Разрешает забросать могилу землей. Спустя четверть часа все уже бредут вон с кладбища, удовлетворенно отдуваясь. Вытирают пот и слезы, щурятся под вновь засиявшим солнцем, как зрители, вывалившиеся на свет из сумрачного кинозала. Испытавшие катарсис, очищенные и утомленные. Все, кроме тебя.

Столы устанавливают прямо в саду, под деревьями, — в крошечном доме нет ни одного помещения, где для всех хватило бы места. Деревня рассаживается над пустыми тарелками чинно, без спешки, расставляя локти, оборачивает к дому омытые недавним плачем лица. Мужских почти вдвое меньше, чем женских. Эти люди сделали все, чего от них требовал сегодняшний день, и остаток его намерены посвятить последнему, еще не выполненному делу. Обстоятельно, по всем правилам помянуть усопшего.

Осиротевшие в маленькой кухне вдова и ее пасмурная невестка решительно отвергают твою помощь: что вы, что вы, Танечка, быстро говорит вдова, не поднимая глаз, мы прекрасно справимся, у нас уже все готово, вы идите, идите. Невестка гремит кастрюлями, повернувшись массивной негодующей спиной. Хлопоты в день похорон защищают женщин от боли. К финалу запас дел неумолимо начинает иссякать, и каждое становится на вес золота. Делиться с тобой было бы слишком расточительно. Ты не заслужила.

Спустя два часа все уместные слова сказаны, а столы уже снова разорены. В тарелках обиженно киснут мятые помидоры, жмутся друг к другу одинокие горошины. От ящика с водкой, утром катавшегося в проходе Славикова микроавтобуса, не осталось и следа, в дело давно пошли местные ресурсы. Деревня крепка. Захмелевшая безжалостно и единым духом в перерыве между первой и второй рюмками, она держит и накал, и градус, почти не сдавая позиций. Потери минимальны. К тому же очень кстати свежеет, опускаются сладкие лиловые сумерки. За забором оглушительно ревут жабы.

Вдова — растерзанная, с пунцовыми пятнами на щеках — сидит во главе стола, ошалев от спиртного, неосознанной огромной своей потери и, в равной степени, обильного участия соседей. Слушает, кивает, отвечает, плачет и гордится, одновременно успевая слоями укладывать закуску в тарелку мальчика с папиными бровями и подбородком, сидящего возле правой ее руки. Вы, две столичные гостьи, тоже усажены недалеко, по левую сторону, отделенные от вдовы одной лишь свирепой невесткой, место которой, впрочем, большей частью пустует — кто-то ведь должен обновлять салатные миски, подрезать рыхлый серый хлеб и присматривать за горячим, которое запоздало и потому обречено простоять нетронутым до утра, покрываясь пленкой остывшего жира. Вдове сейчас не до этих деталей. Горький бенефис, краткий триумф женщины, последний раз получавшей такую дозу внимания в день своей свадьбы, угрожает закончиться сразу же, как только иссякнут запасы алкоголя и силы собравшихся гостей. Вот-вот.

В отчаянную минуту вдова обращается даже к тебе, тянется поверх пустого стула. Цепляется влажной ладонью и выстреливает: Танечка, Танюша, а он ведь ждал, так ждал тебя, все это время, ты не думай, всем говорил, дочка — писатель, и книжки твои стоят. Шарит расширенными зрачками по лицу, ищет слезы. Ты каменеешь и глохнешь мигом, чувствуя неверную ноту. Отшатываешься, прячась за тугой и спасительной невесткиной спиной, славная девочка, не уходи больше никуда, к черту салаты и хлеб. Двадцать лет ни слуху ни духу, тем же робким, жалобным голосом причитает вдова, у которой сменился адресат, но не настрой, не общий посыл. Вдове всего-то нужна отдача, а вы с невесткой обе, так вышло, неподходящая аудитория, так что приходится повысить голос. Сын сколько лет ездил, кричит вдова, обращаясь к поникшему, полусонному столу. Лекарства возил, продукты, по пробкам, два раза в неделю после работы; а эта приехала, все комнаты обсмотрела, везде заглянула. А где она раньше была!

Стол слабо оживляется. Два ряда обмякших лиц фокусируются, собирают расползшиеся черты. Скандал зреет, наливаясь соками, небыстро. Вдова уже слаба, ей не обойтись без поддержки. Каждую грядку сама, всё расчистила, выполола этими руками, и кооператив на квартиру тоже я выплачивала, он сам сказал, Галочка, тут все твое, на тебя и запишем, предлагает она беспомощно. Напрасно. Драма недостаточно остра, потому что ты не оправдываешь ожиданий. Пропускаешь реплику, не даешь отпора.

К счастью для публики, ты приехала не одна.

Могучая невестка неожиданно вскакивает, опрокидывая стул. Хрустит раздавленная тяжелой ладонью посуда, раскатываются собранные под столом пустые бутылки. Хищно раздувая ноздри, невестка огибает стол, замершую на полуслове ошеломленную свекровь и решительно движется вон из непрочного круга света во тьму, в густой садовый мрак. Мгновение-другое еще видно ее тускло белеющую широкую спину, испуганно трещит неухоженный малинник.

Ты-ы-ы-ы-ы, вопит невестка откуда-то издали, на одной чистой, грозной ноте, а ну-у-у-у убери-и-и-и руки свои-и-и-и, ты-ы-ы-ы, — и совсем было загрустившая деревня наконец благодарно вскидывается, стряхивая уныние, и поднимается на ноги. Господи, господи, в радостном испуге бормочет вдова, напряженно вглядываясь в синий ночной воздух. Она еще не заметила, что место справа от нее пусто; мальчика с залысинами и мягким папиным подбородком за столом нет. Где-то я оставила сумку, надо бы найти, вяло думаешь ты и встаешь. В том, что случится дальше, для тебя-то уж точно нет никакой тайны.

Простите, пожалуйста, говоришь ты вполголоса, мы поедем, наверное. Вдова поворачивает к тебе растерянное, разом погасшее лицо; ну как же, бормочет она, а я вам на терраске постелила, — и тянет к тебе руки. Да ты ж ему в матери годишься, шмара кудрявая-а-а-а, сладко кричит невестка из малинника. Ты нагибаешься к маленькой измученной женщине, подставляешь шею, и она сцепляет ладони у тебя на затылке и виснет, прижимается влажной щекой, говорит быстро: он любил тебя, не слушай никого, правда любил, я-то знаю, и ты знай, просто гордый был, понимаешь, порода у вас такая, все гордые. Секунду вы стоите в неловком объятии, чужие, непримиренные. Потом ты осторожно расцепляешь ее руки, выпрямляешься. Невестка уже победительно гонит виноватого исцарапанного мужа назад, под очищающий круг фонаря. Деревня, восторженно гомоня, бросается навстречу, стол пустеет. В проеме калитки ты оборачиваешься. Вдова стоит на границе света и тьмы и щепотью крестит воздух у тебя за спиной.

В салоне микроавтобуса — вчерашняя безжалостная духота. Славик дремлет за рулем, спрятав лицо под утренними черными очками, как будто это маска для сна. Заводи, говоришь ты, когда он поднимает голову. Поедем сейчас.

Он снимает очки, открывает светлые глаза, обсаженные детскими белесыми ресницами. Напряженно вглядывается в темноту за тонированным стеклом. Он здесь не ради тебя.

Да придет она сейчас, произносишь ты. Куда денется. Заводи.

Микроавтобус вздрагивает, просыпаясь. Дизельно, густо тарахтит.

Господи, говорит она через минуту, падая на пассажирское сиденье. Ты видела? Ты же все пропустила. Поворачивает к тебе едва различимое, размытое в темноте лицо, тихо смеется.

Вдоль обочины пустой трассы колышутся освеженные росой сорняки. Ночная прохлада переливается через опущенные стекла, смешивается с табачным дымом. Она курит, высунув руку в окно. Красная россыпь искр, подхваченных встречным ветром, липнет к борту микроавтобуса, летящего назад, в город. Домой.

Ты лежишь в сдвоенных велюровых креслах, прижавшись щекой к холодному окну. Мимо несутся уснувшие строительные рынки, безлюдные придорожные трактиры, равнодушные посты ДПС. Не может быть, чтобы не нашлось ни одного воспоминания. Ни единого.

Знаешь, что, говорит она. Скажи спасибо. Представляешь, если бы пришлось там ночевать?

И вдруг оно наконец всплывает. Тебе пять лет. Лето, дача. Мягкая песчаная дорога, старый велосипед «Украина». Детское сиденье прикручено к раме, и ладонями ты упираешься в центр огромного рогатого руля. Желтая колея, шурша, разматывается под передним колесом, скрипит несмазанная цепь, а справа и слева от тебя, как поршни, ходят большие папины колени. Он сидит за твоей спиной, крутит педали, крепко держит прыгающий по кочкам руль. Ты — жемчужина, защищенная своей раковиной, маленькая и круглая, неуязвимая. Ты летишь, не касаясь ногами земли, подставляя лицо ветру. И чувствуешь макушкой папино размеренное жаркое дыхание.

Все время, пока ты корчишься и плачешь, она смотрит очень внимательно, молча. День выдался длинный и трудный, вы обе устали, но непритворные горькие слезы редки и потому бесценны, а она все-таки профессионал. Мгновенно чует жирную натуру. Любая твоя беспомощная гримаса, каждый выдох, малейшее твое движение когда-нибудь обязательно ей пригодятся.

Яна Вагнер. Вонгозеро (фрагмент)

Отрывок из романа

Мама умерла во вторник, семнадцатого ноября. Я узнала об этом от соседки — особенная ирония заключалась в том, что ни я, ни мама никогда не были с ней близки, она была сварливая, недовольная жизнью женщина с неприветливым лицом, как будто вырубленным из камня; за те пятнадцать лет, которые мы с мамой прожили с ней на одной лестничной клетке, было несколько, в течение которых я даже не здоровалась с ней и с удовольствием нажимала кнопку лифта прежде, чем она успевала дойти до него от своей двери, тяжело дыша и с трудом переставляя ноги — автоматические двери закрывались как раз в тот момент, когда она подходила, у нее было такое смешное выражение лица — монументальное возмущение. С этим выражением лица она часто в эти несколько лет (мне было тогда четырнадцать, может быть, пятнадцать) звонила в нашу дверь — мама никогда не приглашала ее войти — и предъявляла свои претензии: талая вода, натекшая с ботинок в холле, гость, по ошибке позвонивший в ее дверь после десяти вечера, «что ей опять надо, мам» — произносила я громко, когда мамины интонации становились совсем уже беспомощными — за всю жизнь она так и не научилась защищаться, и любой пустяковый конфликт в очереди, от которого у прочих участников только появлялся блеск в глазах и здоровый румянец, вызывал у нее головную боль, сердцебиение и слезы. Когда мне исполнилось восемнадцать, соседкиной еженедельной интервенции внезапно пришел конец — возможно, она почувствовала, что я готова сменить маму на посту возле двери, и прекратила свои возмущенные набеги; еще спустя какое-то время я снова начала здороваться с ней, всякий раз чувствуя какое-то смутное торжество, а потом, очень скоро, я уехала из дома (возможно, после моего отъезда война продолжилась, но мама никогда не говорила мне об этом), и образ сердитой, недружелюбной женщины с совершенно неподходящим к ней именем — Любовь — съежился и превратился всего-навсего в одно из незначительных детских воспоминаний.

Наверное, за прошедшие десять лет я не слышала ее голоса ни разу, но почему-то узнала ее мгновенно, стоило ей сказать — «Анюта», она произнесла мое имя и замолчала, и я немедленно поняла, что мамы больше нет — она только дышала в трубку, прерывисто и шумно, и терпеливо ждала все время, пока я садилась на пол, пока пыталась вдохнуть, пока я плакала — еще не услышав ни слова, кроме своего имени, я плакала и прижимала трубку к уху, и слышала ее дыхание, и готова была плакать как можно дольше, чтобы больше не прозвучало ни одного слова, а сердитая женщина с именем Любовь, превратившаяся в моей памяти в размытую картинку из детства — закрывающиеся двери лифта, монументальное возмущение — позволила мне плакать десять минут или двадцать, и заговорила только после. После — я сидела на полу — она сказала, что мама совсем не мучилась, «мы тут насмотрелись ужасов по телевизору, конечно, но ты ничего такого не думай, все было совсем не так страшно, никаких судорог, никакого удушья, мы последние дни не закрываем двери, Анечка, мало ли что, сама понимаешь, станет хуже — до двери дойти не успеешь, я заглянула к ней — принесла немного бульона, а она лежала в кровати, и лицо у нее было очень спокойное, как будто она просто перестала дышать во сне».

Мама не говорила мне, что заболела — но я почему-то чувствовала, что это обязательно произойдет, невыносимо было жить каждый день с мыслью, что она в восьмидесяти километрах от нашего спокойного, благополучного дома, каких-то сорок минут на машине, и я не могу забрать ее. Полтора месяца назад я была у нее последний раз, Мишкину школу к тому времени уже закрыли на карантин, институты тоже уже были закрыты и, кажется, шла речь о том, чтобы закрыть кинотеатры и цирк, но все это еще не выглядело, как катастрофа, скорее — как внеурочные каникулы, люди в масках на улице по-прежнему встречались редко и чувствовали себя неловко, потому что остальные прохожие на них глазели, Сережа каждый день еще ездил в офис, и город, город пока не закрыли — это даже не обсуждалось, никому не могло прийти в голову, что огромный мегаполис, гигантский муравейник площадью в тысячу километров можно запечатать снаружи колючей проволокой, отрезать от внешнего мира, что в один день вдруг перестанут работать аэропорты и железнодорожные вокзалы, пассажиров будут высаживать из пригородных электричек, и они будут стоять на перроне замерзшей, удивленной толпой, как дети, у которых в школе отменили занятия, со смешанными чувствами тревоги и облегчения, провожая глазами уходящие в город пустые поезда — ничего этого еще не случилось в тот день. Я заехала на минуту — подхватить Мишку, который у нее обедал, мама сказала — «Анюта, поешь хотя бы, суп еще горячий», но мне хотелось вернуться домой к Сережиному приезду, кажется, я едва успела выпить кофе и сразу засобиралась — ни о чем толком не поговорив с ней, торопливо клюнула ее в щеку в коридоре возле двери, «Мишка, собирайся скорей, сейчас самые пробки начнутся», даже не обняла, ах, мамочка, мамочка.

Все случилось так быстро — за несколько дней в интернете вдруг появились слухи, от нечего делать я читала их и вечером пересказывала Сереже, он смеялся — «Анька, ну как ты себе это представляешь, закрыть город — тринадцать миллионов человек, правительство, и вообще — там пол-области работает, не сходи с ума — из-за какой-то респираторной ерунды, сейчас нагонят страху на вас, параноиков, вы накупите лекарств, и все потихоньку стихнет». Город закрыли вдруг, ночью — Сережа никогда не будил меня по утрам, но я знала, что ему нравится, когда я встаю вместе с ним, варю ему кофе, хожу за ним по дому босиком, сижу рядом со слипающимися глазами, пока он гладит себе рубашку, провожаю его до двери и плетусь обратно в спальню, чтобы накрыться с головой и доспать еще час-другой — в то утро он разбудил меня звонком:

— Малыш, загляни в интернет, пробка зверская в город, стою уже полчаса, не двигаясь, — голос у него был слегка раздраженный, как у человека, который не любит опаздывать, но тревоги в голосе не было — я точно помню, тревоги еще не было. Я спустила ноги с кровати и какое-то время сидела неподвижно, просыпаясь, поплелась в кабинет, включила ноутбук — кажется, по дороге я завернула на кухню и налила себе чашку кофе — он еще не успел остыть, я прихлебывала теплый кофе из чашки и ждала, пока загрузится Яндекс, чтобы посмотреть пробки, и прямо над строкой поиска, среди прочих новостей вроде «При крушении самолета в Малайзии никто не погиб» и «Михаэль Шумахер возвращается на трассы Формулы-1», первой строкой была эта фраза — «Принято решение о временном ограничении въезда на территорию Москвы». Фраза была нестрашная, скучные, плоские слова, «временное ограничение» звучало как-то обычно и безопасно, я прочла короткую новость до конца — четыре строчки, и пока я набирала Сережин номер, новости вдруг стали появляться одна за другой, прямо поверх первой, нестрашной надписи; я дошла до слов «МОСКВА ЗАКРЫТА НА КАРАНТИН» и в этот момент Сережа взял трубку и сказал:

-Я уже знаю, по радио только что передали, пока без подробностей — я сейчас позвоню в контору, а потом наберу тебя, ты пока почитай еще, ладно? Ерунда какая-то, — и отключился.

Я не стала читать дальше, а позвонила маме, в трубке раздавались длинные гудки, я сбросила вызов и набрала мобильный мамин номер — когда она наконец сняла трубку, голос у нее был слегка запыхавшийся:

— Анюта? Что, что случилось, что у тебя с голосом?

— Мам, ты где?

— Вышла в магазин — хлеб кончился, да что такое, Аня, я всегда в это время выхожу, что за паника?

— Вас закрыли, мама, город закрыли, я пока ничего не знаю, в новостях передали, ты включала новости утром?

Она помолчала немного, а потом сказала:

-Хорошо, что вы снаружи. Сережа дома?

Сережа звонил с дороги еще несколько раз, я читала ему вслух всплывающие в сети подробности — все новости были короткими, детали просачивались по кусочку, многие сообщения начинались со слов «по непроверенным данным», «источник в администрации города сообщил», обещали, что в полуденных новостях по федеральным каналам выступит главный санитарный врач, я обновляла и обновляла веб-страницу, пока у меня не зарябило в глазах от заголовков и букв, кофе остыл, и больше всего мне хотелось, чтобы Сережа поскорее вернулся домой — после моего третьего звонка он сказал вдруг, что пробка сдвинулась, водители, заглушившие двигатели и бродившие по трассе, заглядывая в соседние машины и слушая обрывки новостей из радиоприемников — «какой-то бред, малыш, новости раз в полчаса всего, они тут музыку крутят с рекламой, черт бы их побрал» — вернулись к своим автомобилям, которые колонной поползли в сторону города; спустя сорок минут и пять километров выяснилось, что поток на ближайшем съезде разворачивается в область, Сережа позвонил еще раз и сказал:

— Похоже, они не врут, город действительно закрыт, — как будто еще оставались сомнения, как будто двигаясь в сторону города эти последние пять километров до разворота, он рассчитывал на то, что это всего лишь розыгрыш, неудачная шутка.

Проснулся Мишка, спустился со второго этажа и хлопнул дверцей холодильника, я вышла из кабинета и сказала:

— Город закрыли.

— В смысле? — он обернулся, и почему-то его заспанный вид, взлохмаченные со сна волосы и след от подушки на щеке сразу меня успокоили.

— В Москве карантин. Сережа возвращается домой, я звонила бабушке, у нее все в порядке. Какое-то время в город попасть будет нельзя.

— Клёво, — сказал мой беспечный тощий мальчик, в жизни у которого не было проблем горше сломанной игровой приставки; его эта новость ничуть не испугала — может быть, он подумал о том, что каникулы продлятся еще на какое-то время, а может быть, он не подумал вообще ничего, а просто сонно улыбнулся мне и, подхватив пачку апельсинового сока и печенье, шаркая ногами, отправился назад в свою комнату.

Все это действительно было еще не страшно. Невозможно было представить себе, что карантин не закончится в несколько недель — по телевизору в эти дни говорили «временная мера», «ситуация под контролем», «в городе достаточно лекарств, поставки продовольствия организованы», новости не шли еще бесконечным потоком, с бегущей строкой внизу экрана и прямыми включениями с улиц, которые выглядели странно пустыми, с редкими прохожими в марлевых повязках, по всем каналам еще было полно развлекательных передач и рекламы, и никто еще не испугался по-настоящему — ни те, кто остался внутри, ни мы, оставшиеся снаружи. Утра начинались с новостей, со звонков маме и друзьям, Сережа работал удаленно, это было даже приятно — внеурочный отпуск, наша связь с городом была не прервана, а просто ограничена. Идея пробраться в город и забрать маму казалась несрочной — первый раз мы заговорили об этом не всерьез, за ужином, кажется, в первый день карантина, и в первые дни Сережа (и не он один — некоторые наши соседи, как выяснилось позже, делали то же самое) несколько раз уезжал; по слухам, тогда еще были перекрыты только основные трассы, а много второстепенных въездов оставались свободны — но в город попасть он так ни разу и не смог, и возвращался ни с чем.

По-настоящему мы испугались в тот день, когда объявили о закрытии метро. Все случилось как-то одновременно, как будто вдруг приподнялись непрозрачные занавески — и информация хлынула на нас бурлящим потоком, внезапно мы ужаснулись тому, как у нас получалось быть такими беспечными, четыреста тысяч заболевших, позвонила мама — «в магазинах пустые полки, но вы не волнуйтесь, я успела сделать кое-какие запасы, мне не нужно много, и Любовь Михайловна говорит, что в ЖЭКе печатают продовольственные талоны и на днях начнут распределять продукты», а после она сказала — «знаешь, детка, мне становится как-то не по себе, на улице все в масках». Потом Сережа не смог дозвониться на работу, мобильная связь зависла, как в новогоднюю ночь — сеть занята и короткие гудки, а к концу дня новости посыпались одна за другой — комендантский час, запрет на передвижения по городу, патрули, раздача лекарств и продуктов по талонам, коммерческие организации закрыты, в школах и детских садах организованы пункты экстренной помощи, ночью до нас дозвонилась Ленка и плакала в трубку — «Анечка, какие пункты, там просто лазареты, на полу лежат матрасы, на них — люди, как на войне».

С этого дня не было вечера, когда бы мы с Сережей не строили планов как-то проникнуть через карантин, через кордоны хмурых, вооруженных мужчин в респираторах; вначале эти кордоны были просто пластмассовыми красно-белыми кубиками, каких много у каждого поста ГАИ и которые легко можно было бы раскидать машиной на полном ходу, бетонные балки с торчащей из них ржавеющей на ноябрьском ветру арматурой появились позже; «ну не будут же они стрелять в нас, у нас большая, тяжелая машина, мы могли бы объехать полем, ну давай, дадим им денег», — я сердилась, спорила, плакала, «надо забрать маму, и Ленку, мы должны хотя бы попробовать», и в один такой вечер волна этого спора вынесла нас из дома — Сережа рассовывал по карманам деньги, молча, не глядя на меня, шнуровал ботинки, вышел, вернулся за ключами от машины; я так боялась, что он передумает, что схватила с вешалки первую попавшуюся куртку, крикнула Мишке:

— Мы за бабушкой, никому не открывай, понял, — и, не дождавшись ответа, выбежала за Сережей.

По дороге мы молчали. Трасса была пустая и темная, до освещенного куска шоссе оставалось еще километров двадцать, навстречу нам попадались редкие машины — вначале из-за изгиба дороги появлялось облако рассеянного белого света, чтобы затем, мигнув, превратиться в тускло-желтый ближний, и от этих словно приветственных подмигиваний встречных автомобилей становилось спокойнее; я смотрела на Сережин профиль, упрямо поджатые губы и не решалась протянуть руку и прикоснуться к нему, чтобы не разрушить импульс, который после нескольких дней споров, слёз и сомнений заставил его услышать меня, поехать со мной, я просто смотрела на него и думала — я никогда ни о чем больше не попрошу тебя, только помоги мне забрать маму, пожалуйста, помоги мне.

Мы миновали холмистые муравейники коттеджных поселков, безмятежно мерцающих окнами в темноте, въехали на освещенный участок дороги — фонари, как деревья, склонившие свои желтые головы в обе стороны широкого шоссе, большие торговые центры с погасшими огнями с обеих сторон, пустые парковки, опущенные шлагбаумы, рекламные щиты «Элитный поселок Княжье озеро», «Земля от собственника — от 1 Га»; когда впереди показался кордон, блокирующий въезд в город, я даже вначале не сразу поняла, что это именно он — две патрульные машины наискосок, одна с включенными фарами, небольшой зеленый грузовичок на обочине, несколько лежащих на асфальте длинных бетонных балок, издали похожих на белую продолговатую пастилу, одинокая человеческая фигура. Все это выглядело так несерьезно, так игрушечно, что я впервые на самом деле поверила в то, что у нас может получиться — и пока Сережа сбавлял скорость, я вытащила телефон и набрала мамин номер, а когда она сняла трубку, я сказала:

— Не говори ничего, мы сейчас приедем за тобой, — и дала отбой.

Прежде, чем выйти из машины, Сережа зачем-то открыл и снова закрыл бардачок, но ничего оттуда не вынул; он оставил двигатель включенным, и я несколько мгновений сидела на пассажирском сиденье и смотрела, как он идет по направлению к кордону. Он шел медленно, как будто мысленно прокручивая в голове то, что должен сказать, я смотрела ему в спину, а потом выскочила из машины — по звуку позади меня я поняла, что дверь не захлопнулась, но не стала возвращаться и почти побежала вслед за ним, и когда я догнала его, он уже стоял напротив человека в камуфляже, неуклюжего, как медведь; было холодно, под подбородком у человека была маска, которую он стал торопливо натягивать на лицо, как только мы вышли из машины, несколько раз безуспешно пытаясь ухватить ее за краешек рукой в толстой черной перчатке. В другой руке у него была сигарета, выкуренная до половины. В одной из патрульных машин за его спиной виднелось несколько силуэтов и неярко светился экранчик — я подумала, они смотрят телевизор, это обычные люди, такие же, как мы, мы сможем договориться.

Сережа остановился в пяти шагах — и я мысленно похвалила его: поспешность, с которой человек натягивал маску на лицо, заставляла предположить, что он не хочет, чтобы мы приближались; я тоже остановилась, и Сережа произнес подчеркнуто-бодрым голосом — тем, который мы используем в разговорах с гаишниками и милиционерами:

— Командир, как бы нам в город попасть, а? — по его тону и по тому, как он сложил губы, было заметно, как трудно ему дается эта непринужденная интонация, как неприятно ему это напускное дружелюбие, которого он на самом деле не испытывает, как он не уверен в успехе; человек поправил маску и положил руку на автомат, висевший у него на плече — в этом жесте не было угрозы, это выглядело так, как будто ему просто некуда больше девать руки; он молчал, и Сережа продолжил — тем же неестественно приветливым голосом:

— Дружище, очень надо, сколько вас — пятеро? Может, договоримся? — и полез в карман. Дверца стоящей позади патрульной машины слегка приоткрылась, и в этот момент человек, положивший руку на автомат, молодым, как будто еще ломающимся голосом сказал:

— Не положено, разворачивайтесь, — и махнул рукой, в которой дымилась недокуренная сигарета, в сторону разделителя, и оба мы машинально посмотрели туда — из металлической разделительной ленты был аккуратно вырезан кусок, и на снегу, лежавшем по обе стороны ленты, отчетливо виднелась колея.

— Подожди, командир, — начал Сережа, но по глазам человека с автоматом я уже поняла, что ничего не получится, что нет смысла называть его командиром, предлагать ему деньги, что он сейчас позовет своих, и нам придется садиться в машину, разворачиваться в колее, проложенной такими же, как мы, пытавшимися проникнуть в запечатанный город и увезти оттуда кого-то, кого они любят, за кого боятся, и я отодвинула Сережу и сделала еще четыре шага вперед, и встала почти вплотную к человеку с автоматом, и тогда, наконец, увидела, что он совсем молодой, может быть, лет двадцати, я постаралась взглянуть ему прямо в глаза — он пытался отвести их, и сказала:

— Послушай, — я сказала «послушай», хотя я никому никогда не тыкаю, это важно для меня — «вы» устанавливает дистанцию, вот я, взрослая, образованная, благополучная, а вот этот мальчик с темными оспинками на щеках в тех местах, которые не скрывает белая маска, но сейчас я знаю точно, что должна говорить именно так:

— Послушай, — говорю я, — понимаешь, там моя мама, мама у меня там, она совсем одна, она здорова, у тебя есть мама, ты ее любишь, ну пусти нас, пожалуйста, никто не заметит, ну хочешь, я одна проеду, а он меня тут подождет, у меня ребенок дома, я точно вернусь, обещаю тебе, я поеду одна и вернусь через час, пусти меня, — в его глазах появилась неуверенность, я заметила ее и приготовилась сказать что-то еще, но тут за его спиной появился еще один, в такой же маске и с таким же автоматом на плече:

— Семенов, что у тебя тут? — и я, стараясь смотреть им в глаза по очереди, пока они не взглянули друг на друга, заговорила быстро, чтобы не дать им опомниться:

— Ребята, пропустите меня, пожалуйста, мне нужно маму забрать, мама там осталась, мой муж с вами тут подождет, я за час обернусь, можете даже в машину свою его не сажать, Сережа, ты тепло одет, правда, ты погуляешь тут час, я быстро, — и тот, который был старше, вдруг вышел вперед, оттеснив молоденького Семенова с почти догоревшей сигаретой в руке, и сказал громко, почти крикнул:

— Не положено, сказано вам, как будто это я придумал, разворачивайтесь быстро, у меня приказ, идите в машину, — и махнул автоматом, и в его жесте опять не было никакой угрозы, но я не успела сказать ничего больше, потому что молоденький Семенов, с сожалением выбросив себе под ноги окурок, произнес почти жалостливо:

— Вокруг кольцевой натянули колючку, там еще один кордон, даже если б мы вас пустили, там не проедете.

— Пошли, малыш, пошли, нас не пропустят, ничего не получится, — сказал Сережа, взял меня за руку и почти насильно повел к машине. — Спасибо, мужики, я понял, — говорил он, и тянул меня за собой, а я знала, что спорить уже бесполезно, но все еще думала, что бы такое им сказать, чтобы они меня пропустили, и ничего — ничего не пришло мне в голову, и когда мы сели в машину, Сережа снова почему-то открыл и закрыл бардачок и прежде, чем тронуться с места, сказал мне:

— Это уже не милиция и не ДПС. Ты посмотри на форму, Анька, это регулярные войска, — и пока он разворачивал машину, пока под колесами хрустела снежная колея, я взяла в руки телефон и набрала мамин номер — первый на букву «М», «мама», она сняла трубку после первого же гудка и закричала:

— Алло, Аня, алло, что у вас там происходит? — а я сказала — почти спокойно:

— Мамочка, ничего не получилось, надо подождать, мам, мы что-нибудь придумаем.

Какое-то время она не говорила ничего, и слышно было только ее дыхание — так отчетливо, словно она сидела рядом со мной, в машине. Потом она сказала:

— Ну конечно, малыш.

— Я позвоню тебе попозже, вечером, ладно? — я повесила трубку и стала рыться в карманах, мне пришлось привстать на сиденье, мы уже ехали в обратном направлении, скоро должна была закончиться освещенная часть дороги — я уже видела впереди границу желтого света и мерцающие огоньки коттеджных поселков, дома нас ждал Мишка.

— Представляешь, я забыла дома сигареты, — сказала я Сереже, и заплакала.

Ровно через неделю, во вторник, семнадцатого ноября, мама умерла.