Песнь песней

  • Саймон Кричли. Боуи / Пер. с англ. Т. Луконина. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2017. — 88 с.

У каждого поклонника Дэвида Боуи есть своя история о том, как он или она встретились с его музыкой. Всегда есть поворотный момент. Та самая песня. Иногда любовь возникала с первого звука, иногда после нескольких встреч. Но это была любовь, а с этим ничего нельзя поделать.

Английский философ Саймон Кричли заявляет, что начало своей жизни он отсчитывает с того момента, когда впервые послушал Suffragette City на пластинке, купленной его мамой. Дэвид Боуи стал его спутником «в горе и в радости», хотя в жизни они никогда не встречались. В любви к музыканту есть что-то от рыцарского культа Прекрасной Дамы, с той разницей, что серенады здесь исполняет объект чувства.

Признание в любви не может быть публичным; любовная речь одинока и разбита на фрагменты. Такое нелинейное, сбивчивое откровение нам и представляет Саймон Кричли. Его книга в самом деле очень личная: она рассказывает не столько о Боуи, сколько о самом Саймоне. Потому что отношения с этой музыкой сделали его тем, кто он есть — в том числе философом. Книга демонстрирует нам, что Боуи как медийный феномен с его сценическими перевоплощениями провоцирует на размышления об идентичности, а очевидный разрыв между созданным образом и личностью хорошо описывается с помощью ницшеанской «иллюзии задних миров».

Орудие философа — слово. Кричли разбирает тексты песен Боуи разных лет, особое внимание уделяя слову «ничто», и пересказывает их постапокалиптические сюжеты. Этот пристрастный анализ вряд ли можно принимать всерьез. Скорее, это рассуждения на тему «что я слышу, когда слушаю эти песни». И по-своему это честный прием, потому что речь идет о субъективном опыте переживания музыки. Но при этом Кричли прячет свою искренность и, скажем, простодушие (без него какая любовь?) за безапелляционным тоном. «Боуи поет», «Боуи имеет в виду», — строго пишет Саймон Кричли, как будто перед нами учебник литературы для восьмого класса. Как и все влюбленные, Кричли пытается рационализировать свои чувства. В конце одной из глав он говорит:

Где-то через год я поступил в университет, и все изменилось. Я научился притворяться, что люблю Боуи не так сильно, как на самом деле.

Так и на протяжении всей книги он старается убедить нас — и себя, наверное, — что он взрослый и серьезный человек. Он профессор философии, он написал несколько книг и ведет колонку в The New York Times, он оппонирует Жижеку… Как-то не вяжется все это с любовью к инопланетянину в лосинах. Проклятое «слишком человеческое» снова побеждает.

Боуи дает нам правду искусства, настроенческую правду, слышимую, ощутимую, воплощенную правду. Которую слышит все тело и которая во всем теле слышна. Звучание, тон поющего голоса и музыки задает тонус мускулатуре. Музыкальное напряжение становится напряжением мышечным, поднимается и падает с нарастающим биением волн наслаждения.

Откровения тяжело даются не только тому, кто исповедуется, но и тому, кто исповедь выслушивает. Без определенного отношения к предмету читать эту книгу вряд ли будет интересно, но если вы сами так же влюблены в Боуи, приготовьтесь к испытанию. Отчаянные попытки Кричли быть благоразумным порой выливаются в слишком уж снисходительные фразы вроде:

Очень ретроспективный и немного клаустрофобный «Hours…» (1999), который разрекламировали как своеобразный синтез всех периодов творчества Боуи с возвращением к каждому ключевому эпизоду (на деле этого там нет), стал для меня разочарованием, но Survive и Thursday’s Child и правда чудесные песни.

Однако есть в книге абзац, который сегодня звучит слишком бессердечно.

Я ходил посмотреть на него в июле 1983-го на сцене Нэшнл Боул в Милтон-Кинсе, когда с ним играли Карлос Аломар и Эрл Слик. Билеты стоили целое состояние. На концерте мне было невыносимо скучно. Помню, я досадовал, что потерял очки и не могу почитать «Бытие и время» Хайдеггера, которое я взял с собой. Вот, пожалуй, и все.

Да, пожалуй, все — книгу можно закрывать и больше никогда и ни в чем не соглашаться с английским философом Саймоном Кричли. «Бытие и время» никто не отменял, в конце концов. Но наше несогласие будет расти из сердца, а не из разума. Потому что мы уже никогда не попадем на концерт Дэвида Боуи, мы никогда не сможем просто столкнуться с ним на улице. У нас остались песни, фильмы, записи интервью. Даже эту самую книгу мы взяли в руки от горя, в надежде утолить печаль потери. И, несмотря ни на что, она со своей задачей справляется.

Можно спорить о том, что первично, тексты или музыка, однако обращение к текстам песен приводит к тому, что мы начинает слушать их заново. Мы снова испытываем то телесное волнение, о котором пишет Кричли, вызванное музыкой, и вспоминаем, что живы. А раз так, то мы можем продолжать любить — и Боуи, и книги, и друг друга.

Александра Першина

Кто подмел в ЦДХ дорожки, или 9 нехудожественных книг для детей

Прошла неделя после окончания главного события года в сфере отечественного книгоиздания – ярмарки интеллектуальной литературы Non/fictio№ 18. Продавцы массируют опухшие ноги, а покупатели – руки, натруженные сумками со множеством томов. «Прочтение» вместе с Верой Ерофеевой делится с вами уловом детских нехудожественных книг.

 

Александра Литвина, Аня Десницкая. История старой квартиры. – Самокат, 2017. – 56 с.
«История старой квартиры» – настоящий хит ярмарки «Нон-фикшн», абсолютный фаворит среди покупателей и, как говорится, must have. Книга продолжает очень актуальную в детской литературе последних лет тему – тему осмысления отечественной истории ХХ века, говорить о которой еще совсем недавно было принято либо хорошо, либо никак. После того, как «Сахарный ребенок» Ольги Громовой прорвал плотину молчания, следом потекли книги Юлии Яковлевой, «Сталинский нос» Евгения Ельчина и переиздания автобиографических повестей Маши Рольникайте и Марьяны Козыревой. «История старой квартиры» дополняет этот достойный ряд по-новому – это книжка-картинка, рассказывающая историю века через историю одной московской квартиры. Семья Муромцевых въехала в нее в 1902-м, пережила в ней Первую мировую, революцию, уплотнение, аресты 1937-го, еще одну войну, смерть Сталина, оттепель, перестройку, путч – ровно век: перемен, смертей, сыпняка, голода, подвигов, идей, страха. По книжке можно не только проследить судьбу каждого члена этой семьи, их родственников и слуг, но и подробно познакомиться с предметами быта того времени. Нарисована старая квартира молодой художницей Аней Десницкой, автором иллюстраций к книгам «Метро на земле и под землей» и «Два трамвая».

Майкл Берд. Звездная ночь Ван Гога и другие истории о том, как рождается искусство. – М.: Манн, Иванов и Фербер, 2016. – 336 с.
«Звездная ночь Ван Гога» – это полноценная энциклопедия истории искусств, которая охватывает период от наскальной живописи из пещеры Шове и гробницы Тутанхамона до работ Луиз Буржуа и Ай Вэйвэя. Ее автор Майкл Берд — английский искусствовед, критик, писатель, поэт и журналист, автор статей для The Times, The Guardian и серии популярных программ об искусстве на канале BBC. Для этой книги Берд написал около восьмидесяти эссе о художниках и произведениях искусства. Он говорит от лица римского мастера, подданного императрицы Ливии, заглядывает через плечо Фидия, вещает из мастерской Джексона Поллока и со строительной площадки Ангкор Вата. Берд перевоплощается легко, его носит по странам и континентам, с ним некогда скучать. Мраморные глыбы, мозаика, бронза, масло, фотобумага, витражное стекло. Древний Египет, Китай, СССР, Франция, Австралия. Берд стирает границы, чтобы донести до читателя простую мысль: «Искусство – везде».

Мария Пономаренко. Тайны глобуса Блау. – М.: Издательство «Белая Ворона», 2016.
«Книга, где все вертится вокруг одного медного шара» – таков полный заголовок издания, рассказывающего историю мореплавания на примере одного экспоната Государственного Исторического музея. Экспонат этот – глобус-гигант, который был изготовлен в конце XVII века наследниками известного амстердамского картографа Виллема Блау для шведского короля Карла XI. У Марии Пономаренко, которая работала в Историческом музее, была возможность не только тщательно рассмотреть подробно расписанный маслом глобус, но и изучить его многочисленные тайны. Например, почему на нем нет именного картуша, где его глобус-близнец (а он должен быть) и что же шуршит внутри, когда глобус вращается? Попутно автор остроумно и легко рассказывает читателям о географе Герарде Меркаторе и картографии, меридианах и масштабе, представлении европейцев XVII века об устройстве земного шара, Ост-Индской компании и семье Блау.

Наталия Соломадина. Что придумал Фаберже. – М.: Арт-Волхонка, 2016. – 104 с.
Карл Фаберже – гениальный русский ювелир, чье имя давно стало нарицательным. Именно он придумал знаменитые пасхальные яйца с секретом, завоевал весь мир и стал настоящим законодателем ювелирной моды. Книга создана издательством «Арт-Волхонка» совместно с культурно-историческим фондом «Связь времен» и музеем Карла Фаберже, открытым в Санкт-Петербурге в 2013 году. В ней рассказывается о том, как сын немецкого ремесленника превратился в поставщика императорского двора и личного ювелира Александра III, как в подвале на Большой Морской родилась целая империя с железной дисциплиной и безукоризненной организацией и, наконец, о том, как волшебные яйца и другие бибелоты разошлись по всему миру и стали предметом страсти королей и охоты коллекционеров. Книга продолжает блестящую научно-популярную серию издательства, начатую в прошлом году томами «Что придумал Ле Корбюзье» и «Что придумал Шухов».

Тамара Эйдельман. Наша эра. История России в картах. – М.: Пешком в историю, 2016. – 72 с.
От крещения Руси до конца ХХ столетия: тысячелетняя отечественная история представлена в картах, пиктограммах и портретах и написана, пожалуй, самым известным учителем истории в России, звездой лектория «Прямая речь» Тамарой Натановной Эйдельман. Каждый разворот этой необычной книги-атласа – это один век истории нашей страны и ее соседей от Уральских гор до Атлантического океана. Вот первое тысячелетие нашей эры: в Риме стоит Колизей, в Константинополе – Святая София, поляне тянут за собой деревянный плуг, вокруг ельник. Вот XVI век: в Лондоне – Шекспир, в Нюрнберге – Дюрер, в русском государстве горит Новгород, вокруг ельник. Век XVII: в Италии – Галилео Галилей, в Германии – Иоганн Кеплер, в Пелиме, Нариме, Сургуте и Тобольске мужики держат бревна, вокруг ельник. Пройдет триста лет и ельник густо покроется лагерными вышками. История в картах оказалась  наглядной до жестокости, и в этом особенность формата, который будет интересен и детям и родителям.

Большие чувства. Азбучные истины / Сост. М. К. Голованивская. – М.: Изадательство «Клевер», 2017. – 138 с.
«Большие чувства» – это продолжение прошлогоднего сборника статей «Азбучные истины» под редакцией писателя, переводчика и филолога Марии Голованивской. На этот раз темой эссе стала широкая палитра человеческих чувств от «А» (апатии), до «Я» (ярости) с остановкой на каждой из тридцати трех букв русского алфавита. Авторы эссе – флагманы современной отечественной мысли и слова: Сергей Гандлевский, Ольга Седакова, Сергей Юрский, Людмила Улицкая и другие маститые авторы. Эссе написаны очень неравномерно: какие-то предназначены для детского чтения, сквозь другие не продраться без помощи взрослого, но от этого ценность сборника ничуть не умаляется. Книга прекрасно иллюстрирована Хадией Улумбековой.

Светлана Прудовская. В поисках волшебных книг. – М.: КомпасГид, 2016. – 84 с.
«В поисках волшебных книг» – четвертая часть серии искусствоведа, художника и педагога Светланы Прудовской «История книги своими руками». Вся ее книга – незаменимый материал для тематических бесед, творческих занятий и домашнего чтения-смотрения с детьми. Прудовская подробно, дельно и находчиво разбирает саму идею книги: знаков-букв-письменности, образов-иллюстраций, ее механику и смысл. Последняя часть серии рассказывает о магической природе книг: от эфиопских кожаных свитков, книжек-гармошек мексиканских шаманов и средневековых манускриптов до современного поп-апа. Попутно она учит вырезать печати из моркови, и снежинки из бумаги, придумывать шифры и вертеть бумажные бусины. Будьте готовы к тому, что читать эту книгу придется с карандашами и ножницами в руках.

Ронан Декалан. Призрак Карла Маркса. – М.: Ад Маргинем Пресс, 2016. – 64 с.
«Призрак Карла Маркса» – одна из серии книг о философии для детей, придуманной издательством «Ад Маргинем» совместно с Музеем современного искусства «Гараж». Герои этих книг: Сократ, Кант, Людвиг Витгенштейн и Ханна Арендт – нерушимые столпы философской мысли. Их идеи в художественной форме изложены для детей возраста 6+. Например Карл Маркс, являясь маленькому читателю в виде призрака (что бродит по Европе), повествует грустную историю восстания силезских ткачей, а заодно, объясняет такие понятия, как «капитал», «рынок», «пролетариат», «потребительская стоимость», «всеобщий эквивалент». Остроумная абсурдистская история заканчивается обещанием вернуться и призывом не забывать категорического императива.

Изабель Глорье-Дезуш. Как говорить с детьми о традиционном искусстве народов Африки, Америки, Азии и Океании. – СПб.: Арка, 2016. – 200 с.
Говорить об искусстве народов, чья  культура, религия, мифология сильно отличается от западной, очень нелегко. Эта беседа требует серьезной теоретической базы. Тем временем мода на традиционное искусство все возрастает, оно вызывает большой интерес и вдохновляет кураторов на новые проекты. Эта книга поможет родителям овладеть необходимыми знаниями, для того чтобы объяснить любопытному сынишке, чем африканская маска отличается от североамериканской, куда подевались туловища от голов ольмеков, зачем народ мундуруку мумифицировали головы врагов и многие другие. Каждый из тридцати объектов, представленных в этой книге, снабжен вопросами-темами для обсуждения с детьми разных возрастов (от 5 до 13 лет), каждый поможет познакомиться с культурой эскимосов, индейцев, австралийских аборигенов. Эта книга станет прекрасным дополнением к предыдущим частям проекта: «Как говорить с детьми об искусстве» и «Как говорить с детьми об искусстве ХХ века».

Иллюстрация на обложке статьи:
из книги «История старой квартиры» Александры Литвиной и Ани Десницкой 

Вера Ерофеева

Заза Бурчуладзе. Надувной ангел

  • Заза Бурчуладзе. Надувной ангел. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2014. — 144 с.

    Новый роман современного грузинского прозаика Зазы Бурчуладзе, автора книг «Минеральный джаз» и «Adibas», продолжает выбранную автором нереалистическую стратегию письма. В этом галлюцинаторном мареве перемешаны сны и кадры из турецких
    фильмов, дух Гурджиева покупает на Ширакском рынке мясо с костью,
    а братья Фуко, монахи-акробаты из Капошвара, готовят великолепный
    гуляш. Единственной незыблемой реальностью остаются голос автора и
    его сложносочиненные отношения с Тбилиси и родной страной.

    Ночной сеанс

    В общение с духами мало кто верит, но их вызывают
    снова и снова. Нино и Нико Горозии тоже не верили,
    что им удастся войти в контакт с духом Георгия Гурджиева. Такие духи — все равно что голливудские звезды,
    связаться с ними совершенно нереально.

    Горозии сомневались, что у них что-то получится.
    И все-таки погасили свет на кухне, выложили на стол
    большой квадратный лист ватмана с нарисованным на
    нем кругом, в который фломастером были старательно
    вписаны буквы грузинского алфавита, а под кругом приписано «да — нет». На перевернутой тарелке тем же фломастером нарисована стрелка. На блюдечке в красный
    горошек горела короткая толстая свечка, оранжевое пламя
    которой выхватывало из темноты лишь ватман, тарелку
    со стрелкой, выложенные на стол руки супругов и их лица.

    Настенные часы показывали первый час ночи, но этого
    не было видно в темноте. В раковине высилась гора немытой посуды. Пламя свечки туда тоже не дотягивалось.
    В чашке с отломанной ручкой в остатках кофе с молоком
    плавала дохлая муха. Запах в комнате стоял тяжелый —
    смесь никотина, геля для мытья посуды и псины. В стоящем у стены кресле спал Фуко — белый бультерьер с розовой
    мордой, размером почти что с кабана. От соседей доносились звуки телевизора. Где-то смотрели «Профиль«1: пригласили, видимо, какого-то остроумного гостя — зал то и
    дело смеялся и старательно аплодировал.

    Нино выглядела гораздо моложе своих лет, хотя никто
    точно не знал, сколько ей было. Она работала мелкой
    служащей в мэрии Тбилиси. Слегка сдувшаяся грудь,
    большие голубые глаза, хорошая осанка, отсутствие целлюлита — миниатюрная женщина в стиле Барби. Никто
    бы не смог сразу определить, что за ее добродушным
    лицом и слегка меланхоличным взглядом укрыты твердая воля и железный характер.

    Нико тоже не был богатырем. Впрочем, в отличие
    от Нино, в его пропорциях ощущалось что-то невыносимое и даже неполиткорректное. Со своими пухлыми
    щеками, округлыми губами и потухшими глазами он
    походил на депрессивного психопата. Характер у него
    такой мягкий, что хоть веревки вей.

    В ту ночь на Нино были джинсовые шорты и белая,
    почти прозрачная футболка, а на ногах резиновые
    тапочки. Она только что вышла из ванной, и её короткие
    растрепанные волосы еще не высохли. Запах шампуня
    слегка оживлял тяжелый воздух в комнате. Она была без
    лифчика: крепкие соски выпирали через футболку. Слегка
    возбужденная, она хотела, чтобы Нико засунул руку под
    футболку и потрогал ее за сосок… Но больше ничего.

    А Нико смотрел на тарелку со стрелкой и думал о
    лежавшем в холодильнике эклере, к которому не смел
    притронуться. Вот уже неделю он не ел после шести
    часов вечера и страшно мучился. На самом деле избыточный вес особо его не беспокоил — эта диета была скорее навязчивой идеей, чем необходимостью.

    Мысль устроить спиритический сеанс появилась у Нины, когда она сидела на работе, убивая время в интернете. Нико ничего против этой затеи не имел. Разве ж
    пойдешь против собственной жены? Тем более когда она
    решила войти в контакт с покойниками.

    Он всего лишь спросил:

    — А почему именно с Гурджиевым? — а в душе добавил: «А не, скажем… скажем…» Хотел назвать другого,
    более авторитетного покойника, но никого с ходу не
    вспомнил. Кроме разве что попугая, который был у него
    в детстве. Однажды утром, сняв ткань с клетки, Нико
    увидел дохлую птичку. Она валялась на дне клетки и
    была еще теплая. Когда он взял малюсенький труп попугайчика в руки, его головка упала набок.

    — Как это почему, — Нино сделала паузу, — если что,
    хоть по-грузински с ним сможем поговорить.

    Дело в том, что Горозии толком не знали ни одного
    иностранного языка. В самом крайнем случае Нино
    могла бы припомнить несколько немецких слов, а
    Нико — английских, еще меньше. К тому же Нино
    настолько мало знала о Гурджиеве, что считала его
    если не грузином, то, по крайней мере, родившимся
    в Грузии. Нико, сомневавшийся в существовании языкового
    барьера с духами, в глубине души согласился с женой.
    В их отношениях было что-то такое, что существует
    между матерью и сыном.

    Когда-то Нико считался перспективным режиссером.
    Сняв в двадцать лет студенческий короткометражный
    фильм, он быстро оказался в центре внимания узкого, но
    нужного круга. Тогда многие заговорили о его интуиции
    и остром глазе. Все было вроде впереди у молодого человека: короткие романы с отчаянными домохозяйками,
    длинный шарф вокруг шеи и бурный образ жизни. Все
    кончилось, когда он познакомился с Нино. С ней Нико
    быстро сдулся и размягчился. А видеокамеру как-то
    непроизвольно сменил на фотоаппарат. За последние
    три года даже в нескольких совместных выставках участвовал, хотя стало заметно, что его острый глаз уже притупился. Черно-белые портреты и пейзажи другие тоже
    умели снимать. Причем гораздо лучше. Что Нико и
    сам видел, но особо по данному поводу не переживал.
    Поэтому его фотоаппарат теперь чаще лежал на полке
    рядом с компакт-дисками и книгами. А интуиции сейчас
    хватало только на то, чтобы не сморозить чего-нибудь
    такого, что не понравится Нино. В конце концов, он уже
    давно жил за ее счет. Так что, будучи рядом с женой,
    Нико иногда говорил не то, что сам хотел сказать, а то,
    чего от него ждали (как он сам считал).

    «Мало ли что», — подумал в ту ночь Нико, выбросил
    наконец из головы дохлого попугая и сказал:

    — Пусть будет Гурджиев, — пожал плечами и почему-то добавил: — Посмотрим.

    Учитель танцев

    Нино не ожидала, что что-то получится, даже когда
    повела тарелку со стрелкой по кругу над пламенем
    свечки и положила на картон. В Исландии как раз начиналось извержение вулкана Эйяфьядлайокудль, когда
    в Тбилиси Горозии прикоснулись к тарелке и закрыли
    глаза. Нино больше шептала, чем говорила из сердца:
    «Гурджиев, иди к нам!.. Гурджиев, иди к нам!..»

    Когда тарелка сначала завибрировала, затем резко
    замерла, а в прихожей что-то затрещало и зашуршало,
    Нино тотчас замолчала. Выпучив глаза, Горозии уставились друг на друга. Фуко вскочил, навострил уши.
    В прихожей вновь что-то зашуршало. Фуко спрыгнул с
    кресла, напряженный, с рычанием двинулся в сторону
    входной двери. Короткие мускулистые лапы пес слегка
    разводил в стороны, как большая ящерица. Нино сжала
    руку Нико. Фуко вышел в прихожую.

    Там отчетливо кашлянули. Фуко вдруг перестал
    рычать. Из темноты доносились звуки неясной возни.
    Нино еще крепче сжала ладонь Нико. А тот ничего
    лучше не придумал, чем шепотом позвать в темноте:

    — Фуко! — слегка повысил голос, — Фуко!

    — Здесь, — ответили из прихожей.

    У Нино расширились глаза, волосы на спине встали
    дыбом. Как у каждой грузинки, у Нино росло немного
    волос вдоль позвоночника.

    — Кто там? — почему-то шепотом спросил Нико.

    Из темноты выдвинулся среднего роста и дряблого
    телосложения старик, чем-то походивший на тюленя.
    Даже в тусклом свете свечки было ясно, что он подслеповат. У него были большие выпученные глаза и мягкий
    старческий подбородок. Густые белые усы с торчащими
    кончиками росли будто прямо из ноздрей. Потрепанный черный пиджак нараспашку, между карманом
    черного атласного жилета и пуговицей — цепочка от
    золотых часов. На ногах плосконосые запыленные штиблеты. А на голове смушковая черная папаха — некая
    смесь суфийского таджа и пионерской пилотки. Фуко
    пристроился рядом, помахивая хвостом.

    — Я Гурджиев, — начал мужчина прямо из прихожей.

    В конце он чуть зашепелявил, так что Нино не расслышала — Гурджиев или Доржиев. При виде старика
    Нико встал:

    — Прошу вас, господин…

    — Зовите меня Гурджи2, — помог старик. Разговаривал он странно, будто бы еле сдерживая улыбку.

    — Гурджи? — повторил Нико.

    — Впрочем, — старик протянул Нико руку, — имя
    Раймонд мне тоже нравится.

    Фуко глухо тявкнул, вроде
    как кашлянул, потребовав внимания.

    — Раймонд? — спросил Нико, машинально пожимая
    гостю руку.

    Фуко встал на задние лапы, передними уперся в старика, чуть не свалив его с ног. Тот потрепал пса по
    голове, почесал за ухом.

    — Пусть будет Гурджи, — сказал он с улыбкой, —
    только без господина!

    Нико не понял, шутит гость или говорит серьезно.

    — Салам алейкум! — Старик пожал Нино руку. — 
    Учитель танцев Георгий Гурджиев.

    Гурджиев на секунду посмотрел Нино в глаза. А она
    сразу ощутила между ногами легкое покалывание, по
    всему телу прошел озноб. Это было подобно гипнозу —
    одновременно приятно и опасно.

    Нино, несмотря на растерянность, отметила, какая
    теплая и мягкая рука была у гостя.

    Перед тем как старик убрал руку, Нино заметила на
    его среднем пальце кольцо с выгравированными фигурами разных животных. Это была тонкая ювелирная
    работа. Даже в неверном свете свечи каждая деталь виднелась четко, как на аверсе свежеотчеканенной монеты.
    На серебряном кругу друг за другом выстроились маленький человечек с птичьей головой, двуглавый орел, стоящий на одной ноге журавль, обыкновенный петух…
    Лишь одна птичка повторялась три раза подряд. Как
    многоточие. У птички было крупное тело, маленькая
    головка и крючковатый клюв.

    Гость уловил направление взгляда Нино.

    — Это андийский кондор, — сказал он и скупо поклонился Нино, — честь имею.

    Нико заметил, что гость улыбнулся в усы, завидев
    тарелку со стрелкой. Также отметил легкий и приятный
    акцент, с которым старик говорил по-грузински. Очевидно, Нино была права — надо было вызывать именно
    Гурджиева.

    — Чаю не желаете? — Нино встала со стула.

    «Эклер еще есть», — подумал Нико про себя.

    — Не успеем, — гость достал из кармана жилета часы,
    посмотрел на них, — очень извиняюсь. Сейчас должен
    быть совершенно в другом месте… не знаю, как сюда
    попал, — и вытянул нижнюю губу. — Видимо, что-то не
    так пошло.

    На кухне воцарилась неловкая тишина. Нико отвел
    взгляд от старика — сначала посмотрел на Нино, затем
    на Фуко, на холодильник и снова на Нино.

    — Сейчас исчезну, — деловито сказал гость и начал
    считать: — Пять… четыре… — Горозии уставились на
    старика. — Три… два… один…

    И действительно, эффектно досчитав, Гурджиев
    всколыхнулся, как некачественное изображение на телеэкране, но не исчез. Лишь в животе у него щелкнуло, из
    ушей струей вырвалась черная сажа и запахло жженой
    резиной. Фуко удивленно и сдавленно тявкнул. Гость посмотрел на часы, потряс ими, приложил к уху, снова посмотрел на них.

    — Что случилось? — спросила Нино.

    — Не знаю, — гость непроизвольно рыгнул, выпустив
    остаток сажи изо рта, как дым сигареты. Снова пахнуло
    жженой резиной.

    На кухне воцарилась неловкая пауза. Гость казался
    растерянным.

    — Могу чем-нибудь вам помочь? — Нико придвинул
    стул. — Садитесь.

    — Не знаю, голубчик, не думаю… — Старик машинально присел. — Главное, не поддаваться панике. — 

    Было видно, что он обращается к себе, а не к Горозиям. — 
    Побеседуем, и исчезну, когда исчезнется.


    1 Аналог российской передачи «Пусть говорят». (Здесь и далее прим. пер.)

    2 Слово «Гурджи» представляет собой застывшую форму прозвища,
    которое восходит к тюркскому слову «гурджи», что значит «грузин».

Мелодия прошлого лета

  • Алексей Никитин. Victory Park. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2014. — 376 с.

    Случилось так, что заголовок «Как я провел это лето» уже давно перестал быть темой школьного сочинения и превратился в идею для отчетной заметки в социальных сетях. Альбомы с пляжными снимками, эстафеты рассказов об отдыхе в трех словах и многочисленные песни о наступающей осени — этим последние две недели до отказа заполнены френд-ленты. Если вы устали следить за тривиальными постами и смотреть одинаковые фотографии, прочтите роман Алексея Никитина «Victory Park».

    Время действия: конец мая — начало сентября 1986 года. Место действия: жилой район «Парк „Победа“» в Киеве. Героев всех и не перечислить: студент-физик (в прошлом историк) Пеликан, его возлюбленная (а по совместительству любимица завсегдатаев парка) Ирка, их ровесник Иван Багила, его дед — старый Багила, фарцовщик Белфаст, продавщицы гастронома Катя и Гантеля, химик-технолог Леня Бородавка, криминальный авторитет Алабама, букинист Малевич… Традиционные для Никитина подробные биографические сводки о каждом из них позволяют почувствовать себя дальним родственником в тесном, почти семейном кругу героев романа. Все свои недолгие каникулы они твердят: мы знаем, что вы делали в прошлом веке.

    Шутки-прибаутки о «пятнах коммунизма в ультрафиолетовом диапазоне», «ритуалах инициации советскоподданного» и «грехе интеллектуального первородства» сопровождают многонациональных героев, приехавших из Киргизии, Казахстана, Эстонии и Литвы:

    — Вы, эстонцы, такие нетерпеливые! — ответил Йонас Бутенас своему другу, Акселю Вайно, когда тот в третий раз намекнул, что вильнюсскую базу Легпищепромоптторга давно уже пора брать.

    — Мы не только нетерпеливые, мы еще и быстрые, как балтийский шторм, — согласился подполковник Вайно.

    Работники проправительственных структур здесь чем-то неуловимо смахивают на героев советского производственного романа, студенты — на повзрослевших крапивинских мальчиков, а покровители подпольной жизни парка словно сошли со страниц уже послеперестроечных детективов. Постепенно разница между художественным миром книги и окружающим миром читателя стирается: мы сейчас точно знаем разве что где найти «левайсы» и «Остров Крым» Аксенова, а вот ответы на более серьезные вопросы мироздания по-прежнему прячутся в безвоздушном пространстве:

    Будь другом, достань из моего дипломата еще бутылку, а то не хочется заканчивать разговор вакуумом. При мысли о нем оптимистический ужас, в котором я существую постоянно, сменяется экзистенциальным. А победить его можно только коньяком.

    Получившаяся картина увлекает читателя в думы о судьбах родины, которые в совокупности с предыдущими  заслугами русскоговорящего украинца Никитина обеспечивают «Victory Park» попадание и в список «Нацбеста», и в лонг-лист «Русского Букера», а также второе место в «Русской премии».

    В этом романе Алексей Никитин избавился от почти мистической раздвоенности сюжетных линий, отличавшей повесть «Истеми» и роман «Маджонг», также вышедших в издательстве «Ад Маргинем Пресс», но создал неевклидово пространство, в котором параллельные прямые все-таки пересекаются. Автор с деланной простотой описал одну из самых неоднозначных эпох страны, которая, похоже, никогда не была единой. Посмотреть на привычное советское глазами украинцев, прожить маленькую часть чужой жизни — вот что в полной мере позволяет сделать «Victory Park».

    Три части книги — словно три месяца лета. Каждый герой — друг из дворовой компании, парень с района. Даже город словно бы тот, в котором прошло детство. Это не книга. Это песня — о прекрасном и далеком.

    Купить книгу в магазине «Буквоед»

Елена Васильева

Артур Клинов. Минск: путеводитель по Городу Солнца

  • Артур Клинов. Минск: путеводитель по Городу Солнца. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2013. — 128 с.

    16

    В моем детстве в Городе Солнца уже не было Бога. Когда я спрашивал воспитательницу в детском саду: «Почему его нет?», она отвечала мне просто: «Гагарин летал в космос, но Бога там не увидел». Мне представлялось, как Бог — бородатый дедушка в белом платье с белыми крыльями — парит в черном пространстве над земным шариком. Но вот на космическом корабле прилетает Гагарин и, обогнув Землю несколько раз, не увидел в круглом окошке иллюминатора дедушку с крыльями. Значит, Его действительно нет. Гагарин был для меня большой авторитет. Граждане страны Счастья не верили и гордились тем, что не верят в Бога. Они чувствовали свое превосходство над теми, кто остался в том времени, когда Бог еще жил. В них заключалось преимущество людей передовых, людей, победивших мракобесие, покоривших природу, ставших на ступень выше ее. Помню, как мне было стыдно показаться на улице, когда вдруг заподозрили, что я состою в связи с Богом. Было стыдно и обидно, ведь это случилось помимо моей воли. Когда мне исполнилось десять, мы перебрались из дома на Ломоносова в квартиру на улице Червякова, которая находилась на Сторожовке, старом районе, издавна славившемся своим птичьим рынком. Перед самым переездом мы похоронили бабушку. Она долго болела и умерла еще на старой квартире. Бабушка была верующая, поэтому хоронили мы ее по церковному обряду — с попами и отпеванием. Вскоре после переезда мать пригласила на сорок дней незнакомых женщин из церкви — каких-то старух в длинных черных платьях. Мать была членом партии и слабо разбиралась в церковных обрядах, поэтому позвала старух, чтобы те помогли провести поминки. Был конец сентября, погода стояла еще теплая, поэтому окна комнаты с накрытым поминальным столом были распахнуты во двор нашего дома. Какое-то время посидев за столом, женщины в черном принялись читать молитвы. Читали они их во весь голос — громко и распевно. Был еще ранний вечер, и во дворе, как назло, собрался народ. Мне хотелось захлопнуть окно и крикнуть старухам, чтобы они читали молитвы потише, шепотом, так, чтобы никто не мог их услышать. Но они вдруг стали читать еще громче, и, конечно, их услышали все, кто находился в это время во дворе. Дети, с которыми мне еще только предстояло подружиться, собрались под нашим окном и, хихикая, с ехидцей поглядывали на него. Помню, как они смотрели на следующий день, когда я вышел во двор. Они стояли и о чем-то шептались, бросая на меня любопытные взгляды. Думаю, они приняли нас за «сектантов». Но мне почему-то не хотелось переубеждать их в обратном. В этот день я попросил мать купить мне в ближайшее воскресенье на Сторожовке собаку.

    17

    Сторожовка находилась уже за границей Города Солнца. Зато это был район старого, дореволюционного Минска, вернее, его прежняя окраина. Дворцов тут уже не было вовсе, как и не встречалось красивых лепных заборов. Только ограждение городской инфекционной больницы немного напоминало тот шикарный забор военного гарнизона в моем старом районе. Зато одно из окон нашей квартиры смотрело прямо на другой гарнизон, который размещался рядом с Птичьим рынком. Размеры имел он поменьше, и его не окружали пьедесталы с капустой, но теперь я мог видеть все, что там происходило. Наша квартира находилась на четвертом этаже, а воинская часть располагалась прямо через дорогу. Сверху она напоминала аккуратный, составленный из конструктора игрушечный городок. Даже деревья каждой весной в нем кра- сили белым цветом. Когда я спрашивал у матери: «Зачем их красят?», она отвечала: «Чтобы гусеницы по ним не ползали». Теперь я не только слышал правильный топот, но и мог наблюдать, как прямоугольные зеленые гусеницы маршировали по плацу или перемещались от барака к бараку. Солдатские песни многоножки обычно пели, когда шли к пищеблоку столовой. Сразу за воинской частью начинался забор Птичьего рынка. То, что происходило за ним, теперь меня интересовало гораздо больше. В Городе Солнца не было зоопарка, поэтому рынок оставался единственным местом, где раз в неделю по воскресеньям появлялась возможность увидеть, потрогать, погладить и даже купить всяческую живность. Правда, экзотических животных здесь не продавали — в основном кроликов, кур, собак, котят, хомяков и свиней. Самыми шумными были, конечно, поросята. Если вдруг, не дай бог, у соседа случился запой, и он забыл, какой сегодня день недели, то по хрюкающим и визжащим под окном в шесть часов утра свиньям он мог безошибочно определить, что пришло воскресенье. Рынок начинал работу рано. Еще затемно под нашим окном выстраивались конские подводы и целый парк «жигулей», «волг», «москвичей». «Мерседесов», как и экзотических животных, в Городе тогда не водилось. Все утро до самого полудня в багажники и на подводы грузили кроликов, кур и маленьких поросят. Кур и кроликов носили обычно в деревянных ящиках, а поросят в больших холщовых мешках. Кролики вели себя смирно. Зато поросята, которым, наверное, было страшно, брыкались и дико визжали. Мешки, которые суровые мужики в кепках тащили к телегам, всегда шевелились и издавали звук электропилы, вонзившейся в толстое суковатое полено. За ограждением птичьего рынка начинались заборы частных участков. Сторожовка полнилась множеством всевозможных деревянных, кирпичных, металлических в сеточку или из длинных прутьев заборов. С другой стороны нашего дома начиналось ограждение детского сада. За ним, через небольшой местный проезд — забор школы. Справа от школы тянулся деревянный забор бани. Когда я отправлялся на бульвар — центр здешней жизни с двумя гастрономами, булочной, сберкассой, аптекой, кинотеатром и парикмахерской — следовало пройти между двумя ограждениями, школы и бани, через длинный и узкий проход, в котором два человека могли разойтись, лишь немного прижавшись. Еще на Сторожевке возвышалось множество черных металлических труб старых котельных. Я любил эти трубы. Когда в зимний морозный день я выглядывал из окна, они поднимались над крышами прореженной рощей высоких черных стволов с длинными белыми кронами дыма, задумчиво уходившего в небо.

    18

    В школе я учился неплохо, хотя посещать ее не очень любил, особенно зимой, осенью и весной. Занятия начинались рано, поэтому просыпаться надо было в семь, и на улице еще стояла темень. Когда я подходил к окну, школа, которая находилась прямо напротив нашего дома, в упор смотрела на меня своими ласковыми желтыми глазами. Мне казалось, в ее взгляде было что-то садистское. Так хотелось вернуться обратно в постель, но квадратные глаза хмурились и говорили: «Не смей! Немедленно одевайся и иди ко мне!» Но случались радостные дни, когда она смотрела, а я мог ей с ехидцей ответить: «А вот и не пойду! У меня справка от врача!» Тогда я наблюдал, как темные фигурки детей из соседних дворов по свежему, выпавшему за ночь снегу плелись к дверям школы, которые время от времени открывались в прямоугольном зевке и проглатывали их в свое оранжевое чрево. В восемь раздавался звонок и все затихало. Только какая-нибудь запоздавшая фигурка бежала, спотыкаясь, по нерастоптанной колее, таща за собой тяжелый ранец. А я забирался обратно в постель и укрывался теплым пуховым одеялом. Иногда глаза школы были закрыты. Это означало, что наступили каникулы или зимний карантин по случаю гриппа. Тогда приходили самые счастливые дни моей школьной жизни. Хорошие оценки я получал только по русскому языку, труду и физкультуре. По остальным предметам учился на отлично. Законы Ньютона и Фарадея давались мне лучше, чем правила написания запятых в предложениях. Химию нам преподавала Молекула, которую мы так называли за ее маленький рост. Когда она входила в класс, ее голова возвышалась не намного выше уровня школьных столов. Тетка она была толковая — если кто-то хотел химию, Молекула излагала ее очень убедительно. С теми, кто химию не любил, она особенно не церемонилась и давала сполна ощутить всю силу своего презрения. Учительницу по биологии мы про себя называли Плоскодонка. Правда, это прозвище ей не очень подходило. Роста она была высоченного, и, когда появлялась в классе, выпуклости ее тела рельефно выпирали во все стороны. Когда же в класс входила завучиха, которая вела у нас историю, мы, затаив дыхание, сидели, выпрямив спины. Ее мы называли СС или Гестапо. Она напоминала блондинок в черных мундирах из фильмов про войну. Во время урока Гестапо ходила по классу с длинной деревянной указкой и, время от времени, применяла ее к «тупицам» и «бездарям», для лучшего усвоения материала. Нашу классную, которая вела у нас физику, мы называли просто Мария Израильевна. Если б у вас вдруг возникли проблемы с законами всемирного тяготения, следовало подыскать другую школу — в нашей троечникам жилось несладко. У меня же проблем с физикой, химией, геометрией, историей и другими предметами не было. Даже автомат Калашникова я собирал за положенные двадцать пять секунд. Вот только гранату почему-то никогда не получалось метнуть на необходимые тридцать метров. Из всех дней школьной недели больше всего я любил пятницу и субботу. Пятница полнилась радостным предвкушением субботы, а суббота приходом воскресенья. Хотя единственный выходной был почему-то самым унылым днем недели. Наверное, потому, что за ним наступал понедельник. Вечером в воскресенье часто показывали хоккейный матч. В телевизоре на белом, перечеркнутом пополам поле с окружностью в центре бегали маленькие черные человечки. В действительности они были цветные, но наш подсевший кинескоп давно делал все черно-белым. Человечки гонялись за крохотным, убегавшим от них цилиндром, который они пытались загнать в трапеции ворот. На трапециях стояли широкоплечие дяди с решетками на лицах и, когда цилиндр подлетал к воротам, отгоняли его длинными кривыми палками. Периодически маленькие черные человечки устраивали потасовку и кучей прилипали к прозрачному ограждению поля. Если камера давала крупный план, казалось, их головы что есть силы упираются в экран с другой стороны. Еще немного, они продавят его и со звоном разбитого стекла покатятся по полу комнаты. Тогда я подходил к телевизору, выключал его и отправлялся в постель, чтобы рано утром увидеть ласковые, поджидающие меня желтые глаза школы.

Роберт Вальзер. Прогулка

  • Роберт Вальзер. Прогулка. / Пер. с нем. М. Шишкина. Михаил Шишкин. Вальзер и Томцак: эссе. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2014. — 128 с.

    Настоящим сообщаю, что одним прекрасным утром, не
    упомню уже, в котором точно часу, охваченный внезапным
    желанием прогуляться, я надел шляпу и, оставив писательскую каморку, полную призраков, слетел вниз по лестнице,
    чтобы поскорее очутиться на улице. В дополнение к вышесказанному мог бы добавить, что на лестнице я столкнулся
    с женщиной, которая выглядела как испанка, перуанка или
    креолка. Она излучала какое-то увядающее величие. Однако
    должен строжайшим образом запретить себе даже пару
    секунд задержаться на описании этой бразильянки или кем
    бы она ни была — ведь я не в праве бросать на ветер ни пространство, ни время. Насколько вспоминается мне сегодня,
    когда пишу все это, тогда я пребывал в авантюрно-романтическом настроении и, выйдя на светлый и веселый уличный
    простор, испытал приступ счастья. Утренний свежий мир,
    открывшийся моим глазам, показался мне столь чудесным,
    будто я увидел его впервые. На что бы я ни бросил взгляд,
    все приятно удивляло приветливостью, добротой и юностью.

    Сразу забыл я, как только что угрюмо корпел над пустым
    листом бумаги наверху в моей комнатенке. Вмиг растаяли и
    тоска, и боль, и все тяжелые мысли, хотя я все еще живо слышал и впереди, и за спиной какое-то торжественное гудение.
    С радостным ожиданием я устремился навстречу всему, что
    могло встретиться и случиться на прогулке. Шаг мой был ровным и легким, и, смею думать, ступая таким образом, я производил впечатление персоны, исполненной достоинства.
    Я не большой любитель выставлять напоказ окружающим мои чувства, но и стараться с болезненной суетливостью прятать их тоже считаю ошибкой и порядочной глупостью. Не успел я пройти и двадцати или тридцати шагов по
    оживленной шумной площади, как сразу столкнулся с профессором Майли, светилом первого разряда. Герр Майли
    шествовал как непререкаемый авторитет — сосредоточенно, торжественно и величаво. Негнущаяся ученая палка
    в его руке внушала мне благоговейный ужас, трепет и почтение. Нос профессора Майли изгибался строгим, властным,
    острым клювом орла или ястреба, а губы были сжаты плотно,
    будто стиснуты скрепкой юриста. Поступь ученой знаменитости напоминала о неумолимости закона. В суровых глазах
    профессора Майли, скрытых под кустистыми бровями, сверкали отблески мировой истории и давних героических деяний. Его шляпа казалась несвергаемым властителем. Тайные
    властители — самые горделивые и безжалостные. В целом же
    профессор Майли держался, скорее, мягко, ведь ему излишне
    было особо демонстрировать окружающим свое могущество и вес в обществе, и эта личность, несмотря на всю свою
    непреклонность и суровость, была мне, скорее, симпатична,
    поскольку, смею утверждать, далеко не все люди, чарующие
    вас сладкой улыбкой, честны и надежны. Известно ведь, что
    негодяи любят рядиться в положительных героев и совершать злодеяния под покровом отвратительного таланта —
    улыбаться учтиво и вкрадчиво.

    Я чую приближение книгопродавца и книжной лавки.
    И уже скоро, как я предчувствую и замечаю, появится и будет
    упомянута кондитерская с хвастливыми золотыми буквами.
    Но прежде еще нужно записать священника или пастора.
    С радостным важным лицом проезжает на велосипеде городской аптекарь, он же штабной или полковой доктор, рулит
    прямо на пешехода, то бишь на меня. Не должен остаться
    незамеченным и незаписанным некий скромный прохожий, который так просится на эту страницу. Вот этот разбогатевший старьевщик и тряпичник. Мальчишки и девчонки носятся друг за дружкой бесшабашно и необузданно
    в лучах солнца. «Резвитесь! — подумал я. — Годы вас охладят и обуздают. Жаль только, что это произойдет слишком
    рано». Собака лакает из фонтана. В голубизне неба щебечут, кажется, ласточки. Так и лезут в глаза одна-две дамы в
    столь коротких юбках, что застают врасплох, и невозможно
    оторвать взгляд от их ботиков, удивительно изящных, высоких, разноцветных. Затем внимание мое привлекают две
    летние соломенные шляпы. Собственно, вот какая история
    с этими шляпами: вдруг вижу, как две мужские соломенные
    шляпы ловят нежный ветерок, а под шляпами стоят вполне
    порядочные господа и посредством учтивого проветривания
    шляп желают друг другу приятного утра. Шляпы в этой церемонии будут явно поважнее своих носителей и владельцев.
    Тут автора покорнейше просят воздержаться от излишних
    насмешек и держать себя в руках. Ему надлежит оставаться
    серьезным, и надеемся, что он намотал это себе на ус.

    Поскольку внимание мое приятным образом привлек большой и известный своим отменным выбором книжный магазин, я поддался искушению и не замедлил нанести краткий
    и беглый визит, прикинувшись человеком с хорошими манерами, причем отдавал себе отчет в том, что способен лишь,
    скорее, на роль инспектора и ревизора, собирателя справок
    или утонченного библиофила, а вовсе не обожаемого долгожданного богатого покупателя и хорошего клиента. Вежливым, предельно осторожным голосом и, понятное дело,
    в самых изысканных выражениях, я осведомился о последних и лучших новинках изящной словесности. «Не позволите
    ли, — застенчиво спросил я, — взглянуть на самое-пресамое из
    заслуживающего внимания в области наисерьезного чтения и
    потому, разумеется, наиболее читаемое, и сразу почитаемое,
    и вмиг раскупаемое? Буду вам премного и необычайно благодарен, если окажете особую любезность и соблаговолите показать мне ту книгу, которая завоевала рьяную любовь не только
    у читающей публики — кому как не вам об этом лучше знать, —
    но и у внушающей страх и оттого несомненно столь улещиваемой критики, и которая будет почитаема и потомством. Вы
    просто не поверите, до какой степени мне не терпится узнать,
    какое из творений пера, затерявшихся в этих стопках, является той самой искомой любимой книгой, один вид которой,
    скорее всего, как я живейшим образом предполагаю, заставит
    меня тут же раскошелиться и превратиться в восторженного
    покупателя. Меня всего пробирает до костей от нетерпения
    узнать, кто же этот любимец просвещенной публики, сочинивший сей заласканный и захваленный шедевр и, как сказано, может быть, даже таковой и приобрести. Позвольте же
    обратиться к вам с просьбой указать мне на сию прославленную книгу, чтобы я мог утолить эту жажду, охватившую все
    мое существо, и на том успокоиться». — «Извольте», — ответил
    книгопродавец. Он стрелой исчез из поля моего зрения с тем
    лишь, чтобы через мгновение вновь предстать перед алчущим
    клиентом с книгой, пользующейся наивысшим спросом и
    обладающей поистине непреходящей ценностью. Этот драгоценный результат духовной работы он держал столь бережно
    и торжественно, будто нес священную реликвию. С благоговением, с блаженнейшей улыбкой, которая может осенять лишь
    уста верующих и просветленных, явил он мне призывающе
    свое подношение. Взглянул я на книгу и спросил:

    — Клянетесь, что это и есть самая-пресамая книга года?

    — Без сомнения.

    — Но вы уверены, что это именно та книга, которую обязательно нужно прочитать?

    — Безусловно.

    — И это правда хорошая книга?

    — Что за совершенно излишний и неуместный вопрос?

    — Сердечно благодарю, — произнес я холодным тоном,
    оставил книгу, которую все покупают, потому что ее обязательно нужно прочитать, лежать себе там, где она лежала, и
    тихо удалился, не произнеся больше ни слова.

    — Темнота! Невежа! — долетели до меня слова по праву
    раздосадованного книгопродавца, брошенные мне в спину.
    Не обращая внимания на эти речи, я неторопливо отправился дальше, как сейчас станет ясно из нижеследующего,
    прямиком в ближайший весьма солидный банк.

    По-хорошему нужно было бы зайти туда, чтобы получить
    доверительные надежные сведения о некоторых ценных
    бумагах. «Как мило и благопристойно заскочить по дороге
    в банк, — подумал или сказал я себе, — чтобы поговорить о
    финансах и коснуться вопросов, при обсуждении которых
    как-то невольно переходишь на шепот».

    — Как хорошо и удачно, что вы к нам сами заглянули, —
    услышал я из окошка ответственного управляющего, и он
    совсем свойским тоном добавил, чуть лукаво, но весьма дружелюбно:

    — Удачно, повторюсь, что вы сами зашли! Только что
    собирались писать вам, а теперь вот можно обойтись и устным уведомлением, весьма для вас радостным, что по поручению общества или кружка очевидно неравнодушных к вам
    добросердечных и человеколюбивых женщин на ваш счет
    переведена сумма в размере — прописью:

    одна тысяча франков

    да-да, не дебет, а кредит, что мы настоящим и подтверждаем
    и просим вас почтеннейше принять к сведению, а еще лучше
    записать где-нибудь в подходящем месте, как вам угодно. Пред-
    полагаем, что известие это придется вам по душе. Ибо производите вы на нас такое, честно говоря, впечатление, что без должного попечения и нежной заботы вам, тут уж не удержимся и
    скажем без экивоков, никак. С сегодняшнего дня деньги находятся в полном вашем распоряжении. Поглядите только, как
    тут же радостно засияло ваше лицо! Ваши глаза озарились. Рот
    в это мгновение растянулся в улыбке, давно не посещавшей
    вас, поскольку назойливые ежедневные заботы самого неприятного свойства ее беспрестанно прогоняли, ведь вас давно уже
    не покидало скверное расположение духа, а лоб ваш без конца
    морщился от всяких досадных и тоскливых мыслей. А теперь
    потирайте ручки от удовольствия и радуйтесь, что некие благородные добросердечные благотворительницы, сподвигнутые
    возвышенной идеей приносить добро, утишая скорбь и облегчая нужду, подумали о том, что следует поддержать одного
    поэта, бедняка и неудачника (это ведь вы, не так ли?). Вот
    нашлись люди, пожелавшие снизойти до вас и вспомнившие о
    вашем существовании, так что не всем еще наплевать на презренного поэта, с чем вас и поздравляем.

Королевский блюз

  • Кристиан Крахт. Карта мира. М.: Ад Маргинем Пресс, 2014. — 256 с.

    Книга эта — сборник эссе о путешествиях в довольно-таки неожиданные места: Монголию, Чернобыль, Джибути, Египет, Парагвай, Камбоджу и так далее. Именно эссе, а не путевых заметок. Исторические справки, характерные сценки, местный колорит, беседы с людьми или журналистские зарисовки — вроде все как у всех, — но, правду сказать, очень странная получилась книга. Потому что очень странный у нее автор, этот Кристиан Крахт.

    Первое, что о нем говорят — Крахт очень не беден, ему 48, он сын управляющего мультимедийной компании «Аксель Шпрингер». Получил прекрасное образование, стал журналистом, много путешествовал. Автор четырех скандальных романов и множества эссе. Молва считает его эстетом, надменным снобом, а после романа «Империя» — чуть ли не правым расистом. Вынесенные в подзаголовки и заголовки цитаты из немногочисленных интервью рисуют нам не слишком привлекательный образ человека, прикрывающего иронией неизбывную скуку. На самом же деле, скорее всего, мы о Кристиане Крахте не знаем почти ничего. В отличие от прочих «гламурных эссеистов» и «интеллектуальных спекулянтов» (пишу в кавычках, так как определения нелестные, а значит — почти ни для кого не справедливые) Крахт абсолютно не стремится показывать самого себя и потреблять. Он умен, утончен — так утончен, что я порой перестаю понимать, о чем это он и зачем ему это, — слегка ироничен или даже, скорее, улыбчив; это уже не ирония, это ее вторая производная, беглый солнечный зайчик, усмешка. Так иногда в разговоре с малознакомым собеседником вдруг ощущаешь легкий привкус бреда, безумия, но вглядываешься пристальней — и говоришь себе: да нет же, это совершенно нормальный, обыкновенный человек, и с чего бы это я такое о нем подумал.

    От путевых заметок Крахта создается ровно такое же ощущение. Читаешь с вежливым интересом, без потрясений, о чудовищно длинных иглах дерева в заброшенном Чернобыле, о том, как в Монголии автор стремится попробовать сурка — разносчика чумы, и как в Джибути задает неприличные вопросы женщине-сотруднице военно-морского флота, и рассуждения о бакинской нефти, и как ему категорически не понравился Сингапур. Читаешь, читаешь, и вдруг… легкое головокружение… и среди светской болтовни вперемешку с лирическими наблюдениями (как бы пропущенная глава из современного «Евгения Онегина»: им овладело беспокойство, охота к перемене мест, — и вот куда он отправился) вдруг возникает томительное или жестокое чувство, намек на что-то такое, чему в тексте места не нашлось. Я тоже не знаю, как это назвать. Заголовок последнего эссе — «Королевская грусть», но это опять недомолвки, — нет, это не просто грусть, это блюз, страсть, жаркий ветер какой-то. Вот на секундочку, ровно на одну секундочку этим жарким ветром повеет — и опять: бренды, имена, сценки, немного философии. Читать стоит: интересно, что скажете вы.

Ксения Букша

Алексей Никитин. Victory park

  • Алексей Никитин. Victory park. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2014. — 376 с.

    Глава первая

    Фарца голимая

    1.

    Виля просыпался медленно, тяжело выбираясь из вязкого предутреннего кошмара, но проснулся быстро и тут же, отбросив одеяло, сел. Было тихо и сумрачно. Он не помнил, что ему снилось,
    и не понимал, где находится. Виля впервые видел комнату, в которой провел ночь: громоздкий полированный шкаф, какой-то
    хлам, сваленный сверху, телевизор на тумбочке — кажется, «Электрон», — на полу дешевый ковер, вешалки и полки по стенам. На
    ковре валялись его туфли, джинсы и наспех сброшенное женское
    белье. Пахло пылью, несвежей одеждой. Пахло нелюбимым неухоженным жильем, домом, где живут в спешке, без удовольствия
    и без внимания к милым пустякам, способным если не сделать
    жизнь осмысленной, то хотя бы скрасить ее унылую бесприютность. А Виля любил пустяки. Он был мастером детали.

    — Миша, — раздался из-за спины сонный голос, — не
    спишь уже?

    Миша… Ну, конечно. Виля осторожно оглянулся. Из-под
    одеяла выглядывало чуть полноватое колено и пухлая женская
    рука. Судя по обручальному кольцу — правая. Виля задумчиво погладил колено: как же ее зовут?

    — Да, дорогая. И очень хочу кофе.

    — Тогда свари и мне тоже. Кофе в банке на столе у плиты…

    Виля рассчитывал услышать немного другие слова, но
    спорить не стал.

    — Конечно, солнышко, — его рука неторопливо заскользила по гладкой коже женского бедра и скрылась под одеялом. Из-
    под подушки донеслось довольное урчание.

    — Свари кофе и приходи скорее, милый.

    «Теперь всем подругам расскажет, что Боярский ей кофе
    в постель приносил», — чуть усмехнулся Виля.

    Встав с дивана, он быстро натянул старые потертые левайсы, и разыскивая рубашку, еще раз оглядел комнату. Джинсы Виля купил прошлым летом. Взял две пары за восемь червонцев
    у финна с «Ленинской Кузницы» в валютном баре «Лыбеди». Вторую пару он потом сбросил за стольник Белфасту, отбив покупку.
    Белфаст уже за двести загнал ее на «точке». Виля не фарцевал постоянно, только иногда бомбил случайных фирмачей. А у Белфаста
    это дело было поставлено основательно.

    Рубашку Wrangler Виля нашел на полу, в углу между стеной и шкафом. Сбившись тугим комком, она валялась в пыли под
    зеркалом.

    Виля с детства не любил зеркала, особенно в сумраке
    пустых полутемных квартир. Он боялся воды, темноты и зеркал.
    Повзрослев, Виля кое-как сумел наладить отношения с зеркалами
    в блеске огней освещенных залов и студий, но от отражавших
    темноту стекол его и теперь отбрасывало прежде, чем он успевал
    хоть что-то сообразить. Потом он мог вернуться к чертову зеркалу
    и, пересилив себя, даже заглянуть в него. Но первая реакция оставалась неизменной.

    Застегивая рубашку, Виля вышел из-за шкафа и, набравшись мужества, попытался разглядеть свое отражение. В сумраке
    спальни можно было различить только роскошные «боярские»
    усы, отчетливо темневшие на еще не загорелом лице.

    В соседней комнате его ожидали руины давешнего стола.
    Хлеб черствел, зелень вяла, сморщенные огурцы грустили рядом
    с подсохшими помидорами. Большая муха тяжело и лениво поднялась с финского сервелата и, сделав круг над столом, опустилась
    на остатки селедки. Пустая бутылка из-под виски лежала на полу
    у балконной двери. Коньяка и конфет на столе не было: наверное,
    Белфаст и подружка Афродиты забрали их, уходя.

    Афродита! Вот как зовут дремлющую за стеной в ожидании утреннего кофе обладательницу полного колена и обручального кольца.

    Виля отрезал ломтик колбасы, затем еще один, подцепил
    вилкой оливку из салата и отправился на кухню.

    В этот дом накануне вечером его привез Белфаст. В шесть
    часов, закончив работу, Виля закрыл фотоателье в парке Шевченко и по бульвару направился к Крещатику. Во всю мощь цвела
    сирень, затапливая и сам парк, и прилегающие дворы густым приторным ароматам. Девушки с черно-белых портретов, вывешенных в витрине ателье, едва уловимо улыбались Виле, друг другу
    и всем, кто этим ранним вечером оказался в парке. Из Ботанического сада уже тянуло свежестью, а сверху, над коричневыми
    крышами домов, освещенных уходящим на запад солнцем, перекрикивая друг друга, носились стрижи. Стоял май, такой, каким он
    бывает только в Киеве.

    Виля шел легко. Впереди у него был вечер, который он
    пока не знал чем занять, а в переброшенной через плечо кожаной сумке лежала пара кроссовок Puma любимого женщинами
    тридцать шестого размера. В обед он обошел свои адреса: «Театральную» и «Интурист» на Ленина, «Ленинградскую» и «Украину»
    на бульваре Шевченко. В «Украине» ему повезло: дежурная по
    четвертому этажу Ниночка завела его в номер к бундесу, и тот отдал Виле эти кроссовки всего за полтинник. Белфаст, Харлей или
    Алабама забрали бы их у Вили за сотню не думая, но если не спешить и поискать покупателя самому, то новенькие красно-белые
    «пумы» можно было отдать и за сто семьдесят.

    Выйдя к Бессарабке, Виля на минуту остановился, раздумывая, куда бы ему сегодня свернуть. Крещатик приветствовал его, вспыхнув солнцем в окнах верхних этажей. Решив, что
    это знак, Виля пробежал подземным переходом и оказался под
    каштанами нечетной стороны. Вслед ему оглядывались студентки
    младших курсов, тридцатилетние фам фаталь, которыми всегда
    были полны киевские улицы, и их ревнивые спутники, преждевременно полнеющие на жирных борщах и ленивых варениках.
    Вслед ему оглядывались все. Виля надел итальянские очки и вроде
    бы скрылся за их затемненными стеклами от невозможно любопытных взглядов. На самом же деле, и он это знал, его сходство
    с главным мушкетером Советского Союза после появления очков
    только достигло апогея.

    — Боярский! Смотри, Боярский, — подгибались коленки
    у киевских красавиц. — Боже мой, точно же он!

    Виля шел по асфальту Крещатика, как по красной ковровой дорожке за давно и безусловно заслуженным Оскаром, только
    что не останавливался улыбнуться камерам и дать автограф фанаткам, изнемогающим от восторга.

    Но Крещатик — не только место медленных прогулок под
    руку с подружкой с протекающим вафельным стаканчиком сливочного пломбира за девятнадцать копеек. Для многих это станок, мартен, прокатный стан — одним словом, сеть точек. Первую
    точку — у выхода из перехода — Виля привычно проследовал без
    остановки, как троллейбус, уходящий в депо. Здесь все слишком
    хорошо просматривалось, простреливалось, было почти невозможно скрыться от лишних любопытных взглядов. Зато вторую —
    возле Мичигана — так просто он пройти уже не мог. Едва миновав
    «Болгарскую розу», Виля заметил впереди знакомую физиономию. Веня «Минус семь диоптрий» так доверчиво хлопал глазами,
    разглядывая стрижей в киевском небе, что случайный покупатель
    ни за что не заподозрил бы в этом долговязом инфантильном
    типе самого опытного фарцовщика на Кресте. Его брали десятки
    раз, но отчего-то всегда отпускали. Кто знает, может, и правда
    дело в том, как Веня беспомощно заглядывал в глаза и доверчиво
    шевелил ресницами, вплотную придвигая лысеющую голову вечного мальчика к форменной фуражке лейтенанта Житнего.

    — Как вы сказали? Чем сегодня фарцую? Извините,
    я почти ничего не вижу. Я инвалид по зрению. У меня и справка
    есть, не желаете взглянуть?

    — Да знаю я, знаю, — отмахивался Житний. — Видите вы
    плохо, гражданин Сокол, но слышите-то вы хорошо.

    Веня Сокол и слышал, и видел превосходно, куда лучше
    лейтенанта Житнего. Шесть лет назад он ушел из Театра русской
    драмы, оставил сцену, выбрав карьеру фарцовщика, и с тех пор ни
    разу об этом не пожалел. Со своей точки он мог смотреть на родной театр теперь каждый день, целый день, а если бы вдруг решил
    сходить на любой из спектаклей, то место в партере за проходом
    ему было бы обеспечено. Но Веня презирал киевский Театр русской драмы и место за проходом занимал только когда с гастролями приезжали москвичи или грузины. «Кавказский меловой
    круг» Брехта в постановке Стуруа он посмотрел ровно столько раз,
    сколько его давали тбилисские гастролеры.

    Сегодня утром, у церкви, я сказал Георгию Абашвили, что
    люблю ясное небо. Но, пожалуй, еще больше я люблю гром среди ясного неба, да-да.

    Грузинские актеры, повидавшие достаточно и в Тбилиси,
    и в Москве, надолго запомнили элегантного киевского красавца, подарившего на прощальном банкете всем мужчинам по бутылке ирландского виски, а дамам по комплекту французского белья. Причем
    белье удивительным образом пришлось впору всем без исключения.

    Если бы на том банкете по какой-то невероятной, невозможной прихоти его милицейской судьбы вдруг оказался лейтенант Житний, то он просто не узнал бы полуслепого, всегда чуть
    пришептывающего Веню «Минус семь диоптрий».

    Но пообщаться с Веней в этот день Виле суждено не было.
    Едва он только миновал магазин тканей и первые легкие капли
    фонтана, обустроенного заботливыми городскими властями перед
    Мичиганом, вспыхнув на солнце, тяжело висевшем над противоположным концом улицы Ленина, легли на поляризационные стекла
    итальянских очков Вили, как наперерез ему ринулся плотный лысый невысокий человек.

    — Верной дорогой идете, товарищ! — театрально картавя,
    выкрикнул плотный лысый невысокий и обнял Вилю так, словно
    не видел его годы. — И дорога эта ведет вас ко мне.

    — Здоров, Белфаст! — Виля подумал о кроссовках, лежащих в сумке, и решил ничего Белфасту о них пока не говорить.

    — Надеюсь, ты сегодня свободен? — Белфаст взял Вилю
    под руку и повлек за собой. — Вечер только начался, и хотя звезды
    еще не появились на нашем южном небосклоне, они уже сулят
    нам романтическую ночь. Ты готов?

    На самом деле заманчивого в предложении Белфаста
    было немного. Виля прекрасно знал, что его «романтическая
    ночь» — это всего лишь очередная пьянка с какими-то мерзкими
    бабами из Главного управления торговли Горисполкома. Или из
    Киевлегпищеснабсбыта. Или из Укрювелирторга. Или из Укринвалютторга. Словно специально для таких стареющих похотливых
    стерв были созданы бессчетные множества управлений, трестов
    и контор. По заиленным руслам этих чиновничьих каналов, проложенных среди полупустыни социалистического хозяйствования,
    слабеющими год от года, но все же не иссякающими до конца потоками шла продукция инофирм и качался отечественный дефицит. Пухлые руки чиновных дам мастерски открывали нужные
    шлюзы или опускали задвижки, отчего одни поля колосились и зеленели, а другие сохли и переставали давать урожай.

Крахт Кристиан. Карта мира

  • Крахт Кристиан. Карта мира. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2014. — 256 с.

    Диснейленд с поркой

    Сингапур. 1999

    Сингапур — самый жуткий город из тех, какие я знаю. Ну да, я несколько преувеличиваю. Могадишо еще хуже. Кабул, естественно, тоже. Однако в этих двух городах царят анархия и непостижимое для западного наблюдателя безумие: за малейшую провинность в Кабуле, например, побивают камнями, а в Могадишо пристреливают.

    В Сингапуре, напротив, господствует скорее противоположность анархии и безумию: улицы там чище, чем в Цюрихе, там существуют аж пять бутиков Prada и сотни кафе-мороженых Häagen Dasz, и каждый год правительство этого города-государства разрабатывает новый план на тему «Будьте взаимно вежливы», который рекламируется расклеенными повсюду афишами.
    План текущего года, например, рекомендует здешним гражданам всегда пропускать соседа первым в лифт, не вешать белье над тротуарами, чтобы падающие с мужских рубашек капли не попадали за шиворот прохожим, — и, конечно, в очередной раз подтверждает охотно и часто формулируемый тотальный запрет на жевательную резинку.

    Запрет действительно соблюдается — в Сингапуре нигде не найдешь жевательную резинку, ни в газетном киоске, ни в супермаркете. Иметь в кармане брюк пачку жевательной резинки — это уже подрывное действие, а нанесение распылителем надписей на стены домов карается с такой же драконовой жесткостью, с какой, к примеру, в Афганистане наказывают тех, кто смотрит запрещенное телевидение: за это полагается порка.

    В 1994 году американский тинэйджер Майкл Фей, который побаловался в Сингапуре с распылительным баллончиком и вдобавок отвинтил один маршрутный щиток, был приговорен к двадцати ударам ротаном по заднице. Ротан — это что-то вроде косички из прутьев, оставляющей на коже глубокие шрамы. Либеральная западная печать мгновенно подняла шум, и в итоге приговор Майклу Фею был смягчен: он получил всего четыре удара этой отвратительной плетеной розгой. Тем не менее…

    Попробуйте представить себе этого подростка, привязанного к чему-то вроде спортивного козла, а челюсти ему соединили, чтоб не кричал, американским зубным зажимом. И как прыщавый мальчишка, корчась от боли, считает удары ротаном: один, два, три, четыре. Нечего ему было высовываться и нарушать общие правила — такова аргументация отцов города. А то, что в каждом подростке сидит маленький вандал, который должен рано или поздно проверить, как далеко простирается его свобода, нисколько не интересует правительство. Действительно: порядок, чистота, дисциплина — вот удручающие основы этого общества.

    И в том, что негибкая политика и консервативная мораль всегда порождает реакционную эстетику, может убедиться любой гость, прогуливающийся по главной улице Сингапура — по Дороге фруктовых деревьев: весь день город кажется населенным одними женщинами, которые носят двойки1, жемчужные ожерелья, клетчатые юбки в складку и эти скверные туфли Todd; единственное содержание их жизни, похоже, заключается в приобретении невероятного количества все новых носильных вещей и в плохом настроении.
    Их мужья целыми днями работают в Deutsche Bank/Morgan Grenfell и в Credit Suisse/First Boston, приумножая деньги островного государства, единственным шансом которого после выхода из Малайского союза в 1965 году было, естественно, построение такой экономики, которая целиком базируется на сфере услуг. В отличие от Малайзии Сингапур не производит товаров на экспорт и у него нет сельскохо-зяйственных площадей.

    Недостатки были превращены в достоинства, когда премьер-министр Ли Куан Ю либерализовал экономику и запретил свободу слова. Это привело к тому, что карликовое государство молниеносно стало одной из богатейших стран мира, но вместе с тем, к сожалению, — и одной из самых скучных.

    Здесь, дорогой читатель, я бы на вашем месте похлопал меня по плечу. До сих пор все прекрасно описано, скажете вы. Я тоже так считаю. Отсутствие же личных, часто притянутых за волосы впечатлений, к которым вы привыкли в этой колонке, объясняется просто тем, что в Сингапуре у меня впечатлений вообще не было. С тем же успехом я мог бы целыми днями шататься по торговому пассажу в Геттингене. Но, дорогой господин Крахт, воскликнете вы, мне хочется больше субъективности, я ведь должен иметь возможность что-то себе представить! Путеводитель по Сингапуру я могу и сам почитать, для этого мне не нужен господин Крахт. Хорошо, я попробую.

    Когда спускаешься вниз по улице, тебе вдруг приходит в голову мысль, что все жители Сингапура напоминают андроидов, лица их прямо-таки лучатся анемичностью и полным отсутствием эмоций, что приводит на память голливудские фильмы пятидесятых годов — об инопланетянах, которые высасывали мозг у американцев, жителей маленьких городков, но те этого даже не замечали, поскольку такой трансформации подвергались все.

    Вечером я позвонил домой в Бангкок. Моя очаровательная, высокоинтеллектуальная спутница, которая обычно охотно ездит со мной, когда мне нужно написать репортаж для Welt am Sonntag, на сей раз решительно заявила, что останется дома.

    «К фашистам? — сказала она. — Нет уж, мой дорогой, езжайте туда один». Так вот, когда я позвонил ей от фашистов, моя спутница сказала, что как раз в эту минуту она уплетает в уличном киоске в Бангкоке превосходный сомтам — остро приправленный салат из папайи с сушеными крабами, а потом спросила меня, как обстоит с едой в Сингапуре, и мне внезапно пришло в голову, что в Сингапуре, в отличие от всех других метрополий Азии, ты не можешь, если проголодаешься, поесть возле уличного киоска или в забегаловке — их тут просто нет.

    Принимать пищу нужно в чистых торговых центрах либо на педантично вылизанной Лодочной набережной2 — в добросовестно восстановленных и стилизованных под старину причальных рядах, которые должны были бы напоминать Fisherman‘s Wharf3 в Сан-Франциско, но на самом деле в них ровно столько же красоты, аутентичности и способности доставлять удовольствие, сколько в смертельно скучном торговом центре на Потсдамской площади.

    Ясно, в Китае до сих пор проводят публичные массовые казни посредством выстрела в затылок, а где-то дела обстоят еще и того хуже. Однако особое коварство Сингапура заключается в том, что там все выглядит как во Франкфурте — или в Диснейленде. Все здесь так же по-обывательски современно, так же безотрадно и так же обещает нездоровое — наперед отмеренное и до граммов взвешенное — удовольствие.

    Ну а теперь, дорогой читатель, на секунду представьте себе, что во франкфуртском районе Борнхайм существовало бы формально узаконенное телесное наказание за то, что вы, к примеру, преднамеренно разбили в кабаке пивную кружку. Возникло бы у вас желание посетить такой город?

    Или если бы при посещении Диснейленда вы купили себе билет на ревю с Гуфи4, а затем тайком пробрались на более дорогостоящую Дорогу ужасов Белоснежки, за что вас потом привязали бы к козлу, и потеющий мужик в костюме Дональда Дака5 высек бы вас заплетенными в косичку розгами. Понравилось бы вам такое? Конечно, нет.

    Ах, Сингапур… Поскорее прочь отсюда. Мой самолет обратно в Бангкок отправлялся в 17 часов. Я поехал на такси в аэропорт за семь часов до вылета и расположился там в ресторане. Я съел шесть устриц, привезенных из Чили сегодня утром, которые стоили умопомрачительных денег, и выпил бокал чилийского белого вина. Я оглядывался вокруг.

    Внутри аэропорт выглядел точно так же, как весь Сингапур — повсюду носились одетые в двойки зомби. Пол был выстлан темно-синим ковром, где-то работал невидимый аппарат, который распрыскивал в охлаждаемом кондиционерами воздухе экстракт с ароматом орхидей. Большие вывески напоминали, что под угрозой наказания категорически запрещено не спускать за собой воду в общественных туалетах. Я чувствовал, что нахожусь под наблюдением, но одновременно меня одолевала такая ужасная скука, что я купил себе десять почтовых открыток, которые адресовал друзьям в Германии. Авторучкой Edding с черными чернилами я большими прописными буквами написал на открытках: «Сингапур ужасен. Фу-у! Отвратителен».

    И очень маленькими буквами — шариковой ручкой — приписал в низу каждой открытки: «Факт получения этой открытки адресатом — доказательство демократичности здешнего режима». А потом я отправил их. И знаете что, дорогой читатель? До сего дня ни одна из них не дошла. Quod erat demonstrandum6, говорю я по этому поводу — и с радостью ожидаю предстоя щей недели.

    Через две недели после опубликования этого текста в Welt am Sonntag автору был на пять лет запрещен въезд в Сингапур. Сингапурская авиакомпания и сингапурское туристическое бюро два следующих года воздерживались от публикации своей рекламы в Welt am Sonntag.


    1 Имеется в виду кардиган и джемпер, обыкновенно с короткими рукавами, из одинаковой шерсти.

    2 Квартал Boat Quay вдоль реки Сингапур, артерия деловой жизни. В старину здесь была лодочная пристань, где выгружались товары, теперь бывшие склады и торговые дома перестроены в двести торговых заведений, ресторанов и баров.

    3 Рыбацкая пристань — старый район Сан-Франциско на берегу Залива, где сейчас расположен дорогой отель Hilton San Francisco Fisherman’s Wharf.

    4 Гуфи — один из героев мультфильмов У. Диснея, долговязый, нескладный и невероятно медлительный пес. Был создан в 1932 году.

    5 Дональд Дак (Утенок Дональд) — вечно недовольный раздражительный утенок в матросском костюмчике, один из наиболее популярных мультипликационных персонажей, созданных на студии У. Диснея. Дональд Дак вскоре перекочевал в комиксы, в кино и на телевидение. Известны также приключения его шаловливых племянников — утят Хьюи, Дьюи и Луи и дядюшки — скупого миллионера Скруджа Макдака.

    6 Что и требовалось доказать (лат.).

Борис Гройс. Коммунистический постскриптум

  • Борис Гройс. Коммунистический постскриптум. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2014. — 112 с.

    Данная книга вышла в рамках совместной издательской программы Центра современной культуры «Гараж» и издательства Ad Marginem.

    Предисловие

    Поскольку темой этого текста является коммунизм, следует сначала уточнить, что здесь подразумевается
    под этим словом. В дальнейшем я буду
    понимать под коммунизмом проект, цель которого —
    подчинить экономику политике, с тем чтобы предоставить последней суверенную свободу действий.
    Медиумом экономики являются деньги. Экономика
    оперирует цифрами. Медиумом политики является
    язык. Политика оперирует словами — аргументами,
    программами и резолюциями, а также приказами,
    запретами, инструкциями и распоряжениями. Коммунистическая революция представляет собой перевод общества с медиума денег на медиум языка. Она
    осуществляет подлинный поворот к языку (linguistic
    turn) на уровне общественной практики. Ей недостаточно определить человека как говорящего, как это
    обычно делает новейшая философия (при всех тонкостях и различиях, характеризующих отдельные философские позиции). Пока человек оперирует в условиях
    капиталистической экономики, он, по большому
    счету, остается немым, поскольку его судьба с ним
    не говорит. А поскольку человек не слышит обращенного к нему лично голоса судьбы, он в свою очередь
    не может ей ничего ответить. Экономические процессы имеют анонимный и невербальный характер.
    С ними не поспоришь, их нельзя переубедить, переговорить, склонить словами на свою сторону — можно
    лишь приспособиться к ним, приведя в соответствие
    с ними свое поведение. Экономический провал
    невозможно опровергнуть никакой аргументацией,
    а экономический успех не требует дополнительного дискурсивного обоснования. При капитализме
    окончательное оправдание или осуждение человеческих действий носит не вербальный, а экономический характер и выражается не в словах, а в цифрах.
    В итоге язык оказывается не у дел.

    Только в том случае, если судьба обретает голос,
    если она не сводится к чисто экономическим процессам, а изначально формулируется вербально и определяется политически, как это происходит при коммунизме, человек действительно начинает существовать
    в языке и посредством языка. Тем самым он получает
    возможность оспаривать, опротестовывать, опровергать судьбоносные решения. Такие опровержения
    и протесты не всегда эффективны. Часто они игнорируются или даже подавляются властью, но это
    не делает их бессмысленными. Протестовать против
    политических решений, прибегая для этого к медиуму языка, вполне разумно и логично, если сами эти
    решения сформулированы в том же медиуме. В условиях же капитализма любая критика и любой протест
    бессмысленны в принципе. При капитализме язык
    функционирует всего лишь как товар, что с самого
    начала делает его немым. Дискурс критики или протеста считается успешным, если он хорошо продается, —
    и неудачным, если он продается плохо. Таким образом,
    он ничем не отличается от любых других товаров,
    которые не говорят — или только и делают, что говорят, оставаясь лишь саморекламой.

    Критика капитализма и сам капитализм оперируют разными медиа. И поскольку капитализм
    и его дискурсивная критика медиально гетерогенны,
    им не дано встретиться. Только критика коммунизма задевает общество, на которое она направлена.
    Следовательно, необходимо сначала изменить общество, вербализировать его, дабы затем могла осуществляться его осмысленная и эффективная критика.
    Перефразировав известный тезис Маркса, согласно
    которому философия должна не объяснять, а переделывать мир, можно сказать так: чтобы критиковать
    общество, нужно сначала сделать его коммунистическим. Этим объясняется инстинктивное предпочтение, отдаваемое коммунизму носителями критического сознания, ведь только коммунизм осуществляет
    тотальную вербализацию человеческой судьбы,
    открывающую пространство для тотальной критики.

    Коммунистическое общество может быть определено как такое общество, в котором власть и критика
    власти прибегают к одному и тому же медиуму. Если
    следовать данной дефиниции, то ответ на вопрос,
    можно ли считать бывший советский режим коммунистическим (а сегодня, когда речь заходит о коммунизме, этот вопрос возникает неизбежно), должен быть
    положительным: да, можно. Исторически Советский
    Союз так далеко продвинулся в реализации коммунистического проекта, как никакое другое общество
    до него. В тридцатые годы здесь была отменена любая
    частная собственность. В итоге политическое руководство страны получило возможность принимать
    решения, не зависящие от частных экономических
    интересов. Не то что бы эти интересы были оттеснены
    на второй план — их теперь попросту не существовало.
    Каждый гражданин Советского Союза состоял на государственной службе, жил в государственной квартире,
    делал покупки в государственных магазинах и ездил
    на место своей государственной работы на государственном транспорте. Какие экономические интересы
    мог иметь этот гражданин? Его интерес состоял лишь
    в том, чтобы дела этого государства шли как можно
    лучше и с ростом государственного благосостояния
    росло бы его собственное благосостояние — легально
    или нелегально, благодаря упорному труду или за счет
    коррупции. Таким образом, в Советском Союзе имело
    место фундаментальное тождество личных и общественных интересов. Единственное внешнее ограничение носило военный характер: Советский Союз должен
    был обороняться от своих врагов. Но уже в шестидесятые годы военный потенциал страны был так велик,
    что возможность вторжения извне можно было отнести к разряду невероятных. С этого времени советское
    руководство не вступало ни в какие «объективные»
    конфликты — ни с внутренней оппозицией, которой просто не существовало, ни с внешними силами,
    которые могли бы как-то ограничить его административную власть в стране. Так что в своих практических
    решениях оно могло позволить себе полагаться лишь
    на собственный политический разум и внутренние
    убеждения. Конечно, поскольку его политический
    разум был диалектическим, то в один прекрасный
    день он привел это руководство к решению отменить
    коммунизм. Однако эта отмена не означает, что коммунизм в Советском Союзе так и не был реализован.
    Напротив, как будет показано далее, только это решение сделало реализацию, воплощение, инкарнацию
    коммунизма полными и окончательными.

    В любом случае, сказать, что Советский Союз
    потерпел экономический крах, нельзя, поскольку
    такой крах может произойти только в пространстве
    рынка. Но рынка в Советском Союзе не существовало.
    Следовательно, экономический успех или неудача
    политического руководства не могли быть установлены «объективными», то есть нейтральными, внеидеологическими, методами. Определенные товары
    производились в Советском Союзе не потому, что они
    пользовались спросом на рынке, а потому, что они
    соответствовали идеологическому представлению
    о коммунистическом будущем. Товары, не поддающиеся идеологической легитимации, не производились.
    Причем это касалось не только текстов или имиджей
    официальной пропаганды, а любых товаров. В условиях советского строя каждый товар превращался
    в идеологически релевантное высказывание, подобно
    тому, как при капитализме каждое высказывание превращается в товар. Можно было по-коммунистически
    жить, по-коммунистически есть, по-коммунистически
    одеваться — или, наоборот, не по-коммунистически,
    а то и по-антикоммунистически. Поэтому в СССР
    можно было протестовать против ботинок или против
    яиц и колбасы, которые продавались советских магазинах, и критиковать их в тех же терминах, что и официальное учение исторического материализма. Ведь
    у этого учения был тот же источник, что и у ботинок,
    яиц и колбасы, а именно — соответствующие решения
    политбюро ЦК КПСС. При коммунизме все было таким,
    каким оно было, потому что кто-то сказал, что это
    должно быть так, а не иначе. А все, что решено с помощью языка, может быть подвергнуто критике, сформулированной на том же языке.

    Таким образом, вопрос о возможности коммунизма тесно связан с фундаментальным вопросом
    о возможности политического действия, осуществляемого в языке и посредством языка. Проблему можно
    сформулировать следующим образом: может ли язык —
    и если может, то при каких условиях — приобрести
    достаточную силу принуждения, чтобы посредством
    него могло осуществиться управление обществом.
    Часто такая возможность отрицается: в наше время
    широко распространено мнение, что язык сам по себе
    не имеет абсолютно никакой силы и власти. Это мнение
    довольно точно отражает положение языка в условиях
    капитализма. При капитализме язык и в самом деле
    власти не имеет. Обычно, исходя из такого понимания
    языка, в коммунизме также пытаются найти (и небезосновательно) аппараты подавления, скрывающиеся
    за фасадом официального языка и заставляющие
    людей его принимать и с ним соглашаться. Казалось
    бы, долгая история политических репрессий в коммунистических странах полностью подтверждает эту
    гипотезу. Но при этом остается открытым вопрос,
    почему эти аппараты принуждения идентифицировали себя с определенной идеологической установкой
    и действовали в ее интересах — а не в пользу других,
    альтернативных идеологий. Ведь лояльность политических аппаратов по отношению к той или иной идеологии не является чем-то само собой разумеющимся.
    У них должны быть основания, чтобы выработать
    ее и сохранить в дальнейшем. Кстати, эти аппараты
    проявили достаточную пассивность в последний
    период существования коммунистических государств
    Восточной Европы. Так что в условиях коммунизма
    аппараты подавления не могут быть четко отделены
    от всего остального общества, ведь в обществе, которое
    состоит из одних государственных служащих — а ситуация в Советском Союзе была именно такова, — вопрос
    о том, кто, кого и как подавляет, ставится иначе, чем
    в обществе, где аппараты власти более или менее четко
    отделены от гражданского общества. Когда речь идет
    о государственном насилии в коммунистических государствах, не нужно забывать, что оно осуществлялось
    через язык — через приказы и инструкции, которые
    могли исполняться или не исполняться. Впрочем,
    руководство коммунистический государств понимало
    это гораздо лучше своих противников. Поэтому оно
    инвестировало так много сил и энергии в формирование и поддержание языка официальной идеологии
    и поэтому малейшие отклонения от этого языка вызывали у него глубочайшее раздражение. Оно знало, что
    не имеет в своем распоряжении ничего кроме языка —
    и, если потеряет контроль над ним, то потеряет и все
    остальное.

    При этом марксистско-ленинское учение о языке
    носит амбивалентный характер. С одной стороны,
    каждый, кто знакомился с этим учением, узнавал, что
    господствующий язык — это всегда язык господствующего класса. С другой стороны, он узнавал также, что
    идея, которая овладевает массами, становится материальной силой и что сам марксизм всесилен, потому
    что верен. Далее будет показано, что формирование
    коммунистического общества тесно связано с этой
    амбивалентностью. Но сначала необходимо исследовать вопрос о том, как функционирует «идеальное»
    языковое принуждение, которое может «овладеть»
    отдельным человеком, а то и целыми массами, и превратиться тем самым в революционную силу, учреждающую новую власть.