Рей Кимура. Бабочка на ветру

Отрывок из романа

Симода, декабрь 1841 года; Итибеи Сайто знал, что жене его, она на сносях, вскоре снова предстоит пройти сквозь горнило родовых мук. И вздрагивал при одном воспоминании о том, как два года назад это едва не стоило Мако жизни.

Холодный зимний ветер яростно хлестал по стенам небольшого деревянного дома, стоявшего почти у самого берега моря. Но Сайто, хороший корабельный плотник, поставил для своей семьи добротный дом. Крепкий, он без труда отражал жестокий натиск ледяных ветров и волн, поднятых недавним тайфуном.

Сайто вздохнул и подумал: когда же он утихнет, этот проливной дождь? Теперь работы не будет еще несколько дней, а значит, и денег в семье не прибавится. А вот еще один рот — это да, стало быть, трудиться ему еще больше. Не привык он сидеть сложа руки, и это вынужденное безделье из-за тайфуна совсем выбило его из колеи. Что делать, бедняк вроде него не может позволить себе такой роскоши, ему надо всю жизнь работать от зари до зари, чтобы прокормить себя и свою семью.

Тут лицо его на мгновение просветлело от мысли: «А ведь тайфун наверняка разбил и повредил немало лодок и шхун, так что работы у меня прибавится — ремонт, строительство…». Сайто вдруг устыдился сознания, что можно выгадывать на чужом несчастье, но потом просто пожал плечами. Ведь это Всемогущая Природа вершит круговорот жизни и смерти и он не в силах что-либо изменить.

Позади скрипнула половица, и в комнате появилась его сестра.

— Сайто, у Мако начались схватки! — объявила она, беспокойно прислушиваясь к бушевавшему снаружи ливню. — Сегодня плохой день для родов. Вдруг что-то пойдет не так?

Сайто не ответил; рождение и смерть неподвластны человеку, и ему оставалось только молиться, чтобы с женой все получилось хорошо и на этот раз Бог даровал ему сына. Не так давно сёгун издал указ, разрешавший крестьянам и мастеровым вроде Сайто иметь фамильное имя — привилегию, о которой он и ему подобные при прежнем правителе и мечтать не смели. Сайто несказанно гордился обретенной фамилией и страстно желал иметь сына — передал бы ее по наследству.

Но Господь отказал ему в своей милости, и десятого декабря жена Сайто родила ему бледную девочку, выглядевшую болезненно. Назвали ее Окити, и Сайто, смирившийся с тем, что ему придется кормить и одевать еще одну дочь, смотрел на поражавшего своей красотой ребенка с невыразимой грустью. Девочка эта родилась совсем не ко времени: дочь у них уже есть, а кроме необходимости продолжать род, в хозяйстве нужны сильные сыновьи руки, чтобы помогать отцу плотничать. Вторая дочь означает еще один рот и еще одну жизнь, за которую ты в ответе. Простые люди вроде них не позволяли себе роскошь иметь много дочерей.

Сайто тяжело вздохнул по какой-то непонятной причине Господь не пожелал услышать его молитвы. Глядел на шевелящийся живой комочек и на виновато улыбающуюся жену; не ведали они, что придет время и нежеланная дочь прославит свою семью на всю страну и обессмертит фамильное имя, как не смог бы никакой сын. Дочь их окажется тесно связанной с историческим «открытием Японии» иностранцами в Симоде в шестидесятых годах девятна¬дцатого века.

Ничего не подозревавшая ни о своей «нежеланности», ни о великой судьбе, что ждала ее впереди, девочка вдруг зевнула, и сердце Сайто сжалось — ведь это его родная кровиночка и не может он от нее отмахнуться. И поклялся Сайто окружить дочку любовью и заботой, как бы бедно им ни жилось.

* * *

Шли дни, и все удивлялись, какой красавицей становилась крошка Окити: кожа молочно-белая, волосы черные и блестящие, а черты лица утонченно-изящные — само совершенство.

— Она такая изящная! — восклицала сестра Сайто.

— Да, — соглашался Сайто и издавал иронический смешок.

«И как это у худого, морщинистого, заскорузлого от солнца и ветра плотника и его грузной жены, с такими раскосыми глазами, родилось дитя столь прекрасное и очаровательное?» — спрашивал он себя. Не знай он Мако лучше чем кто-либо и не подтрунивай кстати и некстати над ее непоколебимой добродетелью, мог бы даже предположить, что отец этой очаровательной малышки вовсе не он. Хотя и жалел, что Господь не послал ему сына, глаза его светились застенчивой гордостью и восторгом.

Да, конечно, он уверен, что именно он отец малютки Окити; Мако никогда бы не смогла утаить от него что-либо подобное. Господь даровал им дочь, и они должны быть счастливы. Но Сайто был печален оттого, что знал: такая красота есть бесценный дар только в богатых и знатных семьях, где она служит умножению богатства и власти. Что пользы в этой красоте среди бедных, едва сводящих концы с концами рыбаков Симоды… Девушке лучше быть простой и невзрачной, чтобы не привлекать внимания власть имущих, которые всегда берут все, что хотят. В Симоде рабочие руки ценятся куда выше, чем красота, и Сайто пребывал в долгих раздумьях: как сложится жизнь маленькой Окити?

Годы летели, и вскоре Окити превратилась в милого, не по годам развитого ребенка. Характер она имела добрый и со всеми уживалась; будто чувствуя, что нужно как-то загладить «вину», что родилась девочкой, и поэтому старалась всем угодить. Любила свою семью и поселок, где жила. Хоть никогда они и не заимеют и малой толики тех богатств и роскоши, о которых рассказывали девушки, проданные в услужение к знати, семья Сайто жила в мире, согласии и была по-своему счастлива. Дом Сайто замыкал собой ряд аккуратных одинаковых построек, с выкрашенными в нарочито черный цвет стенами с ярко выделяющимися на их фоне белыми накладками, выложенными в диагональный узор. Это так называемые дома намеко, и жители Симоды очень ими гордились.

Но больше всего Окити любила Симодский залив. В погожие дни воды его так тихи и спокойны… она садилась на свой любимый каменный выступ и долго-долго смотрела на море и на далекий горизонт. Часто задумывалась над тем, что за мир лежит там, за этими водами, и сочиняла истории о людях, его населявших.

Обитатели этого придуманного ею мира становились ее друзьями, и, пока Окити росла, она все больше погружалась в эту иллюзорную жизнь, где так много красоты и музыки, что каждый день там становился летним праздником.

Единственной тучей на этом безоблачном небосклоне был ее отец. Окити знала, что он по-своему любит ее, но в то же время видела —— держит на расстоянии. Казалось, он боялся стать ближе, чувствуя —— очень скоро ему придется вынести решение о ее будущем. Понимала и то, что этот судьбоносный день неумолимо надвигается. Ей хотелось, чтобы время остановило свой бег и она не взрослела, —— тогда ее жизнь в надежном семейном кругу никогда бы не кончилась…

Для Итибеи Сайто вопрос о судьбе дочери тоже стал одним из самых болезненных, и много размышлять об этом он не любил. Вышло так, что из-за своей восхитительной красоты Окити просто не могла составить пару как невеста никому из местных кандидатов в женихи. Вот и искал он поневоле выход из неловкой ситуации —— надо же как-то определять будущее Окити.

Что до ее матери, то здесь все складывалось совершенно иначе: та любила дочь всем сердцем, утешала как могла и гасила вспышки детского раздражения, стараясь держать девочку подальше от отца.

Окити росла очень красивым ребенком, с чистой, нежной, прямо прозрачной кожей и утонченными, почти совершенными чертами лица. Ничуть она не похожа на других детей, с узкими глазами и пухлыми, скорее одутловатыми щеками, и мать очень гордилась своей необыкновенной дочерью. Окити обладала той красотой и грациозностью, о которой Мако Сайто втайне мечтала всю свою жизнь. Но тяготы и заботы, испытанные за пятнадцать лет замужества за Итибеи Сайто, раз и навсегда положили конец этим фантазиям. И вот теперь она заново переживала мечты своей юности вместе с подрастающей красавицей дочерью.

Через два дома от них, в таком же намеко, как и у Сайто, жила семья Кодзима. Их старшая дочь, Наоко, стала лучшей, самой близкой подругой Окити. Теплыми летними вечерами Окити и Наоко взбирались вверх по склону на свое любимое место —— плоскую скалу, нависавшую над морскими волнами, —— и любовались оттуда закатами.

Как-то раз летом 1853 года девочки отправились на свое заветное местечко. День выдался погожим, и закат обещал быть восхитительным; вот они и хотели посмотреть, как солнце медленно погружается в море. Несмотря на дивный солнечный денек, Окити почему-то грустила. Вот-вот ей исполниться двенадцать, и она сознавала, что очень скоро неминуемо встанет вопрос о ее будущем. Не хотелось ей покидать уютное, безопасное семейное гнездышко; впервые пожалела она, что не родилась мальчиком. Мальчишкам —— не надо думать о будущем: все решалось женитьбой на той, кого выберут родители. И в семье мальчики оставались столько, сколько хо¬тели.

Когда солнце начало скатываться в море, на горизонте появилась одинокая рыбацкая лодка; пугающе черная на фоне заходящего солнца, она, казалось, угрожающе надвигалась прямо на них. Окити вдруг закрыла лицо руками и тихонько застонала. Наоко тут же подбежала и обняла ее за плечи.

— Окити, Окити! — вскрикнула она. — Что с тобой? Тебе плохо?!

Девочка справилась с тем, что на минуту оцепенела, и помотала головой, пытаясь стряхнуть наваждение.

— Сама не знаю, что на меня нашло, — ответила она. — Я вдруг увидела что-то большое и черное… оно плыло прямо сюда и хотело схватить меня! Ерунда, правда?

— Конечно, ерунда! — согласилась подруга. — Посмотри — там только рыбацкая лодка, ничего больше!

Окити внезапно задрожала.

— А мне… мне вдруг показалось, что я вижу черный корабль! И не наш, чей-то чужой!

Наоко всегда делалось неуютно от внезапных предчувствий Окити и ее видений. Жизнь в Симоде, что и говорить, невеселая, а Наоко старалась мечтать только о хорошем, счастливом.

— Глянь, — молвила она весело, стараясь отвлечь Окити от мрачных мыслей, — вон рыбаки возвращаются… Пойдем посмотрим, что там у них в улове!

Девочки заспешили вниз по каменистому склону, гремя деревянными башмачками. Они тотчас забыли о черном корабле, пустившись наперегонки навстречу рыбацким лодкам и вовсю размахивая руками. Для Окити это было последнее счастливое беззаботное лето.

* * *

На следующий день в Симоде проходил традиционный летний праздник. Этот день Окити самый ее любимый в году: все женщины ненадолго забывали о тяготах повседневной жизни, наряжались в свои лучшие кимоно, пели, танцевали и пили саке всю долгую летнюю ночь напролет. В этот день все забывали о заботах и даже лицо ее отца становилось не таким усталым и суровым. Окити вдоволь любовалась на веселых, красивых женщин — такой когда-то была и ее мать в далекие годы своей уже позабытой юности. Все вокруг заражали друг друга радостью, оставляя в прошлом обиды и ссоры. Казалось, сам воздух опьянял людей безмятежным счастьем жизни.

Но на этот раз девочке было не по себе — отец по-прежнему выглядит усталым и озабоченным. Видя, как Окити самозабвенно танцует с сестрой, Сайто думал, что объявит дочери свое решение сразу после праздника. Пусть ребенок порадуется последним денькам уходящего детства, ей суждено попасть вскоре в другой, взрослый мир, там она и останется до конца жизни.

Много позже Окити скажет об этих днях: «Для меня то лето было каким-то особенным… никак я не могла насытиться праздником, будто знала, что уже никогда не стану такой счастливой». Наутро после праздника Сайто решил объявить ей свое решение.

— Окити! Идем, я должен сообщить тебе нечто важное.

— Да, отец, — спокойно ответила девочка, но сердце ее наполнилось ужасом: Сайто никогда не обращался с ней напрямую и наедине, если речь не шла о чем-то плохом. Неужели сегодня он скажет что-то о ее будущем?

Но, как послушная и добропорядочная дочь, молчала и терпеливо ждала.

— Мое возлюбленное дитя, — начал он, — я принял решение насчет твоего будущего, и решение это кажется мне наилучшим для тебя при теперешних обстоятельствах. После своего двенадцатилетия ты оставишь отчий дом и отправишься в поместье Сен Мураяма. Там ты обучишься ремеслу гейши.

У Окити упало сердце — гейша… так она станет гейшей… Одной из тех девушек, что танцуют и поют для увеселения мужчин.. И отец в самом деле считает это лучшей долей для дочери? Но отцовское слово — закон и она не посмела возразить. Пришлось ей покорно принять все объявленное им, хотя сердце обливалось кровью. Той ночью она уснула вся в слезах, будто ей безразличны ласковые объятия и нежный голос матери, всеми силами пытавшейся ее успокоить:

— Это все потому, что ты такая красивая. Дивная красота безвозвратно сгинет за годы тяжкого труда, если ты останешься здесь. А отец твой искренне верит, что лучше всю жизнь петь и танцевать, чем работать не разгибая спины. Поэтому ты должна благодарить его за мудрое решение, ведь он никогда не смог бы дать тебе всего того, что ты сможешь получить в усадьбе богатых и знатных Сен Мураяма.

— Лучше бы я была уродиной! — причитала сквозь рыдания Окити. —Чувствую, что красота будет преследовать меня как проклятие и искалечит мне всю жизнь! Мама, мама, прошу тебя, пожалуйста, помоги мне — сделай так, чтобы он передумал! Если надо, я стану скрывать свою красоту и поступлю в прислуги.

Но Мако лишь покачала головой, и Окити поняла: мать никогда не пойдет против воли отца, что бы она при этом ни думала. «Как жестоко кончилось лучшее лето в моей жизни!» — мелькнуло в голове у Окити, и она забылась тяжким, тревожным сном.

* * *

На двенадцатилетие Окити мать приготовила традиционный «осекихан», красный рис с фасолью, на счастье и лапшу с травами — на долгую жизнь. Через несколько дней скромные вещички девочки сложили в холщовый мешок, и вскоре она переступила порог богатого и знатного дома семейства Сен Мураяма. Двенадцать лет ей, и вот позади детство — надо учиться, чтобы стать настоящей гейшей.

Дом Сен Мураяма воплощал в глазах Окити совсем иной мир — богатства и культуры. Девочка и представить не могла, что за пределами рыбацкого поселка существуют люди, живущие в красоте, беззаботности и достатке. Иногда ей грезилось, что она умерла и попала в потусторонний мир.

Окити привыкла к другому: в ее семье экономили каждый грош и довольствовались самым малым, мясо ели по великим праздникам один-два раза в год; не по себе ей в этом царстве ослепительной роскоши…

Усадьбой управляла госпожа Сен Мураяма, возлюбленная сёгуна Мукаи, правителя Кавадзу. Никогда Окити не видела столь блистательной, царственной дамы; ей понятно, почему влиятельный и могущественный человек — сёгун так увлечен госпожой Мураяма.

Почти сразу Окити обнаружила, что ей безумно нравятся уроки танцев и игры на трехструнной лютне — их давала грозного вида дама с почерневшими зубами. Другие ученицы осторожно шептались: некогда была она редкостной красавицей и одной из самых знаменитых гейш… Окити же внушала ужас. Лучше не думать о том, для чего их так усердно и тщательно обучают и скольких важных мужчин ей придется увеселять и ублажать; не смотреть на других гейш — они густо пудрились белой пудрой, наносили на лицо толстый слой грима и глупо хихикали, когда мужчины игриво их щипали.

* * *

На следующий год юную Окити отправили на «практическую подготовку», и теперь каждую ночь она сидела среди гейш и наблюдала, как они работают. Этот странный, порочный мир безжалостно поглощал ее чистоту и целомудрие.

— Самое главное, — говорила Рейко, начинающая, но уже успешная гейша, — это выпить саке. Вот когда я чуть-чуть навеселе, тогда-то и выполняю свои обязанности — ты знаешь, о чем речь, — лучше всего.

Окити всю передернуло от лукавого взгляда, которым ее одарила Рейко. Саму ее облачали здесь в невиданные кимоно тончайшей работы; наряжаясь в шелк с дивным узором и затейливой вышивкой, будущая гейша благоговейно гладила изящные оби — пояса с роскошным золотым шитьем: чтобы его выполнить, тратились долгие часы кропотливой работы.

В замешательстве от переполнявших ее противоречивых ощущений, Окити часто испытывала чувство вины от того, что пользовалась всеми благами новой жизни. «Танцы, пение, музыка и, конечно же, наряды, — писала она своей подруге Наоко. — Я и не знала, что жизнь бывает такой роскошной».

Больше всего любила она уроки речи, где их учили говорить на классическом, чеканном диалекте Эдо; тогда чувствовала себя настоящей дамой, а не дочерью корабельного плотника из Симоды. И каждую ночь, лежа в своей похожей на келью комнатке, неизменно погружалась в раздумья — как сложится дальше ее жизнь. В глубине души очень романтичная, мечтала о любви и детях, хотя и не знала, что ей не суждено их родить.

— Дети! — твердила она в ночной тиши. — Их у меня будет трое, быть может, четверо.

Но все чаще ее одолевали вопросы один неприятнее другого: что происходит с гейшами, когда они немного состарятся; берет ли их кто-нибудь замуж?

* * *

Полгода спустя решили, что Окити прошла полный курс обучения на гейшу и ее пора выпускать в свет. При очень светлой от природы коже ей нет нужды сильно пудриться белой пудрой, за которой гейши скрывали лица, а порой и души. Однако толстый слой грима пришлось накладывать, как и другим девушкам. На первом «выходе» ей предстояло помогать более опытной гейше развлекать общество благородных самураев, бывших у них проездом из соседней префектуры. Они добродушно с ней флиртовали и заигрывали.

— А-а, это новая ге-ейша! — протянул один из них, обычно суровый и надменный самурай, размякший от саке.

Окити, как ее и учили, то и дело подливала ему в чашку. Он годился ей в дедушки, и она внутренне содрогнулась, когда он пальцами знатока провел по ее нежным, юным рукам. «Помни, что говорила Рейко! — внушала она себе. — Сердце гейши всегда должно быть скрыто, как и ее лицо». Принудила себя застенчиво опустить глаза и рассмеяться негромким, мелодичным, заученным смехом; притворилась театральной актрисой, всего лишь исполняющей на сцене свою роль. Так легче применять все преподанные ей тончайшие уловки соблазна и кокетства — бескровное оружие настоящей гейши.

А ведь Окити обожала играть, жизнь свою как гейши воспринимала как огромную личную драму, вот и достигла потрясающего успеха: из робкой, застенчивой тринадцатилетней девочки становилась восходящей звездой в мире гейш.

Очень скоро она начала терять уважение к мужчинам, убедившись, что даже самые знатные и могущественные из них делались игрушками в руках гейш. Но наутро, когда действие саке, которым их столь усердно потчевали, испарялось, они вновь превращались в надменных, высокомерных и отсылали гейш, а те с поклонами, смиренно пятились прочь. Ночь за ночью она наблюдала эту завораживающую игру со сменой ролей.

Иногда поздней ночью или ранним утром, когда последние знатные посетители покидали эти стены в разной степени опьянения, Окити садилась к маленькому зеркальцу и подолгу смотрелась в него. То, что она видела, совсем ей не нравилось. Юная девочка из Симоды, со свежим личиком и живым взглядом, исчезла навсегда. Ее место заняла густо накрашенная капризная молодая дама, с ломаными, жеманными манерами… Иногда ее охватывали ужас и смятение при мысли о том, кем она стала — игрушкой для богатых и знатных мужчин, постоянных гостей заведения. Что же станется с игрушкой, когда она сломается и ее выбросят прочь? Об этом страшно даже подумать…

О книге Рея Кимуры «Бабочка на ветру»

Тапирчик

Рассказ из книги Андрея Бычкова «Нано и порно»

А то собрались три профессора — физики, психологии и киноискусства — и нарезались коньяка, профессор киноискусства и говорит:

— А что, дружбанчики, летаете ли вы во сне? Ну те и отвечают: да, мол, бывает иногда.

А тот:

— А как вы, хрюшечки мои, летаете?

А те-то были не дураки и знали, что если расскажут, как они летают, то им крышка. Потому как никто никому никогда не должен рассказывать своих снов. И они, хоть и пьяны были в дым, эти профессора, а все равно защита у них работала. А иначе как бы они могли стать профессорами-то без защиты?

А этому черту от киноискусства как раз накануне вот какой сон приснился. Что будто бы он — в старой своей школе, в актовом зале.

И на сцене ученики перед государственной комиссией показывают отрывки из спектаклей, индивидуально или группами, по желанию, а государственная комиссия выдает им за это билеты в жизнь. И вот доходит очередь до него, до киноискусствоведчика. И тогда он разбегается по сцене слева направо и летит, а потом опять разбегается, теперь справа налево, и опять летит. А государственная комиссия замирает от восторга и от удивления. И в зале все сидят, дыхание затаив, глазам своим не верят. А одна женщина, потрясающей красоты, встает вдруг, и у нее слезы восторга на глазах, алмазы восторга, и они медленно-медленно катятся и сияют, а она, женщина эта, шлет ему, киноведчику, воздушные поцелуи в высоту. И вот он садится, приземляется, значитца, на сцену, и государственная комиссия вручает ему торжественно большой-большой билет такой, даже не билет, а билетище — в прекрасную и полноводную культурную жизнь.

А ему вдруг писать захотелось. Они ему руки жмут, поздравляют, слова сердечные искренне говорят, сердечные такие, от всего сердца, что сразу видно, слышно то есть, а видно, в смысле по лицам их видно, что не ложь, а правда, а ему не терпится. И вот он вырвался наконец, руки, тело вырвал, выбежал на двор, заскочил скорее в какую-то дощатую будку, снял там скорее штаны, выхватил скорее рукой, а это не пиписка, а какая-то странная пластмассовая игрушка — животное какое-то странное с голубыми глазами и с длинным носом. Он чуть не поседел от ентого кошмара, от такой фантастичности. Смотрит на нее, глазам своим не верит. А игрушка-то вдруг треснула и потекла. Вот он, в ужасе, стоит, задрожал мелко дрожью такой чернявенькой, как волоски (бывают у некоторых на теле), и не знает, что делать. Поднял голову, как почувствовал что из глубины своего существа, а в окно на него та женщина смотрит, потрясающей красоты, и у нее щека дергается и рот никак закрыться не может, и нет никаких слез-алмазов, а только зубные коронки блестят, что же ты, мол, сука… И он, профессор киноискусства, оглянулся в надежде на помощь, что это все сон, сон, сон и только сон, ан нет, досок-то будки занозистых и вправду нету, а усе же енто снова сцена, сцена, сцена, дорогой мой профессоришка, и государственная комиссия смотрит на тебя, и зал от отвращения дрожит.

Вот такой сон приснился ему. Ну бывает, ну ничего не поделаешь. У него, у профессора киноискусства, и расстройств психических вроде нет никаких, и со здоровьем все нормально, а тут вдруг приснилось, вот такая штуковина приснилась.

И вот он здоровый такой, румяный-румяный, глянцевый аж, как елочный шар, с блестящей такой мордой от коньяка, он, известный профессор киноискусства, спрашивает их, тех двух других профессоров, спрашивает их как ни в чем не бывало, летают ли они во сне, а сам думает: «Эх, ведь не расскажут же, гады, что им на самом-то деле снится. А жаль, жаль, было бы интересно всем вместе обсудить».

Хотя чего тут интересного-то? Его же сон насквозь ясен. И он сам через свой сон тоже ясен насквозь, как через закопченное стекло, ну лизал жопу на кафедре киноведения, как вчера, так и в новые, постсовковые времена, ну высидел себе золотое яйцо, большущее-разбольшущее, эхма, такое себе яйцо в жизнь высидел, что. да сказал бы я ему, в лицо глянцевое сказал бы, в глаза, чтобы оно, лицо, треснуло от негодования («Да какое он имеет право?! Авангардист чертов! Да я всегда с этими коммуняками боролся за свободу слова!»). Ладно, ладно, знаю я тебя, читай дальше.

А физик ентот, короче, усатый-полосатый, как енот, крутит-крутит ус свой и думает, как бы так выкрутиться от вопроса от киноведческого и наврать что-нибудь этакое, как он летает, как он классно мчится на спине над гладью вод, мчится вправо, мчится влево и отстреливается, если что, если его кто догоняет, отстреливается ракетами из-под рук, из волосатых своих из подмышек синими такими ракетами, газовыми, пузырящимися, и всех вокруг взрывает огненно и топит, тоннами воды накрывая, той воды, что от взрыва взметается вверх, в столб, на высоту в километр, а сам дальше, дальше летит, как на газ нажимая, когда мчишься на дачу по загородному шоссе. И он, физик ентот усатый-полосатый, уже перестал ус свой крутить и открыл рот, чтобы начать врать, начать лгать, начать драть, пороть там разную чепуховину, тюльку, короче, гнать, как тут вдруг раздался звонок в дверь.

А они сидели, коньяком этим нарезаясь, в квартире психолога, в его комнате, на коврах, на таких на мохеровых коврах, пушистых-пушистых, меховых почти, с тонкими волосинками мохера, может быть, лисьего, а может быть, и не лисьего, черт его знает, что там за мохер был, ну, короче, не в этом дело. И вот, значитца, звонок вбуравливается к ним, в их тонкий профессорский слух.

— Ах, это же Жадочка, Жадочка моя, — закрыл лицо психолог, разволновавшись. — Это же моя Жадюсенька. Ах, что я наделал, что я наделал!

И он стал раскачиваться на ковре, и плечи его стали вздергиваться, как от рыданий, но он не рыдал, а только вздергивал их, сидел так, закрыв лицо, и вздергивал.

Ну физик — умница — тогда закричал:

— Прячь скорее бутылки! Это его жена! Я ее знаю, она его бьет, за пьянство бьет Жадочка эта, лупит всем, что под руку подвернется, может стулом врезать, может вешалкой. У-у, Жадка эта, я ее знаю, белая такая, с узкой мордой, а глаза красные.

— Как бультерьер? — в ужасе спросил киновед.

— Да! Да! Как бультерьер! — вскричал физический профессор. — Вот именно, как бультерьер!

— Н-но, н-но, я бы попросил. — начал было психологический.

А они уже не слышали его, вскочили и стали бутылки прятать, зарывать их в мохер, закапывать, чтобы не видно было, ну и закопали, прикрыли вещами там разными личными того, ентого профессора психологии, ну трусами там, ну майками, ну еще носками, да, да, носками, вонючими этими турецкими носками, где хлопка-то всего двадцать процентов, а пишут, что восемьдесят. А тот-то сам, психолог ентот лысый с малиновыми ушами, торчащими, как у Гурвинека, мля, все сидит и сидит и только шепчет:

— Погиб. погиб я. погиб, ребята.

А тут опять звонок этот жестокий, как дрель, когда ею крышу сверлят, жестоко так сверлят сверху, чтобы она не поехала, чтобы ее закрепить, посадить ее на болты, на такие здоровые болты, чистые такие болты, ясные, недвусмысленные, сверкающие, как топаз, как алмаз в пятьсот тысяч каратов с сияющими гранями, а звонок сверлит и сверлит — трр-рр!.. трр-рр!.. сверлит и сверлит, падла!

Ну, короче, попрятали они следы нарезания ентого коньячного.

Этого, лысого, взяли под мышки, встряхнули хорошенько и потащили в коридор. Ну там он и сам очухался, взял себя в руки, мордой так взболтнул, как собака, уши протер, нахохлился.

— Кто там?! — строго так говорит, а сам думает: «Вот щас представлю лошадке своей, своей Жадочке, этих новых своих друзей. Енто Дима, мол, киновед. А енто Коля, физик».

А те стоят, улыбаются, лицами жирными блестят.

А профессор психологии опять думает: «Вот сейчас представлю своей жучке своих новых друзей.»

И опять звонок этот— тр-рр!.. тр-рр!.. тр-рр-ррр!

Ну психолог дернул дверь («Да что у нее, у суки, ключей, что ли, нет?!»). А там столик стоит на колесиках, блестящий такой, легкий, как аэроплан, стоит и сияет, а на нем полно еды, от жрачки от этой все ломится, и бифштексы там разные, и ромштексы, и бефстроганов, и салаты куриные, и мозги какие-то телячьи, и икра крупнозернистая, ее-то, у-у, навалом: и красная, и белая, и черная, и коричневая, и все в коробочках таких аккуратненьких стеклянных. И держит этот столик-каталку за такой изогнутый-изогнутый руль очаровательная блондинка, и похожа она на Мэрилин Монро, такие у нее губки вывернутые, сочные, и бюст, бю-ю-юст, и улыбка, и она им говорит, этой нарезавшейся профессуре говорит, улыбаясь своей ослепительной улыбкой, что фирма «Экслибрис» рада исполнить свой заказ и что вот он, этот заказ, такой-растакой заказ, перед вами, кушайте, мол, на здоровье.

А психологический профессор смотрит на нее, пялится и ничего понять не может. И те два стоят, как геркулесовы столбы. Тот-то, киновед, думает, что это и есть Жадочка. А физик вдруг и вовсе отключаться стал, ну и отключился в угол, так столбом геркулесовым и упал.

А психолог, как догадался, наконец, и говорит:

— Вы, мадам, пер-репут-тали адрес!

И хотел уже дверь захлопнуть, а блондинка:

— Нет, нет, ничего я не перепутала, не могла я перепутать, я никогда, никогда в жизни ничего не перепутывала, слышите, никогда!

И она как-то странно посмотрела на киноведа-бычару, как-то так странно посмотрела, или, может, ему так показалось, что она на него как-то так странно посмотрела, как-то так подозрительно. А сам он стоял пунцовый такой, весь пунцовый и покачивался слегка лишь, как от ветра, с пятки на носок, с пятки на носок.

А блондинка-то достает тут из-за декольте, потому как у нее енто в декольте, в ентом в самом в декольте, или как его, в декольти, да-да, в декольти, а, нет, в декольте, мы же в школе енто слово проходили, — записку. Разворачивает и читает. И все сходится — и квартира, и дом, и улица, а вот корпус-то и не сходится, одиннадцатый у нее корпус, а у профессора, у психолога, то бишь психиатра, первый. Тут-то он и закричал ей облегченно:

— Пер-рр-вый! Пер-рр-вый у меня корпус, слышите, мадам, пер-рр-вый, а не одиннадцатый!

И хотел уже дверь захлопнуть, хлопнуть так с размаха, чтобы все стены затряслись, чтобы ей, этой чертовой Мэрилин Монро, по мозгам, по мозгам, да по сиськам, чего выставила?! да по яйцам, что на салатах лежат, чего ты приехала, чего ты пугаешь так, что я чуть не умер, что я думал, что енто Жадочка, что она меня сейчас сожрет, бросится на живот и сожрет с потрохами и с этими двумя козлами, шевроле, понимаешь, оппились здесь, понимаешь, коньяка, а мне завтра на работу, больных лечить, мозги им на место ставить, чтобы слушались своих начальников и не выпендривались, ходили на работу, и получали деньги, и покупали бы свои видеомагнитофоны, и никкаких, ник-ка-к-ких, слышите, чтобы ник-ка-ких высших ценностей, ник-ка-кой, мля, духовности, чтоб забыли про духовность, и в колею, в колею, мля, по кругу, работа — дом, дом — работа, выехал раз в год в Сингапур, поглазел на сингапурок, и опять по кругу, только вечерами пялься в ящик на свободу — трр-рр! — из автомата — ах-ах, мамочки! — на руки, а сами — ни гу-гу, молчок, смирнехонько сидеть, пальчиками по клавиатуре шлепать, шик-шик-шик, кредит, шик-шик-шик, сальдо, а не можешь, так вали в киоск, в киоск, падла!

И только он хотел ей енто такое все вмазать, аж по первое, аж по одиннадцатое число, всю-всю правду-матку, как тут вдруг киновед этот пунцовый приподнимается на цыпочки и говорит. А Мэрилин-то Монро заметила уже, что у психолога пушка заряжена и что ща как бабахнет на всю площадку, на все холлы на лифтовые, на весь на подъезд, да что подъезд, проревет на всю округу, и очнутся сонные козлы и полезут демократию свою спасать от американщины от этой, что прет и прет, ну прет и прет, хоть святых вон выноси, и она, короче, Мэрилинка эта, хотела уже цок-цок на каблучках, подальше от этой пушки, и столик, столик драгоценный на тысячу баксов с собой успеть в лифт вывезти, да чтоб не попадала в щель еда, еда, вниз, туда, в шахту, чтоб, мля, не попадала. И она уже заблеяла, Мэрилинка, коза, мол, изви-ни-ите, изви-ни-ите, бывает же такое, первый раз в жизни, как тут киновед этот набычился так и говорит нежно-нежно, так, что Гурвинек ентот, хозяин дома, чуть сам в угол не упал, где уже летал в пространствах в Римановых али в пространствах в минковских физик тот усатый-полосатый, ловя там за хвост тензор свой энергии-импульса, что, блин, определяет кривизну пространства, пространства, блин, времени, начало, блин, всякого парадокса и самой что ни на есть модной дуальности, как когда через ноль проходишь, через начало, блин, координат в другую Вселенную до взрыва, до Биг-Бенга до этого, и надо по-другому измерять и ценить надо по-другому, по законам автора, как он, сука, задумал, даже если он задумал свести всех и вся с ума, вот вам, вот вам, козлы, получайте, что заслужили, то и получайте, просрали Онегина с Татьяной, а теперь и Цинцинната набоковского, вот и жуйте разную херню, давитесь, гады, блюйте и славьте, славьте вашего, мля, Сороса, россияне! Короче, киновед этот и говорит, слышите, говорит, говорит, кинове-ед-то тот говорит (эй, там, читательница, не мешайте!). Ну он и говорит:

— А погодите-ка, — говорит, — барышня!

И вынимает вдруг из-за пазухи тысячу долларов, зеленую-зеленую, с президентами с ихними и с защитой с електронной, чтобы подделать было нельзя, нельзя, да, да, подделать нельзя, и говорит ей:

— Оставьте енто усе здесь. Мы берем, мы усе берем. А сам ей в декольти смотрит, то есть в декольте в это,

как ея там грудь волнуется, как она там плещет в лобзании желаний, фу, черт, в желании лобзаний, и мерещатся ему ея соски, такие, мля, спелые-спелые соски, ягоды такие, вишни, что их можно сразэ сосать, м-дэ, сосать, надкусэвая, надрэзэвая зэбками как бы, чтобы сэк, сэк лизэть и снова посасывать, не посасывать даже, а надсасывать как бы, и лежать в покое покоясь и в неге, и зреть, зреть самому, набираться уверенности и сил, чтобы вдруг р-раз! — и взорваться, чтобы р-раз! — и навсегда, до смерти, да, до смерти, до блаженной да, до черноты, да, до немоты, да до ду да, да до ду да, а сам продолжает ей говорить, зубы ей заговаривать.

— Вам же, — говорит, — выгодно, вы и комиссионные получите. То бы один, а то целых два заказа продадите. Знаете, как вас похвалят? У-у-у, как вас похвалят ваши начальнички. Они же вам еще и премию наддадут! Вот так наддадут, вот так! Ну не бойтесь, вкатывайте сюда. И располагайтесь, и звоните в свою, в свою инофирму и заказывайте еще, в одиннадцатый. Был первый, а стал одиннадцатый.

Ну, въезжайте же, мадам!

А та стоит и вроде как не знает и жмется все и вроде боится, но как-то вроде фальшиво боится — и боится и не боится, на Гурвинека косится, с оттопыренными его ушами все косится, как киска косится, вот-вот мурлыкнет, ну что ты, мол, сердишься на меня, ну не сердись, дурашка, дурачочек ты мой, мяу, мяу-у, мур-мур-мур.

А из психолога так вдруг все и повылетело куда-то, весь его пар, весь его жар, гар там, гнев разный, ну был гнев, и вдруг не стало гнева, так она его мяу, мяу, Монрушка ента, гав, гав, а тут еще и мяса куча, да и этот обалдуй, бычара киноведческая, баксы мечет, да и Жадочка в Сингапуре сидит, греет там подмышки свои волосатые на пляжах, а как же она, Жадочка, оттуда улетит? А никак она оттудова не улетит, раз поехала на Ту сто пятьдесят четыре, четыре пятьдесят, значитца, вот и сиди там свой срок, грей-нагревай эритроциты, а я тут здесь сам себе хозяин, я что, зря, что ли, фобии лечу, я вас спрашиваю, я что, зря, что ли, фобии лечу! У-у-у, мля, задушу! А сам, короче, ласковый такой:

— Заходите, заходите. Мы вам не сделаем ничего плохого. Это вот Дима, Дмитрий Иванович, киновед, профессор известный. А там вон, мм, Николай Васильевич Гоголев, физик знаменитый, тоже профессор. А я Константин Михайлович, хозяин ентовой хвартиры, прошу любить меня и жаловать. Ну не стесняйтеся, проходите, проходите, звоните, получайте свое трудом честным заработанное и еще комиссионное в прибавку. Да и от меня лично маленький-маленький подарочек, раз уж все так внезапно получилось, так спонтанно и так прекрасно получилось, а какой, пока не скажу. Ну проходите, проходите.

И он махнул рукой, да так, что чуть не задел Дмитрия Ивановича, киноведа, по лицу. А Коляка, гад, застонал там, в углу, видно, врезался-таки в какой-раскакой торпедоносный корабль.

А Мэрилинка посмотрела на них на обоих игриво так, по-кошачьи, по-мурмуршачьи, а на того, на Коляку, на физика, даже и не взглянула и сделала вид, что и не слышит даже, как он там, на мине подорвавшись, продолжает мычать, облизывая свои вырванные кишки, свои тензор-римановские кишки, ну, короче, и сказала таким певучим-певучим чистым-чистым тенором:

— Ну ладно, — говорит, — уговорили вы меня. Вы, я вижу, мальчики порядочные, интеллигентные.

А те:

— Конечно, конечно. А она:

— Ну так я заеду к вам на одну минутку со своей каталочкой, разгружусь-ка тут быстренько, звякну в конторку, и бай-бай, гуд-бай в смысле, дальше себе по делам покачу. А то там меня мальчики-шоферы квадратненькие такие дожидаются, мотор даже, сказали, не будем глушить, сказали, не будем глушить, мля, слышите? А профессура:

— Слышим, слышим, не глухие, чай.

И ентот, Гурвинек, соло уже, один в смысле, гундосит:

— Заходите, заходите!

И батман ей, да не какой-нибудь, а тандю батман, ножкой выделывает, вышаркивает и руки разводит, приглашая.

Ну, она, короче, и въехала вся. А попка-то у нее, попка, ух, играет под платьицем, а платьице-то тонюсенькое-тонюсенькое, да и коротенькое вдобавок, а на дворе мороз! Морозище морозит такой, что о-го-го-го, нос может отвалиться с глазами заодно, минус сорок, во какой мороз! А она-то, бедняжка, как голенькая, как обнаженная вся, как раздетая уже, да еще выясняется, что без чулок и, быть может, без комбинации, въехала, ногами своими, понимаешь, длинными перебирает, страусиха, да шарами бедер поигрывает, да декольте своим сияет с ложбиночкой сисястой, уходящей за ткань, да-да, вниз, туда, туда, за ткань.

А этот, киноведище, думает усе енто время, мучительно так думает, лбы свои напрягая, как же, как же бы, бы же, да задержать ея, да разговориться с нея, да отослать бы эту к чертовой матери машину с ентими там молодцами, с этими подлецами в одиннадцатый корпус, с этими палачами-колунами со своим видео на масле, чтобы оставили здесь эту девчурку, раз уж все так одно к одному выходит.

А Мэрилинка-то уже, р-раз! — и в кухню прокатывает, и на корточки садится, и начинает вынимать, вынимать и складывать на стол, на стул, на пол, на диван, а ляжечки ее ладненькие вместе так одна к одной, беленькие, незагорелые, а юбочка на бедра ползет, ползет, ползет, о-о-о! Трусики розовенькие засветились-заиграли, а сама-то руками-ручками, лебедушками своими, быстро-быстро говядину, свинину мечет в блюдах по всем стульям, по столам, что вокруг нее.

Мечет-то мечет, а сама нет-нет да и взглянет то на одного, то на другого, а ляжечек не разжимает, не разжимает, падла, только иногда — оп-па!.. — и снова свела, как бы ненарочно, а сама-то, конечно, нарочно, по глазам-то по блестящим видно, если, конечно, в глаза ей, бестии, смотреть, а не вниз, на коленки-ноги.

И тут ентого киноведа осенило, и он набрался духу и говорит:

— А что, — говорит, — вы, лапушка, а не летаете ли во сне?

А та:

— Во сне?! Да что вы, упаси бог, что я, ведьма, что ли, какая?

А сама прыскает, от смеха почти прыскает, рукою своей белою загородилась, как будто бы утирается, будто бы чешется там у нее нос, что ли, или губа, или щека, или надгубье, а сама ну прямо чуть не щелкает там соловьем от восторга, потому как такой он идиот, этот киновед, ну такой идиотище, ну полный козел со своими снами, и с такой своей мордой глянцевой от коньяка, и с таким своим пузом.

Ну и он, р-раз, и заткнулся, и не знает, что делать, как дальше продолжать, и впал в какой-то ступор кататонический и стоит, чуть не мычит.

А психолог как закричит:

— А мы-то, — кричит, — летаем! А Мэрилинка:

— Правда, что ли? А психолог:

— Серьезно. Не верите?

— И вы?

Девчурка на киноведа-то смотрит, и ямочки у нее на щеках играют, и вдруг, р-раз, фантик какой-то со стола подхватила от конфетки и закрывается им, щурится смешно и подмигивает так, что киновед этот даже и не верит своим глазам, и Гурвинек этот не верит, что она вдруг так, вдруг такая игривая, с такими миленькими ужимочками. И тогда киновед, значитца:

— И я!

— Вот как интересно. — Мэрилинка говорит, а сама-то мясо уже все раскидала, расфигачила и поднимается, стыдливо так юбчонку одергивая и даже едва заметно краснея, отчего становясь еще, еще невиннее и, значитца, еще соблазнительнее для обоих, не только для киноведа, но и для Гурвинека, который, конечно, совсем уже про Жадочку свою позабыл, а Жадочка ведь способна за енто, за забытье, и живот прогрызть своим узким рыльцем, и печень выесть, и в пищевод всосаться, так что лицо усе профессорское унутрь через рот усосется, да, да, слышишь, Костька, через рот, как в воронку, в эту самую черную дыру, в другую Вселенную, куда уже Кольку засосало, зассало, где он дрыхнет-мрыхнет и храпит, ух как, падла, могуче храпит:

— Хр-рр-рр!.. Гр-рр-рр!..

А Мэрилинка-то и не слышит, вид делает, что не слышит, как Колька там трубит в свою адову трубу, а все прищуривается да вглядывается в киноведа, как будто знает что, а на психа этого, психиатра ушастого — ноль внимания, ну полный, ну ноль. И вдруг взяла и пошла. Пошла, пошла, пошла, пошла — с кухни с этой мимо их обоих изумленных и сразу в кабинет к Гурвинеку, и… р-раз — на мохер, схватила телефон белый-пребелый и давай на кнопки жать, давай-давай в контору свою звонить. Пальчиками наяривает, а сама в то же время и спрашивает нашего киноведа, что в дверях пыхтит, глядя на ея ноги на белыя, в мохере в этом нежащиеся, утопающие, как их все волосинки нежно касаются так, мур-мур-мур. А Гурвинек из-за спины из-за его высовывается, чтобы и ему, психиатру, было на что посмотреть.

А она киноведу этому:

— Ну и что же вам снится?

А сама все набирает да набирает, все наяривает да наяривает уже, наверное, в сто двадцатый раз и хихикает там, прыскает почти, хохочет, да не хохочет, а гогочет где-то внутри, нагло так гогочет, так что слюни летят — и в лицо, и в глаза, и в рот… и как же быть, как же быть-то, надо, надо же рассказывать, и, как назло, ни одной мысли в голове, а про сон, да ведь нельзя же про тот сон, разве только лишь самое начало, а потом что-то там досочинится, клюнет само, ведь он же киновед, киновед и столько усего знает — и про Вэндэрса, и про Тарантино, и еще ентот, как его, ну который фильм про тапира снял, как тот решил завладеть женщиной и как стал за ней следить, и следил, как она шла по тропе, и оглянулась, и присела по нужде, а он из кустов следил, а потом, когда она оправилась и дальше поспешила, он вышел на тропу, и узял ея экскременты, и наколдовал, и обратился в ея мужа, и побежал вперед ея в ея дом, и убил мужа ножом, и съел его, а когда она пришла, то лег с ней в постель как муж, а она и не догадалась, что он не муж, а тапир, и у нее еще девочка была от настоящего мужа, и девочка ента лежала себе смирнехонько и спала, а тапир навалился на мамку на ея и давай ее трахать. Трахал, трахал, ну и, короче, понесла мамка-то от тапира, и в ея животе стал расти маленький такой тапирчик, аккуратненький, с длинным-длинным носом, и однажды он высунул свой носище из священного из лона бедной мамки-женщины и засунул его в рот той девочке, и та стала давиться, давиться, биться даже стала, ну и давилась, давилась и задохнулась, короче, насмерть, и у нее от удушья глаза вылезли из орбит. Вот такое кино, ну что поделаешь, ну раз такое, значит, такое, енто по мифу по одному по древнеиндейскому, миф-то тысячелетия пережил, из уст в уста передавался, и какой-то сценарист услышал, и какой-то режиссер снял, ну и профессор, сука, киновед, увидел енто кино, в натуре так снятое, и ему вдруг захотелось ей, этой лежащей на коврах, лежащей в коврах, летящей в коврах на мохере, на мохере, рассказать это кино, потому как это же страшно интересно и это же так необычно, и кто еще, как не он, не профессура, расскажет обычной девчурке-официантке, пусть даже и разъездной, это странное кино о любви тапира к женщине, элитарное такое кино о любви нечеловеческого тапира к человеческой женщине, вот такой загадочный-загадочный миф древнего индейского племени шаранахуа, а то она — официанточка, бедняжка, привыкла там смотреть разную муровину-муру и привыкла читать там разную хурмовину-хурму, какую пишут ей интеллигенты эти сраные, разные там дамские романы да боевики с детективами, а если про высшие ценности, то тогда с толстинкой обязательно, про такие про журнальные ценности, про корректные политически, корректные стилистически, а иначе не урвать, не урвать свой поганый Букер, оттого и топят все словесами свое советское говно, а оно все не топится, а нам, ярким и воистину славным, как промеж двух огней, мы, мля, как заложники, нас, мля, и либералы-шестидесятники не печатают, и коммуняки — уж и подавно. Как был «совок», так и остался, ух, эти толстожурнальные козлы с их «направлениями». И вот, значитца, не прост он был, ентот киновед, ох не прост, и его Гурвинек еще не вычислил, ох не угадал, чтобы не было, понимаете ли, ентой самой политнекорректности, не надо нам, россиянам, понимаете ли, этих, понимаете ли, некорректных вопросов, не надо нам этих, понимаете ли, мифов религиозных, мало ли чего в других культурах понаворотили, дайте нам спокойно пожить, поесть мясца там, а то заведут они, мифы эти ваши и слова… О несчастная страна моя, эхма, смердяковщина, фарс-фарсище, лишь бы вываляться в говне, чтоб никто не различил, где правда, а где ложь, где фарс, а где слезы!

И он вдруг вздохнул, профессорюга этот, киноведчик, всей грудью вздохнул и разъярился, ведь это же она, она, его женщина, лежала на ковре, глядя на него теперь задумчиво, глядя серьезно, совершенно серьезно, без тени лжи и без тени обмана, как, быть может, смотрят один раз, и тогда. даже если ты и недостоин, даже если ты жалок, и смешон, и слаб, и стоишь лишь насмешки и унижения, а она, эта женщина, перед тобой, как прустовская Альбертина, которая должна лишь цвести, как цветок, а не катить по богатеям столы на колесах, потому что не в мясе же дело, и все равно за гранью всех вопросов остается один — почему?

Почему ты не можешь рассказать мне свой сон? Разве ты мне не можешь рассказать свой сон? Разве в любви бывает стыдно и разве любовь не излечивает? Разве в ней не равны и боги, и цари, и простые смертные, жалкие карьеристы, иногда еще смотрящие подпольно возвышенное кино, а зарабатывающие, увы, ентим тухлым постмодернизмом, раз за это платят баксами из-за океана, слабый-слабый несчастный профессор, а ведь я Твоя Весна, и только мы с тобой знаем имя художника, что пишется через два эль и через два тэ, две буквы, тайное удвоение мира, неужели ты не догадался, что я здесь неслучайно, ведь и ты мучаешься этим вопросом: где она, любовь, или нет ее, или только секс, который можно купить за деньги? Ну на, купи меня за деньги, заплати и скажи тем мальчикам из машины, что лузгают семечки и ждут, скажи им, чтобы они убирались, и сунь им баксов за свое откровение, и еще вытолкай этого козла, Гурвинека, выгони его из квартиры или запри в сортире и вернись сюда, где я на коврах и давно уже жду тебя, чтобы ты мог меня просто выебать, выебать, выебать, если ты не можешь сознаться, слабый и несчастный, и рассказать мне свой сон, как ты летал и чем это кончилось.

О книге Андрея Бычкова «Нано и порно»

Ночная радуга

Рассказ из книги Андрея Бычкова «Нано и порно»

«Туз, — сказал, усмехнувшись, шофер. — Выходить вам». Картон вышел — шоссе, мягкая беловатая пыль, темная ночь. В освещенной кабине еще немного поиграли в пас. Рубашки провинциально раскрашенных карт, валет с усиками напротив алебарды, дама с розой в засаленном декольте. Картон стоял, глупо покачиваясь, рядом с автомобилем. Но откуда он знал, что они заодно? Остался в кабине запах новой коричневой кожи сидений, остались в кабине проминающие кожу сидений тела. «Сколько до мотеля?» — «За час дойдет». — «Он просто дурак». — «Кх-кхырр-рр!» — «Поехали». Завелся мотор, исчезла кабина, остался Картон (прозвище, которое презрительно дали в курилке сквозь серо-синий стеклянно висящий насмешливый дым). Шоссе, чертежник Картон на шоссе, темный (на задних лапах) лес и злорадство луны из-за дерева.

«Легкая, я научу тебя любить ветер, а сама исчезну как дым. Ты дашь мне деньги, а я их потрачу, а ты дашь еще. А я все буду курить и болтать ногой — кач, кач. Слушай, вот однажды был ветер, и он разносил семена желаний.»

Картон поднял воротник. Картон побрел, черпая широкоскулыми ботинками ночь. Белая пыль поднималась в темноте и оседала.

«Кач, кач. Ты купишь мне кровать, а я не стану на нее ложиться. Не захочу, и ты не увидишь меня голую никогда.»

Вжик-вжик, не пыль уже, а трава. Картон вздрогнул. Со всех сторон наваливался темный лес. «Где шоссе, черт подери?.. Да нет, вон». Светила луна, Картону было просто вернуться, чтобы снова пойти по шоссе, но Картон углублялся в лес.

Сладко и больно хлестнула по лицу ветка. Упало под ноги — «а я с американцами никогда, и с немцами никогда, вот еще — целую ночь работать; мне китайчики, мне япончики по душе, выпьют бокал и в отвал.» Отвал был овраг — черный, бездонный, назревший вдруг под ботинком Картона. Отвал звал. Картон содрогнулся, вовремя отступил, вытер бузинный сок (след удара), ветку благоговейно поцеловал. «Или вернуться?» Тогда засмеялся в душе Картона Картон, и, как барсук, осторожно, он стал пробираться по краю оврага. «А Нинка-соска за сто рублей всего на вокзале.» К черту, к черту, в овраг! Картон, как барсук.

Через час он вышел из леса, освобожденный. Был берег реки перед ним. Из-за леса луна, плавно опережая Картона, покатилась к реке и бесшумно плюхнулась в воду. Картон увидел высокий арочный мост. «Почему высокий такой? — подумал Картон. — Трудно же заезжать». Любопытство повлекло Картона к мосту. Была быстрая ходьба Картона. Вскоре ботинки стали снаружи мокрыми от росы. Через носки Картон чувствовал, что ботинки внутри тоже мокрые, но кожа ног Картона оставалась суха. «Высоководный или колейный? — думал Картон, приближаясь к мосту. — Если колейный, то где же коли? Что-то не видно, хотя и темно. Или это луна так отсвечивает? Скорее, высоководный. Но зачем? Зачем здесь пропуск высоких, выше берега, вод? Ведь здесь не могут громоздиться льды и не могут проходить суда с высотой шире берегов». Впереди заплывала под мост луна и покачивалась. Через картофельное поле пробирался к мосту Картон. Влажными стали носки окончательно, но ноги разгорячились, и Картон сырости не ощущал. Высокое легкое строение, элегантное, самолетное, словно светилось слегка, надвигалось, подсвеченное и сверху и снизу луной. «Ночная радуга», — промелькнула мысль и погасла. Чертежник задыхался от быстрой ходьбы. Вдруг его остановил звук мотора. Словно восстал из ботвы призрак освещенной кабины. Запах новой кожи сидений. Кач, кач. «Не может быть!»

В тени под мостом неясно чернела груда автомобиля. Но это был какой-то странный, слишком уж странный автомобиль — огромный, громоздящийся. Но звук был тот, тот! Картон бы отдал на отсечение голову. Картон почувствовал холодную влагу в носках.

Это и в самом деле была другая машина, огромная, плоская, с низкой кабиной. Восемь выпуклых мощных колес держали платформообразное тело машины, а на платформе лежала короткая, толстая, на двух круглых шарнирах стрела. В низкой кабине зажегся свет, привлекая Картона. Сердце забилось — Картон подошел. В кабине сидел пожилой человек, борода лопатой.

— Что вы здесь делаете? — вздрогнув, спросил человек с бородой, когда заметил Картона.

— Я… я, по-видимому, заблудился, — ответил Картон.

— А-а, — покачал лопатой бороды человек.

— Вы не скажете, где здесь мотель? Человек кивнул через мост:

— Там, за рекой, в получасе ходьбы. Вы там остановились?

— Да. А вы здесь работаете?

Исподтишка Картон глянул еще раз в лицо человека, и лицо человека поразило Картона, и дело было не в бороде. Где? Где же он видел это лицо? Мешковатое, солдатское, каторжное лицо. Глубоко запрятанные, узкого взгляда глаза. Тяжелый лоб. Этот пожилой бородач на кого-то похож. На кого?

— Да, я в некотором роде работаю здесь, — ответил бородач.

Картон мучился лицом бородача. Лицо этого человека вдруг стало болью души Картона. Картон хотел как-то назвать, назвать лицо человека и не мог. Старался словно прорвать его именем, проколоть будто иглой и через собственность имени освободиться от гнетущего чувства.

— И ночью? — нелепо выговорил Картон.

— И ночью, — печально усмехнулся бородач. «Достоевского! — вдруг пронзило Картона. — Это

лицо русского писателя Достоевского! Я хорошо помню портрет».

Человек с бородой внимательно посмотрел на Картона, словно догадался о догадке Картона, и вдруг тяжело выпрыгнул из кабины. Ростом он оказался ниже чертежника на голову, и был он какой-то квадратный, нет, не квадратный, а даже кубический человек. И он посмотрел теперь на Картона снизу вверх, как краб. «Странно, что он так долго смотрит, — содрогнулся Картон. — Почему он молчит?» Картон почувствовал себя словно напяленным сверху на взгляд Достоевского.

— А как вы работаете? — не выдержал взгляда Картон.

— А вы что, хотите посмотреть? — усмехнулся тот.

— Да.

Достоевский молчал, потом он покашлял в квадратный кулак и полез на платформу, нелепо переставляя короткие ноги по скобам приваренной лестницы. Там он долго стоял, а потом вдруг закряхтел и как-то даже застонал, отчего Картон вздрогнул, будто волосы шевельнулись на голове. А Достоевский со скрежетом стал поворачивать. Он поворачивал что-то в основании стрелы. И тогда стрела начала подниматься. И раздался другой звук, прозрачный и музыкальный, то был звук ровно и без напряжений заработавшего другого мотора. Словно на звуке, завораживая Картона, стрела поднялась. И тогда Достоевский невозмутимо полез еще выше, наверх, в закрытую квадратную люльку на самом конце стрелы. Там он опять стал долго кашлять, и Картону казалось, что в том кашле были скрыты какие-то слова, но что слова никак не могли освободиться от скорлупы кашля, чтобы стать доступными слуху Картона, чтобы стать прелестными круглыми ядрышками, полными смысла, что так приятно улавливать аппаратом слуха, зная, как правильно будут они располагаться и наполнять ждущий мозг. Картон ждал, что вот-вот, наконец-то, прорвутся слова, но был только когтистый кашель. И вдруг Достоевский затих. И чертежнику показалось, что опять зашевелились волосы на его голове, и это было так, это был небольшой ветерок. Двинувшая потоки прохлады ночь вернула Картону самообладание. Он даже захотел рассмеяться и выкрикнуть что-нибудь замершему в люльке бородачу. Отчего тот так неподвижно сидит? Новое игрушечное чувство охватило Картона, уже он ощущал в горле щекотку и уже раскрылся рот для освобождения груди Картона от смеха, как вдруг новый тяжелый мотор вынес из недр своих новый прозрачный звук и стрела начала расти. Достоевский включил в своей квадратной кабине свет и теперь был отчетливо виден сквозь широкое боковое стекло. Он сидел слегка наклонившись, его рука сжимала рычаг, а взгляд был устремлен на реющую в небе серебристую арку моста. Короткая стрела удлинялась, обретая изящество. Выдвигались блестящие нарядные штоки секций гидроподъемника, обретала луна все новые и новые торжественные цилиндры. Все выше поднимался Достоевский к арке моста, и неотрывен был его взгляд. И словно бы и сам Картон удлинялся, и рос, и наполнялся прозрачным светом луны, и стремился к мосту, словно в касании, в достижении был и для него какой-то скрытый теургический смысл, как имя — освобождающий. И когда стрела наконец подошла к мосту, Картон почувствовал, как струи восторга колеблют самое существо, тонкий призрак его души. Слезы навернулись на глаза Картона. Достоевский повернул рычаг, и кабина вошла в соприкосновение с аркой. Натужно мотор заурчал, продолжая и продолжая выдвигать стрелу, которая уперлась теперь в сопротивление моста. Конструкция ожила. Мост заскрипел, и арка стала слегка покачиваться. Тогда Достоевский снова повернул рычаг, мотор замолчал, оставляя напряжение стрелы в изогнутой арке моста.

— Давай! — закричал сверху Достоевский и гулко закашлял в ночь.

С высоты выпущенный кашель словно бы полетел наискось в поле, вонзаясь и вибрируя в картофельной земле. Восторг отступил, в душе поднимался страх.

— Что? — крикнул снизу Картон.

— Давай, давай! — отозвался сверху Достоевский из освещенной люльки.

Картон смутно почувствовал, что надо подниматься на мост.

— Не бойся, — железно сказал Достоевский в ночь.

— На мост?

— Да.

Картон помедлил.

— На мост?

— Да, да! Держись за трос! Если будет качать, я подопру еще. Давай!

Ночная радуга, блестящая, словно бы алюминиевая, легкая и изящная, круто уходящая вверх, а там, плавно выгибая свой бег и останавливаясь в полноте иллюзий, не устремляясь дальше бессмысленно, касаясь пустоты лишь слегка, пропуская под собой высокие воды, коварные черно-белые льды, тяжелые баржи, нагруженные высоко тупыми ненужными тоннами, колодами карт, ляжками. и вновь опрокидывающая вниз, пусть, пусть, под собой, на тот берег, на тот берег, в овеществлении иллюзий, свободных отныне от священной пустоты, соскользнуть и врезаться в землю жгучим семенем, навсегда, навсегда.

Картон потрогал рукой холодную опору моста. Рукой Картон услышал серебристое пение металла. Металл звал, обещая новые восторги, глубокие, неведомые.

— Давай, — отчетливо сказал Достоевский сверху.

Слово «давай» наполнило ночь. Слово «давай» раздуло слегка купол ночи. Ярче засветилось окошко луны, напрягаясь. Блеснула из-под моста голубая бритва реки. Вторая луна лежала на острие, покачиваясь. Достоевский включил свет в кабине. Стало еще светлее. Две луны. «Давай».

Картон взялся за трос и, ставя плотно ботинки перед собою, один за одним, прижимая ногами так, что капли напитанной картофельной росы выжимались из подошв и вытекали на мост, стал подниматься, оставляя бесформенные лунные светляки, выжатые.

Восторг, о восторг! Во имя восторга поднимался Картон в ночь вдоль серебристой арки моста. Лес и поле, что раньше были наравне, теперь оставались под. Выше леса и поля поднимался Картон как человек, что возносится к вершине моста, что между двумя лунами, и где включает и выключает свет Достоевский. Вон река под тобой, Картон, смотри, из узкого лезвия хищного обратилась она в нежный платок голубой. Вон и другие поля, плавают скирды в бессоннице тумана, сторожит, засыпая, лес, с открытыми глазами птицы летят. Так пел металл под ногами Картона, и струи воздуха проходили в высоте, и к ним устремлялся Картон, к невидимым… Серебряный мост нес все выше и выше Картона, и от восторга плакал Картон. «Как я раньше не знал, не знал. Почему я раньше не знал, не знал.» — обливался радостными слезами Картон, и ветер холодил его лицо. И потоки воздушных масс устремлялись, и Картон словно видел, как проходят они, втекая невинно и вытекая под аркой моста, что сама словно пустой парус обмана священного. И облаков захотел Картон, и туч, и появились ночные облака и тучи, и все они, приближаясь наравне, на линии глаз (для касания его груди), проходили покорно под. Но туже и туже становился поток воздуха, надавливая, и, словно против бежала теперь луна, а другая луна плыла, и мост сам покачивался, как корабль.

«Картон!» — услышал Картон голос из-под моста. Он перегнулся через трос и заглянул в бездну, откуда из утолщений, из блестящих муфт поднималась стрела и упиралась в дно серебряной арки. Из квадратной кабины смотрел Достоевский на перегнувшегося через трос Картона. Взгляд Достоевского словно развевался лихорадочно на ветру, взгляд победно блестел.

— Картон, теперь ты понял, какая моя работа?! Картон видел азарт в его взгляде, Картон знал, и благодарность открывала сердце Картона.

— Восторг, Картон! — в ветер кричал бородач. — Это и есть восторг! Ночью, когда восторг, я подпираю мост!

Ветер летел, и против ветра летел Картон, радостно ощущая ладонями надежность троса моста. Уже начиналась борьба металла и ветра, уже не качало, уже повело, потом повело назад. Сквозь ветер Картон расслышал мотор. Достоевский включил и натужно поджал еще. Тяжело выгибаясь под ветер, мост словно слегка застонал. Теперь, выпертый стрелой и натянутый в опорах назад, он не качал, но через ладони и через ботинки Картон ощутил его напряженную дрожь. Ветер, налетая невидимыми километровыми кубами, напрягал и напрягал еще. Дрожь частила, дрожь как будто твердела и отделялась, жужжа над мостом. Дрожь как птица, как оса моста.

«Оста, оста», — твердил Картон, сжимая в содранной коже ладоней надежно-мучительный трос. Ветер уже оторвал его ноги от серебристой поверхности. Картон пытался. и все пытался. и все пытался. и безрезультатно пытался все подтянуться на трос, чтобы обвить его и ногами и телом, и так, будто нанизанным на шампур, сжавшись, удержаться под огромным неистовым холодным огнем невидимого, неизвестно как и почему налетевшего урагана.

Мост гудел и, казалось, вот-вот сорвется. Сквозь гул Картон расслышал человеческий голос. Это был голос Достоевского. Достоевский пел. Снова включил он в кабине свет, и Картон увидел косые струи, свитые воздушные жгуты, петли, что налетали, обвязывая и пытаясь сорвать его тело с троса, что старались натянуть его веки на его зрачки — навсегда, навсегда.

— Пу-у-скай! — пел Достоевский. — Пу-у-скай бе-е-зум-ству-у-ет сти-и-хия, мы пье-ем во-сто-орг до-о дна-а!

В мышцах своей борьбы изнемогал под ветром Картон, сладостное чувство смерти молило и обманывало: отпусти, отпусти.

— Пу-уска-ай! — пел Достоевский.

Громадная невидимая масса намчалась на тело Картона, надавила неистовой силой, растягивая запястья, отрывая кисти от рук.

— Пу-уска-й бе-е-зу-у-у.

«Нет, и. нет, и.» — Картон пустил, отдаваясь. Стихия подхватила. Словно стал он родным стихии, понесшей его. Не было смерти. О нет, смерти нет! И ураган точно затих, только внизу бесшумно проносилась земля, скирды бежали, мелькнула река, заторопился темными перебежками лес. В безмерном, в пролетающем океане стихии, в сердце ее был покой. И тогда родились новые звуки, и они окружили Картона. Струнные вытягивались на цыпочках, пели блаженство; ласковые рояльные словно возводили на пьедестал; в латы облачали валторны; флейты покорно свивались в подножии; преклонялись гобои; мавры-контрабасы проносили. И подобен новому Парсефалю был отныне Картон, он обнажал изумрудный свой меч, он вытягивался вдоль струй, простирая впереди себя изумрудный и обоюдоострый, растущий с серебряного в драгоценных каменьях эфеса, рассекая не успевшие сдвинуться оторопелые массы, так летел.

И вдребезги разбивалось стекло, в черный пух изрезая осколками шторы, в черный пух — так врывался Картон в мотель.

На постели лежали шофер и дама в фиолетовом, закинутом до плеч платье.

— …О-сто-рг до дна-а! — Голос Картона был звенящая неумолимая сталь.

Едва успел откатиться к подушкам шофер. Огненный изумрудный меч, вонзаясь, погружался в фиолетовые разодранные нежные недра.

О книге Андрея Бычкова «Нано и порно»

Исчезнувшая цивилизация

Рассказ из сборника Бернара Вербера «Рай на заказ»

Я, археолог, страстно увлеченный загадками мировой истории, всегда верил в легенду об «исчезнувшей Великой цивилизации». Я уверен, что очень много лет назад на свете жил загадочный народ, создавший невероятно высокую культуру.

Скорее всего, этот народ познал стремительное развитие и, возможно, в отдельных областях зашел гораздо дальше, чем мы, достиг апогея могущества, а затем пал и исчез так же внезапно, как появился.

Мне бы очень хотелось понять, как целая культура столь высокого уровня развития могла разом исчезнуть, да так, что не оставила по себе ни малейшего следа.

Даже в случае с динозаврами ученым в конце концов удалось установить ход событий. Гигантских рептилий уничтожил метеорит, падение которого привело к возникновению в атмосфере слоя пыли, почти непроницаемого для солнечных лучей, что в свою очередь вызвало резкое падение температуры и наступление вечной зимы, к которой холоднокровные существа не сумели адаптироваться.

С этими же созданиями дело обстояло совершенно иначе, и тайна их существования, а затем исчезновения представлялась мне, молодому археологу, самым дерзким из возможных вызовов. Я с восторгом бросился на поиски разгадки и потратил несколько лет, собирая информацию о загадочной Великой цивилизации.

Я начал исследования с территории собственной страны, но находки, которые я совершил, быстро привели к тому, что я стал путешествовать — до того самого дня, когда обнаружил нечто, показавшееся мне серьезным следом. Тогда я решил организовать крупномасштабную научную экспедицию.

Коллеги открыто насмехались надо мной, они говорили о беспочвенных фантазиях, о тщеславии, о наивности, свойственной начинающему ученому.

Однако после нескольких лет, потраченных на подготовку, мне удалось собрать команду из десятка высокопрофессиональных археологов, каждый из которых специализировался в своей сфере знаний, а также нанять более полусотни носильщиков, нагрузив их съестными припасами и инструментами, необходимыми для ведения раскопок и анализа состава почвы.

Мы отправились в сторону великих Восточных гор. Мы шли долго и перенесли множество ужасных испытаний. Сначала группу поразила эпидемия лихорадки, которая унесла пять жизней. Затем мы неожиданно встретились с племенем горцев. Они приняли нас сперва просто недружелюбно, а затем и с открытой враждебностью — в конце концов нам пришлось защищаться с оружием в руках. Мы потеряли еще нескольких товарищей, причем из числа самых выдающихся членов нашей необычной экспедиции.

Тем не менее мы продолжили восхождение. Я был твердо намерен не отступать ни под каким предлогом. Мать воспитала во мне упорство, и именно благодаря ей я хотел довести это безумство до конца, какую бы цену ни пришлось заплатить.

Холод, истощение, снег замедляли наше продвижение по мере того, как мы поднимались к головокружительно высоким горным пикам. Моральных же дух членов экспедиции непрерывно падал.

И вот настал тот проклятый день, когда один из ученых — угрюмый и молчаливый детина, который с самого начала путешествия каждый вечер тихо ругался в своем углу палатки — взбунтовал остальных против меня. Он утверждал, что вся эта авантюра обречена на провал и приведет нас в тупик или, еще хуже, к смерти. Он напоминал о перенесенных невзгодах и жизнях, потраченных зря — во имя бредовой идеи исследователя, страдающего манией величия. Полагаю, он имел в виду меня. Он утверждал, что не существует никакой исчезнувшей Великой цивилизации, что вся эта история — всего лишь сказки для детей. Впрочем, его мнение разделяли далеко не все, так что наша команда быстро раскололась. Две группы выступили друг против друга. Мой противник оказался очень резким на язык типом. Но насилие — последний аргумент глупцов — вновь положило конец всем спорам. Сначала мы обменивались оскорблениями, затем угрозами, потом он ударил меня, и я стал защищаться. Сражение оказалось яростным. Моим сторонникам с трудом удалось одержать победу, часть противников сдалась, часть обратилась в бегство.

Горстка, оставшаяся от нашего маленького отряда, продолжила смертельно опасное восхождение к небесам. Переправа через глубокое ущелье и нападение диких животных стоило нашей доблестной экспедиции еще нескольких жизней, но мы по-прежнему карабкались вверх по склону, становившемуся все более крутым.

Затем у нас под ногами обрушился ледяной мост, и мы нос к носу столкнулись с огромным мохнатым зверем. Мы убили его, но заплатили за это страшную цену — несколько наших товарищей погибли.

Изнурительный поход к заснеженным вершинам, укутанным белесой дымкой, продолжился. Случались, увы, новые мятежи, эпидемии неизвестных болезней, нападения враждебных тварей, встречались пропасти, которые мы замечали слишком поздно.

Через неделю форсированного марша наша исследовательская группа сильно поредела. Из шестидесяти четырех членов отряда, отправившихся в путь, до вершины добрались лишь двое: носильщик и я.

Он сильно кашлял. Однако мы не желали отказываться от цели. Невозможно было даже помыслить о том, что столько жертв принесено напрасно.

Наши запасы пищи и воды уже давно подошли к концу, мы пили растопленный снег и ели лишайник, содранный с гранитных глыб. Мы потеряли много сил, но это не повлияло на нашу решимость идти до конца.

Мы шли еще несколько дней, пока мой спутник не соскользнул в расселину. Он разбился о ее дно, и тем самым обнаружил вход, который вел в гигантскую впадину, спрятавшуюся среди скал.

Я осторожно спустился в эту неожиданно обнаружившуюся пещеру. Мой товарищ больше не кашлял. Я быстро похоронил его и продолжил исследования в полном одиночестве. В высоту пещера достигала размеров пятиэтажного здания. На стенах красовались огромные красочные фрески.

Сгорая от нетерпения, я решил взглянуть на них через специальное оптическое устройство, которое один из моих коллег-ученых разработал для этой экспедиции. Отладив фокусировку, я сумел получить общее изображение гигантских фресок — так, будто они были размером с меня. Именно в этот момент я и обнаружил первые признаки того, что некогда ОНИ побывали здесь.

Больше не могло быть никаких сомнений: представители исчезнувшей цивилизации сами изобразили себя на настенных картинах!

От ужаса меня вырвало. Казалось, образы этих невероятных существ взяты из мира кошмаров. Охваченный страхом, я почувствовал искушение повернуть назад, спуститься вниз, вернуться домой. И забыть. Но я остался на месте, очарованный каким-то странным ощущением — своеобразным величием, которое было в этих изображениях несмотря на их отталкивающий вида. Эти мерзкие создания казались настолько отличными от всего, что нам знакомо. От всего, что мы способны вообразить. Начнем с их роста. По моей оценке, размерами они превосходили нас раз в десять. Слово «великаны» применительно к нарисованным созданиям казалось смехотворным. Это были Титаны.

Передо мной находилось доказательство того, что они действительно существовали.

О детских байках больше не могло быть и речи, что бы об этом ни думали мои покойные коллеги (пусть земля им будет пухом) и скептики всех мастей.

Никто не смог бы добраться сюда и создать подобные фантасмагорические изображения.

Я детально изучил фрески с помощью оптического устройства. Каждая мелочь в них потрясала. Цвета, формы, позы. Лишь головы нарисованных существ имели весьма отдаленное сходство с нашими. Смутно угадывались два глаза, рот, дыхательные отверстия.

Все остальное внушало ужас и вызывало трепет. Как будто Природа была пьяна в день создания этих тварей и бросила дерзкий вызов остальным видам жизни. Гнусный вызов красоте и гармонии.

Обнаружив пищу (грибы и съедобные корешки, в изобилии произраставшие тут), я решил продолжить исследования. Туннель, столь же широкий, сколь и высокий, вывел меня к некому подобию лестницы невероятных размеров, вырубленной, разумеется, самими Титанами прямо в толще скалы.

Я спускался несколько дней и вышел к черному городу, выбитому в камне у подножия горы и состоящему из жилых зданий, предназначенных для гигантских пещерных обитателей. Каждая постройка тянулась вверх на несколько этажей.

Напряжение моих чувств достигло пика. Я трепетал. Наступило осознание того, что мне, невзирая на перенесенные испытания, удалось осуществить. Я заставил себя глубоко вздохнуть, и подумал, что сам еще не понимаю всей важности совершенного открытия.

Я обнаружил тайный город из древних легенд. ИХ ГОРОД. Он тянулся ввысь прямо перед моим изумленным взором.

Вне себя от возбуждения, я продолжал двигаться вперед. И на повороте одной из их «улиц» уперся в нечто, напоминавшее памятник.

На самом деле, это был скелет.

Искривленные белесые трубки устремлялись к верху пещеры, как у современных скульптур. Расположенный вертикально шест, к которому крепились закругленные кости со сквозным отверстием внутри, напоминал колонну с отростками. Челюсть округлой формы дополнялась сочленением под таким углом, который позволял открывать пасть очень широко. Из моих первых наблюдений следовало, что это существо обладало прикусом феномальной силы.

Я произвел замеры, собрал драгоценные образцы, сделал заметки и эскизы, испытывая священный трепет ученого, приблизившегося к концу своих исследований.

Целых шесть месяцев я оставался под землей — один в огромной пещере, — чтобы изучить их город. Кладбище чудес, полное сокровищ для пытливого ума. Я не хотел бросать мое открытие, не поняв, кем же были эти создания, как они жили и в чем ошиблись, ведь они все-таки исчезли.

Новейшие технологии помогли мне расшифровать их письменность. В конце концов, я стал понимать слова. Затем они начали складываться в фразы. Соединив их, я сумел выделить абзацы. Перечитав каждый из них сотни раз, я постепенно постиг логику их построения и добрался до смысла.

Итак, много веков тому назад Титаны царили на поверхности нашей планеты.

Они достигли исключительного уровня развития науки и духовности. Они владели исчерпывающими знаниями в сфере сельского хозяйства, животноводства, градостроительства и прокладки дорог. Они создали особо утонченное искусство. Они были способны общаться друг с другом на большом расстоянии. Они умели летать под облаками. Они даже могли путешествовать между звездами и погружаться в глубины океанов.

По мере того, как мне открывалась суть Титанов, я стал находить их прекрасными.

Численность этих созданий постоянно росла, и начался период упадка, во время которого они беспрестанно воевали друг с другом. Несмотря на высокий уровень развития, основополагающее правило «саморегуляции численности потомства в зависимости от энергетических запасов среды обитания», судя по всему, оказалось Титанам неведомо.

Они потерпели неудачу в том, в чем преуспели миллионы примитивных биологических видов: в регулировании собственного демографического роста. Тем самым они нарушили хрупкое равновесие с Природой, которая кормила их и давала им место для жизни.

В результате, истощив пищевые запасы и разрушив свою среду обитания, Титаны в конце концов передрались между собой.

Их разум теперь был направлен на средства ведения войны, и это привело к самым опустошительным разрушениям. В первые же годы междоусобных конфликтов они, будто объятые неистовой жаждой самоуничтожения, сожгли леса и предали огню сельскохозяйственные культуры и домашний скот. Титаны умышленно отравили воздух и воду, надеясь получить преимущество над страшными врагами, которыми были их собственные братья. Болезненное самолюбие и надменность ослепили их. Противостояние приобрело такие масштабы, что у Титанов не оставалось ни малейшего шанса выжить на поверхности планеты.

Тогда они принялись возводить подземные города. Они использовали фильтрованные воздух и воду, и считали, что здесь они в безопасности.

Однако ни агрессивность, ни стремление к разрушению все еще не были утолены. И войны продолжились под землей. Титаны закапывались в толщу планеты все глубже и глубже, так что вскоре их потомки уже не знали, что такое свет солнца.

Но они приспособились и к этим условиям, они создали новые сельскохозяйственные культуры — грибы и корешки. Те самые, что составляли мой ежедневный рацион на протяжении долгих месяцев исследований.

Жизнь под землей привела к изменениям в строении тела Титанов. Раньше они были двуногими созданиями с вертикальной осанкой, теперь же сгорбились, чтобы передвигаться по низким туннелям. И постепенно превратились в четвероногих существ, ползающих по коридорам колоссальных подземных городов, спроектированных так, чтобы защитить их от атак соплеменников. Они сконструировали сухопутную разновидность подводных лодок — «подземники», передняя часть которых оснащалась землеройными механизмами, способными прокладывать туннели с огромной скоростью.

И Титаны вновь начали воевать, посылая во врагов смертоносные торпеды, прогрызавшие скалы. Фрески подробно изображали грандиозные сражения между целыми армадами «подземников», обменивающихся залпами земляных торпед.

Чтобы защититься от этих убийственных механизмов, Титаны постоянно уходили глубже в земную кору, прокладывая туннели и строя новые подземные города.

Они больше не переносили свет, холод, свежий воздух. Их кожный покров стал совсем белым, глаза обрели способность видеть в полной темноте, как у некоторых видов кротов.

Устройство их общества также претерпело изменения. Титаны распределились по кастам в соответствии с морфологическими особенностями организма. Более низкие создания заботились о нуждах потомства. Более высокие вели войны.

Каждый город выбирал одну тучную самку и назначал ее хранительницей рода, отвечающей за воспроизводство себе подобных. Она решала, нужно ли рожать детей. И производила на свет столько новых Титанов, сколько было необходимо для восстановления равновесия в обществе — исходя из размеров места обитания, числа солдат, призванных обеспечить его защиту, и запасов пищи. Это было удачным решением вопроса, вызвавшего столько проблем, но решение это слишком запоздало.

Озлобленность Титанов не уменьшалась. Братоубийственные войны под землей продолжались, и эти четвероногие создания в конце концов полностью истребили сами себя, пустив по туннелям отравленный газ. Население городов, запертое под землей и лишенное возможности быстро заменить весь объем используемого воздуха, не имело шансов уцелеть.

Так они и исчезли все до единого, уничтоженные ненавистью к себе подобным.

Обнаруженный мной город возник в результате отчаянной попытки создать убежище не в земных глубинах, а на вершине, под самым высоким пиком горного массива, расположенного на востоке планеты. В условиях строжайшей тайны.

Эта идея на некоторое время обеспечила обитателям города безопасность, но в результате предательства, совершенного одним из них, война добралась и сюда, покончив с местными Титанами, как и со всеми остальными.

Я ошалел от обилия информации, прочитанное ошеломило меня. Неужели народ с таким высоким уровнем развития и утонченной культурой может в конце концов вложить все имеющиеся дарования в проект по собственному уничтожению в планетарном масштабе?

Но мне была хорошо понятна причина этого явления. Они должны были ненавидеть себе подобных до белого каления.

Впрочем, самое потрясающее открытие еще ждало меня впереди.

Однажды, блуждая по этому гигантскому кладбищу в стремлении понять тайну полного исчезновения не только цивилизации, но целого биологического вида, я обнаружил, судя по всему, один из их музеев. Место, где были выставлены предметы и даже книги эпохи «золотого века» Титанов — времени, когда они еще жили на поверхности планеты.

Увиденное здесь заставило меня содрогнуться. В одном из текстов приводилось недвусмысленное описание другого биологического вида… Нас. Они говорили о нас. Они даже изображали нас на своих схемах и рисунках. Мы их интересовали! Итак, сколь бы удивительным это ни показалось, некогда два наших вида сосуществовали!

Мои предки и их предки знали друг о друге!

Они жили вместе.

Или, по крайней мере, бок о бок.

Они видели друг друга. Они наблюдали друг за другом.

Исходя из легенд и комментариев Титанов, я смог сделать вывод, что с их точки зрения мы были… мелкими ничтожными существами.

Мы им не нравились.

Они называли нас термином, который, если передавать его привычными для нас звуками, произносится как «муравьи».

Чтобы «разобраться с нами», то есть. уничтожить, Титаны даже изобрели ядовитые газы. Они называли их «инсектицидами».

Зачем же они хотели убить всех наших предков? Размышляя над ничтожной частью текста, которую мне удалось перевести, я в конце концов смог понять причину. Они боялись, что мы, «муравьи», украдем у них пищу!

Они считали, что земля производит свои фрукты и овощи исключительно ради них — Титанов, повелителей планеты. И думали, что все, включая природные материалы, безраздельно принадлежит только им.

Они видели в нас даже не врагов или соперников, но всего лишь… паразитов.

Они желали стереть нас с лица Земли, но, по иронии судьбы, использовали те же самые газы-«инсектициды» для самоуничтожения.

Какая насмешка!

Так кончают свое существование высокомерные цивилизации, презирающие соседей из-за их роста или особенностей внешнего облика.

Таков был секрет исчезнувшей Великой цивилизации Титанов.

Теперь, после такого открытия, мне оставалось принять решение.

Должен ли я сообщить миру о факте их существования? Или мне следует скрыть все, что я узнал?

Принимая во внимание, что мои собратья по науке никогда не поверят моему рассказу, и опасаясь сойти за безумца, а также учитывая последствия подобного открытия, я решил молчать.

Однако мне не хотелось, чтобы все страдания, жертвы, проделанная работа оказались напрасными, поэтому я взял на себя ответственность завещать моему потомку — тебе, — этот секретный отчет, равно как и эскизы, переводы и планы, выполненные за долгие месяцы исследований.

Ты, читающий эти слова, — знай, что в прошлом на Земле существовала другая развитая цивилизация. Биологический вид титанических по размеру существ, быстро появившийся и столь же стремительно ушедший в небытие.

Согласно моим расчетам, если возраст нашего вида составляет около 100 миллионов лет, Титаны появились более 3 миллионов лет назад, и исчезли примерно пятьсот тысяч лет назад.

Это был гигантские, но хрупкие создания, существа, чье присутствие на нашей планете оказалось недолговечным, эгоистичные твари, не понимавшие правил игры, которую сами начали.

Еще одна деталь: своими усиками я сумел расшифровать в их письменных текстах, что они называли себя странным термином, который нашими звуками можно передать как «люди».

О книге Бернара Вербера «Рай на заказ»

Дмитрий Грунюшкин. Банк гарантирует

Отрывок из романа

1

— …Youngblood, you’re hot property, youngblood!!!

Рев колонок бил по ушам. Могучие, как ливень в горах, гитарные рифы Whitesnake терзали не привыкший к хард-року мозг Ашота. А хриплый вокал главного «белого змея» Дэвида Ковердейла сверлил барабанные перепонки не хуже, чем дрель соседа-самоделкина, который заводил свою шарманку часов в десять утра и заканчивал глумиться над жильцами дома поздним вечером.

Ашот давно собирался вычислить этого «дятла» и подать на входящую линию соседской квартиры вторую фазу, чтобы выжечь к чертям все его электрические приборы. Вот и сегодня перед рейсом он опять не смог отдохнуть. А к хронической головной боли сейчас добавлялся рев этих долбаных рокеров. Ашот покосился направо.

Вот кто забот не знал! Дядя Митя Толубеев давил «на массу» с самого начала рейса. Ему всего сорок с небольшим, но все его называли только так — дядя Митя. Нервы у него были даже не железные, а словно из титана, и разбудить его могла только команда «Приехали!». С полгода назад дядя Митя женился на двадцатипятилетней девице откуда-то из Сибири. С тех пор его глаза закрывались тут же, как только пятая точка касалась горизонтальной поверхности. Горячая, видать, сибирячка ему досталась.

Дядя Митя был инкассатором. А Ашот с остальным экипажем охраняли его груз.

Ашот сердито посмотрел вперед, где в кабине инкассаторской «Газели» колбасились напарники.

Странная это была пара. За рулем кивал головой в такт ритму Михалыч — мужик лет пятидесяти, которого Ашот считал уже стариком. Рядом с ним сидел Валек — разбитной пацан двадцати пяти лет, успевший вроде бы в Чечне побывать в составе какого-то очень специального подразделения. Война к тому времени уже кончилась, но и в «мирных» чеченских горах, говорят, было более чем «весело». Валек по идее должен бы что-нибудь современное слушать, а не этих мамонтов тяжелого рока. Но он подпевал во весь голос, наяривая пальцами по стволу помпового ружья, как по грифу электрогитары.

Вообще-то это было нарушением. «На линии» не полагалось врубать магнитофон, чтобы он не отвлекал от «сканирования» окружающей обстановки и сигналов рации. В городе экипажи никогда не позволяли себе подобных вольностей — там опасность могла подстерегать на каждом шагу. Но на «межгороде» парни иногда расслаблялись.

«Газель» вышла из Москвы ближе к полуночи, чтобы быть на месте рано утром. Областной центр Североволжск, куда они направлялись, находился в шести часах спокойной езды. Все в экипаже знали друг друга, все — далеко не новички в своем деле. Михалыч вообще считался самым матерым водилой в СОПе — службе охраны перевозок Гросс-Банка. Никаких неожиданностей ничто не предвещало.

Все неожиданности к тому моменту уже случились. Машина сопровождения попала в мелкую аварию на выезде из Москвы. На полупустой развязке МКАД она умудрились не разъехаться с какой-то иномаркой и притереться с ней бортами. Останавливаться инкассаторской машине по инструкции строжайше запрещено, поэтому «Газель» продолжила путь в одиночестве, сообщив на базу о происшествии.

Поначалу ехать без сопровождения было, как говорил Валек, «манеха бздево». Но за всю дорогу больше не произошло ни малейшей накладки.

Волноваться есть из-за чего. Сейф, который занимал всю заднюю часть кузова фургона, плотно набит инкассаторскими мешками с деньгами. Сколько их там, во всем экипаже знал только дядя Митя, но пытать его на этот счет бесполезно — инструкции он блюл свято. Даже по не самому опытному взгляду Ашота, там гораздо больше ста миллионов рублей. Но за время работы в СОПе он привык видеть в своем грузе именно груз, и ничего более. Зарплату он получал на карточку. А это разве деньги? Их же нельзя потратить, значит, никакие это не деньги.

Магнитофон издал особо изощренный гитарный запил, который Валек сопроводил восторженным индейским воплем. Ашот застонал и схватился за голову.

— Чего, ара? Не нравится музыка настоящих белых мужчин? — заржал, обернувшись к нему, Валек, никогда не отличавшийся ни политкорректностью, ни изяществом манер.

— Да пошел ты, — беззлобно огрызнулся Ашот. — Лимита проклятая!

— Ну да, это тебе не армянский дудук. Вам, черным, не понять.

— Вам, крестьянам, зато все понятно.

Михалыч только похохатывал над пикировкой. Роли в ней давно были расписаны, и никто ни на кого не обижался. Ашот был московским армянином черт знает в каком поколении, и «ару» в нем выдавал только внушительный нос, черные глаза и фамилия. На родном языке он не знал ни слова. Ну а Валек — классическим «понаехавшим» из какой-то ни на одной карте не отмеченной тмутаракани. Военная служба дала ему шанс вырваться из глухой северной деревни, и он использовал его по полной программе. Через год срочной в спецназе подписал контракт, а после армии с распростертыми объятиями был принят в службу безопасности Гросс-Банка.

Вообще-то, к ветеранам различных войн в «беспеке» относились настороженно, под любыми предлогами отказывая им в трудоустройстве. Народ уж больно горячий, с нервами наголо — за стволы ветераны хватались очень уж легко, не задумываясь. В бою они были бы незаменимы. Но тем и отличается профессия охранника от стези солдата, что главной задачей охраны является не победить, а не дать втянуть себя в конфликт.

К Вальку это все не относилось. Рекрутерам Гросс-Банка его сосватал командир «специального подразделения». Натура у Валька была легкая, а шкура толстая. О своих чеченских делах он рассказывал с постебушками, будто о прогулке на дискотеку в соседнее село. Не отмалчивался, как некоторые, но и не рвал тельняшку, как другие. Для него это было одним из жизненных эпизодов, не более того. Никаким «чеченским синдромом» он не страдал, поэтому и в охрану банковскую вписался идеально.

Валек еще пытался поподкалывать Ашота, но тот сердито натянул вязаную шапочку на глаза, сделав вид, что спит.

Отлаженный мотор «Газели» уверенно тянул машину по отмокшей от ночного дождя пустынной трассе. Шуршали под колесами первые опавшие листья. До осени было еще далеко, но яркая желтизна уже мазанула по тополям и березам, выстроившимся вдоль дороги.

До места назначения оставалось не больше получаса езды. Там процедура передачи денег, отдых в комнате охраны в банке и к вечеру обратно домой. Вот тогда уже можно будет действительно поспать, а не делать вид.

— Озяб, малой, — глумливо засмеялся Михалыч. — Голодное сейчас время.

Ашот поднял шапочку с глаз и заметил стоявшую в засаде машину ДПС и мрачного «гайца», проводившего их яркую машину сердитым взглядом. Тормозить инкассаторов даже в отмороженной провинции гаишники не решались. Глупее было бы только тормознуть фельдъегерскую почту. В обоих случаях вместо «бакшиша» легко и непринужденно можно заработать пулю в голову. О случаях нападений на инкассаторов под видом милиции было известно, и у бойцов имелись четкие инструкции — не останавливаться. А при попытке применить силу — стрелять на поражение.

— Ладно уж, сделай потише, — остепенил Михалыч раздухарившегося Валька. — Все равно город скоро. Видишь, уже строения появляются. Пора в рабочий режим входить.

Валек что-то еще пробурчал по инерции. Но, несмотря на то что официально статус старшего машины был за ним, реальным авторитетом в экипаже обладал именно Михалыч. И «бугор» если и возражал ему, то только для проформы. Ашот улыбнулся и снова натянул шапочку на нос. Сложил руки на груди, но тут же опустил их на колени — мешал заткнутый под броню пистолет.

— Гнездо, я Тетерев! Прием! — донесся голос Валька.

— Тетерев, я Гнездо, вас слышу, — мгновенно отозвалась рация.

— Прошли шестую реперную точку. Уровень зеленый. Движение по графику. Переходим на волну Скворца.

— Вас понял. Удачного дня, парни.

При движении по маршруту экипаж обязан связываться с дежурной частью службы безопасности Гросс-Банка в Москве в определенных точках, указанных в маршрутном листе. Старший экипажа получал его непосредственно перед выездом. Причем в целях секретности маршрут мог быть весьма замысловатым, вроде поездки в Иваново через Рязань.

Сейчас Валек доложил в «центр» о прохождении последней контрольной точки. После этого он должен выйти на связь с отделом безопасности местного филиала. И движение машины до пункта назначения было уже под контролем североволжцев.

В динамиках запел, завыл, заскрежетал эфир, когда Валек начал перестраивать рацию на другую волну. Ашот заерзал, устраиваясь в кресле поудобнее. Дядя Митя засопел и, не приходя в разум, почесал пятерней под мышкой.

Крики водителя и Валька слились в один вопль.

— Михалыч, бля!!!

— Куда прешь, сука!!!

Ашот мгновенно выхватил пистолет, но надвинутая на нос шапочка не дала ему ничего увидеть.

Страшной силы удар вырвал его из кресла, как тряпочную куклу, шарахнул о перегородку и завертел по салону. Через миг ядерная бомба взорвалась у Ашота в голове, и он вывалился в темноту небытия…

2

Начальника департамента безопасности Гросс-Банка Федора Сергеевича Батина его сотрудники, да и не только они, за глаза звали сокращенно — ФСБ. Свои три звезды на погонах с двумя просветами он заработал еще в той Конторе Глубокого Бурения ушедшей в историю могучей страны, которой так боялись и бандиты, и диссиденты, и шпионы.

Он был человеком старой закалки, но передовых взглядов. Поэтому, когда его бывший начальник предложил ему возглавить, а еще точнее — создать службу безопасности новорожденного Гросс-Банка в начале лихих девяностых, он размышлял не слишком долго. И дал свое согласие, несмотря на то, что поле деятельности для него было новым и совершенно нераспаханным.

В немалой степени принять такое решение его подтолкнули события в стране, стремительно катящейся то ли в дикий капитализм, то ли в неуправляемую анархию. Россию вели под откос громогласные демократы, на которых в «конторе» хранились дела толщиной с «Капитал». В этих папочках содержались не только тщательно задокументированные описания их «подвигов», но и номера счетов, на которые поступали вполне конкретные суммы не в рублях. Народ с энтузиазмом принялся разворовывать собственное достояние, растаскивая державу кто по клочкам в крысиные норки, а кто, не мелочась, нарезая куски покрупнее, размером с завод.

В «конторе» стало неуютно. Буйные ветры выдували оттуда и тех, кто служил верой и правдой, но пришелся не ко двору новым властям, и тех, кто искал местечко потеплее и паек пожирнее.

Батин быстро проверил по своим каналам, что у «конторы» есть на людей, к которым его сватал бывший шеф. Святыми они не были, как не были и пламенными борцами за народное дело. Но подкупило то, что эти люди не были крепко связаны ни с агентами влияния Запада, ни с бандитами, начинавшими потихоньку отмывать кровью замаранные деньги, ни с бывшими комсомольцами и коммунистами, резко сменившими масть и с воодушевлением кинувшимися воровать из кормушек, к которым имели доступ. Когда вокруг бушевала вакханалия под лозунгом «Грабь, а то не успеешь», эти люди были заняты ДЕЛОМ. Они вели его жестко, нахраписто, но и создавали что-то, а не только растаскивали.

Через неделю полковник КГБ Батин стоял перед новыми работодателями и выкладывал свои мысли и наработки по созданию службы безопасности недавно созданного Гросс-Банка. Для того чтобы найти общий язык, матерым хозяйственникам и опытному офицеру госбезопасности не понадобилось много времени. Еще через два дня полковник Батин, сменивший мундир на штатский костюм, обживал новый кабинет.

Становление службы было трудным. Мало кто понимал хоть что-нибудь в этом новом для страны деле. Понятие финансовой безопасности было незнакомым. Но Батин позвал надежных людей. Надежных и умеющих учиться. Разумеется, весь костяк новой службы состоял из офицеров КГБ. Да и в дальнейшем предпочтение при приеме на работу в департамент безопасности отдавалось своим, людям из КГБ, МБ, ФСБ. Как бы ни называлась эта организация, Федор Сергеевич всегда мог положиться на ее выходцев. Туда случайные люди не попадали. И сам Гросс-Банк в банкирской среде пользовался репутацией «конторского», в отличие от «ментовских», «бандитских», «комсомольских» и других разномастных банков.

Федор Сергеевич Батин обладал даром предчувствия, иногда доходившего до поистине экстрасенсорных высот. Этот дар помогал ему и на государевой службе, и сейчас, в банковском бизнесе.

Невесть откуда наваливалась вдруг беспричинная тревога. В ушах начинал позвякивать невидимый колокольчик, давило на виски, и сердце в груди начинало биться не ровно и мощно, как обычно, а редкими сильными толчками, будто ему там, между ребер, стало вдруг слишком просторно.

Сейчас все симптомы имелись в наличии. Он выбрался из машины, не дожидаясь, пока личный охранник откроет дверцу. Впрочем, он никогда этого не дожидался. У них с охранником это было чем-то вроде негласного состязания — успеет он подскочить к дверце раньше шефа или, как обычно, не успеет. Батин стремительно прошел к дверям банка, не поздоровавшись ни с охранником-«вратарем» на дверях, ни с дежурными главного поста на входе, чего с ним обычно не случалось. Подчиненные, от заместителей до охранников автостоянки, всегда знали: Батин — слуга царю, отец солдатам. Но раз даже не кивнул, значит, здорово не в духе.

Он поднялся на лифте на верхний этаж, стремительно прошел по коридору. В приемной едва поздоровался со своей помощницей Ириной, которую неосведомленные люди легкомысленно называли секретаршей. Для обычной секретарши у нее было слишком много нехарактерных обязанностей и слишком серьезный уровень допуска. Кстати, до прихода сюда миловидная девушка с открытой улыбкой успела поносить офицерские погоны с васильковым просветом.

Уже в дверях кабинета Федор Сергеевич остановился и со вздохом наказал Ирине:

— Меня пока нет. Скажу, когда можно будет.

Федор Сергеевич сел за стол, включил компьютер и пару минут тупо смотрел на замерцавший экран. Что-то должно произойти. Самым поганым в этом предчувствии было то, что оно предупреждало о грозящей опасности, но не говорило, откуда именно опасность исходит.

Батин встал, подошел к окну и распахнул его. В кабинет ворвался прохладный воздух и гул Москвы. Могучее дыхание огромного города, в котором почти не различались отдельные звуки, заполнило все пространство, вытесняя из груди тревогу. Но как только Федор Сергеевич сел к столу, она вернулась.

Мысли не шли в голову, все валилось из рук. Ожидание и неизвестность становились невыносимыми. В этот момент резко загудел сигнал селектора. И тут же на душе стало спокойно.

— Ну вот и все. Вот и началось, — сам себе сказал Батин и нажал кнопку. Бороться всегда легче, чем ждать непонятного.

— Это Матвеев, начальник службы охраны перевозок, — несмело сказала Ирина.

— Пусть войдет, — распорядился Батин, не напоминая, что велел никого к нему не пускать.

Александр Матвеев, рослый мужчина лет сорока, широкоплечий и чуть полысевший, вошел стремительно, почти ворвался в кабинет. Но тут же остановился, не доходя до Т-образного стола. По его напряженному лицу Федор Сергеевич понял, что на этот раз неприятности очень серьезные.

— Докладывай. Не стой столбом, как фельдфебель перед генералом.

— Беда, Федор Сергеич, — выдохнул Матвеев, чуть качнувшись вперед.

— Да что ты менжуешься, как целка! — прикрикнул Батин, умевший, когда надо, и чисто солдатским словом привести подчиненных в чувство. — Доложить по форме!

— Виноват! — вытянулся в струнку Матвеев. — Сегодня утром в районе Североволжска инкассаторская машина нашего банка попала в ДТП. Весь экипаж в тяжелом состоянии находится в местной больнице. Груз исчез.

— Вот как! — крякнул Батин. — А теперь расслабься и давай подробности.

— Так нет почти подробностей, — выдохнул Матвеев.

— Во сколько это случилось?

— По нашим данным, около шести утра.

Батин посмотрел на часы, стрелки которых показывали девять, и глаза его начали наливаться кровью.

— Почему я до сих пор не получил доклада оперативного дежурного? Почему у вас до сих пор «почти нет подробностей»?

— Экипаж должен был прибыть на объект по расчетному времени в семь часов плюс-минус тридцать минут. В семь тридцать оперативный дежурный начал выяснять, что могло случиться. Охрана кассы на объекте ничего не знала. В нашем филиале, куда инкассаторы должны были доложить о прибытии на объект, тоже информации не получали. Они сразу же выслали людей в милицию и другие органы для проверки. И только пятнадцать минут назад сами узнали о ДТП, — глядя в потолок, доложил Матвеев.

— Ладно, не пыжься, — успокоился Батин. — Что еще известно?

— Авария случилась в трех километрах от стационарного поста ГИБДД. Вторым участником аварии был рейсовый автобус. Менты приехали на место через пятнадцать минут…

— Милиция, — поправил Батин.

— Милиция была на месте через пятнадцать минут. Вернее, гаишники. Они вызвали скорую и настоящих ментов…

— Милиционеров.

— Да, милиционеров. Место оцепили. Но представителям нашего банка сообщили только четверть часа назад. Каюмов, начальник СБ филиала, звонил мне… — Матвеев бросил взгляд на наручные часы, — четыре минуты назад. Он сообщил, что денег в машине нет. Менты отказываются отвечать на его вопросы.

На этот раз Батин не стал поправлять Матвеева. Он невидящим взглядом уставился в стену. Гонор региональных милиционеров, от начальников ОВД до последних «пастухов», считающих себя эдакими шерифами Дикого Запада, ему слишком хорошо известен. Руки сами собой нащупали золоченый «паркер», подарок «хозяина» на юбилей службы, и начали крутить его в пальцах. Через минуту Батин отшвырнул ручку, и она с оглушительным грохотом в мертвой тишине покатилась по полированной столешнице.

Батин поморщился. Он не любил показывать эмоциональное напряжение на людях. Тем более при подчиненных.

— Главный знает? — Батин показал глазами наверх, хотя сам сидел на последнем этаже здания.

— Нет, Федор Сергеевич. Пока не докладывали.

— И обожди с докладом. Надо быстро все провентилировать и подготовить предложения. Сейчас ступай. На все про все тебе пятнадцать минут. За это время узнать как можно больше, сделать необходимые распоряжения. Если успеешь — подготовь докладную записку. И через четверть часа ты у меня на совещании с информацией. Понял?

— Так точно, — едва удержавшись, чтобы не козырнуть, бывший майор ФСБ Матвеев пулей выскочил из кабинета.

Батин подумал несколько секунд и нажал кнопку селектора.

— Ирина, собери срочно малый «совет в Филях». Мне нужны оба зама, начальник регионального управления безопасности и начальник отдела собственной безопасности. И пусть регионал захватит с собой этого своего Шерлока Холмса, Веремеева. Матвеева тоже пусти, когда вернется. Все нужны мне ровно через пятнадцать минут. Пусть возьмут с собой все, что у них есть по Североволжскому региону.

О книге Дмитрия Грунюшкина «Банк гарантирует»

На берегу Босфора

Отрывок из романа Александра Красницкого «Гроза византии»

День догорал.

Ярко-багровый диск заходящего солнца купался в позолоченных его последними лучами волнах Босфора. Он как бы медлил погрузиться совсем в эту беспредельную гладь и, казалось, отдыхал в отрадной вечерней прохладе, сменившей дневной зной. Последние лучи его упорно боролись с надвигавшейся темнотой ночи; не только золотили воды пролива, теперь безмятежно спокойного, но играли на куполах императорского дворца, на крестах дворцовых церквей и, золотя яркую зелень густых деревьев парка, полутенями спускались к самому берегу и пропадали в чуть заметной ряби Босфора, подходившего в этом месте как раз к подножию роскошных густолиственных деревьев, которые как зеленой рамкой окаймляли берег.

Было очень тихо, сюда почти не доносились грохот и гам Нового Рима — их заглушали деревья парка и шум волн. Редко-редко чириканье птиц нарушало торжественную тишину этого покойного уголка всегда такой шумной Византии.

Впрочем, не одни только птицы и волны Босфора нарушали эту тишину. Неуклюжая рыбачья ладья, покачивавшаяся у берега, показывала, что где-то близко люди. И, в самом деле, этот уголок был обитаем: в нескольких шагах от воды виднелась покачнувшаяся жалкая лачужка. Растянутые около нее для просушки сети, невода, небрежно кинутые у самого входа весла прямо говорили, что хозяин лачужки, несомненно, рыбак.

Около входа хижины, на небольшой прикрытой травой прогалинке, на камне сидел старик, нежась в догоравших лучах солнца. Он был согбен и сед, волосы на голове и длинная борода белы как снег. Старчески сморщенное лицо с крупными чертами очень добродушно, выцветшие от лет глаза смотрели тепло и ласково. Одет чуть ли не в лохмотья, едва прикрывавшие пепельно-серое тело.

Впрочем, в этом уголке другой одежды, пожалуй, и не требовалось. Люди сюда заходили редко, а молоденькая девушка, склонившая головку на колени старика, никогда не осудила бы его за убогую одежду, хотя бы потому, что старик, ласково гладя ее рукой по голове, называл внучкой.

Девушке, очень молодой и красивой, на вид никто не дал бы более пятнадцати-шестнадцати лет, и это отражалось в ее невинных чистых глазах с открытым прямым взглядом, беззаботном, веселом смехе и в шаловливости, так свойственной переходным годам, когда в ребенке-девочке только просыпается женщина.

Красивая, она, очевидно, не сознавала своей красоты, совсем особенной. Среди красавиц Нового Рима блондинки — редкость, а эта девушка — блондинка с золотистыми волосами, ясными голубыми глазами и ярким румянцем, как пламя заливавшим ее щечки. Фигура стройная, статная, с великолепно развитым бюстом, несколько приподнятыми плечами и крепкими, мускулистыми руками. Вся она дышала не только красотой и молодостью, но совсем несвойственной женщинам юга физической мощью, разлитой во всех движениях и придававшей ей какой-то самоуверенный вид.

Девушка полулежала на траве, упираясь локтями в колени старика, и слушала его тихую речь, прерываемую время от времени нежными обращениями; она в свою очередь называла его «добрым дедом Лукой». Они говорили.

— Вот так все и устроено, внучка, на этом свете, — говорил старец, — всегда так было и будет… Радость и горе постоянно чередуются друг с другом. Хорошо человеку — радуется он, счастлив, думает, так уже до конца его дней будет, а в это время горе сторожит уже его и вдруг как дикий зверь кидается на счастливца в тот самый миг, когда он и ожидать этого не мог… И всегда так…

— И меня, стало быть, ждет горе? — вздохнула девушка.

— И ты тоже, Ирина, не минуешь его… Это общая участь всех…

— Близко это горе…

— Близко? Откуда ты это можешь знать, дитя?.. Наше будущее скрыто от нас…

— Так, я это знаю, чувствую… Да, наконец, ты мне и сам только что сказал.

— Я ничего не говорил.

— Нет, ты сказал! Ты сказал сам, что горе подкрадывается к людям всегда в то время, когда они чувствуют себя счастливыми, так ведь?

— Да, это верно.

— Ну, так и со мной… Я счастлива, безмерно счастлива, порой мне кажется, что счастливее меня никого нет во всей Византии! А теперь я думаю, что как раз горе и сторожит мое счастье — пронесется оно, унесет его, и я буду плакать, долго плакать…

— Отгони от себя мрачные мысли, дитя! Кто знает будущее?.. Тебе придется страдать, как и всякому, но что поделать, если уж так суждено… Да и счастлива ли ты теперь?

— Счастлива, дедушка, я уже тебе сказала. Да и как же я могу не быть счастливой? Все у меня есть: ты выезжаешь на ловлю и всегда привозишь так много рыбы, что мы совсем не знаем голода, а что же еще? Кругом всего так много! Вот видишь — там журчит наш ручеек, вода его вкусна и холодна, кругом цветы, красивые цветы, и я могу ими украшать голову — я так хорошо умею плести венки… Наконец, ты, когда ходишь с рыбой к дворцовому куропалату, всегда получаешь от его слуг обильные подарки, так что нам даже не нужно заботиться об одежде. Видишь, всего у нас вдоволь, все есть, и живем мы тихо и покойно, не трогая других и сами забытые всеми.

Старик тяжело вздохнул.

— Когда бы всегда так было, Ирина! — печально промолвил он.

— Так и будет всегда.

— Нет-нет… так не может всегда быть. Я стар, дни мои сочтены, жизнь моя позади. Ты молода, твоя жизнь впереди… Что хорошо для старца, совсем нехорошо для молодки. Молодость требует сама другого…

— Чего же, Лука?

— Мало ли чего. В твои годы все так рассуждают, потому что молчит пока сердце…

— Как — молчит? Отчего?

— Оттого, что любовь еще не посетила его.

— Вот про что ты, дед! А почем ты знаешь, что я никого не люблю? Если так, то ты ошибаешься — я люблю…

— Как? Неужели? — с испугом воскликнул Лука.

— Да-да! Люблю… люблю вот эту хижину нашу, люблю свет солнца и это море… потом люблю нашу лодку, птиц, которые собираются клевать крошки после нашего обеда.. люблю, когда звонят колокола в храмах. И тебя люблю…

— Хвала создателю! — с облегчением вздохнул старик. — А я думал, что и в самом деле горе уже постигло тебя…

— А разве любовь — горе?..

— Да, дитя.

— Я думала — счастье…

— Для кого как… Для очень немногих на земле это, может быть, и счастье, только такое смутное, неясное, тревожное счастье, что, пожалуй, горе для человека — лучший удел, если сравнишь; для остальных любовь — горе, тяжелое, страшное горе…

— Вот как!

— Это верно. Видишь, я стар, долго-долго живу я на свете и твердо знаю это.

— Ты любил?

— Да, и меня посетило это горе. Оно неизбежно для всех.

— Но ты говорил, что был счастлив с твоей женой.

— Ты права… Мать твоего отца дала мне счастье, какое только возможно на земле. Но это-то счастье и было вместе с тем горем…

— Я не понимаю тебя!

— Поймешь сейчас: я боялся потерять это счастье и мучился, а когда потерял жену, то… вот прошло уже тому много лет… я не знаю счастья, а терплю одни муки…

— Она умерла?

— Да, с тоски по свободе и с горя, что жена ее сына убила себя сама… Я до сих пор вижу страшную рану на ее горле…

— Убила? Зачем?..

— Ты хочешь знать, дитя? Так я скажу. Она любила нас и решилась скорее умереть, чем расстаться с нами. Хочешь, я расскажу тебе все — теперь ты выросла и должна знать, как ты попала сюда. Мне уже недолго жить на свете, и я должен наконец рассказать тебе все… Ты будешь слушать?

— Да, дед… ты много раз обещал мне поведать это, но, как я тебя ни просила, ты никогда не был со мной откровенен… Отчего это?

— Не приходило время еще.

— А теперь пришло?

Старик задумался.

— Не знаю, что и сказать тебе, как ответить на этот вопрос… Вроде оно и не пришло, это время, но тут же какие-то мрачные предчувствия одолевают меня… Откуда это, почему — не знаю сам, но чувствую…

— Что же ты чувствуешь, Лука?

— Многое, ох, многое, дитя.

— Тобой недоволен куропалат…

— Нет, этого нет! А вот чувствую я, что жить мне недолго, ох, недолго остается.

Ирина вскочила и с трепетным страхом смотрела на старика.

— Дед, дед! Что ты говоришь! Опомнись… — лепетала она.

— Что, дитя, чего ты так испугалась?..

— Ты сказал про смерть, и так сказал, что и я поверила… Ты сказал это совсем по-особенному — в твоих словах была страшная уверенность…

— Что делать, этот конец неизбежен для всех живущих…

— А как же я?..

— За тебя-то мне и страшно! Да, за тебя… Ты последнее звено, приковывающее меня к жизни… самое последнее… Ради тебя только и живу я… Что я такое? Одинокий, жалкий, затерявшийся среди чужих старик… все равно как дерево, вырванное с корнем налетевшим вихрем и перенесенное на чужую почву, — вот я… Привился, прозябаю… зачем, к чему?.. Только ты, ты — мой побег молодой, юная лоза, жалко мне тебя…

— Лука, дед, старый дед! Ты не умирай! Ты послушайся меня — не умирай! — с громким воплем кинулась к нему на грудь Ирина.

— Да я и не думаю умирать.

— А сам сказал…

— Сказал только, что тоска меня смертная гложет… может быть, я еще и ошибаюсь… Может, все это пустяки — так, спалось плохо. Все-таки хочу тебе рассказать о прошлом — узнай на всякий случай…

— Лучше не говори, Лука!

— Отчего же, дитя?

— Ты так напугал меня… вот и не хочу слушать.

— Полно, успокойся! Ну не плачь же, прошу тебя, не плачь!

— Я не буду слушать… ты собираешься умирать, вот и хочешь мне рассказывать про свою прошлую жизнь…

— Тебе надо слушать… если что случится, ты должна знать, кто ты. Будешь?

Ирина потупилась.

— Будешь слушать? — настойчиво повторил Лука.

— Говори, буду! — прошептала девушка, отирая рукавом слезы.

О книге Александра Красницкого «Гроза византии»

Семён Лопато. Ракетная рапсодия

Отрывок из романа. Вторая часть

Начало

Кабинет между тем наполнился фоном от включившейся громкоговорящей связи. Грузно повернувшись в сторону селектора, директор, косо наклонив голову, стал прислушиваться. После паузы и прокашливаний возник голос жаждущего немедленного общения заместителя по экономической части, директор послушно отреагировал, и они сходу углубились в видимо незадолго до того прерванный разговор на тему раскассирования и утилизации одного из недавно развалившихся отделов. Пока в эфире шло раскладывание пасьянса, с обсуждением дежурных в таких случаях вопросов типа «а куда мы денем того», «а куда мы денем этого», Сергей, отстраненно глядя в окно и стараясь быть готовым к продолжению разговора, наскоро обдумывал ситуацию. Размышления эти были малоприятными. Сергей поморщился. Смутное подозрение, зародившееся у него в самом начале беседы и получавшее подпитку на всем ее протяжении, укрепилось, превратившись почти в уверенность, и сущность договора, который собирался предложить ему директор, была уже ему практически ясна. За романтическим флером загадочно-интригующих вступлений скрывалась по-видимому более чем прозаическая суть — речь скорее всего шла о самой вульгарной обналичке. Дело это было обычным, всем известным, осуществлялось оно либо в чистом варианте, когда соответствующий договор был целиком фиктивным, и сумма его обналичивалась полностью, либо, что случалось чаще, в смешанном, когда работы по договору реально велись, и обналичивалась лишь часть его стоимости, шедшая затем соответствующему чиновнику в оплату за предоставленное финансирование. Распространена эта практика была повсеместно, при военных заказах она, по слухам, вообще доходила до ста процентов — в Минобороны сидели ребята простые, не понимавшие оттенков, в данном же случае, судя по размерам суммы, скорее всего, имел место первый вариант. По внешним признакам все сходилось — министерские функционеры редко перечисляли бюджетные средства напрямую обналичивающим структурам, предпочитая действовать через буферные фирмы, отчисляя им небольшой процент. Что реально произошло, какие министерские пружины сдвинулись, так что в качестве буферной оказалась выбрана не фирма из обычного списка, а совершенно посторонняя, конкретно именно фирма Сергея, это как он понимал, ему сегодня, возможно, и не суждено было узнать. В любом случае, однако, все это было скверно и некстати. Сергей был знаком с практикой обналички, однако одно дело обналичивать собственные, твоим же предприятием заработанные деньги, уводя их из-под налога, и совершенно другое — проделывать то же самое с перечислениями из бюджета или внебюджетных фондов, по сути участвуя в расхищении государственных средств. От всего этого следовало как можно быстрее и деликатнее отстраниться. Сергей перебирал варианты и предлоги, прикидывая, каким образом это плавнее и аккуратнее можно было сделать, когда директор, тренированно перетерпев разговор с замом и деловито попрощавшись, отвернулся наконец от селектора. Вновь придвинув к себе календарь и тщательно его пролистав, он нашел и аккуратно отделил от него нужную страницу.

— Вот…

Озабоченный чем-то, он мельком взглянул на Сергея, словно проверяя, на месте ли тот по-прежнему. — Вот здесь номер кабинета и телефоны, куда тебе нужно будет пойти в министерстве. — Он поморщился, глядя в листок. — Они там сейчас все перебазировались, не в тех кабинетах сидят, что раньше… Ладно. — Он положил листок на стол, не отдавая его, однако, Сергею. — Ну, хорошо. У тебя наверно есть еще какие-то вопросы ко мне?

Сергей, ожидавший, что директор именно сейчас даст наконец все необходимые пояснения, понял, что тот сознательно отдает ему инициативу, видимо находя это в силу каких-то причин более удобным для себя. В сложившейся ситуации, впрочем, это было удобнее и для Сергея, позволяя ему сразу, без лишних предисловий выяснить главное.

— Вопрос, в сущности, один — какая реальная задача ставится передо мной в связи со всем этим. Поскольку все так серьезно, хотелось бы побольше знать заранее. То есть что за договор, насколько он по моему профилю и, главное, какие конкретные работы по нему предстоят.

Поколебавшись секунду, Сергей осторожно поднял глаза на директора. — Они вообще там есть — эти работы?

Слушая себя, Сергей почувствовал, что последняя фраза прозвучала резче, чем он рассчитывал.

Судя по выражению лица директора, тот мгновенно понял, о чем идет речь. Реакция его, однако, была совершенно не той, что ожидал Сергей.

Словно готовый к этому вопросу, он с решительностью, отсекавшей всякие сомнения, гарантирующе покачал головой.

— Полностью техническая работа. — Он, всем своим видом показывая уверенность и спокойствие, подождал секунду, предоставляя возможность задавать дополнительные вопросы, и, не дождавшись их, как показалось Сергею, с каким-то удовлетворением ударил толстыми согнутыми пальцами по столу.

— Полноценная, настоящая опытно-конструкторская разработка с действующим макетом в конце. Никаких субподрядов, никаких сторонних организаций, все сорок восемь миллионов — объем собственных работ. — Он, словно одобрительно слушая самого себя, подытоживающее кивнул. — В общем, все так, как должно быть. Окончание работ через полтора года, три этапа, аванс пятьдесят процентов. С перечислением проблем не будет. — Он чуть заметно улыбнулся, глядя на Сергея. — Все для тебя.

Сергей, напряженно слушавший, все время ожидая какой-нибудь мелкой детали, которая все перечеркнула бы, одновременно все объяснив, и так и не дождавшись ее, еще не решаясь поверить, смотрел на директора.

— Чисто техническая работа?

— Абсолютно.

— А тематика?

Директор все с той же терпеливой благосклонностью кивнул снова.

— Тематика твоя. Я там в министерстве заглянул в техзадание. Цифровая компрессия динамических изображений, узкополосная передача, ортогональные преобразования, фрактальные преобразования — в общем, все, чем ты занимаешься.

Сергей, невольно зацепленный технической стороной дела, подавшись вперед, быстро взглянул на директора.

— А для кого это? Что за система?

Директор, казалось, удивленный вопросом, слегка пожал плечами.

— Плановая межотраслевая разработка, предусмотренная государственной программой. — Мягко осаживая Сергея, он легким движением головы вернул его к спинке кресла. — Ну, это тебе все в министерстве объяснят.

Сергей помедлил, не зная, что сказать. В правдивости директора он не сомневался ни секунды. Вновь утраченное понимание ситуации, однако, побуждало задавать хотя бы какие-то вопросы. При том, что самый естественный из них — «почему я» был едва ли уместен в данной ситуации, оставались, впрочем, одни только мелочи. Так ничего и не придумав, Сергей вновь ожидающе поднял глаза на директора. Понимая, что на данной стадии он уже мало что выяснит, он решил дать событиям развиваться.

Директор, похоже удовлетворенный таким поворотом дела, на мгновенье задумавшись, вновь взял в руки листок.

— Значит, так. — Он деловито взглянул на Сергея, как бы призывая его к мобилизованности. — Сейчас ты поедешь в министерство. Лучше всего прямо сейчас, потому что тебя там ждут. Можешь ты это сделать?

— Могу.

— Хорошо. Так вот. В министерстве ты пойдешь к Червеневу. У него все документы — техническое задание, проект договора — в общем, все, что тебе нужно будет изучить. — Директор махнул рукой. — Вот с ним ты будешь обсуждать — и технические твои вопросы, и назначение, и все остальное. Ну и дальше ты уже с министерством будешь работать самостоятельно. Возьмешь документы, посмотришь, можешь ли ты это подписать в таком виде, или нужна какая-либо доработка, в общем, сам увидишь. Но, в любом случае, затягивать с этим не надо, дело слишком серьезное. — Он протянул Сергею листок. — Так что действуй. Пропуск тебе в министерстве уже выписан.

Сергей взял листок, сразу увидев знакомый телефон. Червенева, начальника одного из управлений министерства, он знал давно. В свое время именно Червенев помог Сергею и его напарнику организовать их первое предприятие, сумев привлечь в учредители один из крупных тогда заводов. Впоследствии он не раз помогал им, разумеется, не бескорыстно, используя естественные при его положении возможности и связи — порой, в некоторых обстоятельствах он бывал просто незаменим. В последние годы, правда, их общение было не столь интенсивным, как в прежние времена, когда Червенев, в результате их совместной деятельности даже построил себе дачу, однако в любом случае, то, что работу, как выяснилось, курировал именно он, несколько меняло ситуацию. С Червеневым можно было говорить без затей, открытым текстом, и теперь Сергей надеялся, что после беседы с Червеневым он получит, наконец, нужную ясность. Директор, наблюдая за Сергеем, кивнул в сторону листка.

— Можешь ехать без звонка, он в курсе, и сегодня на месте весь день. В крайнем случае, подождешь в кабинете. Ты вообще Червенева знаешь?

— Знаю.

— Ну, вот и хорошо.

Словно желая развеять некое недопонимание, он осторожно взглянул на Сергея:

— Есть вообще у тебя интерес к этой работе?

Сергей, сообразивший, что для человека, которому предложили контракт на сорок восемь миллионов, он ведет себя почти по-хамски, с поспешной благодарностью кивнул.

— Да. Конечно.

— Ну и отлично. Значит, вопрос решен. — Директор удовлетворенно опустил ладони на стол. — Думаю, о своем выборе тебе жалеть не придется. Работа интересная, творческая, так что проявить себя будет где. Тут все твои теории в практику переходят, так что кому как не тебе и карты в руки. — Он с доверием взглянул на Сергея. — Ты ведь, насколько я понимаю, в этой тематике уверенно себя чувствуешь? Полностью самостоятельно?

— Да вроде бы.

— Ну, это самое главное.

Словно несколько задумавшись, директор сложил руки на животе. — Я считаю, в профессиональном отношении ты тут выиграешь больше всего. Не вечно же тебе коммерческими заказами заниматься. То есть коммерческие заказы конечно нужны, и важны, но профессионального роста они не дают, а тут совсем другое дело, тут ты действительно на уровне международных требований работать должен. Согласен со мной?

— Ну, в общем да.

— Ну, то-то же. Так что оформляй все как надо и приступай. — Директор, одобрительно нахмурив брови, покивал. — Хорошая работа, хорошая. Так что ты особенно не раскачивайся, приступай скорей. Сделаешь хорошее дело — и для страны, и для бизнеса.

Сергей, не удержавшись, с улыбкой развел руками.

— Бизнес на благо страны всегда был моей целью.

— Но-но, особенно-то не веселись, работы невпроворот. Ты даже объема себе не представляешь. — Директор, поморщившись, полез в ящик стола. — Ну ладно, давай закругляться. Все, что нужно я тебе сказал, Червенев по технике подтвердит, а ты иди. — Он, снова поморщившись, кивнул. — У меня тут свои дела. Через полчаса сюда делегацию из «Моторолы» привезут, мне подготовиться надо. Если что не так, звони, хотя, я думаю, нестыковок не будет. До двух звони, после двух я уеду. Ну, давай. — Директор, вновь выпрямившись над столом, обозначил отпускающий жест. Сергей встал и, аккуратно задвинув кресло под стол, вышел из кабинета.

… — Ты не сделаешь этого, Хосе-Луис!

— Нет, клянусь богом и святой Мадонной, я сделаю это!

В приемной ничего не изменилось. Мельком взглянув на экран и мысленно пожелав Хосе-Луису непременно это сделать, Сергей секунду постоял у двери. Все та же комната, все те же секретарши у телевизора, дымящиеся чашки кофе на столе, брошенное на кожаном диване вязанье. Заметив, что до сих пор сжимает меж пальцев листок с телефоном Червенева, который он знал наизусть, он скомкал его и выбросил в корзину для бумаг. Оставив приемную и пройдя полутемным холлом, он вторично преодолел сопротивление тяжелой пружинящей двери и вышел на лестничную площадку. Здесь было пусто. Сдунув пепел, он прислонился к подоконнику.

За окном разгорался весенний день. Солнце плыло за деревьями, на асфальте заднего двора вздрагивали, то густея, то разжижаясь, перепутанные серые тени. Присев на подоконник, Сергей вдвинулся поглубже, подтянув колено к животу. Что-то однако надо было делать. Ясно было одно — двадцатиминутная беседа с директором полностью разрушила все планы на день. Размышляя, Сергей скользнул взглядом по свежевыкрашенным стенам. Вспоминая только что происшедшее, он не испытывал и доли того коммерческого энтузиазма, который по идее должен был бы ощущать на основании услышанного. Тому были свои причины. Опыт научил его, что заманчивейшие и выгоднейшие предложения начальства, казалось бы сулящие немедленные и головокружительные успехи, в девяноста случаях из ста оказываются пустым сотрясением воздуха, о котором потом само начальство с трудом и недоумением вспоминает, однако в данном случае дело было даже не в этом. Произошло то, чего в принципе не могло быть. Маленькой частной фирме, не имеющей серьезных выходов к высшим номенклатурным кругам, поручили многомиллионный заказ при бюджетном финансировании. Как говорил кто-то из старых либеральных деятелей, глупость или измена. Конец анализа. В сущности все сводилось к тому, было ли все им услышанное полным недоразумением, либо за этим все же скрывались какие-то процессы, на периферии которых при правильном поведении можно было получить кусочек выгодной работы. Впрочем, что бы там ни говорил директор, наиболее вероятным был все же третий вариант — какая-то финансовая комбинация. Философски вздохнув, Сергей соскользнул с подоконника и взглянул в окно. Беззвучная жизнь природы. Под невидимым напором сгибались кроны, ветер, просеиваясь сквозь ветви, сдувал с них какую-то засохшую чешую и муть, висела в воздухе древесная пыль. Загнав под урну валявшийся на шахматном полу ссохшийся окурок, Сергей стал спускаться по лестнице. К визиту в министерство следовало подготовиться. Спустившись на второй этаж и пройдя зимним садом, Сергей по застекленному переходу над землей прошел в старое здание института, где помещались вспомогательные отделы и административные службы. Здесь народу было заметно побольше.

Свернув в боковой коридорчик, он уступил дорогу двум техникам, тащившим, вероятно на выброс, остатки старой, огромной вычислительной машины, и, пройдя чуть дальше, привычно потянул ничем не приметную, обшитую черным дермантином дверь.

— …Четные стволы настроили, по нечетным денег ждем. Модемы? Можем. Или в мае, или в сентябре, как оплатите. Алло, не слышно вас, пропадаете, алло. Пропали, пропали, пропали. Ага, так лучше. Номера стволов сверить? Можно. Минутку, бумажку найду. Так, это не это, это не это, чики-чики-чик. Диктуйте.

Сергей был в своем офисе. В комнате с высоким потолком, тесно заставленной канцелярской мебелью, было темновато и как-то по-отчужденному спокойно, как иногда бывает в старых, забытых помещениях, где окна выходят на какое-нибудь безлюдное, бессолнечное место. Здесь они выходили во внутренний двор — колодец. Несмотря на телефонную суету, все казалось скучноватым и мирным, словно никакие проблемы не проникали сквозь эту дверь. Словно примирившись с собственной ненужностью, неразборчиво бубнило радио. Шевелились листья герани на шкафу, и сгибался, вновь распрямляясь, одинокий белый лист, торчавший из принтера.

Пройдя через комнату, Сергей сел на стул спиной к окну между двумя обращенными друг к другу письменными столами. Сидевший справа от него его напарник Андрей Корольков разговаривал по телефону. Прижав трубку к уху плечом и листая блокнот, он машинально протянул ему руку. Сидевшая слева бухгалтер Лена, словно во сне то и дело поворачивалась на вертящемся стуле от распечаток баланса сбоку на тумбе к экрану монитора на столе. Подняв глаза и заметив Сергея, она на секунду вспыхнула улыбкой и почти тут же, разом все забыв и отключившись, вновь припала к бумагам.

Положив ногу на ногу, Сергей ждал, пока Андрей Корольков закончит разговор. С Андреем Корольковым они работали вместе уже несколько лет. Организационно это выражалось в наличии двух предприятий, в одном из которых Сергей был директором, а Андрей заместителем, а в другом наоборот — так сложилось исторически. На деле они представляли собой одну фирму — бухгалтер Лена вела оба баланса, хотя наличие двух юридических лиц, зарегистрированных к тому же в разных налоговых инспекциях, и давало иногда возможность маневра — особенно по части налогообложения. По итогам этих лет Сергея связывало с Андреем множество нитей, однако сейчас главным было другое — в отличие от Сергея, Андрей был начальником отдела, он был ближе к институтской верхушке, и подсказка его могла оказаться решающей.

Андрей Корольков между тем, закончив разговор, спокойно повернулся к Сергею. На лице его уже было привычно включившееся выражение ненавязчивой предупредительности и внимания — качество, бывшее у него скорее чертой характера, чем отработанной манерой. Словно на ходу что-то вспомнив, он отклонился к куче бумаг, лежавших на столе, и быстро порывшись в ней, извлек и протянул Сергею листок банковского извещения, пришедшего по факсу.

— Новые вести с Балкан, — с небрежным удовлетворением произнес он.

Сергей искоса взглянул в документ. Судя по некруглой цифре, болгарская государственная компания «Булгарком» наконец рассчиталась с ними за оборудование, которое они имели неосторожность поставить ей без стопроцентной предоплаты полгода назад. Тридцать с лишним тысяч долларов поступили на транзитный счет. Победа была одержана. Вспомнив, сколько суеты и телефонных звонков потребовалось для выбивания в сущности незначительной суммы, Сергей разжал пальцы, дав бумаге спланировать на стол.

— Гора родила мышь, — произнес он.

Андрей, листавший ежедневник, хладнокровно кивнул.

— Да. Роды были тяжелыми.

— Очевидно, они уже не могли сдерживаться.

— Ну, после того как мы их трахали четыре месяца.

— Хорошо, что не девять. Вроде даже опережение.

— Ну, у мышей это бывает быстрее.

Обменявшись этими фразами, оба замолчали. Сергей, глядя мимо Андрея, побарабанил пальцами по столу.

— Еще что-нибудь происходит?

Андрей пожал плечами. — Да в общем, нет. Так, по мелочи. Уфа и Питер заплатили за модемы. В Воронеже еще репу чешут. — Словно что-то почувствовав, он сдержанно взглянул на Сергея. — А что у тебя?

Сергей поморщился, собираясь с мыслями. Не зная, с чего начать, он нехотя встретил взгляд Андрея.

— Слушай. У меня тут был какой-то шизофренический разговор с Баклановым…

Произнося это, он умолк, ища коротких формулировок. Андрей, не дождавшись продолжения, философски взглянул в окно.

— У меня тоже был шизофренический разговор — с опытным заводом. — Отвечая на немой вопрос Сергея, он, мрачнея, пожевал губами.

— Для переприемных стативов оснастка не пошла.

Сергей встревожено взглянул на Андрея.

— Оснастка не пошла? А что? Какая-то ошибка?

Андрей невозмутимо покивал.

— Угу. Ошибка. Ошибка состояла в том, что нужно было монтажникам на пару сотен долларов больше заплатить, тогда бы любая оснастка пошла на ура. Ладно. Уже исправляется. — Он, быстро переключившись, с готовностью поднял глаза на Сергея. — Извини, перебил. Ну так что Бакланов?

Сергей помедлил секунду. Сжатого резюме случившегося не получалось. Видимо начинать следовало сразу с середины. На протяжении следующих пяти минут Сергей почти дословно пересказывал Андрею содержание своего разговора с директором. Андрей слушал, опустив глаза. По ходу рассказа лицо его все более приобретало то характерное рассеянно-отсутствующее выражение, которое всегда возникало у него, когда он слышал какую-то информацию, способную иметь значение на будущее. По окончании рассказа он некоторое время сидел молча, слегка раскачиваясь в кресле и задумчиво поглядывая вокруг.

— Сергачев звонил, — произнес он.

Сергей, не сразу связавший одно с другим, непонимающе взглянул на Андрея.

— Сергачев? Давно? А что, какие-то проблемы?

Андрей, заинтересованно размышляя, передвинул подставку для карандашей на столе.

— Полчаса назад. Я как раз пробовал тебя разыскать — тебя не было. Собственно, ему ты был нужен.

— А зачем, он сказал?

— В общих чертах. Собственно разговор получился какой-то сумбурный. Он не от себя звонил, торопился, сказал, что еще перезвонит. Я только под конец его понял. В общем… — Андрей выжидающе взглянул на Сергея. — В общем, он спрашивал, не связывались ли с нами из министерства насчет крупного заказа.

Сергей, до того невнимательно слушавший, недоумевающе поднял голову.

— Какого заказа?

Андрей, опустив глаза, сдержал улыбку.

— Крупного. Слышно было плохо, но это он повторил несколько раз. Так что это я хорошо уловил. Других подробностей было немного. — Повеселев, Андрей развел руками. — Ну, если заказ крупный, какая разница, какой.

Так же быстро вернувшись к серьезному тону, он осторожно посмотрел на Сергея. — В общем, насколько я понял, это касается тех документов, которые мы писали осенью, когда подавали бумаги на тендер.

Сергей, которому потребовалось несколько секунд, чтобы осознать, о чем идет речь, еще некоторое время с недоверием смотрел на Андрея.

— Это насчет анализа многомерных полей?

Андрей, не любивший обсуждать вопросы вне своей специализации, отстраненно повел плечами.

— Не знаю насчет многомерных, но это те бланки и формы, что приносил Сергачев. Ты же их заполнял. В общем, все это сочинение, что мы писали то ли для кагэбешников, то ли для военных.

— «Как я провел лето у дедушки»?

— Вроде того. Ну, если так, то наверно для кагэбешников. Хотя их сейчас уже мало интересует, кто как провел лето.

Сергей в замешательстве пожал плечами.

— Но это же несерьезно. То есть просто невозможно.

Андрей с непроницаемым выражением лица нейтрально отстранился к спинке кресла.

— Тем не менее сказано было именно это.

— Ты уверен, что правильно его понял?

— Ну так, процентов на девяносто.

— Мистика.

Отведя глаза, Сергей замолчал. Неожиданности следовали одна за другой. При этом вторая, то есть сообщенная Андреем, была пожалуй покруче первой. Разница была в том, что если директор в разговоре о теме работ напустил туману, то касательно новости, сообщенной Андреем, Сергею было отлично известно, что собой представляет заказ, о котором шла речь. Именно это, однако, и делало новость невероятной, безотносительно к тому, была ли между ней и разговором с директором какая-то связь, как видимо сразу предположил Андрей, или нет. В чистую случайность однако верилось с трудом. Стараясь припомнить в деталях то, что было полгода назад, Сергей задумался.

О книге Семёна Лопато «Ракетная рапсодия»

Семён Лопато. Ракетная рапсодия

Отрывок из романа. Первая часть

В мире понемногу начинала восстанавливаться справедливость — наступала весна. Похоже, подумал Сергей, и в этот раз она пролетит за одно мгновенье, и я снова не успею ничего почувствовать. Он вдруг вспомнил, как несколько лет назад, почти в эти же дни в конце апреля, но только вечером, он возвращался из университета марксизма — ленинизма вместе с девчонкой, с которой сидел там за одной партой, и тогда, проходя по черным от недавнего дождя улицам, он сказал ей — из года в год повторяется одна и та же история. Пока зима, я думаю о том, как замечательно будет весной просто пройтись по улице — без всякой цели, просто, чтобы почувствовать весенний ветер, солнце, синее небо над домами. А потом весна приходит, и ты все время занят, хотя кажется, что времени еще вагон, и вот уже июнь, и опять ничего не получилось. Как-то из года в год так и не удается зафиксироваться в весне, поймать это мгновенье. Девчонка, с которой он шел, жизнерадостная, стремительная блондинка, заводившаяся с пол-оборота, тут же пробежала тогда несколько шагов вперед и, обернувшись и выставив ладонь, радостно скомандовала ему — стой! Он остановился, и она, словно радуясь за него, сказала ему — все. Вот этот момент. Фиксируйся. Ты посмотри вокруг — вот она, весна. Он улыбнулся — сейчас вечер. А впрочем, может, ты и права. Мимо с шумом проносились машины. Они пошли дальше, и она, смеясь, теребила его, чуть ли не заглядывая ему в лицо — вот же! Вдыхай! Какой воздух! Ну как — получилось? Пожалуй, это был единственный случай. Канул в прошлое вместе с марксизмом. А сейчас… Впрочем, возможна и другая точка обзора. Стоя на открытом балконе восьмого этажа высотной башни института, Сергей посмотрел вниз. Как-то незаметно прокрался мимо тот день, когда вспыхнули зеленью деревья. Бетонная трехметровая ограда институтского двора с колючей проволокой наверху ближе всего в этом месте прижималась к стенам, а сразу за ней был пустырь, и деревья на нем. За пустырем — приземистые, выцветшего кирпича, постройки какого-то завода, кажется, заброшенные, деревянные заборы, рухнувшие сараи и огромные пустые барабаны из-под кабеля, а еще дальше приподнимались над кирпичными развалинами колокольня и купол неотреставрированной церкви постройки архитектора Казакова. Блестели на солнце обтекавшие купол листы кровельного цинка, и впечатывались вровень в плоское синее небо два высоких черных креста. Навалившись на мощную ограду балкона, Сергей опустил голову на скрещенные руки, ощущая локтями свежий, незлой холод кирпичной кладки. На всем пространстве внизу не было ни души. От мусорных куч у заборов поднимался дым. Лишь вдали, по пересекавшей пустырь извилистой дорожке медленно пылил невесть как забредший сюда приплюснутый черный «Мерседес». Сергей вздохнул. «Московский дворик» — подумал он. Еще немного постояв, и проводив взглядом спускавшуюся мимо него медленным зигзагом страницу какого-то отчета, вероятно не секретного, он отлепился от парапета, тщательно закрыл за собой обе двери выхода на пожарную лестницу и, миновав маленький полутемный холл, направился к себе в лабораторию.

Сегодня он был здесь один. Начальник отдела профессор Крепилин уехал в министерство выбивать финансирование, двое математиков-программистов отправились на выставку компьютерной графики, а трое студентов-полставочников, не сговариваясь, дружно не пришли. Было тихо. Ветер сквозь фрамуги трепал длинные белые занавески, и проплывал на экране одного из мониторов сгенерированный фрактальными методами бесконечный, зловеще багровый марсианский пейзаж. Сергей обогнул стол и сел за свой компьютер. Программа обработки давно закончилась. Он придвинулся к экрану и запустил результат. Прозвучал хрустальный аккорд, и поплыли по экрану аккуратные немецкие домики на пригорке, обсаженные липами. Сюжет был снят с низкой точки, видимо, из окна медленно движущейся машины. Информационный массив изображения был сжат в тридцать раз, но сразу видно было, что алгоритм не получился. Небо над домиками в нескольких местах раскололось на квадратики, ветви деревьев сделались ломкими и переливчато подрагивали, а некоторые из наиболее тонких веточек просто пропали. Сергей выключил изображение. Убрать блокинг-эффект не удалось, хотя в соответствии с многократно проверенными расчетами при данном варианте алгоритма он должен был пропасть. Предстояло наименее приятное — попытаться понять, почему аналитический результат расходился с результатом моделирования. Сергей пересел за письменный стол и стал выводить выражение для коэффициентов цифрового фильтра. Не закончив, он бросил ручку и откинулся на спинку кресла. Была пятница. По пятницам, как подтверждалось длительной практикой, всегда происходит какая-нибудь мерзость. Всплывает какая-нибудь мелкая инструкция по налогообложению, ставшая известной бухгалтерам лишь сейчас, а принятая полгода назад, из-за чего недоимка вместе с пенями уже вылились в пятизначную цифру (Сергей был директором одного из сосуществовавших с институтом коммерческих предприятий), в самый неподходящий момент падает операционная система на компьютере, или просто происходит один из тех разговоров, содержание которых спустя несколько дней уже невозможно вспомнить, но которые в данный конкретный момент способны надежно отравить настроение. Сегодня пока ничего не случилось. Впрочем, было всего одиннадцать утра, и произойти еще могло все что угодно. Сергей вздохнул. В это утро ему ничего не хотелось, но нельзя было позволить себе поддаваться оцепенению. Век и тысячелетие двигались к концу. Вновь пододвинув тетрадь и пробормотав вполголоса бессмертные слова основательно подзабытого за последние годы Егора Кузьмича Лигачева «чертовски хочется работать», Сергей стал энергично продолжать преобразования.

Зазвонил телефон.

Из двух аппаратов на дальнем столе дребезжал тот, что потише, значит, местный. Сергей подошел и взял трубку.

— Говорят из приемной Олега Владимировича, — произнес сухой женский голос. — Пожалуйста, попросите Сергея.

— Это я.

— Олег Владимирович просит вас срочно зайти.

Бросив трубку, Сергей секунду постоял у стола, глядя в окно. Визит к директору института не был чем-то необычным. Как начальнику лаборатории Сергею нередко приходилось бывать у него, особенно в отсутствие начальника отдела, когда требовалось срочно дать ответ на какой-то вопрос или побеседовать с оказавшимися у директора потенциальными заказчиками. Странным было только то, что директор не позвал сначала самого начальника отдела, с которым был в полудружеских отношениях, и даже ничего не спросил о нем. Вероятно, откуда-то он знал, что тот в министерстве. Удовлетворившись таким объяснением, Сергей включил кодовый замок и, захлопнув за собой дверь, вышел в полутемный холл. Из четырех лифтов два как всегда не работали. Оба грузовых лифта тоже были остановлены — вероятно, ввиду отсутствия грузов. Решив, что пешком будет быстрее, Сергей вышел на лестницу. Там было пусто. Пахло краской после недавнего ремонта и слышны были далекое хлопанье дверей и одиноко цокающие женские каблучки несколькими этажами выше.

Героические времена института были позади. Пятнадцать лет назад, когда Сергей по распределению попал сюда, в институте работали две тысячи человек, значительная часть которых посменно и сосредоточенно дымила на лестничных площадках, за двухминутное опоздание на работу лишали квартальной премии, а работники режимных служб изощрялись, обрабатывая нескончаемый поток валивших сюда молодых специалистов, особенно натаскивая их на случай возможных контактов с иностранцами. «Вы приходите в гости, а там сидит перуанец. Ваши действия?» (в свое время Сергей ответил на это «без лишних разговоров бью в морду», получил одобрение смешливого начальника первого отдела — за патриотический образ мыслей, однако правильный ответ был незатейливей — «не дожидаясь провокационных вопросов, удаляюсь, а на следующий день прихожу с докладом в режимные органы»). Распределялись продовольственные заказы, выпускались четыре стенгазеты (в том числе стенгазета первого отдела под названием «Будь бдителен»), стрелки — снайперы военизированной охраны ходили по периметру двора, надеясь снять с забора зазевавшегося шпиона, а на доске объявлений на первом этаже время от времени вывешивались поздравительные плакаты с сообщением о присуждении очередной группе сотрудников института очередной Государственной премии.

По ходу исторических преобразований исчезли сначала Государственные премии, потом квартальные, а потом и само государство. К моменту последнего события, впрочем, основные перемены в институте уже произошли. Половина отделов со всей их тематикой пала жертвой триумфа общечеловеческих ценностей, число сотрудников сократилось втрое, а общественно — режимная жизнь по сути сошла на нет. Газета «Будь бдителен», выпустив последний номер в траурной рамке, навсегда попрощалась с читателями, стрелки — снайперы получили вольную и разбрелись по стране, а изрядно захиревший первый отдел утратил всякий интерес к провокаторам — перуанцам. Впрочем, и беседовать о них стало не с кем, так как приток молодых специалистов в институт полностью прекратился. Старые же специалисты и так все были предупреждены.

При всем при том, однако, институт по-прежнему существовал. Видоизменяясь чтобы выжить, он превратился в итоге в симбиоз из собственно института и десятка коммерческих предприятий, существовавших практически при каждом серьезном отделе. Руководство не препятствовало этому. Не умея, да и не испытывая особого желания заниматься тем единственным, чем оно могло бы теперь оправдать свое существование — то есть поиском и выбиванием внебюджетных заказов, оно предпочитало тихо и традиционно проедать министерские средства. Неприятным обстоятельством было то, что объем заказов, поступавших от министерства, в последние годы упал в несколько раз, поэтому единственное, что могли сделать эти люди, чтобы поддержать привычный им уровень жизни, это в те же несколько раз увеличить накладные расходы. Что и было сделано, в результате чего от любого договора, заключенного через институт, разработчики получали теперь в виде зарплаты четырнадцать копеек с рубля. Понятно было, что при таком положении дел все они попросту разбегутся, и поэтому никто особо не препятствовал им организовывать свои товарищества и малые предприятия и самим искать себе заказчиков на стороне. По состоянию на сегодняшний день все утряслось и функции разделились. Разработчики, используя давние связи, получали через свои структуры заказы (отдавая там, где это было необходимо, кусок и институту), договаривались с заводами о производстве аппаратуры и сами торговали ею. Что же касается начальства, то оно постоянно было за границей. Половина начальников отделов, не говоря уже о заместителях директора, большую часть времени проводили в Женеве или Лондоне на различных международных конференциях, наведываясь домой на недельку — другую — дабы окинуть происходящее хозяйским оком, прощупать, не завелась ли крамола среди начальников лабораторий (то есть, будет ли ими выплачиваться регулярная дань от коммерческих договоров), показаться в министерстве и улететь обратно. Особой классовой ненависти, тем не менее, все это не вызывало. Постоянное отсутствие начальства и его по сути отход от дел означали ослабление контроля, что было выгодно рядовым специалистам, позволяя им спокойно обделывать свои дела. В стране сложилась странная ситуация, когда все структуры кричали, что у них нет денег, однако любая продукция, реально произведенная и более или менее удовлетворявшая потребительским требованиям, принималась на ура и без особых проблем оплачивалась, и это обстоятельство позволяло разработчикам жить. Сложившийся годами авторитет института был товаром, которым можно было торговать, и это учитывалось и использовалось всеми заинтересованными сторонами. Любой крупный заказ или проект имел теперь запутанную структуру, оформляясь в виде системы нескольких договоров, находящихся между собой в сложной взаимоувязке. Часть шла институту, часть — коммерческим структурам, и в ней заранее вычленялась часть, которую следовало обналичить и выплатить руководству уже непосредственно, начальники лабораторий, бывшие, как правило, формальными или неформальными руководителями коммерческих структур, подолгу просиживали у руководства, тщательно и осторожно договариваясь, на каких условиях будет сделан тот или иной телефонный звонок или подписана та или иная бумага, какая-то часть денег шла уже совершенно посторонним коммерческим предприятиям — с сильно ограниченной ответственностью — карманным структурам высшего начальства, о которых мало что было известно — тщательно примериваясь и притираясь друг к другу множеством больших и мелких частей, внимательно промеривая и просчитывая каждый шаг, механизм двигался вперед. Симбиоз. Симбиоз был в институте, симбиоз был в министерстве, симбиоз был в государстве. Сим победиши!

С усилием отпихнув тяжелую, с мощной пружиной дверь третьего этажа, где помещалось институтское начальство, Сергей вошел в холл и направился через слабо освещенную площадку в дальний боковой коридорчик, куда выходила приемная директора. Пусто. Пусто в этот час было и здесь. Сергей шел, и шаги его по недавно перенастланному паркету гулко раздавались в полутемном, интимно освещенном холле. Достопримечательностью этого этажа, появившейся после недавнего ремонта, было то, что в двери туалетов здесь были аккуратно врезаны маленькие блестящие замки. Теперь здесь часто бывали зарубежные делегации, и поэтому туалеты были переоборудованы в соответствии с международными требованиями и заперты на ключ. Начальник отдела рассказывал, что как-то вечером, когда он надолго задержался в кабинете у директора, тот в знак дружеского расположения предложил ему посетить модифицированный санузел, доверив ему ключ, хранившийся у него в ящике стола. Хранился ли там же и ключ от женского туалета, или он был отдан на сбережение кому-то из сотрудниц, начальник не знал. Пройдя мимо туалетов и подумав, что куда эффектнее было бы сделать замки висячими, амбарными, Сергей вошел в просторную приемную. Здесь царила жизнь. Работал телевизор, возвещая миру о новой порции трагических напастей, свалившихся на голову блаженно-непробиваемой Дикой Розы, двое работниц канцелярии и телетайпистка, забыв про закипевший чайник, заворожено следили за происходящим, а хладнокровная секретарша директора, женщина внушительных достоинств, разговаривала по телефону, время от времени, впрочем, косясь в сторону экрана. Сергей поморщился — его томили мрачные предчувствия. Впрочем, выбирать не приходилось. Вопросительно взглянув на секретаршу, получив разрешающий кивок, он застегнул верхнюю пуговицу на рубашке и под дикий вопль из телевизора «нет — нет, клянусь тебе, это не твой ребенок» прошел в тамбур директорских апартаментов. Толкнув следующую дверь, он вошел в просторный зал и мимо длинного стола для заседаний направился к рабочему месту хозяина кабинета.

Директор института академик Бакланов, бывший союзный замминистра, огромный, пышущий здоровьем мужчина лет пятидесяти сидел за столом в полосатой рубахе с галстуком и подтяжках и, нацепив ставшие в последнее время модными у начальства узенькие прямоугольные очки в золотой оправе, с явным удовольствием вертел в руках маленькую золоченую медальку на квадратной планке с ленточкой. Бросив взгляд поверх очков на приближающегося к столу Сергея, он отложил медаль и с благосклонным радушием протянул ему огромную волосатую лапищу. Пожав ее и сев в кресло боком к директорскому столу, Сергей покосился на медаль, вновь оказавшуюся тем временем в руках у начальника.

— Награда Родины? — негромко спросил он.

Такой тон дозволялся. Поставленный над институтом два года назад, новый директор, по контрасту со своим предшественником, закаленным канцеляристом, фильтровавшим каждое слово, отличался простотой в общении и какой-то доверительной, почти наивной доброжелательностью. Это не было тактическим приемом или игрой, судя по всему, это было у него природное, непостижимо было, как при таких качествах он мог достичь в прошлом почти министерских высот, однако факт оставался фактом — новый директор института был, по сути своей, хорошим человеком.

Живо повернувшись в сторону Сергея, он показал ему медаль — на ней был изображен мужчина с двумя золотыми звездами на пиджаке и мужественным волевым лицом.

— Академик Басаргин, ракетчик. Я с ним работал. Слыхал?

Сергей отрицательно покачал головой.

— К восьмидесятилетию со дня рождения. Сейчас только принесли. Он ведь еще не старым умер.

С сожалением спрятав медаль в ящик стола, директор откинулся в кресле, сложив руки на животе. Несколько секунд он с каким-то благосклонным любопытством и при этом несколько по-хозяйски рассматривал Сергея.

— Слушай. Тут такое дело…

Грянувший телефон не дал ему закончить. Повернувшись в кресле, он безошибочно снял нужную трубку.

— Йес, — сказал он. — Ноу. Свободной рукой нашарив блокнот, он что-то нацарапал там ручкой с золотым пером, навалившись животом на край стола.

— Йес. Вот? Ю ту ми?.. Ай ту ю?.. Иф ай то ю, зен ю ту ми? О’кей.

Сергей слушал разговор философски. Директор принадлежал к тому типу руководителей, которые, не зная никаких иностранных языков, вместе с тем, благодаря огромному опыту международного общения и с помощью «йес», «ноу», «о’кей» и пяти-шести базовых глаголов способны были объясниться и провести переговоры по любому вопросу и в любой стране мира. Сегодняшний случай не был исключением. Судя по репликам директора и щебетанию, доносившемуся из трубки, речь шла об отправке официального приглашения и документов для какой-то зарубежной поездки. Понимание, в силу языкового барьера, давалось с трудом, однако обе стороны были полны энтузиазма и стремления к сотрудничеству, а потому дело двигалось, и через пару минут различных «ю факс ми», «ай факс ю» беседа пришла к благополучному завершению. Взаимопонимание было достигнуто и, произнеся последнее «о’кей», директор удовлетворенно бросил трубку на рычаг. Разгоряченный, под впечатлением от удавшегося международного контакта, он энергично повернулся к Сергею.

— На следующей неделе лечу в Италию, на конференцию, — сообщил он. — Международное общество Маркони. К столетию радио.

Сергей невольно посмотрел вверх. Там, на высокой стене за спиной у директора мрачно нависал огромный, два на три метра портрет в почерневшей золотой раме. По словам институтских старожилов, он был перенесен сюда из старого здания, где тоже много лет висел в директорском кабинете. Считалось, что это был портрет А.С. Попова, изобретателя радио. На самом же деле на нем, судя по всему, был изображен известный в свое время артист Черкасов, сыгравший ученого в советском биографическом фильме. Артист был запечатлен с благородным сходством, характерным для живописи пятидесятых годов, и, судя по выражению лица, как бы находился в образе. Сурово сдвинув брови, талантливо сыгранный актером преподаватель Кронштадтских минных классов смотрел сейчас на своего потомка, продавшего принадлежащее Отечеству техническое первородство за итальянскую чечевичную похлебку. Потомок, однако, не ощущал взгляда. Уперевшись локтем в подлокотник кресла и положив подбородок на кулак, он, в свою очередь, внимательно, хотя вместе с тем как-то не агрессивно рассматривал Сергея, казалось, пытаясь завершить какие-то связанные с ним логические выкладки. Так ни к чему и не придя и, похоже, не слишком расстроившись от этого, он перевалил тело к другому подлокотнику и наморщил лоб.

— Где твой шеф? — внезапно спросил он.

— В министерстве.

— Гм… Хорошо. — Задумчиво помедлив и вновь решительно переменив позу, директор по-начальственному напористо и вместе с тем с каким-то всегда присущим ему уважительным доверием к собеседнику взглянул на Сергея.

— Скажи… Ты сейчас сильно загружен?

Сергей мгновенье молча смотрел на начальника. Поворот был нестандартным — учитывая обычный характер бесед с директором, чисто технических по сути и не требовавших подобных ритуальных вступлений. Понимая, что ответ должен быть извлечен из той же шкатулки, что и вопрос, Сергей, слегка разведя руками, дипломатично улыбнулся директору.

— Покой нам только снится…

Директор, с серьезным видом выслушавший эту информацию, чуть наклонил голову, не сводя внимательного взгляда с Сергея.

— Я имею в виду, если тебя попросят временно переключиться на другую работу, ты это сделать сможешь?

— Гм… Наверно, смогу…

— Хорошо… — Директор, помедлив еще секунду, и, словно на что-то решившись, доверительно наклонился к Сергею.

— В общем, так. — В его голосе неожиданно зазвучали наставительно-заботливые, чуть ли не отеческие нотки. Он со значением взглянул на Сергея.

— Есть возможность получить выгодный заказ.

Произнеся это с расстановкой, чуть ли не заговорщическим тоном, он продолжал смотреть на Сергея, словно ожидая от него какой-то единственно возможной реакции. Наступила секундная пауза. Понимая, что происходит что-то не совсем обычное, и зная по опыту, что в некоторых случаях беседу с руководством можно продвигать лишь задавая простодушно-дурацкие вопросы, Сергей с почтительным вниманием взглянул на начальника.

— … Для института?

Директор, словно ожидая этого вопроса, спокойно покачал головой.

— Нет. Для твоей фирмы.

В кабинете установилось молчание. Сергей, по настоящему удивленный, пытаясь понять, что все это значит, выжидающе смотрел на директора. Прозвучавшее было до неприличия странно — странно настолько, что обычная осторожность не позволяла воспринимать это всерьез. Дело было даже не в сути предложения, хоть оно и противоречило всем внутриинститутским законам, а в том, что оно адресовалось именно ему. Для этого не было ни малейших причин. Между Сергеем и директором не существовало никаких особенных отношений, а предприятие его и по тематике, и по привлеченным людям отстояло так далеко от институтской верхушки, что до сегодняшнего дня Сергей был уверен, что директор вообще ничего не знает о его существовании. Озабоченно ожидая продолжения, Сергей молчал.

Директор, видимо как-то по-своему истолковавший это молчание, как показалось Сергею, с неким непонимающим беспокойством взглянул на него.

— Тебя такой вариант интересует?

Сергей, спохватившись, механически кивнул.

— Интересует.

— Хорошо. — Директор успокоенно переложив какую-то цветную скрепку на поверхности стола, секунду помедлив, снова ожидающе поднял глаза на Сергея.

— Ты имей в виду. Дело серьезное, и заказ серьезный, так что на выполнении его надо будет сосредоточиться полностью, все остальные твои дела и работы на время придется отложить. Для тебя реально это?

— Ну, в общем, реально…

— В общем, реально. — Удовлетворенно повторив это вслед за Сергеем, директор мгновенье заторможенно смотрел куда-то мимо него. Впечатление было такое, что каждый раз, энергично задав вопрос и получив ответ, он впадал в некое замешательство, не очень представляя, что говорить дальше.

— У тебя при институте фирма? — вдруг спросил он.

Сергей, насторожившись, осторожно поднял глаза.

— В каком смысле?

Директор, встретившись с ним взглядом, поморщился, словно вспоминая некие ключевые слова.

— Ну, учредители, юридический адрес, помещение…

— Нет.

— Нет?

— Нет. — Сергей, подкрепляя свои слова, холодно покачал головой. — Официально никакого отношения не имеет.

— Гм… — Директор, внешне никак не выказав своего отношения к сказанному, заглянул в какие-то листочки, спрятавшиеся между покрывавшими стол грудами бумаг.

Сергей с некоторым беспокойством наблюдал за ним. Предприятие его арендовало помещение в одной из лабораторий, платя за это ее начальнику. Ввиду того, что в договоре о сотрудничестве, имевшемся с этой лабораторией, была указана весьма символическая цифра, всякие расспросы на эту тему представлялись крайне нежелательными. Директор между тем, положив листок на место и плотно укрепив локти на столе, не спеша выпрямился в кресле. Выражение лица его неуловимо изменилось. Похоже, если у него и были какие-то сложности или сомнения, связанные с происходящим, то сейчас он махнул на них рукой и был занят совсем другим. Пошарив на столе, он нашел записную книжку и, что-то выписав из нее, вновь обратился к Сергею.

— Значит, слушай. — Он по-деловому наклонился вперед. — По поводу этого договора. Не по сути работ — об этом ты еще поговоришь, и уже конкретно, и не со мной — и по содержанию, и по оргвопросам. Но — главное. — Он с серьезной доверительностью взглянул на Сергея, как бы авансом уважая в нем солидность и внимание. — В этом деле — а я так понимаю, что ты в принципе согласен, — от тебя потребуется максимум ответственности. Об этом я тебя предупреждаю сразу. Заказ это из тех, что случаются не каждый день, и выполнению его придается особое значение. Отношение должно быть самое серьезное и добросовестное, иначе нет смысла браться. Эта сторона вопроса ясна тебе?

— Гм… Ясна.

— Добро. — Директор, секунду внушительно помолчав, кажется, обдумывая что-то, тяжело шевельнулся в кресле, по-прежнему рассматривая Сергея исподлобья.

— Значит, чтобы ты представлял себе серьезность задачи. Объем договора — сорок семь с половиной миллионов рублей. Понятен тебе масштаб?

Сергей кивнул. Масштаб был единственным, что он понимал в данный момент, внешне, однако, он мог позволить себе лишь некую заинтересованную деловитость.

— А кто заказчик?

Директор не торопился с ответом. Упершись локтями в стол и сцепив пальцы, он некоторое время значаще-строго смотрел на Сергея.

— Заказчиком будет министерство.

Сергей медленно отвел глаза, переваривая услышанное. Загадочность ситуации шла по нарастающей. Как всегда с начала года министерство вело борьбу с инфляцией. Десятки институтских договоров лежали в министерских кабинетах неподписанными. Получение финансирования на рядовую исследовательскую или конструкторскую тему в обычном объеме в несколько сот тысяч рублей было проблемой. В этих условиях выделение министерством в сто раз большей суммы на договор с никому не известной частной фирмой казалось делом невероятным. Задавать вопросы, впрочем, не имело смысла. Понимая, что ближайшие минуты вероятно рассеют туман, Сергей молча наблюдал за директором, который, нахмурившись и энергично навалившись на стол, озабоченно листал перекидной календарь — ежедневник, по-видимому выискивая какую-то запись, сделанную на его страницах.

Продолжение

О книге Семёна Лопато «Ракетная рапсодия»

Джеймс Аллен. Шумахер. Номер 1

Авторское вступление к книге

Михаэль Шумахер? Я скажу так: это высокопрофессиональный гонщик. А для тех, кто имел возможность узнать его ближе, — порядочный, честный, исполненный благих намерений и весьма сентиментальный человек.

Макс Мосли,
бывший президент Международной автомобильной федерации

Михаэль Шумахер — исключительная личность. Ему непросто удалось стать номером один в самом престижном и рискованном виде спорта. Когда в 2004 году Шумахер завоевал свой седьмой титул, а затем установил рекорд в 91 победу в Гран-при, он оставил позади таких великих гонщиков, как Айртон Сенна, Ален Прост и Хуан-Мануэль Фанхио, и поднял планку на высоту, ранее казавшуюся недостижимой.
Размышляя о феномене Михаэля Шумахера, невероятно сложно понять, что же он за человек. Он закрыт для публики и всегда держит на расстоянии СМИ. Его главным принципом в спорте было «никогда не уступать», и этот принцип применим как к его выступлениям на трассе, так и к его характеру.

В Шумахере есть что-то дьяволическое, и многие не желают прощать ему это. Ему присущи тотальная преданность ремеслу и вечная погоня за совершенством. Французская актриса Жанна Моро как-то сказала, что «совершенством в человеке легко восхищаться, но сложно любить», и это наблюдение применимо к Михаэлю Шумахеру как никому другому. Михаэля отличают дотошность, трудолюбие и дисциплинированность — черты, которым не дано завоевывать сердца. А ко всему этому Шумахеру свойственны беспощадность и способность сдерживать эмоции. Он отказывается проявлять человеческие качества, которые, как утверждают близкие ему люди, на самом деле исключительны.

Михаэль Шумахер всегда вызывал огромную зависть у соперников, ведь на протяжении всей его карьеры ему сопутствовал невероятный успех. Только за четыре года с момента дебюта в Формуле-1 он завоевал два титула чемпиона мира, и эти ранние победы дали ему непоколебимую уверенность в себе. Конкуренты ошибочно принимали ее за высокомерие — и выискивали повод осудить его. Молодой немец предоставил им для этого бесконечное число возможностей — на трассе его поведение было бескомпромиссным. А словоохотливые СМИ, жадные до сплетен и интриг, отлавливали обиженных им гонщиков. К сожалению, Михаэль смирился со своим нелицеприятным статусом, потому что причиной критики считал ревность, вне зависимости от того, насколько обоснованной была эта критика.

Работа Михаэля никогда не ограничивалась вождением болида — в погоне за удачей он пробует все возможные средства. Он также умело пользуется своим влиянием в кулуарах Формулы-1. Это важная — и прежде неизвестная — сторона его карьеры.

В современном мире, когда на кону престиж и огромные суммы денег, каким образом спортсмен должен совмещать амбиции и желание преуспеть со старомодными качествами, вроде благородства и уважения к сопернику, и правилами «честной игры»? Под маской непробиваемого спокойствия Шумахер, казалось, всегда мог ударить ниже пояса, совершить профессиональный фол. Но разве то, что он делал, сколько-нибудь хуже, чем маневр футболиста, совершающего подкат для того, чтобы получить пенальти в важной игре, или знаменитый гол Марадоны — «Рука Бога» — на чемпионате мира?

Почему Шумахер в погоне за победой совершал такие поступки, которые его соперникам даже в голову не могли прийти? Вероятно, он так стремился достичь своих целей и был столь методичен в планировании, что, когда нечто непредвиденное возникало у него на пути, он готов был совершить фол, лишь бы не проиграть.

Михаэль Шумахер всегда балансировал на острие ножа и периодически переходил границы, особенно в критические моменты, когда требовалось принять решение за долю секунды. Но было ли это качество заложено природой или оно развивалось в нем по ходу карьеры?

Наблюдая за его уходом из гонок в 2006 году и, в особенности, за реакцией прессы и публики, у меня сложилось впечатление, что настоящий Михаэль Шумахер и карикатурный злодей, каковым его преподносят СМИ, — это два разных человека.

Наши с ним пути в Формуле-1 пересекались много раз. На протяжении пятнадцати лет я видел, как действует Михаэль и что помогает ему вновь и вновь подтверждать звание чемпиона мира. Потому я и решил написать эту книгу, заручившись поддержкой самых близких чемпиону людей.

Моя книга — попытка отбросить газетные шаблоны и понять, что именно привело Михаэля Шумахера на вершину величия.

И это — не конец истории.

Неожиданно и так долгожданно — Михаэль изменил намерения и решил вернуться за руль Формулы-1 в 2010 году, в команде Mercedes.

Он вернулся, потому что жизнь вдали от гонок казалась ему пресной, потому что огонь в его сердце не погас. Это возвращение, уже нареченное в прессе «легендарным», даст Шумахеру возможность «искупить грехи» и перекроить историю. Многое изменилось за три года, и всплеск интереса к Формуле-1, вызванный возвращением Михаэля, показывает, как высоко его ценят во всем мире.

В 2010 началась важная веха в автоспорте России. В Формуле-1 впервые появился русский гонщик, Виталий Петров, и я искренне желаю ему удачи!

Когда-нибудь встретимся в России!

Джеймс Аллен

Лондон 2010

О книге Джеймса Аллена «Шумахер. Номер 1»

Проказник становится воплощением далай-ламы

Истекал десятый месяц тибетского года воды-птицы. В 1933 году последний день месяца выпал на воскресенье. В субботу Далай-лама XIII Тхубтен Гьяцо почувствовал недомогание. Он привык много трудиться, а сейчас не мог заставить себя сосредоточиться на делах. Личный врач Чампа Ла посоветовал ему отдохнуть. Он знал, что Далай-лама серьезно болен.

Ночью, между часом и двумя оракул из монастыря Нечунг, обладающий способностью вызывать духов, дал Далай-ламе неизвестное лекарство. Сохранились записи, из которых следует, что Чампа Ла был недоволен методом лечения. «Ты совершил медицинскую ошибку», — заметил он. Невозможно определить, намеренной была эта ошибка или случайной, но, так или иначе, Далай-лама XIII скончался несколько часов спустя.

Согласно тибетским поверьям, смерть в воскресенье или во вторник — плохая примета. Она может навлечь на ближайших родственников покойного болезни и другие беды. У Далай-ламы не было ближайших родственников, и тибетцы сочли, что это дурное предзнаменование для всей страны.

Тело Далай-ламы XIII поместили на троне в позе лотоса. Голова покойного была повернута к югу. Попрощаться с бывшим правителем пришли тысячи тибетцев. Они произносили мантры и крутили молитвенные колеса. Сутки спустя дворец опустел. Возле тела осталось лишь несколько монахов, один из них заметил, что лицо Далай-ламы повернулось к востоку. Монах осторожно поправил голову, но на следующий день она вновь повернулась к востоку.

Примерно в то же время на деревянном столбе храма вдруг появился огромный гриб в виде звезды, а возле дворцовой лестницы, ведущей на главный двор, вырос необычный цветок. «К северо-востоку от Лхасы были замечены облака, по форме напоминающие груженых слонов», — гласит одно из свидетельств. Эти знаки указывали направление поисков нового перерожденца.

Тибет оделся в траур. Еши Доржи, художник, живущий неподалеку от дворца Потала, вспоминает: «У меня было такое чувство, словно все оледенело. Стоял промозглый серый день. Я работал в мастерской, когда мне сообщили о смерти Далай-ламы. Я отложил кисть, вышел на улицу, встал лицом к дворцу и принялся молиться. Чутье подсказывало мне, что грядут плохие времена. Некоторое время спустя до меня дошел слух о том, что голова его святейшества повернулась на восток. Это было воспринято как знак, указывающий направление поиска новой реинкарнации», — говорит Доржи.

Между смертью Далай-ламы и появлением его реинкарнации проходит от девяти месяцев до двух лет. Чаще всего временной отрезок составляет менее года. Однако о перерожденце Далай-ламы XIII ничего не было слышно, и обеспокоенный регент отправился на священное озеро Лхамолацо, лежащее в 130 километрах от Лхасы. Для современного человека — не такое уж большое расстояние, но в 30-е годы в этой местности не было ни единой дороги, и путникам приходилось карабкаться по горным тропам. Регент добирался до озера Лхамолацо целых десять дней.

Озеро располагалось на высоте три тысячи метров. Оно обладало мистической силой, впервые обнаруженной в XVI веке Далай-ламой II Гедуном Гьяцо. По преданию, в водах этого озера являлись видения будущего. Регент сумел разглядеть в озерной глади место, где живет будущий Далай-лама.

Регент и его свита вышли к берегам озера Лхамолацо летом года воды-свиньи. Шли затяжные дожди, дули ветры, и путники почти не страдали от жары. Несколько дней регент провел в молитвах и медитациях, а затем стал всматриваться в темные воды. Некоторое время спустя он заметил три тибетские буквы: А, Ка и Ма. Затем появился монастырь с золотыми и зеленовато-голубыми крышами и тропинка, вьющаяся вокруг холма. Она вела к дому с лазурной плиткой.

Со смешанным чувством регент отправился обратно в Лхасу — на душе у него было и радостно, и слегка тревожно. Он пытался понять, что означают явившиеся ему видения. Очевидно, они указывали на нового Далай-ламу, но известий о рождении Далай-ламы XIV не поступало. Регент устроил совещание с настоятелями трех важнейших монастырей: Дэпун, Сэра и Ганден. Собравшиеся припомнили, что голова Далай-ламы XIII после смерти была повернута на восток. Следовательно, рассудили они, именно в Восточном Тибете следует искать дом с лазурной плиткой — неподалеку от монастыря с золотыми и зеленовато-голубыми крышами.

Участники совещания намеревались обратиться за советом к государственному оракулу. Его резиденция находилась в монастыре Нечунг. Оракул Нечунга — это монах, через которого говорят божества дхармапалы (защитники религии). Без его предсказания не принимается ни одно важное решение. Перед началом церемонии оракул облачается в ритуальный костюм. Поверх нескольких слоев одежды он надевает богато украшенное платье из золотой парчи, расшитой разноцветными узорами. На груди вешается большое круглое зеркало. Под дробь больших тибетских барабанов и звуки гобоев оракул входит в транс.

Оракул наказал организовать три розыскные группы. Первую послать на юго-восток Тибета, в район Дагпо, вторую — на восток, в Кхам, а третью на северо-запад, в Амдо. Пока монахи собирались в путь, в Лхасе выпал снег. Это был сентябрь 1938 года. Перемена погоды обеспокоила главу делегации, 60-летнего буддийского учителя из монастыря Сэра по имени Кьитсанг Ринпоче. Путникам предстояло тяжелое путешествие. Странствие могло продлиться более двух месяцев. И хотя день отправления вычислили астрологи, снегопад мог смешать все планы.

Однако на следующее утро, когда Кьитсанг Ринпоче собрал группу, выглянуло солнце, и снег стал таять. Путники воспрянули духом, увидав в перемене погоды добрый знак.

После двухмесячного путешествия делегация достигла Кхама. Позади остались суровые степи и высокие горы, где температура зачастую опускалась ниже нуля. Панчен-лама, второй человек после Далай-ламы, дал описания трех возможных кандидатов в перерожденцы. Однако первый мальчик умер прежде, чем розыскная группа добралась до места. Второй во время церемонии посвящения, известной как калчакра, схватил четки Панчен-ламы, но не сумел узнать четки Далай-ламы XIII. Помимо того, мальчик оказался необычайно застенчивым. Он испугался незнакомых монахов и с плачем выбежал из дома. В итоге остался один-единственный кандидат. Как именно Панчен-лама определил круг поиска — неизвестно. Вероятно, он руководствовался интуицией, а также доходившими до него сведениями о том, что происходит в Тибете.

Поисковая партия прибыла в монастырь Кумбум, где их уже поджидали настоятель и шестьдесят всадников. После отдыха кавалькада продолжила путь. И вот наконец вдали показался монастырь с зелеными и золотыми крышами. Вокруг холма бежала тропинка. Она вела к дому с лазурной плиткой. Было и еще одно указание, по всей видимости ставшее известным не сразу, а именно: возвращаясь из Китая, Далай-лама XIII остановился в провинции Амдо неподалеку от деревни, где должно было появиться на свет новое воплощение.

Перерожденцу предстояло пройти сложный ритуал. Когда делегация появилась в деревне Такцер, на улицу высыпала местная детвора. Несмотря на пронзительный холод, Сонам Цамо подхватила Лхамо на руки и вышла во двор. Она не подозревала, что поисковая группа направляется к ней, и была немало удивлена приходу гостей. Малыш, казалось, был рад незнакомцам.

«У меня в памяти прекрасно запечатлелся тот день. Помню, у нас собралось множество людей. Большинство я узнал, хоть и видел впервые. Быть может, это звучит патетически, но тогда меня посетило ощущение вечного присутствия», — вспоминает Далай-лама.

Как только настоятель присел, Лхамо забрался к нему на колени и потянул на себя четки. «Хочу четки», — сказал он. Поняв, что представляется удобный случай испытать мальчика, Кьитсанг Ринпоче пообещал отдать ему четки, если тот угадает, кто он такой. «Я сразу же ответил, что он лама из монастыря Сэра. Тогда настоятель задал тот же вопрос про Цедруна Лобсанга, я ответил и на него».

Далай-лама описывает тот далекий день, как будто все происходило вчера. «Я догадывался, что меня испытывают, хотя до конца и не понимал смысла их действий. Ведь я был совсем ребенком. Помню, как просияли лица монахов, когда я ответил на вопросы настоятеля». Как именно это произошло, Далай-лама затрудняется объяснить: «Вряд ли мне удастся описать словами состояние, в котором я тогда пребывал. Все происходило на подсознательном уровне. На меня словно нахлынули воспоминания, причем без каких-либо внутренних усилий с моей стороны. Как я уже говорил, это было ощущение вечного присутствия».

Розыскная партия старательно скрывала радость. В Лхасу отправилось зашифрованное послание, а четыре недели спустя пришел приказ продолжить испытания и предложить мальчику опознать некоторые личные вещи Далай-ламы XIII.

В тот день отца Лхамо не было дома. Перед ребенком положили две пары черных четок, две пары желтых четок, две трости — одну с железным набалдашником, а другую с бронзовым. Мальчику также показали два барабана из слоновой кости — один с орнаментами, другой — без. Лхамо тут же указал на барабан без орнаментов. Мальчик отгадывал правильные предметы с удивительной легкостью, и делегация окончательно убедилась в том, что перед ней новое воплощение. «Я даже сказал, где находится мой зубной протез. Подробно описал комнату и шкатулку, где он лежит. Кое-кто считает, что эта способность связана с мистикой или даже магией. На самом деле, глядя на разложенные передо мной предметы, я не чувствовал ничего необычного. Они казались хорошо знакомыми. Иногда, оставаясь в одиночестве, я стараюсь проанализировать то состояние, но пока у меня ничего не выходит», — говорит Далай-лама.

После успешного завершения испытаний поисковая партия пришла к выводу, что буквы А указывает на Амдо, Ка — на монастырь Кумбум, а Ма — на жилище Кармы Шарстона. Родителям Лхамо сообщили, что их сын — воплощение важного ламы. «Не помню, как они прореагировали на это известие. Помню только, что соседи смотрели на меня с обожанием, в глазах у них стояли слезы. Разумеется, я не понимал, чем вызван весь этот переполох, но уже тогда во мне созрело решение жить в Лхасе».

Узнав, что в их деревне обнаружен Далай-лама XIV, местные жители пришли в восторг. Несколько месяцев в Такцере не стихал праздник. У многих просто не укладывалось в голове, что трехлетний шалун, которого они любили потрепать по щеке, оказался живым Буддой.

«Отношение окружающих резко переменилось. Незнакомые стали меня сторониться. Дети рвались со мной играть, а родители запрещали им подходить ко мне близко. При этом лично для меня все осталось как раньше. Странно, но именно так оно и было».

О книге Маянка Чхайи «Далай-лама: человек, монах, мистик»