Ася Кравченко. Сказки старого дома

Отрывок из книги

В одном переулке стоял старый дом. Переулок столько раз переименовывали, что никто не помнил его настоящего названия, и говорили просто «там, за углом». Дом давно хотели снести, и жильцы уже мечтали о новых квартирах. А пока в доме жили загадочные звуки, несколько странных историй и старый домовой.

Домовой жил в квартире номер семь, на антресолях, до потолка заваленных старым хламом. Поселился он там много лет назад вместе с одной дамой, с которой был в большой дружбе. Соседи поговаривали, что незадолго до смерти дама выжила из ума и спрятала свои драгоценности, чтобы они не достались большевикам. Спрятала и забыла куда. Её родственники не раз переворачивали всё вверх дном, обыскивая дом. Старуху это очень забавляло:

— Хотите знать, куда я спрятала драгоценности? Я тоже! Не помню! — хохотала она.

Прошло немало лет, и все стали забывать старуху, перестали верить в домовых и искать клады. И домовой неоднократно подумывал покинуть дом, в котором никому не был нужен. Конечно, он по-прежнему исправно выполнял свои обязанности: шаркал по ночам в коридоре, ухал в вентиляционные отверстия, стучал по трубам и завывал под дверью. Но работа не доставляла ему никакого удовольствия.

В свободное время он лежал у себя на антресолях, почитывал книжку «Домоводство», разглядывал фотографии в старых журналах, которыми был завален коридор, и слушал, что происходит внизу.

Внизу жили: папа Лев Владимирович, мама Марина Николаевна, дочь Наталья Львовна и кот Монах.

Глава семьи, Лев Владимирович, был редактор. Ему всегда было некогда — он никак не поспевал за современностью. С утра он запирался в своей комнате и работал. Оттуда доносилась тихая музыка. Когда подходило время обеда, папа выскакивал из комнаты, крича, что опаздывает. На ходу запихивал в рот бутерброд и убегал.

Мама, Марина Николаевна, была певица. Она служила в театре. Утром Марина Николаевна уходила на репетиции, а вечером на концерты и спектакли. Домовой помнил славные времена, когда Наталья Львовна была маленькая, и Марина Николаевна репетировала дома. Домовой свешивался с антресолей и подпевал.

— В этом доме невозможно репетировать! Такое гулкое эхо! — сердилась Марина Николаевна.

Наталью Львовну звали Ташка. Ташке тоже было некогда — с утра она уходила по делам и возвращалась к вечеру.

Кота два месяца назад сосед Серёжа подобрал на пустыре возле церкви. Подобрал и принес Ташке. Монах был чёрным как ночь и ушлым, как всякий бродяга. Марина Николаевна поморщилась, но кота оставили и назвали Монах. Монаху вывели блох, и он стал благонадёжным домашним котом.

Лев Владимирович любил весёлые компании и свежие новости, Марина Николаевна любила чистоту, Ташка — сказки.

А Домовой любил эту семью, ведь Марина Николаевна была внучка его приятельницы, той самой, про которую рассказывали всякие странные истории.

Любил, но держался в стороне. Дело в том, что нынешние хозяева квартиры, во всяком случае, взрослые, совершенно не верили в домовых. Они вообще с детства ни во что не верили.

Жили они шумно и дружно.

— Нет! Как вам нравится название статьи «Чистота помыслов»? — спрашивал Лев Владимирович.

— Блестяще! Только не раскидывай свои грязные вещи по всей квартире! Неряха… — восклицала Марина Николаевна прекрасным меццо-сопрано.

— Блестяще? Это же пошлость! Сама неряха! — отвечал Лев Владимирович бархатным баритоном.

— Это я неряха?!

Домовой в такие минуты садился на край антресолей и гадал, кто победит: меццо-сопрано или баритон.

— Название будет «Чёрная дыра».

— Боже мой! Я так и умру: в черной дыре и безвестности! — однажды воскликнула Марина Николаевна, возвела глаза к потолку… и увидела домового.

— Крыса! — закричала Марина Николаевна, указывая на антресоли.

— Где? — оживился Лев Владимирович.

— Вон же, вон!

— Крыса! Крыса! — в восторге закричала Ташка.

— Я с вами поседею! Крыса! Нужно срочно выкидывать весь старый хлам! — воскликнула Марина Николаевна.

— Это живая история! — пропел баритон.

— Либо живая история, либо живая я! — крикнула мама, переходя на колоратурное сопрано, и ушла в комнату.

Ташка и Лев Владимирович переглянулись.

— Лучше живая мама, — тихо сказала Ташка.

— Придётся выбрасывать! — сказал Лев Владимирович и уставился на корешки журналов. — Нет только не это! Моя лучшая публикация! — Откуда-то из середины стопки он выхватил журнал и нежно прижал его к груди.

И вдруг десятилетиями копившаяся груда закачалась, подумала и лавиной посыпалась…

— О! — застонал папа. — Что же теперь делать?

— Убирать, — предложила Ташка.

И тогда Лев Владимирович решительно взял тряпку.

— Мы начинаем новую жизнь! — объявил он в глубь квартиры. — Жизнь без прошлого!

Папа протёр под зеркалом и стал скидывать газеты и журналы на середину комнаты…

— Выбрасывай, Ташка, выбрасывай! — приговаривал он.

— Папа, комиксы!

— Надо жить сегодняшним днём!

— Французский журнал! — кричала Ташка.

— Вон! — рычал папа, размахивая тряпкой…

С замиранием сердца наблюдал домовой за действиями хозяина. Дом давным-давно отвык от уборки: первый слой пыли был заложен ещё в славные времена прабабушки, той самой, с которой домовой был в большой дружбе. А уж когда Лев Владимирович стал пихать на антресоли лыжи, он не выдержал:

— Только лыж мне тут не хватало! — рассердился домовой, упёрся ногами и не пускает. Ну и Лев не отпускает, — все пихает и пихает свои лыжи.

— Что-то мешает! — крикнул папа наконец.

— Посмотри, что мешает, — отозвалась мама, которая уже давно с интересом наблюдала за уборкой.

— Сейчас я вам задам! — решил домовой. И, когда папа повис на краю антресолей, укусил его за палец. Лыжи загрохотали вниз.

— А! Она кусается! — закричал Лев Владимирович.

— Кто?

— Крыса!

— Я же говорила! — победно воскликнула Марина Николаевна.

Лев Владимирович долго бегал по комнате с поднятым кверху пальцем. Марина Николаевна бегала за ним и уговаривала продезинфицировать. Наконец Лев Владимирович замотал палец тряпочкой и стал держать с женой совет, что делать. Через некоторое время на антресолях появился кот. Монах лениво окинул взглядом антресоли:

— Не помешаю?

Домовой молчал.

— Не сердитесь, — примирительно сказал Монах. — Надо переждать это неспокойное время, и всё пойдет по-старому. Если хотите, можете почесать мне за ухом. Говорят, успокаивает.

— Давайте ухо! — сварливо сказал домовой и стал чесать.

Монах заурчал.

— Слышишь, урчит, — донеслось снизу. — Наверное, поймал уже.

— Теперь придётся антресоли разбирать, крысиные остатки убирать, и зачем ты только этого дурацкого кота туда запихнул, что он, что ты, два сапога — пара.

— Сама — пара!

— Вот! — затосковал домовой. — Этого ещё не хватало! У меня всё было в образцовом порядке, — нет, всё выкидывают. А теперь ещё грозятся антресоли разбирать.

— Обойдётся, — проурчал Монах в ответ.

— Переезжать, срочно переезжать!

— У вас есть какое-нибудь жильё на примете? — спросил Монах.

— Нет! Но здесь оставаться нет никакой возможности.

— Бросьте! Поверьте старому бродяге, здесь не так уж плохо. И хозяева, в общем, ничего. Возьмите хозяйку: при всей её страсти к порядку…

— Прекрасное меццо-сопрано, — закивал домовой.

— Или хозяина…

— Светлая голова.

— Или Ташку…

— Хотел бы я с ней познакомиться, но стесняюсь.

— Могу представить при случае…

— Спасибо. Может, я сам.

— А уборка, — продолжал кот, — как и всё на свете, когда-нибудь кончается.

— Вы думаете?

— Давайте лучше в карты сыграем, — предложил Монах.

— Давайте!

— Простите, вас как зовут? — спросил Монах. — Мы хоть и соседи, но все как-то не встречались.

— Хм, у меня было столько имён, — задумался домовой, а потом предложил: — Зовите, как хотите.

— Что ж, придумаем что-нибудь, — промурлыкал кот. — Меня зовут Монах.

И сели они играть в карты.

— Стоит наш дом сто лет, сто лет,

Он пережил немало бед, —

замурлыкал Монах.

— Пики!

— Пусть всё идет наискосок,

Крепки в нём стены, потолок, —

подхватил домовой.

— Крыто!

— Пусть даже будет всё вверх дном

Тебе и мне уютно в нём…

Сидят они, играют, и вдруг кот говорит:

— Э, сосед, жульничаешь!

Домовой растерялся, а потом бросился коту на шею и расцеловал его в чёрные, усатые щеки:

— Спасибо! Какое отличное имя ты мне придумал!

И с тех пор представлялся как Сосед.

А до антресолей руки у хозяев так и не дошли.

О книге Аси Кравченко «Сказки старого дома»

Николай Александров. Тет-а-тет

Отрывок из интервью с Эрлендом Лу

Скажите, Эрленд, Норвегия пятнадцатилетней давности и сегодняшняя — что изменилось? Страна, в которой жил герой «Наивно. Супер» и в которой он очутился сегодня: изменилось ли что-то, а если изменилось, то что именно.

Об этом можно много чего сказать, но самое главное, что произошло с Норвегией с середины девяностых, когда вышел «Допплер», до сегодняшнего дня, это то, что Норвегия очень разбогатела и что стало модно щеголять богатством, предъявлять его, сорить деньгами напоказ — это никогда не было типично для норвежского менталитета. Как раз в середине девяностых, одновременно с выходом «Наивно. Супер», вдруг всеобщим героем стал самый богатый в Норвегии человек, Рокке. Это такой self-made персонаж, к которому все предыдущие поколения относились скорее скептически, вдруг стал народным героем. И он проложил путь идее о том, что человек может лосниться от богатства, что он может жить деньгами и для денег и это нормально. Ну и кроме того, изменился я сам. Стал взрослее, занялся другими вещами. В «Наивно. Супер» речь шла о неуверенности взрослеющего человека, который примеряется к жизни, оценивает, через что ему предстоит пройти, и думает, точно ли он хочет в эту взрослую жизнь, не противно ли взрослеть. Но ни он, ни я этого, естественно, избежать не смогли, теперь я стал старше, и меня интересуют другие вещи. Ну я, конечно, стал в чем-то взрослым, я женился, у меня трое детей, дом, ссуда и все такие взрослые вещи, но я очень часто чувствую, что избрал себе такую хитрую профессию. И я очень редко чувствую себя взрослым в той же мере, что остальные родители, которых я вижу на родительских собраниях в классе у старшего, я вижу, что я более ребячлив, чем остальные родители, что я умудряюсь не париться о разных взрослых вещах, которые их очень занимают. Я живу в своем мире, в своей свободе, в своих идеях, и я часто смотрю на себя со стороны и вижу ребячливого строптивого парня, который рассекает вокруг на велосипеде и живет в своем мире.

А вам легче со взрослыми или с детьми?

Я довольно легко общаюсь и с детьми, и со взрослыми. Да, я часто ощущаю себя большим ребенком, но я, например, замечаю, что легко могу начать раздражаться, играя в детскую игру, и в этом я совсем не похож на родителей, которые часами играют с детьми по их правилам. К тому же я страдаю наркотической зависимостью от работы, я всегда больше всего хотел бы писать, и я постоянно погружен в свои мысли, что-то там придумываю и комбинирую. Поэтому на самом деле во мне нет той детской спонтанности, я все планирую и, в общем, давно стал взрослым. То есть такое представление обо мне как о большом ребенке, видимо, неверное.

Эрленд, в одном из интервью вы сказали, что прошли все школы и университеты и, в частности, работали в психушке. В чем состояла эта работа и как вы там оказались?

Я так сказал? Я в разных обстоятельствах столько всего наговорил, что не представляю, откуда эта история. Но я учился в университете, изучал разные дисциплины и был страшно непокорным и строптивым студентом, потому что не мог подчиняться авторитетам. Меня раздражала система, при которой ты должен воспроизводить и выдавать на-гора какие-то знания, в которых кроме этой механической воспроизводимости нет иного смысла. Я совершенно бесталанный в смысле академической пригодности, для этого я слишком неорганизован, и в голове у меня каша. Я не знаю, откуда взялась информация о психушке, но я пару лет, когда мне было лет 19–20, подрабатывал дополнительным санитаром в психиатрическом институте, и это было безумно тягостное дело. Там были безумно сумасшедшие граждане, стоило мне на секунду отвернуться, как они сигали с веранды и неслись к ближайшему озеру топиться. Это была полнейшая безнадега.

Откуда взялась сама идея поработать в психиатрической клинике?

Это началось как приработок в лето между школой и университетом и продолжалось еще пару сезонов, но, как я уже сказал, было ужасно депрессивным занятием. У меня еще не было никакого образования, но я был здоровый, сильный, и мой вид мог, конечно, нагонять страх на тщедушных, полных страха пациентов этого заведения. То есть иметь меня санитаром было заведению кстати, но я быстро понял, что есть и более простые способы зарабатывать деньги. Моя мама работает в Трондхейме, откуда я родом, в психиатрии, и она наверняка замолвила за меня словечко. Я взялся за эту работу потому, что мне ее предложили. Самому мне такая идея в голову бы не пришла.

Мячик и доска-колотушка из «Наивно. Супер» — они как-то связаны с этим психиатрическим опытом? Ведь это же такая психотерапия, насколько я понимаю.

Появление этой вещи в романе связано, конечно, с моим личным опытом. Когда я писал «Наивно. Супер», я дошел до момента, когда надо было придумать главному герою какое-то монотонное занятие, никак не направленное вовне. То есть оно не должно было ни во что выливаться, ни к чему приводить, ничему его учить, делать героя лучше ни по какому параметру. Речь шла о монотонно повторяющемся действии, ограниченном самим собой, так что максимум, чего можно достичь, занимаясь им, — успокоение, если повезет. Не так легко было придумать что-то подходящее. Я перебрал в уме все свои детские игрушки и быстро пришел к выводу, что доска-колотушка, которая была очень популярна в Норвегии в моем детстве и в которую я, как и прочие, играл, идеально подходит для того, чтобы выразить переживания героя. Безусловно, я мог бы дать ему в руки другой предмет, но мало какие из них подходят так же идеально.

Ну, и я пошел в ближайший магазин игрушек и купил доску-колотушку, и она оказалась абсолютно такой же, как и та, что была у меня в детстве двадцать лет назад. Тот же материал, цвет, фактура, звук, когда ударяешь. Но я купил ее не чтобы играть в нее, а чтобы описать это ощущение.

В «Наивно. Супер» герой не только сам пользуется доской-колотушкой. Когда его старший брат рассказывает ему о своих любовных неудачах, он молча протягивает ему эту доску. А сегодня вы предложили бы человеку этот замечательный предмет в качестве психотерапевтического инструмента?

К счастью, я не психотерапевт и никого не лечу. Хотя я знаю из писем читателей, что многие воспринимают мой текст как психотерапевтический. Нет, сегодня я не предложил бы человеку в настоящей депрессии доску-колотушку, настолько у меня хватило бы сообразительности. Это была бы, наверно, чудовищная провокация. Но я согласен со словами главного героя «Наивно. Супер», когда он говорит, что верит в очищение души через игры и удовольствия. И я думаю, что в этом есть зародыш истины. Если человек делает что-то, что ему приятно, например играет или ходит на лыжах. Вот я люблю бывать на воздухе и само это ощущение. Да еще если упадешь в снег, а он мокрый и холодный, и если ты вдруг делаешь это с дорогими тебе людьми, то все это дает тебе очень положительные эмоции. Но если бы психолог, когда я страдаю и горько плачу, предложил бы мне доску-колотушку, я бы вряд ли отнесся к нему серьезно. Мы в семье много играем в «Лего». Проводим очень много времени на воздухе, катаемся на лыжах, санках, коньках, валяемся в снегу, строим крепости, если погода соответствует. И мы очень много читаем. Я считаю это одним из важнейших дел вообще. Мои родители много читали мне, и я мечтаю о том, чтобы трое моих мальчишек помнили, что в детстве им читали вслух, и стараюсь находить интересные книги, чтобы они лет в двадцать пять не обнаружили однажды, что была такая прекрасная книга, о которой мы не знали. И мы плаваем, купаемся, занимаемся самыми обычными вещами.

А что вы читаете своим детям?

Они разного возраста, и у них разное чтение. Что касается старшего, семилетки, то оказалось, что у нас с ним хорошо идут книги, с которыми, мне казалось, надо бы подождать. Например, мы много читаем Жюль Верна. То есть мы читали и все обычные норвежские и шведские детские книги, Астрид Линдгрен, но, управившись с этим, взялись за Жюль Верна, которого я, по-моему, читал несколько старше, и с большим успехом. Потом мы взялись за Тарзана, и оригинальная история о короле обезьян оказалась превосходным чтением для шестилетки, хотя мне казалось, что придется подождать лет до десяти-одиннадцати. И там такая естественная жестокость, там Тарзан тоже ножом убивает тигра ударом в череп. Я заметил, что сын очень на это возбудился. Ну и понятно, Гарри Поттер, это неизбежно, мне кажется. Это вообще такая идея, такой сюжет, за который писатели все отдадут. Там жидковат язык, хромает сюжет, но характеры и сама идея блистательны, по-моему. Мы совсем недавно прочитали «Бесконечную историю» Михаэля Энде, которую я сам читал лет в девятнадцать и помню, что это было сильное читательское потрясение. Но когда я перечитывал ее сейчас, она показалась мне гораздо скучнее и зануднее, там слишком много клише. С книгами совершенно удивительно, что их такое изобилие. И даже если вы читаете ежедневно, вы все равно не можете охватить всю хорошую литературу. Но мы неплохо стараемся.

Что касается двухлетки, то мы читаем книги шведского писателя, зовут его, если не ошибаюсь, Ульф Лёвгрен. Для детей этого возраста издают массу ужасно скучных книг, где надо ткнуть в лошадку и сказать «и-го-го». А это очень простые, но очень продвинутые книги о кролике Лудда. В них есть абсурдность, в них есть юмор, который двухлетки улавливают, несмотря на его, казалось бы, несоответствие их возрасту. Вот хотелось бы, чтобы эта ниша заполнялась, чтобы не только один Лёвгрен писал такие книжки для самых маленьких.

В России самое традиционное детское чтение — это сказки, причем не только русские, но и зарубежные. В Норвегии читают детям сказки?

Да, безусловно, сказки читают. У нас были такие собиратели, которые в середине XIX века выпустили собрание норвежских сказок. И практически в любом норвежском доме этот трехтомник имеется и читается. И мы с детьми много им пользуемся. Когда мне исполнилось шесть — а в школу тогда шли с семи, — моя мама взяла на год отпуск, чтобы побыть со мной, пока меня не заглотила школьная жизнь. И мы прочитали этот трехтомник от корки до корки с большим удовольствием. И у меня это глубоко засело в подкорке, эти истории с таким количеством условностей и допущений, где все начинается и заканчивается всегда одними словами, это очень возбуждает мелких слушателей. Так что эта традиция жива, и теперь сказки продаются и так, и на кассетах, и как аудиокниги, в детских передачах показывают мультики по сказкам. Наша прошлая принцесса начитала некоторые сказки вслух, и это подогрело новый интерес к ним. В общем, сказки живы. Со сказками замечательно то, что они жестоки, потому что не подверглись педагогической цензуре. В них убивают, обманывают, наказывают гротескным образом. Они не обработаны педагогически, как почти все детские книги, которые в результате должны быть милыми и неопасными. Вот эта естественная нецензурированная жестокость сказок, то, что в них есть опасное, страшное, с чем дети должны встречаться, вот это замечательно.

Эрленд, а ваши любимые сказки какие? Можете назвать?

Вообще это многие, но я, например, запомнил одну, которую читала мне мама. Сказка называлась «Тот, кто рядом». Я не помню никаких подробностей, кажется, кто-то кого-то спас и оказался добрым духом, который всегда невидимо следует рядом с человеком. В этой сказке было спиритуалистическое, мистическое начало, которое так редко в сказках встречается. Поэтому она мне и запомнилась. Обычно у всех сказок сходный сюжет: неудачник-аутсайдер получает задание, выполняет его и получает славу, принцессу и полцарства в подарок. Это тоже потрясающая схема, но «Тот, кто рядом» была совсем другая сказка.

А из таких традиционных, всем известных сказок я бы назвал «Аскеладден и добрые помощники». Аскеладденом зовут в норвежской литературе того неудачника-аутсайдера. И вот король велит построить корабль, чтобы тот ходил по воде, яко посуху, и летал, как птица. И у двух старших братьев, конечно, ничего не получается, у них не хватает смирения, теплоты и любопытства, чтобы им помогали правильные люди. И вот корабль построен, и теперь Аскеладден должен взять на борт всех, кто встретится на его пути и попросится на борт. Это условие короля. И, конечно, по пути встречаются довольно диковинные персонажи. Один все время прикрывает рот рукой, потому что у него в животе живут ветры. Другой ненасытен по части мяса, и когда ему мяса не дают, он ходит с камнем и непрерывно грызет его, ну и так далее. Ну и в конце концов набирается полная команда, но король все равно отказывается, вопреки своему обещанию, выдать дочку за Аскеладдена. И тогда, благодаря этим своим странным умениям и чертам, они прижимают короля к ногтю и Аскеладден получает-таки суженую. Очень симпатичная и умиротворяющая сказка.

Иными словами, и абсурд может быть полезен в жизни.

Да, можно так сказать. Причем не только в сказках, но в сказках в том числе.

Эрленд, а как возникла идея написать сказки о Курте?

Обычно почти невозможно понять, как возникла идея книги. Но в данном конкретном случае я это знаю. У меня был друг, который уезжал из Трондхейма в Берген. И вот рано-рано утром я повез его на причал. Мы погрузили вещи на корабль, он уплыл, а я остался на пристани. Времени было часов шесть, я никогда не бывал в такое время в порту, а оказалось, что там жизнь бьет ключом. Что-то сгружают, погружают, носятся погрузчики, люди, и я подумал, что это хорошее место обитания для героя книги. И стал об этом думать, и уже недели через две сочинил первую книжку, ту, где Курт находит на пристани рыбу. Короче, место действия определилось в то утро, а остальное я импровизировал по ходу. Семью и отношения внутри нее я специально не продумывал, они сочинились сами собою.

Курт ведь тоже немножко напоминает Иванушку-дурачка.

Да, он похож на него, и на Дональда Дака тоже. Он все время ввязывается во что-то, не просчитывая последствий. У него такой темперамент, что он не может действовать с оглядкой, он мгновенно увлекается. Мне он всегда нравился. И своей непредсказуемостью. И тем, что у него ученая жена, дизайнер, а он просто работяга. В действительности, по крайней мере в Норвегии, такие отношения были бы обречены.

Скажите, а вы сейчас много путешествуете?

Сейчас нет, потому что у меня трое детей и младшие совсем маленькие, так что путешествовать трудно практически. И мне неприятно уезжать одному, зная, как трудно жене управляться дома одной с тремя маленькими детьми. И вообще глупо как-то уезжать от детей, пока они маленькие. Так что я очень ограничил свои поездки и в основном принимаю приглашения или в какие-то экзотические места, или где я еще не был, или по каким-то обстоятельствам. Но иногда я чувствую, что это как-то глупо. Сейчас я в такой фазе своей карьеры, когда меня много приглашают и хорошо бы поездить, а я отказываюсь. И только надеюсь, что лет через десять спрос на меня еще не пройдет.

Пока у нас не родились двое младших, я ездил очень много и представлял книги, давал интервью, выступал на радио. В основном это все приятно, но иногда я раздражался из-за этого внимания, из-за того, что в центре оказывается не книга, а писатель. И все эти вопросы, и внешняя болтовня вокруг написанного. Мне кажется, есть здоровое начало в том, чтобы меньше ездить и не столько агитировать за свои книги, сколько писать их, работать.

В моем новом романе, который вышел в октябре, главная героиня очень много летает, с континента на континент, по всему миру. И в обычных условиях я бы проделал то же самое, что я делал для «Наивно. Супер», — купил билет и совершил сам весь ее маршрут, чтобы знать, как выглядят все эти аэропорты, гостиницы, стоянки и прочее. Потому что в этом пункте чем все правдивее, чем меньше придумано, тем лучше. В романе полет фантазии хорошо сочетать с точностью конкретных деталей. Но поскольку сейчас у нас нет возможности для моих путешествий, то я выдумывал все из головы. Сидел в своем кабинете в Осло, а потом проверял в интернете, где именно расположена в Южной Корее какая-то гостиница. Сначала я боялся, что все будет шито белыми нитками, но постепенно понял, что можно действовать и так тоже. Так временные ограничения на путешествия преобразовались в новый полезный опыт и навык.

Ну, Жюль Верн так и писал свои романы. А как вы его назовете?

Он называется «Мулей». Как музей, только через «л».

Скажите, Эрленд, а роман «У» тоже построен на собственном опыте и переживаниях?

И да и нет. «У» — это роман, который рядится под документальный. В нем есть блок фотографий, индекс, бо’льшая часть названий глав позаимствована из «Кон-Тики» Хейердала, это путешествие на крохотный островок в Полинезии. Но в остальном все чистый вымысел. Хотя мы с братом и пятерыми друзьями действительно поехали в Полинезию и там заплатили за право пожить месяц на островке, это часть национального заповедника. Это был чистый сбор материала. Я знал, что могу все выдумать дома из головы, но понимал, что реплики, отношения и все прочее легче списывать с натуры. Наше пребывание там было гораздо короче и гораздо беднее событиями, чем описанное в книге. Я заплатил за всех, и они получили возможность провести отпуск среди потрясающей экзотики на краю света, а я взял с них разрешение использовать их в своей книге как захочу, приписывать им какие-то реплики, идеи и позиции, которые им, возможно, не близки. И с их стороны было великодушно согласиться на такое.

И еще один вопрос, возвращаясь к теме, которую мы затрагивали: так богатство Норвегии —это хорошо или плохо?

И то и то, или ни то ни то. Норвегия — социал-демократическая страна, где все богатства распределяются поровну, и это хорошо. Но возникло другое богатство, более эгоистическое. Богатство личного потребления, где речь идет о доме побольше, машине получше и прочее. И если раньше речь шла о том, чтобы дать всем больше возможностей, лучшее образование, лечение и прочее, создать социальную инфраструктуру для этого, то теперь речь идет о том, чтобы каждый добыл себе дом побольше и яхту покруче. И там, где раньше думали о социальной защищенности в смысле жилья, образования, лечения, работы, речь теперь исключительно о деньгах. И когда большое богатство оборачивается такой стороной, оно способно, наверно, привести к таким же неприглядным проявлениям, как и большая бедность.

И еще один небольшой уже даже не вопрос. Герой «Наивно. Супер» создает все время разные списки. Не могли бы вы составить список своих самых безрассудных поступков?

Вообще-то я человек очень разумный. Наверно, мне доводилось совершать безрассудные поступки, особенно в молодости, особенно выпив лишнего, но они всегда были очень малоформатные, без непоправимого ущерба. Даже то, что поначалу в моей жизни казалось безрассудством, потом таковым не оказывалось. Например, я бросил гимназию. Я год учился во Франции по обмену, а когда вернулся, оказалось, что мне нужно пройти этот год заново. Это была страшная глупость, потому что я опережал одноклассников. Тогда я бросил гимназию, и это выглядело как опасный поступок. Но я решил доказать всем и себе, как они неправы, и с блеском закончил гимназию экстерном. Так что даже этот безрассудный поступок не оказался безрассудством. А я стабильный разумный человек, никакой не псих. Это, наверно, смотрится скучно, но меня вполне устраивает.

Перевод Ольги Дробот

О книге Николая Александрова «Тет-а-тет»

Той зимой в Сараево

Рассказ из книги Недима Гюрселя «Любовь после полудня»

«Смерть вошла в меня». Почему она сказала о своей боли? Сказала после того, как мы залили в себя не одну рюмку сливовой ракии, долго топтались на дискотечной танцплощадке, обнимались в толпе, озаряемой желтыми, красными, фиолетовыми бликами и, наконец, рухнули на стол, и тогда ее красные, полные губы разомкнулись, и она прошептала мне на ухо слово «смерть», будто выталкивала его зубами. Мои руки лежали на ее бедрах. Я уверенно прокладывал путь между ее раздвинутых под короткой юбкой ног. Как смерть может войти внутрь молодой женщины, с какого места в теле она начинает ее подтачивать? Конечно, с ее грота, с этого треугольника жизни, до которого я хотел добраться перед отъездом из этого города. Оттуда на свет могла появиться новая жизнь, но женщина говорила о смерти. Смерть была волком, с некоторых пор она ощущала его в себе, в самой глубине своего тела, он досыта насыщался ею. Его звали Вук, то есть Волк. Не из тех, облезлых, с заостренной мордой, что питаются падалью. А настоящий дикий волк, покрытый рыжей шерстью, голодный и смелый. Он был красив той красотой, что так редко встретишь в этих краях. Вук! Один суровый слог, обрывающийся сразу, как жизнь. Вук! Лицо у него было детское, глаза зеленые и грустные. Да, я правильно ее понял. Парень, которого она полюбила, был сербом. Боснийским сербом. Его убили, когда он защищал город от своих же сородичей. Он сразу же вошел в девушку и обосновался в ней. Свил себе там гнездышко. И, похоже, покидать его не собирался. «Он лежит в моем теле, — сказала она. — Его могила у меня внутри». Как она это сказала на своем английском, который был немногим лучше моего, как я смог понять ее в грохоте дискотеки — единственном открытом до утра месте в этом блокадном городе — я не очень хорошо помню. Единственное, что врезалось в память — то, как я отдернул руку от ее промежности, будто обжегся. Может быть, она хотела сказать о страдании осажденного города, а не о смерти любимого человека. Может быть, хотела выкрикнуть о полете снаряда, до того, как он, свистя, проломит крыши домов и разнесет в клочья человеческие тела, оставит сиротами детей и вдовами женщин, о горькой участи людей, выстроившихся в очередь за водой после многодневного сидения в подвалах, но потом, передумав, выдохнула поверх ревущих динамиков с сигаретным дымом: «Смерть…».

Посреди широкого проспекта стоит изрешеченный пулями трамвай. Еще один ржавеет на углу. Тоже дырявый, как дуршлаг, и в нем никого нет. Улицы пусты, рынок закрыт. Зеленоватые купола цвета плесени, колокольни и минареты, разрушенные мосты и чудом уцелевшая башня с часами. Но минутная и часовая стрелки уже не соревнуются в беге — время застыло. На стенах следы от снарядов. И не только следы, а еще и зияющие рваными краями пробоины. Бронетранспортер. Белый, как заяц, и низкий. Вздрагивая на огромных колесах, он движется по улицам города. В каменных зданиях на берегу покрывшейся льдом реки воет ветер, чуть дальше пустыри, дома на склонах холмов. Двух- или трехэтажные, с огородами. Ребенок из окна с выбитыми стеклами кидает крошки хлеба голубям, меткий снайпер, держащий его на прицеле, достигает вершин наслаждения со спуском курка. И на белых птиц в безмолвном зимнем небе брызжет горячая кровь. Старик с полным бидоном воды поднимается верх. Он запыхался, но идти осталось недалеко. Чуть позже он перешагнет порог своего дома, где его ждет, тревожась, жена, она обрадуется тому, что он вернулся с водой. Старик смотрит вниз. На мосты через Миляцку, что делит город надвое. Кто знает, сколько похожих мостов довелось ему перейти в жизни, со скольких мостов, соединяющих не только два берега, но и людей, смотрел он на воду, грязную зимой и белопенную весной? Реки в Боснии глубокие. Зимой обычно не замерзают. Они протекают по теснинам между отвесных скал, темно-зеленые и глубокие, словно горные озера. Но Миляцка замерзла. Она и так летом неполноводна, а в суровые зимы, как сейчас, покрывается льдом. Старик не знает, что в последний раз видит город, в котором родился и вырос и был счастлив все эти годы до войны. Совсем скоро ружье, убившее ребенка, направят и в него. Может быть, он умрет сразу, а может, какое-то время будет мучаться, лежа на земле и прижимая к груди свой бидон, молча, достойно встречая смерть. А в Сараево станет на два человека меньше.

Я насмотрелся на Сараево, где зимой на балконах выращивали овощи, и теперь уже не оплакивают мертвых. Ну да ладно, ведь здесь от барабанной дроби не хлещет кровь из тел, не разлетаются в воздухе руки и ноги, как бывает от упавшего на рынок снаряда. Война там, за стеной. За ней сгоревшие здания, дома с провалившимися крышами, инвалиды на костылях, спешащие вернуться домой до наступления темноты, люди, апатично и безвольно сидящие в тени опаленных молниями платанов, военные, засевшие в окопах за мешками с песком. А здесь собрались стройные, как тростинки, боснийские девушки и парни. На танцплощадке очень тесно. Бар и коридоры, даже задние комнаты битком набиты. Сначала мы тоже посидели в баре. Оттуда переместились на танцплощадку, а затем с трудом приткнулись в укромном уголке в задней комнате, где, перекрикивая дискотечный грохот, смогли перекинуться парой слов, несмотря на мой ломаный английский. Ее звали Ферида. Конечно, она была мусульманкой. Ни разу в жизни не была в мечети. И пост не держала. И не собиралась. Все и так в этот год голодали. Жили как в месяце рамазан. И ко всему прочему она влюбилась в серба, сокурсника из университета. Когда началась война, они готовились к выпускным экзаменам. Она сразу предложила Вуку уехать в другую страну и там пожениться. Но он не поехал, не поехал даже в соседний Пале, в отличие от большинства своих сверстников, остался в городе и оказался среди его первых защитников. А через несколько дней пришло известие о его гибели. В апреле, когда на деревьях распускались листья. На самом деле Ферида не так выразилась, даже если она и сказала «на деревьях распускались листья», я ее не понял бы. Потому что мой английский был недостаточно хорош. Я говорил на таком, какому смог выучиться у нью-йоркских таксистов. А их язык был довольно-таки убогим. За день они обходились десятком слов. И слышал я, чаще всего, конечно, — Shit! и Fuck! Но я отклонился, этот рассказ не о моей жизни в Нью-Йорке. Речь идет о первой военной зиме в Сараево.

Едва ступив ногой на землю в аэропорту — его контролировали войска ООН, — я понял, что попал в другой мир. Вокруг одни военные самолеты. Я выбрался из чрева огромного транспортного самолета, на шее — фотоаппарат, и вместе с ооновцами быстро побежал от взлетной полосы. Сразу же с холма напротив открыли огонь, и счастье, что никого не ранили и не убили. Помню, потом, в здании терминала, обложенного мешками с песком, я долго глядел на снежные, сверкающие под зимним солнцем холмы в ожидании бронемашины, которая должна была отвезти меня в отель. Я тогда еще не знал, как они называются. Не знал, что с них на город льется смерть. Завтра я узнаю, что Грбавица — «гнездо снайперов», и буду пытаться увязать в своем мозгу слово «гнездо» со словом «снайпер». Затем выучу эти странные названия, так непохожие на турецкие звуки, что выговорить их невозможно — Требевич, Лукавац, Нрасно… А вот имя «Вук» произнести было очень легко. Короткое и суровое. Да, Ферида сказала, что он был, как и его имя, «суровый» — что бы это значило? Но той первой военной зимой в день моего приезда в Сараево мы с Феридой еще не были знакомы.

Сейчас весна. Немного туманно. Я опять в «Холидей Инн». Настежь распахиваю окно. Комнату наполняет непривычный шум города, грохот трамвая. И память о безжизненной тишине военных дней теперь отступает, становится далеким воспоминанием. Но прямо напротив — правительственное здание, все стекла разбиты, этажи обрушились — страшная груда обломков. Внутри ни души. Оно не очень гармонирует с оживленным проспектом Voyvod Putnika, который когда-то называли «проспектом снайперов». Теперь по ней движутся машины, пешеходы, новенькие трамваи с голубыми, зелеными, красными рекламными щитами. На остановках много людей, вдоль реки солнечные веранды кафе. Но когда туман рассеивается, проступают следы прошлого. На склонах холмов, словно острые зубья пилы, белеют покосившиеся могильные плиты. Издалека доносится шелест. Я невольно вздрагиваю. В голове проносится, что надо быстро закрыть окно и залезть под кровать. Или бежать вниз, в подвал. Вначале слышался тихий шелест, затем свист — бомба приближалась. Но когда раздавался взрыв, наступало облегчение — упала в другом месте, попала в других. Затем опять шелест, и бомбы начинали сыпать градом. Но теперь я услышал шелест птичьих крыльев, не бомбы. Ласточки — первые вестники весны, кружат в небе. Затем улетают столь же внезапно, как и прилетели.

До Центрального рынка я шел пешком вдоль реки. Стены починили, стекла вставили. Здание почты — первая мишень в городе во время войны — теперь как новенькое. А Национальная библиотека, сгоревшая вместе с бесценными книгами, рукописями и городским архивом, все еще на ремонте. Голуби, как и полагается в мирное время, сидят на низких черепичных крышах магазинов. Дворики мечетей пустынны, вода в фонтанах прозрачна. Приятно холодит кожу. Ферида говорила, что в ту зиму она месяцами не могла помыться — не было воды. Но она все равно старалась быть чистой, выходила на улицу нарядно одетой, с макияжем. День ее начинался с брата — он был младше на год и жил один, и заканчивался без него. Первая утренняя бомба падала на город, когда он заходил за ней, чтобы проводить ее на работу. Ровно в шесть часов утра. Они отправлялись в путь в обнимку со смертью. Спускались со снежных пригорков вниз, к центру города, и смерть тоже скользила рядом и бродила весь день в обличье бомбы, похожая на снежный ком, забирая с собой всех, в кого попадала. Так о чем я говорил? Да, с подачей воды жизнь возобновилась. Крытый рынок заработал, стальную крышу починили. Я прошел по улицам, покрытым брусчаткой, сел спиной к солнцу за столик в харчевне, где среди дыма и запахов масла готовят кебаб. Начинало теплеть. После работы Ферида с братом шли к нему домой. Но она не сразу уходила, нет. Прежде они старались согреться… Так как брат ее очень любил читать, в доме у него было много книг. Они сожгли все труды Ленина, потом — Карла Маркса, за ними — романы иностранных авторов, а когда пришел черед боснийской литературы, брат и Ферида вернулись в родительский дом и стали жить там. Его любимый поэт? Иззет Сарайлич, само собой. И еще ему нравился Сидран. Сжечь книги этих авторов он не смог. Да и толку от них было бы не много, томики были тоненькие, и если их бросить в камин, они вспыхнули бы как солома. А Ферида не очень любила читать. После смерти Вука она не взяла в руки ни одной книги. А если бы и взяла, прочитать бы все равно не смогла. Потому что электричества не было. Смеркалось в городе рано, темнота наваливалась внезапно и ужинали задолго до начала комендантского часа. Одна миска супа — вот и вся их еда. И то, если они смогли получить гуманитарную помощь, найти на черном рынке масло и соль. Я с аппетитом ел жареные котлеты с луком и лепешкой, запивая большим стаканом айрана. Как и в анатолийских городках, здешние кебабы не бурчали в животе. Но мясо здесь вкуснее, холмы днем кажутся ближе, а люди — выше. Как Вук. С Феридой мы познакомились в «Американском клубе», где ужинали с моими приятелями-журналистами. В клубе обслуживали три официантки. Она была, может быть, не самой красивой. И не самой милой. Но самой печальной. После ужина, совсем незадолго до комендантского часа, когда посетители торопливо расходились, я пригласил ее за столик; мы выпили без закуски большую бутыль сливовой ракии. И только после этого она расслабилась, и между нами установилась какая-то близость. На следующий день я должен был уехать из города. Она же — остаться один на один с черной зимой, свистящими бомбами, надеждой, что наступит день, когда опять появится электричество и вода. Один на один со своим мертвецом. Может быть, я должен был сказать: один в другом? Вук вошел в нее, она приняла его. Я уже не мог вернуться в отель. Она не могла вернуться домой. Да она и так, после того, как ее брат ушел на войну, жила у подруги, чей дом находился недалеко отсюда. Поэтому мы пошли по темной улице, увязая в сугробах, к ее подруге. А оттуда все вместе отправились на дискотеку. Издалека доносились звуки выстрелов. Я не мог понять, почему их стало больше — ведь ночные столкновения теперь происходили реже. Я помню, что девушки перед выходом из дома нарядились в короткие юбки, несмотря на сильный холод. Помню и ответ на мой вопрос, который они дали одновременно. Склады сербов так набиты оружием, что им нужно каждый день взрывать часть снарядов. Те снайперы, что не смогли израсходовать за день свою норму, отстреливали ее ночью. То есть переводили ружья в «автоматический» режим. В ту ночь на танцевальной площадке Ферида объяснила многое о войне до того, как наши губы нашли друг друга. Конечно, я помню не все из того, что она мне рассказывала. Но ее слова: «Смерть вошла в меня» все еще звучат у меня в ушах. То, что она была так близка со смертью, на такой короткой ноге с ней, я объяснял войной. Спустя какое-то время, уехав из Сараево, я вспомнил, что этот город всегда жил бок о бок со смертью. На могильные столбики с каменными тюрбанами, оставшиеся со времен Османской империи, можно было наткнуться не только во двориках мечетей, но и везде, даже в огородах близ жилых домов. Что же до кладбищ, разбросанных по склонам холмов, то, как писал Иво Андрич в одном своем рассказе, они напоминали тонкие белые снежные островки, стекающие вниз. Она сказала мне это потому, что забеременела от Вука. Но в отличие от изнасилованных женщин-мусульманок — а такие случаи не были редкостью, — она хотела родить этого ребенка. Я уверен, она надеялась, что жизнь, которая оборвалась в ее сербе, продлится в рожденном ею ребенке, она жила только с этой целью. Но как-то вечером, когда она возвращалась домой, ее обстрелял скрывшийся в засаде снайпер. Ее не ранило, но от страха у нее случился выкидыш. Это рассказала мне подруга пришедшей со мной в отель тем зимним сараевским утром Фериды. Я лишь передаю ее слова.

2001

О книге Недима Гюрселя «Любовь после полудня»