Отрывок из романа Александра Красницкого «Гроза византии»
День догорал.
Ярко-багровый диск заходящего солнца купался в позолоченных его последними лучами волнах Босфора. Он как бы медлил погрузиться совсем в эту беспредельную гладь и, казалось, отдыхал в отрадной вечерней прохладе, сменившей дневной зной. Последние лучи его упорно боролись с надвигавшейся темнотой ночи; не только золотили воды пролива, теперь безмятежно спокойного, но играли на куполах императорского дворца, на крестах дворцовых церквей и, золотя яркую зелень густых деревьев парка, полутенями спускались к самому берегу и пропадали в чуть заметной ряби Босфора, подходившего в этом месте как раз к подножию роскошных густолиственных деревьев, которые как зеленой рамкой окаймляли берег.
Было очень тихо, сюда почти не доносились грохот и гам Нового Рима — их заглушали деревья парка и шум волн. Редко-редко чириканье птиц нарушало торжественную тишину этого покойного уголка всегда такой шумной Византии.
Впрочем, не одни только птицы и волны Босфора нарушали эту тишину. Неуклюжая рыбачья ладья, покачивавшаяся у берега, показывала, что где-то близко люди. И, в самом деле, этот уголок был обитаем: в нескольких шагах от воды виднелась покачнувшаяся жалкая лачужка. Растянутые около нее для просушки сети, невода, небрежно кинутые у самого входа весла прямо говорили, что хозяин лачужки, несомненно, рыбак.
Около входа хижины, на небольшой прикрытой травой прогалинке, на камне сидел старик, нежась в догоравших лучах солнца. Он был согбен и сед, волосы на голове и длинная борода белы как снег. Старчески сморщенное лицо с крупными чертами очень добродушно, выцветшие от лет глаза смотрели тепло и ласково. Одет чуть ли не в лохмотья, едва прикрывавшие пепельно-серое тело.
Впрочем, в этом уголке другой одежды, пожалуй, и не требовалось. Люди сюда заходили редко, а молоденькая девушка, склонившая головку на колени старика, никогда не осудила бы его за убогую одежду, хотя бы потому, что старик, ласково гладя ее рукой по голове, называл внучкой.
Девушке, очень молодой и красивой, на вид никто не дал бы более пятнадцати-шестнадцати лет, и это отражалось в ее невинных чистых глазах с открытым прямым взглядом, беззаботном, веселом смехе и в шаловливости, так свойственной переходным годам, когда в ребенке-девочке только просыпается женщина.
Красивая, она, очевидно, не сознавала своей красоты, совсем особенной. Среди красавиц Нового Рима блондинки — редкость, а эта девушка — блондинка с золотистыми волосами, ясными голубыми глазами и ярким румянцем, как пламя заливавшим ее щечки. Фигура стройная, статная, с великолепно развитым бюстом, несколько приподнятыми плечами и крепкими, мускулистыми руками. Вся она дышала не только красотой и молодостью, но совсем несвойственной женщинам юга физической мощью, разлитой во всех движениях и придававшей ей какой-то самоуверенный вид.
Девушка полулежала на траве, упираясь локтями в колени старика, и слушала его тихую речь, прерываемую время от времени нежными обращениями; она в свою очередь называла его «добрым дедом Лукой». Они говорили.
— Вот так все и устроено, внучка, на этом свете, — говорил старец, — всегда так было и будет… Радость и горе постоянно чередуются друг с другом. Хорошо человеку — радуется он, счастлив, думает, так уже до конца его дней будет, а в это время горе сторожит уже его и вдруг как дикий зверь кидается на счастливца в тот самый миг, когда он и ожидать этого не мог… И всегда так…
— И меня, стало быть, ждет горе? — вздохнула девушка.
— И ты тоже, Ирина, не минуешь его… Это общая участь всех…
— Близко это горе…
— Близко? Откуда ты это можешь знать, дитя?.. Наше будущее скрыто от нас…
— Так, я это знаю, чувствую… Да, наконец, ты мне и сам только что сказал.
— Я ничего не говорил.
— Нет, ты сказал! Ты сказал сам, что горе подкрадывается к людям всегда в то время, когда они чувствуют себя счастливыми, так ведь?
— Да, это верно.
— Ну, так и со мной… Я счастлива, безмерно счастлива, порой мне кажется, что счастливее меня никого нет во всей Византии! А теперь я думаю, что как раз горе и сторожит мое счастье — пронесется оно, унесет его, и я буду плакать, долго плакать…
— Отгони от себя мрачные мысли, дитя! Кто знает будущее?.. Тебе придется страдать, как и всякому, но что поделать, если уж так суждено… Да и счастлива ли ты теперь?
— Счастлива, дедушка, я уже тебе сказала. Да и как же я могу не быть счастливой? Все у меня есть: ты выезжаешь на ловлю и всегда привозишь так много рыбы, что мы совсем не знаем голода, а что же еще? Кругом всего так много! Вот видишь — там журчит наш ручеек, вода его вкусна и холодна, кругом цветы, красивые цветы, и я могу ими украшать голову — я так хорошо умею плести венки… Наконец, ты, когда ходишь с рыбой к дворцовому куропалату, всегда получаешь от его слуг обильные подарки, так что нам даже не нужно заботиться об одежде. Видишь, всего у нас вдоволь, все есть, и живем мы тихо и покойно, не трогая других и сами забытые всеми.
Старик тяжело вздохнул.
— Когда бы всегда так было, Ирина! — печально промолвил он.
— Так и будет всегда.
— Нет-нет… так не может всегда быть. Я стар, дни мои сочтены, жизнь моя позади. Ты молода, твоя жизнь впереди… Что хорошо для старца, совсем нехорошо для молодки. Молодость требует сама другого…
— Чего же, Лука?
— Мало ли чего. В твои годы все так рассуждают, потому что молчит пока сердце…
— Как — молчит? Отчего?
— Оттого, что любовь еще не посетила его.
— Вот про что ты, дед! А почем ты знаешь, что я никого не люблю? Если так, то ты ошибаешься — я люблю…
— Как? Неужели? — с испугом воскликнул Лука.
— Да-да! Люблю… люблю вот эту хижину нашу, люблю свет солнца и это море… потом люблю нашу лодку, птиц, которые собираются клевать крошки после нашего обеда.. люблю, когда звонят колокола в храмах. И тебя люблю…
— Хвала создателю! — с облегчением вздохнул старик. — А я думал, что и в самом деле горе уже постигло тебя…
— А разве любовь — горе?..
— Да, дитя.
— Я думала — счастье…
— Для кого как… Для очень немногих на земле это, может быть, и счастье, только такое смутное, неясное, тревожное счастье, что, пожалуй, горе для человека — лучший удел, если сравнишь; для остальных любовь — горе, тяжелое, страшное горе…
— Вот как!
— Это верно. Видишь, я стар, долго-долго живу я на свете и твердо знаю это.
— Ты любил?
— Да, и меня посетило это горе. Оно неизбежно для всех.
— Но ты говорил, что был счастлив с твоей женой.
— Ты права… Мать твоего отца дала мне счастье, какое только возможно на земле. Но это-то счастье и было вместе с тем горем…
— Я не понимаю тебя!
— Поймешь сейчас: я боялся потерять это счастье и мучился, а когда потерял жену, то… вот прошло уже тому много лет… я не знаю счастья, а терплю одни муки…
— Она умерла?
— Да, с тоски по свободе и с горя, что жена ее сына убила себя сама… Я до сих пор вижу страшную рану на ее горле…
— Убила? Зачем?..
— Ты хочешь знать, дитя? Так я скажу. Она любила нас и решилась скорее умереть, чем расстаться с нами. Хочешь, я расскажу тебе все — теперь ты выросла и должна знать, как ты попала сюда. Мне уже недолго жить на свете, и я должен наконец рассказать тебе все… Ты будешь слушать?
— Да, дед… ты много раз обещал мне поведать это, но, как я тебя ни просила, ты никогда не был со мной откровенен… Отчего это?
— Не приходило время еще.
— А теперь пришло?
Старик задумался.
— Не знаю, что и сказать тебе, как ответить на этот вопрос… Вроде оно и не пришло, это время, но тут же какие-то мрачные предчувствия одолевают меня… Откуда это, почему — не знаю сам, но чувствую…
— Что же ты чувствуешь, Лука?
— Многое, ох, многое, дитя.
— Тобой недоволен куропалат…
— Нет, этого нет! А вот чувствую я, что жить мне недолго, ох, недолго остается.
Ирина вскочила и с трепетным страхом смотрела на старика.
— Дед, дед! Что ты говоришь! Опомнись… — лепетала она.
— Что, дитя, чего ты так испугалась?..
— Ты сказал про смерть, и так сказал, что и я поверила… Ты сказал это совсем по-особенному — в твоих словах была страшная уверенность…
— Что делать, этот конец неизбежен для всех живущих…
— А как же я?..
— За тебя-то мне и страшно! Да, за тебя… Ты последнее звено, приковывающее меня к жизни… самое последнее… Ради тебя только и живу я… Что я такое? Одинокий, жалкий, затерявшийся среди чужих старик… все равно как дерево, вырванное с корнем налетевшим вихрем и перенесенное на чужую почву, — вот я… Привился, прозябаю… зачем, к чему?.. Только ты, ты — мой побег молодой, юная лоза, жалко мне тебя…
— Лука, дед, старый дед! Ты не умирай! Ты послушайся меня — не умирай! — с громким воплем кинулась к нему на грудь Ирина.
— Да я и не думаю умирать.
— А сам сказал…
— Сказал только, что тоска меня смертная гложет… может быть, я еще и ошибаюсь… Может, все это пустяки — так, спалось плохо. Все-таки хочу тебе рассказать о прошлом — узнай на всякий случай…
— Лучше не говори, Лука!
— Отчего же, дитя?
— Ты так напугал меня… вот и не хочу слушать.
— Полно, успокойся! Ну не плачь же, прошу тебя, не плачь!
— Я не буду слушать… ты собираешься умирать, вот и хочешь мне рассказывать про свою прошлую жизнь…
— Тебе надо слушать… если что случится, ты должна знать, кто ты. Будешь?
Ирина потупилась.
— Будешь слушать? — настойчиво повторил Лука.
— Говори, буду! — прошептала девушка, отирая рукавом слезы.