Поэтический конкурс. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Часть третья

23. Всеволод Гуревич

Подборка отрадно короткая, с оммажами Григорьеву и Болдуману, с ироническими каденциями и сентенциями, но увы, увы и увы… Полное отсутствие как поэтического мышления, так и чувства слова превращает эти стихи в симулякры.

Ты уйдёшь — не останется ничего,

За тобою закроют дверь

Этой клетки, которую ты, щегол,

Так любовно стерёг: отмерь

Годы песен — неспетых,

Ночных часов,

И с мензуркой ко мне греби!

Я скажу только несколько верных слов,

Ты отпустишь мои грехи…

И повиснет, меняя пространства глубь,

Разговор о пустых вещах,

Чтобы день, как чужой, откровенно глуп,

Неприятный, в дурных свищах,

Шёл без нас — напористый — толковать,

Торговать дребеденью впрок!..

Здесь же горло сводит — берёт на ять! —

Столь желанная жажда строк.

* * *

Строка — танцо́вщица, змея:

Ей не бывать слугой!

Заёмным золотом звеня —

Словесною лузгой…

…как в лузу катится строка,

Как в дождь рябит река,

Как у лихого игрока

Уверена рука,

Строка — родит себя: срамна,

Чиста — как первый грех…

Чтоб я читал, сходя с ума,

Её горячий смех.

24. Галина Илюхина

Задорные стихи с нарративом. На мой вкус, чересчур задорные — и чересчур благожелательные. Хороший, судя по всему, человек. А поэту — точнее, поэтической эманации пишущего — быть хорошим человеком вредно.

Авдала

Проведение еврейского обряда «авдала» — разделение праздника и будней,
совершаемое в конце праздника.

Елена Исаковна тихо колдует в углу:

на столике — свечка, стакан, через край перелитый.

Опухший Василий недобро косится: гляди ты,

опять переводит бухло на свою авдалу.

Елена Исаковна бдит напряженной спиной:

её неусыпное око мерцает в затылке,

и только Василий, взалкавши, полезет к бутылке,

она на пути его встанет той самой Стеной.

Василий набычится: снова ему не свезло.

Пройдясь матерком по жидам и языческой тёще,

Христа упомянет — и так, чтобы было почётче —

чтоб слышала, стерва, и знала, что это назло.

Он с кухни уйдёт, по инерции что-то бурча,

живот волосатый покрестит, подавит зевоту.

Наутро им вместе в маршрутке трястись на работу…

И в красном вине, зашипев, угасает свеча.

И, конечно, в основном чужой голос (рифмующийся и рифмуемый с гладиолусом). Лучшее стихотворение таково:

Неслучившийся юбилей

Я пришла на юбилей. На оградке две синицы

потрошат кусочек пиццы. Иней сыплется с ветвей

на нехитрый бутерброд, на «Московского» бутылку.

Солнце гладит по затылку: март, однако. Поворот

на которую весну?.. Тоже клонит к юбилею.

Припекает. Разомлею — не замечу, как засну.

Не меняешься, хитрец. Улыбаешься с гранита.

Взял и умер — шито-крыто, нашей сказочке конец.

Взял и кинул. На кого? А, тебе теперь не важно.

Где-то был платок бумажный… Утираюсь рукавом.

Смейся-смейся надо мной, нестареющий мальчишка…

Извини, хватила лишку. Всё, давай по стременной.

Ну, за память-пустельгу. Чтоб не выело склерозом

этот март, и эти розы, и синичек на снегу.

25. Евгений Лесин

Поэт представил явно нелучшую подборку — и почему-то с выраженным «ленинградским акцентом». Я знаю у него стихи посильнее, да и пообаятельнее тоже. Из лучших здесь такое:

Четыре дня я был женат.

Я был женат четыре дня

Я знаю, что такое ад.

И ад, скажу вам, не фигня.

Попы не врут. Пока земля

Еще являет красоту

Покайтесь, бля, покайтесь, бля,

Иначе вам гореть в аду.

Я был в аду четыре дня.

Четыре дня я был в аду.

А ну покайтесь у меня.

Покайтесь, суки, бля, я жду.

Иначе страшное грядет.

Сожжет вас лютая змея.

И рухнет черный небосвод.

И уничтожит вас семья.

В геенне огненной гореть,

Вдыхая серы аромат.

Но нерушима ада клеть.

Навечно каждый здесь женат.

Навечно мука и огонь.

Навечно дъявольский оскал.

Летел в полымя черный конь

И слезы капали у скал.

Скорей верните целибат

По всей вселенной и вокруг.

Четыре дня я был женат.

И мне хватило моих мук.

Ирония или довольно занудная (в длинных стихотворениях), или несколько непропеченная (в коротких). Стихи явно рассчитаны на устное исполнение.

Стояли, мерились хуями

Нонконформисты с холуями.

* * *

Ты цветешь, ну а я только пахну.

И все дышит любовью в Москве.

Дай, любимая, я тебя трахну

Табуреткою по голове.

* * *

Девочка идет, виляя задом,

Пьяная, торопится в метро.

Споры меж Москвой и Ленинградом —

Словно между первой и второй.

Словно мы совсем не уезжали.

Только не идет из головы,

Что для ленинградцев мы южане.

Даже те, кто с севера Москвы.

26. Ирина Дудина

У поэта Ирины Дудиной есть лишь один недостаток (в рамках нашего конкурса): поэт Наташа Романова пишет в сходной манере, но куда радикальнее. Значит, у Дудиной плучается Романова-light или soft.

(Читала в метро газету через плечо мужика — что Берлускони разводится с женой)

Как хорошо, что я не замужем,

Например, за таким типусом, как Берлускони.

К примеру, мы не молоды,

нас притоптали времени пони,

И типа Берлускони мне говорит,

Ты, Дудина, противно постарела!

А я ему отвечаю — сам старый типус,

У самого непрыятное стало тело.

А он говорит — я сам то ящо ничаво,

Со мной юные бляди хотят сношацца.

А ты — противно смотреть —

Вона как щёки виснут

Когда хочешь типа улыбацца.

А я ему — ну и океюшки, ни и развод.

Отдавай ка мне семь миллиардов еврушек.

А он — досвидос, ни фига тебе в рот,

Лучше я эти бабосы отдам ябливым сочным дэвушкам!

А я ему ну ты порхатый чудак!

И мозга у тебя не с кулак, а с лесной орешек.

Ты же президенто, пора бы уж не думать о своих смертных мудях,

А пора подумать о всея планете многогрешной.

Ты вот рассыплешь деньжищи по бледям,

По ненасытным бесплодным лонам,

Деушки напокупают себе ненужных больших хат,

Всяких брюликов, тряпочек, и насажают себе в груди силиконов.

А я бы вот миллиардик на Гаити бы отдала б,

Негритосам понастроила сейсмологически прочных хибарок,

Ещё б обустроила б в Африке плодоносные для африканычей поля,

Чтоб они не пугали своей чорной худобой белых жирных европейских товарок.

Засаживала б деревцами пустыни и пустыри,

Вдоль зловонючих трасс — стройные ряды тополей и кустиков.

И все б говорили Дудиной Иры работники — это друидов поводыри,

А её прозвище -Дудина — это мадам Грин-густикова.

А ты, Берлускони, всё одно талдычишь — не дам баблища, не дам,

Вот сделаю себе пластиковый стерженёк в старую пиписочку —

И прошвырнусь по самым роскошным мировым блядям,

А твои негры пусть сдохнут над пустой мисочкой.

А я ему — ах Берлускони, ах старый чудак!

Ну никак ты не могёшь от мужеской узости избавицца.

Сдохнешь и унесёшь миллиардики живоносные во прах,

А мир кривой, иссушонный, загажённый останется.

Ну и ладно, что Берлускони не мой мужик.

Мы б за бабло при разводе изодрались бы как кот с собакою.

У меня в кармане полный пшик.

Зато морда моя его ногтями, пропахшими чужими писками, не исцарапана.

Попытки же искупить эту (конечно, весьма условную) анемичность «гражданственностью» не срабатывают.

Фуры с лесом едут по России.

Сдали русский лес. Его приговорили.

За рулями — русские водилы,

Траура лесов сопроводилы.

Там Иван, в глубинке, безработный,

Завалил берёзу как животное.

Рощу зарубил как мать родную

За копейку, чтобы пить лихую.

Продал лес посреднику циничному,

Чёрному дельцу листвичному.

Туши елей, сосен и дубов

Ободрали, навалили, как коров.

Фура с лесом мчится по шоссе.

Трупы голые дерев в слезах-росе.

Русским дерево теперь не по карману.

Фуры с лесом за границу направляются,

Жирный запад с древесинкой забавляется,

Заплатив пластмасской россиянам.

27. Татьяна Алферова

Алферову я ценю как тонкого прозаика. Стихи у нее крепкие, но несколько неуклюжие, а главное, непоправимо вторичные, что, в отличие от некоторой неуклюжести, не поддалось бы и гипотетическому редакторскому карандашу.

Вино (праязык)

Сок виноградный под смуглой стопой италийской

брызнет из круглого чана, и ягоды всхлипнут:

путь через лето и море до нёба неблизкий,

крошится время быстрей, чем античные плиты.

Были же грозди янтарно-прозрачные, сладко-,

были и терпкие синие, мелко-тугие…

Дни эти ягоды, в памяти плотной — закладка,

что ж открываешь все чаще страницы другие?

Зреет вино — праязык наш коснеющий общий,

нимфы на нем вне времен о любви лепетали…

Видно, другое привез плутоватый наш кормчий,

время пытаясь объехать по горизонтали.

Причем вторичность порой возникает невольно — как в нижеприводимом подражании Готфриду Бенну, которого Таня наверняка не читала:

И этот, с копьем в деснице,

и тот, кто закружит свод…

(Синица моя, синица,

спасение не придет).

Сдвигаются, грохнув, сферы,

раскручиваются миры

(что выдох — крылышком серым,

полет — скупые дворы).

И этот, и тот — крылаты.

Художник впадает в раж.

Синица моя, куда ты!

В свинцовом оплете витраж.

Покуда орган бушует,

и хор невпопад гремит,

пускай белошвейка в шубу

упрячет огонь ланит,

очнется — крупа в кармане…

— Где птички? Какой мороз!..

И этот, с копьем, обманет,

и змей распрямится в рост.

28. Валентин Бобрецов

Валентин Бобрецов в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Один из самых недооцененных петербургских поэтов. Большой и редкий мастер сочетать элегическое начало с одическим — и, увы, несколько портить дело тотальной иронией (прежде всего, горькой самоиронией). Но всё равно хорошо. И личное наблюдение: живет как пишет и пишет как живет: долгими де-ся-ти-ле-ти-я-ми.

Жизнь — театр.

Общее место

Пенсионер бредет по скверу.

Его годами оделя,

природа позабыла меру…

В последних числах октября,

когда загрезила о снеге

грязь, отвердев на сантиметр,

а солнце уступает с некой

поспешностью грядущей тьме, —

гляди, он торкает клюкою

грунт и выделывает па

степенно, с важностью такою,

что всяк бы со смеху упал,

и зал бы долго колыхался,

и долго усмехался зал,

когда б игрец не задыхался,

и не слезились бы глаза,

и на нос съехавших стекляшек

не видел — и не знал простак,

что грим на щеки эти ляжет,

когда закончится спектакль.

1

Древлеславянская желна

сосновый ствол долбит.

А меж ударов тишина,

как будто ты убит.

И словно бы издалека

доносится глухой

гробовщикова молотка

удар очередной.

2

Надеюсь, что ретивые юннаты

еще не посадили ту сосну,

в которую, бетонные пенаты

покинув, я улягусь (не ко сну

будь сказано!) и с чувством наслажденья

(я не про те утехи, что грубы)

могу взирать на лесонасажденья,

не проча молодь в сумрачны гробы.

А что ж, давай и вправду скорбность сбавим,

помешкаем, цепляясь за ландшафт

руками (а придется — и зубами!),

чтобы в зрачках остался и в ушах

зеленый шум — стук дятла областного,

отнюдь не означающий «пора!»

Помешкаем — и более ни слова

про молоток отнюдь не столяра.

Идиотический сонет

трудящиеся к проходной

спешат с утра а я бездельник

устраиваю выходной

во всенародный понедельник

иглой заведует портной

кассир круговоротом денег

а я слежу как надо мной

небес меняется оттенок*…

…а Фауны несвежий труп

простерт во мраке коридора

в кг измеренный и руб

а Флора надышавшись фтора

повесилась страшась повтора

на флейте водосточных труб

 В шесть совсем уже синий небосвод, но к семи синь еще интенсивней — и не справятся с ним ни спектральный анализ, ни кисть, ни анапест.

Но примерно с восьми — голубеет, светлеет. И губами возьми в полдень воздуха — тлеет, нёбо
жжет небосклон, добела раскален.

Будто ситцевый, выцвел — не беда, ничего! Ввечеру задымится — ночь остудит его. И к утру
подсинит горизонт и зенит.

Фото: Павел Смертин/Коммерсантъ

Виктор Топоров

Поэтический конкурс. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Часть вторая

Первая часть дневника

Читаю (по мере поступления) присланные на конкурс подборки, стараясь подойти к знакомым и незнакомым поэтам с максимальной непредвзятостью. Как буду голосовать, не имею пока ни малейшего представления.

14. Станислав Минаков

Отличная подборка (именно в первую очередь подборка) харьковского поэта. При кажущейся простоте в стихах аукаются Мандельштам, Цветаева, Бродский и Дилан Томас.

Ванечкина тучка

посадил ванюша маму в землю как цветочек

на оградке черной белый завязал платочек

маленький платок в котором маменька ходила

синий василёк на белом. скажут: эко диво!

только други мои други диво не в платочке

и не в синеньком на белом маленьком цветочке

а в такой слезе горючей и тоске нездешней

что носил в душе болючей ванечка сердешный

а еще в нелепой тучке — через год не раньше

люди добрые узрели над макушкой ваньши

облачко такое тучка с синеньким бочочком

над башкой ванятки встала нимбом аль веночком

маленькая как платочек меньше полушалка

всех жара жерьмя сжирает, а ваньку — не жарко

ходит лыбится ванюша солнце не печётся

и выходит это тучка так об нём печётся

а когда и ливень хлынет, ванечку не мочит

ходит малый по равнине — знай себе хохочет

надо всеми сильно каплет и не прекращает

а ванюшу этот ужас больше не стращает

Темы — традиционные (детство, любовь, смерть, поэзия) — сплетены в тугой празднично пышный узел пастернаковского «халата».

ИЗ ПЕСНИ ПЕСНЕЙ

Та, которая хлеба не ест совсем,

та, которая сладостей со стола не берёт,

та — поправляет чёлку семижды семь

раз, и к бокалу её приникает рот.

Красное — на губах, а снизу — огонь внутри.

Она пьёт саперави терпкую киноварь

и затем говорит ему: говори, говори,

о мой лев желанный, о мой великий царь!

Он лежит на ковре — весь в белом и золотом.

Он уже не вникает, что Леннон с ленты поёт.

«Сразу, сейчас, теперь… Но главное — на потом», —

думает он, дыша. И тогда — встаёт.

Этой ночью будет у жезла три жизни, три.

Будет семь жизней дарёных — для влажных врат.

Он говорит: косуля, смотри мне в глаза, смотри.

И тугим. языком. ей отворяет. рот.

Чуткой улиткой ползёт по её зубам.

Что ты дрожишь, родная? — Да, люб, люб, люб —

тяжек и нежен, бережный, сладок! Дам —

не отниму от тебя ненасытных губ.

Ночи неспешней даже, медленней забытья,

он проникает дальше, жаром томим-влеком, —

ловчий, садовник, пахарь, жаждущий пития.

И у неё находит влагу под языком.

Там, на проспекте, возникнет авто, и вот

крест окна плывёт над любовниками по стене.

А он переворачивает её на живот

и ведёт. ногтём. по вздрагивающей. спине.

И когда он слышит: она кричит,

то мычит и саммм, замыкая меж них зазор.

И на правом его колене ранка кровоточит —

где истончилась кожа, стёртая о ковёр.

15. Николай Ребер

Очень «культурный» поэт, не без постмодернистских изысков, живущий, как выяснилось, в Швейцарии, но творчески заклинившийся, разумеется, на России. Один из моих фаворитов на «Заблудившемся трамвае»… Там сиял; здесь, в «григорьевском» контексте, тоже заметен, но уже не так: искусное, не исключено чересчур искусное, подражание Бродскому.

Очнёшься ночью, чувствуя как член

пропавшей экспедиции, и мёрзнешь.

Луна внизу покачивает челн.

Утопленник на палубе и звёзды

играются в гляделки. Баргузин

пошевелит и вынесет к причалу.

И снова просыпаешься: один,

свет вынули, и воздух откачали.

В окне февраль. От лысины холма

затылок отвалился с редкой рощей.

Бежит ручей с заснеженного лба,

а ты, прихвачен сумраком, построчно

фиксируешь прорывы февраля

в твои тылы, где вдруг посередь спальни

застукан одиночеством. В тебя

глядит окно. И ночь универсальна.

Катается горошиной во рту

немое ожидание как будто

под сенью девушек, под сакурой в цвету

очнулась бабочка — и умирает Будда…

И — полубог отлученный — молчишь,

сжимаясь в точку, в косточку от вишни,

один в постели, в комнате, в ночи,

ещё не спишь и ей уже не снишься.

***

В пустыне, где родосский истукан

кукожится, покуда не исчезнет,

прогнувшись тетивой тугой, река

того гляди пульнёт мостом железным

по дальней сопке, где возможен лес,

но чаще степь — монгольская бескрайность —

такая, что не вытянет экспресс

ни транссибирский, ни трансцедентальный.

Маши платочком, Дафнис… Утекут

коробочки стальные вереницей.

В теплушке Хлоя даст проводнику,

а после — всей бригаде проводницкой.

А ты на полку верхнюю, как в гроб,

уляжешься, зажав в ладони книжку.

Очнёшься ночью, дёрнешься и лоб

расквасишь о захлопнутую крышку.

На лист бумаги или на постель —

проекция земной любви на плоскость.

Лиловый свет внезапных фонарей

оконной рамой режешь на полоски

и думаешь тяжёлой головой:

зачем тебе сей странный орган нужен —

божественный, когда есть половой,

и ты, в конце концов, ему послушен.

Так, к слову о каком-нибудь полку,

задумаешь Отчизне свистнуть в ухо,

а выйдет снова: поезд в Воркуту,

монгольская пустыня, групповуха…

Но это всё — осенний глупый сплин.

Зима идёт синюшными ногами,

и первый снег бодрит как кокаин,

и снегири на ветках упырями…

16. Андрей Родионов

Король столичного слэма. Любопытно, что на бумаге стихи его выглядят не то чтобы нежно, но, можно сказать, акварельно при всей напускной грубости.

Песенка про Аню

девочки разные показывали

мне, удивлённому, свои драгоценности

у той в коробке, у другой проглочены и теперь в кале

а у этой под кустиком пластмассовый солдат

и серебряное сердце

Расселась девушка на асфальте

юбка задрана изнаночно цинично

в песне и лучше в исполнении Даля

между прошлым и будущим, по-прежнему призрачным

92 год, Арбат. она — сумасшедшая латышка

долговязая восемнадцатилетка

во дворе одного из домов под кустиком хранится

пластмассовый солдат и серебряное сердце

сразу стал как-то замкнут

засовывая в трусы хрен измазанный спермой

а после сказал: прощай, горделивая самка

ты состаришься — а я бессмертный

она рассказывала какой-то гад

её трахнул около церкви

когда она показывала ему свой клад

пластмассовый солдат и серебряное сердце

и вот этот проклятый маклауд

где-то бегает вдоль бульваров

и на аутистку бывает аут

бедная сумасшедшая Аня

я вижу всех твой покой обманувших

стремящихся по бездонному аду

всех тех, кого ты не простила свихнувшись

и ты права, и не надо

А вот это стихотворение и вовсе стоило бы включить в гипотетическое переиздание антологии «Аничков мост»:

я увидел в Норильске город старый

фантастически страшный город древний

под черной скалою, под пылью ржавой

брошенный город, где воздух вредный

мне показалось — я в разрушенном Питере, даже

вспомнил слова — «Петербургу быть пу́сту»

передо мной была копия здания Эрмитажа

но окна с побитыми стеклами и не горят нигде люстры

это не письменно, это устно,

так говорил мне жуткий дворец, мой учитель,

дальше — пустая ржавая консервная улица

и белая полярная ночь, учтите

должно быть, в Норильске работали архитекторы,

которых арестовали в Ленинграде,

должно быть, это были люди из тех, которые

сохраняют чувство юмора в глаза смерти глядя

должно быть начальство хотело жить во дворце,

наверное здесь и балы и приемы бывали

а я варюсь теперь в этом каменном холодце

как анимационный робот Валли

о чем бы вы хотели со мной поговорить?

я только что приехал с Мемориала

там ветер, снег и с трудом можно закурить,

всю ночь ездят желтые самосвалы

я гуляю всю ночь, ночь белеет не зря

вспоминаю книгу местного журналиста о норильских природных богатствах

из которой неясно, где здесь были лагеря

я вспоминаю фильм Бондарчука по Стругацким

из этого фильма ясно, что в космосе у нас есть друг

когда я окончательно сопьюсь, он поставит мне капельницу,

потерпи пока, говорят мне Стругацкие и Бондарчук,

пока полезные ископаемые еще откапываются

но у меня улыбка страшная и злая,

и во рту у меня зубы, словно улица старого Норильска,

я пою сквозь встречный ветер, и вам кажется, что я лаю

о последней последней войне третьей, римской

17. Ирина Знаменская

Ирина Знаменская в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Жаль, что Ирина не представила на конкурс своего избранного — у нее, многопишущей, попадаются изредка подлинные шедевры. А нынешняя подборка явно из недавнего. Из стихов ушло любовное томление (или, если угодно, сексуальное напряжение) — и поперла советского (вернее, союзписательского, псевдопрофессионального) происхождения ниочемность. Не никчемность, а именно неочемность.

Вечный ноябрь. Непролазны борозды.

Пухлый «Бедекер» глядит удивленно:

Так для кого ж устилаются гнезда

Темно-багровыми листьями клена?

Кто в этот срок, для любви непригодный,

К ним прилетит — и зачем? И — откуда?

Ангел надменный ли, демон голодный,

Или иное пернатое чудо?

…Дома скучайте, заморские мымры —

Всем же известно, что по гололеди

В Питер, во Псков и в Саратов и в Кимры

По вечерам забредают медведи,

Сырость вползает и бездна зияет,

Евроремонты прижав к развалюхам…

Так что рубиновый отсвет сияет

В гнездах вороньих, присыпанных пухом,

Не на показ, не про ваше везенье! —

Это для тех, кто уже не впервые

Здесь народился во дни потрясенья —

И умирает в года роковые…

Душа

Ночью холодно до звона…

Против моего окна

между веток спит ворона

и в снегу едва видна.

В белой шали, точно бабка,

как кикимора в лесу —

на глаза сползает шапка,

стынет капля на носу.

А вокруг вороны — город

сам собою шелестит

и звездища ей за ворот

леденящая летит,

небеса над ней в три слоя,

(те, что видимы отсель)

и стекает с аналоя

бесконечная метель…

Но душа внутри вороны

твердо верит в благодать

и метели похоронной

не желает наблюдать!

Там, в ее грудной коморке

всюду сочная трава,

рыбьи головы и корки

и гражданские права,

жизни, смерти, дни и ночи,

грозы, ружья, светляки…

И глядят вороньи очи

внутрь без страха и тоски.

18. Тимофей Животовский

Что-то мешает этим поэтическим экзерсисам превратиться в стихи, да и окказиональное сходство с Геннадием Григорьевым (прежде всего в плане интонации) скорее отталкивает, чем притягивает. Публичный поэт (а стихи Т.Ж. рассчитаны именно на публичность) не может существовать в вакууме.

Я за Альпы летел,

Мне заря улыбнулась,

Я подумал — «отель» —

И услышал — «Кумулус»!

Я в Бергамо вспотел,

Словно лето вернулось,

Но сквозь горы метель

Мне шепнула-«Кумулус«!

В Тур-д-Аржане — коктейль

Над разбухшею Сеной —

Но умчался оттель,

К Этуаль вознесенный,

Повстречался с Жюли,

Мне она улыбнулась=

Как мила! Но вдали

Прозвенело — «Кумулус!»

И — сознанье с петель,

И в безбрежные выси,

В этих скалах отель

Мастер избранный высек!

Из Валгаллы привет

В архитраве навеян —

Чтоб пленился поэт,

Прилетев «Райан-эйром»!

И, покуда летел —

Сердце не обманулось —

Если надо в отель —

То конечно, в «Кумулус»!

Над равниной равнин,

В запорошенной хвое,

Витражи и камин

От мороза укроют,

И воскликну тогда

В овитраженный сумрак:

«- За уют среди льда

Сотня евро — не сумма!

Здесь приятно пить эль

И бодает луну лось —

Превосходный отель

Этот самый «Кумулус»!

19. Амирам Григоров

Вполне традиционную камерную лирику делает небанальной трудноуловимый, но несомненный «восточный акцент»; однофамилец эпонима нашей премии пишет разными размерами, но внутреннее единство ощущается — и, по-видимому, набирает оптимальную критическую массу на уровне сборника. В рамках сравнительно небольшой подборки — просто приятные стихи.

Неспешный свет из труб и штолен. Забудь когда настанет срок

О чём был беззаветно болен, о чём беззвучно одинок

И вечен окнами читален, садами где шуршит сирень

Дворцами бракосочетаний, сопрано заводских сирен.

И кто тебе сказал, что просто, тайком взобравшись на прицеп

Пройти Россию 90-х эритроцитом в мертвеце?

Идя на свет, как в ночь любую, прохладный ветер ртом лови,

Пока тебе свистят вслепую кладбищенские соловьи

*****

Вселенная вплетённая в орнамент

Снежинок на меху

Дух Шехтеля витает над волнами

Ом мани падме хум

Как ты уснёшь, любимая навеки,

Застылая слегка

Когда монголо-татские набеги

На белые снега

Забудутся, как утлые сугробы

Кончаются весной

И я храню кирпичный твой акрополь

Твой гонор наносной

Твои чуреки, суши и ризотто,

Весенние пальто,

Пока кардиограмма горизонта

Не вышла на плато.

Как я усну под шёлковой накидкой

От слов и аллилуй

Ты заберёшь назад своей Никитской

Морозный поцелуй

И звёзды позолоченных наверший

Завянут над Москвой

Как меркнут фотографии умерших

На день сороковой.

20. Анджей Иконников-Галицкий

Анджей Иконников-Галицкий в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Петербургский поэт с огромными — и не сказать, чтоб совсем беспочвенными — амбициями, байронической позой и между Бродским и Евтушенко творческими метаниями. Катастрофически разминулся с читателем. Катастрофически или непоправимо — вот в чем вопрос. С годами я при всей любви к Анджею склоняюсь, увы, ко второму предположению.

Куда эта книга

Нетварному Свету, Ему, Тому,

увиденному теми тремя на горе Фаворе,

рассекшему сквозь камень мою тюрьму и тьму,

раздвигающему навзничь моё море и горе,

ближе чем Кто не может быть человек

(даже она-любимая не ближе кожи),

а Это — внутри, в мясе, в костях, во всех

порах и норах, и хорах крови, и даже —

боюсь и берусь за клавиши черновика,

будто в первый раз у тайны женщины и постели,

собираю и рассыпаю буковки, и дрожит рука —

даже в стихе-грехе, моём деле и теле, —

я хочу кричать и молчать, но об Этом не умолчишь,

сердце мучения — быть не Им, не Богом,

вот и мучаемся, как бы спишь и стоишь

угол себя и небес, и никого кругом, не будем… —

я смотрю в окно, в грязный двор, во тьму,

где гуляет детсадик, где нимфетки глотают пиво,

где ржут, жгут, жрут — и чую только Ему,

Тому, Всему, Одному, Единственному, — с кем мы, и во… —

только я и Он — мы не нужны всем им,

отделены лбом-стеклом, невидимы, нелюдимы,

не-люди-мы, а они-то кто? и: «во им…» —

перевернулось: «Иовом…» — огради им! —

и не жду я уже, недужу, не чувствую ничего,

Свет нисходит — и входит в стык вдоха и крови,

и растёт моя жалкая вечность у меркнущих рук Его,

как трава на холме у Спаса на Ковалёве.

О русском языке

Язык наш русский стал ужасно беден.

Под нарами прикормленный, обыден.

Шурует дворня, барин — в Баден-Баден.

Свобода тела по Ньютону — вниз.

Писать на этом стало впадлу. Свыше

назначено. А Ксюши или Саши

с любовью-сексом подождут. На суше

дышу как кит. Теряю оптимизм.

Мне в Питер по-нездешнему паршиво.

Мне в людях лучше дышится Варшава,

Стамбул, Аддис-Абеба. Без Большого

и Мариинского я обойдусь.

Я динозавр древлянства, или что я?

Мне одинаково душны Нью-Йорк и Шуя.

«Дрожишь ты, Дон-Гуан», — мне жмёт шестая

часть суши под названьем тяжким «Русь».

Я вырывался. Шёл курить в санузел.

Искал за правду. Всю до дна изъездил.

Мой паспорт на вокзале кто-то стибрил:

то ли в Тайшете, то ли где? В Инте?

Я обучался горловому пенью.

Я видел всю — и ничего не помню.

Да нечего и помнить: воск по камню.

Язык наш скуден: все слова не те.

Дух выдохся. Да мы и сами — те ли?

Те — брали по-отрепьевски. Платили

по-аввакумовски. Ковали в Туле.

Клеймили в лбы. Брели Угрюм-рекой.

Всё вымерло — и осетры, и тюлька.

И реки высохли. Остались только:

для правды — кухня, для любви — постелька.

И глаз в глазок. Цепочка. Приоткрой.

Столица наша. Здесь боярин Кучка

лет сто назад отстроил водокачку.

И Разин-Берг (сарынь ему на кичку)

творил над плахой свой последний блуд.

Здесь кровью из Спасителева храма

наполнили бассейн — какого хрена?

Потом спустили. Ни вохры, ни хора.

Не плавают (нет дна) и не поют.

Ах да, простите: ждущим потрафили-с.

Храм восстановлен и низвергнут Феликс.

На месте вагины воздвигнут фаллос.

Все — на сто восемьдесят. Строем в рай.

Здесь водку пьют, блюют и любят строем.

Осточертело: пляшем, рушим, строим,

при царь-Горохе, за советским строем,

под игом и до ига. Догорай,

лучина. Пью без лампы. В стенку дышит

чужая женщина. Луна ладошит

в стекло. В рот опрокидываю. Душит —

и отпускает. Выдох. Тень. Плита.

В окно стучится ветка. Ставлю чайник.

Газ поворачиваю. Соучастник.

И жду со спичкой… Парус… Крики чаек…

И речь заканчиваю. Немота.

«Да» и «не»

Служить разваливающейся стране,

ходить босиком по сухой стерне,

скрести ногтём по одной струне,

нести свободу как крюк в стене,

грешить без оглядки на стороне,

сушить портянки на вечном огне,

глушить водяру, хрипеть во сне,

а утром повеситься на ремне.

Ростком пробиться из-подо льда,

ползком туда, где бренчит вода,

песком наесться, пить из следа,

носком ботинка до звёзд — айда,

уйти, поститься, вкусить плода,

зачать, лишиться, забыть когда,

мечтать о смерти, считать года,

дожить до Страшного суда.

21. Наташа Романова

«Черная» (независимо от цвета волос) королева питерских поэтических подмостков. Н.Р.новым Марсием, не дожидаясь Аполлона, содрала с себя кожу и пишет оголенными нервами. Содранная кожа — необходимое (и достаточное) условие; понимают это все, а решаются на такое лишь единицы. Их-то мы (как правило задним числом) и признаём поэтами.

Гоголь Борделло.

(петербургская повесть)

У нас на Лиговском, как выйдешь из подворотни,

Воткнешься в тумбу с рылом какого-нибудь писателя;

Они зырят злобно, будто из преисподней

На всех, кто под эту тумбу идут посцать.

А еще там недавно висела одна оперная певица престарелая,

Шыроко известная для культурных слоев.

А некультурные внизу написали черным по белому:

— ЖЕЛАЕМ МНОГО ВОДКИ И ГОРЯЧИХ ХУЕВ!

К утру содрали все это непотребство,

И там появился другой портрет.

Это был какой-то писатель, знакомый с детства,

Которому исполнилось 200 лет.

Наверное, это Гоголь. А есть еще — Гоголь Борделло.

Это рок-группа американских цыган.

К тумбе пришла бомжа: посрала и попердела;

Порылась в пухто, нашла бумажный стакан.

Бездомная тетка мне поднесла под рыло

В грязном стакане с урны уличное бухло.

Я приняла подгон: отказываться — голимо:

Так поступает быдло и всяческое хуйло.

Я, заглотив бухло и заев его стиморо́лом,

Зырю на свою собутыльницу, замотанную в тряпье.

— А как тебя зовут? — я спросила, —

— Николай Васильевич Гоголь! —

И с горла отхлебнула. — Хуясе, какой подъеб.

И он говорит — практически без усилий

Вылез я из могилы: из-под плиты гробовой.

В две тыщи пятом году меня воскресили,

Это сделал Григорий Абрамович Грабовой.

Но он никому не гарантировал выдачу документов —

И все воскрешенные люди превратились в бомжей.

В то, что я — Гоголь — не поверил ни один мент:

И вот все меня чморят, пиздят, гонят взашей.

Он пришел в универ — в пальто на голое тело,

Которое он бесплатно нашел в пухто.

И говорит: я — Гоголь. — А все ему: — Гоголь Борделло!

Отпиздили и раздели, выкинув вслед пальто.

А на Малой Морской так вообще устроили мясо.

Он пытался зайти хоть в какую-нибудь парадную, чтоб посцать.

А там из коммуналок повылезли всякие гопники, пидорасы,

Стали над ним глумицца и всяко ржать,

Пытаясь понять: кто-йто? — чувак или тетка.

Они друг с другом поспорили — на пузырь:

Типа: если это чувак — то хуй тебе в глотку! — 

А если тетка — то в жопу тебе нашатырь!

Тогда он из этого месива вышел достойно,

Потому что он — русский писатель Гоголь.

Русский народ всегда ведет себя непристойно.

Русский писатель прет с ними дружно в ногу.

Вот он и допер — до тумбы с собственным рылом,

Радуясь, что никто не чморит, не бычит вослед.

Там побухал, посрал — и спер у меня мобилу.

Ладно, — пусть ему будет бонус на 200 лет.

В международной мишпохе сиречь тусовке популярен редкостно плодовитый одесский виршеплет Борис Херсонский, бесстыдно эксплуатирующий «еврейскую тему». Одна из его книг называется «Семейный альбом». А вот одноименное стихотворение Наташи Романовой:

Семейный альбом

Моя бабка сказала своей знакомой:

«Сара Ко́ган дочери ноги отрезала».

А однажды она сама но́жем кухо́нным

Сделала вид, что хочет «себя зарезать».

Она села на пол, и платье у ней задра́лось.

Было голимо зырить на ейнные ляжки голые.

И у меня невольно подлая мысль закра́лась.

А вот бы она подохла: было бы по приколу.

Мне было 3, от силы 4 года.

Бабка пошла «топицца» в колодец, заросшый травой.

И я, позырив, что нет никого народа,

Запрыгнула на нее — и столкнула вниз головой.

Я закрыла колодец крышкой и завалила бревнами.

Ее там искать никому и в голову не пришло.

Я была только рада, так как меня не перло,

Что она то топилась, то резалась всем назло.

Ее оттуда выгребли только через полгода.

Колодец залили цементом, забили досками.

Вокруг собра́лась вся улица — дохуя народа.

Я стояла в толпе — сиротской мелкой обсоской.

Здесь же была, конечно, и тетя Сара:

Она все время блевала, стонала, охала;

И, вдруг упала без чувств — и в штаны насрала.

Вызвали скорую — типа «женщине с сердцем плохо».

А мне всегда лишь одно было интересно:

Как это Сара Коган дочери ноги отрезала?

Я прямо подыхала от неизвестности:

Чем? — Бензопилой, болгаркой или, может быть, стеклорезом?

Это был вопрос моей жызни, пока не выяснила факт биографии:

Коган Сара — а это, кстати, моя еврейская тетка —

У ней не влезала в рамку семейная фотография,

И она — чик — и ножницами укоротила фотку.

А отрезанные лапы так и лежали в альбоме:

Толстые женские ноги — в носках и на каблуках.

Я их решила приклеить к двоюродной мелкой — к Томе:

Где она с бантом у деда Зямы сидела на руках

Взрослые жырные лапы в туфля́х я нарочно

Развела в обе стороны, будто Тома

Как бы ебется с дедом: это выглядело порочно —

За такой коллаж меня бабка выкинула бы из дома.

Это бы очень сильно мою бабушку забесило.

Она бы меня чем попало била по роже.

Но хуй: теперь у нее из колодца вылезть не было силы.

А то бы она не только себя, но и всех бы зарезала кухонным ножем.

22. Евгений Сливкин

Я всегда предсказывал Жене, что с годами он станет председателем бюро секции поэзии Ленинградского союза писателей. И был бы он хорошим председателем. Да и поэт он хороший:

Реквием футболисту

Полузащитник клуба «Авангард»

Евгений Сливкин умер от разрыва

сердечной мышцы. Молодость, азарт

его сгубили. После перерыва

не вышел он на поле. Увезли

в больницу, и, не приходя в сознанье…

По зову сердца шеломянь земли

ему на грудь насыпали куряне.

В профуканном турнире он-таки

заделал два гола искусства ради!

Его игру ценили знатоки,

конечно, не в Москве, не в Ленинграде…

Тощой он был, как изможденный глист,

но бороздил траву, что ваш бразилец —

провинциальный парень-футболист,

мой курский тезка и однофамилец.

Наверно, Бог, внезапно перестав

болеть за «Авангард», придумал повод

и перевел его в другой состав,

где он теперь незаменимый форвард.

Лев Яшин спит и видит в мертвых снах:

к двенадцатому приближаясь метру,

Евгений Сливкин в парусных трусах

летит по набегающему ветру.

Хороший, но советский. Союз распался, и большой, и маленький; Сливкин уехал в США, а пишет все так же — и выглядит поэтому эдаким Рипом ван Винклем, проспавшим целое двадцатилетие.

Студентка

Пусть в психушку к тебе ходит Пушкин —

поделом ему, сев на кровать,

поправлять не строку, а подушку

и запястья тебе бинтовать.

Ну, а я, не поставив ни цента

на забег твоих сивых кобыл,

научил тебя аж без акцента

декламировать «Я вас любил…».

Становился твой взгляд откровенен,

мочка уха бренчала чекой,

и на коже наколотый Ленин

на плече твоём дёргал щекой.

И, последний урок отлагая,

я кружил, под ладонью держа

этот профиль, что где-то в Огайо

эпатировал ле буржуа.

Я поверить хотел до зареза

в возвышающий самообман,

но от горя загнулась Инеза*,

от холеры — Инесса Арманд.

От таких вот, несхожих по сути,

крик в декретах, да мука в стишках —

то ли мозг разорвётся в инсульте,

то ль свинец заведётся в кишках!


* Бедна Инеза! // Ее уж нет! как я любил ее! (Пушкин. Каменный гость.)

Виктор Топоров

Поэтический КОНКУРС. Дневник члена жюри Григорьевской премии. Часть первая

Читаю (по мере поступления) присланные на конкурс подборки, стараясь подойти к знакомым и незнакомым поэтам с максимальной непредвзятостью. Как буду голосовать, не имею пока ни малейшего представления.

1. Алексей Сомов

Совершенно незнакомое мне имя. Интересно, кто его номинировал? Довольно сильные стихи — и довольно странные. Линия Юрия Кузнецова, но и не без Бродского. И не без рок-поэтов тоже.

По небу полуночи гитлер летел

и кровушки русской хотел,

и жидкую бомбу из девичьих слез

в когтях он изогнутых нес.

Он пел о блаженстве хрустальных лесов,

о щеточке черных усов,

и люди, что слышали сладкий тот зов,

во сне превращалися в сов.

(Судя по всему, посмотрел «Утомленных солнцем-2» — все стихи датированы 2009-2010 гг.) Лучшее стихотворение звучит так:

я хочу от русского языка

ровно того же самого

чего хочет пластун от добытого языка

связанного дрожащего ссаного

замерзает не долетев до земли плевок

а я ж тебя паскуда всю ночь на себе волок

электрической плетью по зрачкам — говори

все как есть выкладывай или умри

все пароли явочки имена

а потом ля голышом на морозец на

посадить бы тебя как генерала карбышева на лёд очком

чтобы яйца звенели валдайским колокольчиком

чтобы ведьминой лапой маячила у лица

партизанская виселица ламцадрицаца

чтоб саднила подставленная щека

чтоб ожгло до последнего позвонка

а потом глядеть не щурясь на дымный закат

оставляя ошметки мертвого языка

на полозьях саночек что везут

через всю деревню на скорый нестрашный суд

Но недурно и завершающее подборку гомоэротическое (?) объяснение в любви:

в голодной тихой комнате смотри

простое колдовство на раз два три

И раз

весну прорвало как нарыв

весна вскипела семенем и гноем

на улицах набрякли фонари

а у моей любви промокли ноги

как будто бы не я и не с тобой

в другой стране

с изнанки мостовой

И два

допустим ты моя любовь

дворовый мальчик голубой лисенок

смешливый демон хищный полубог

капризный и насупленный спросонок

с изнанки унавоженной земли

твои глаза цветами проросли

И три

я все равно с собой возьму

заныкаю подальше и надольше

вот эту вот сопливую весну

ледышку лодочку горячую ладошку

А в целом сыровато и мутновато. Божья искра есть, но бикфордов шнур шипит и потрескивает как-то чересчур спорадически.

2. Дмитрий Мельников

Один из моих (априорно) теневых фаворитов (после подборки в «Бельских просторах»). Теневых — и, увы, безнадежных. Собственно, лейтмотив творчества Дм.М. и его премиальные перспективы совпадают: НЕ В ЭТОЙ ЖИЗНИ. Редкий дар — подлинно поэтическое мышление — при чуть ли не герметичной запертости внутреннего мира.

Там, где на сетчатке — слепая зона,

где уже залег под брезент Харона,

и уже готов для любви небесной,

там другие лабухи, если честно,

о шести крылах для Него сыграют,

продудят Ему в золотые трубы, —

оттого там голос мой замирает,

что меня никто не целует в губы.

Там, где верея, верея да поле,

алая заря мартовского Феба,

там, где жизнь моя без фронтальной доли

скрюченным перстом указует в небо.

* * *

Нарисуй, дружок, голубое небо,

там, где пасха мертвых под снегом белым,

где свернулся ежиком деда Глеба,

и бабуля Маша совсем истлела.

Нарисуй, дружок, на заборе горе,

на заборе горе в пределах стужи,

это ничего, что слеза во взоре,

если не заплакать — гораздо хуже.

Напиши, дружок, на своей печали,

как они живые тебя встречали,

как они на солнышке летнем грелись

под широколиственный мерный шелест,

как он гладил ей бронзовые руки,

как он говорил ей: «Моя Маруся»,

как все пела бабушка: «Летят утки…»

Будь оно все проклято, и два гуся.

Особенно хороши «На малиновый стой, на зеленый иди» (я однажды полностью процитировап его в «Часкоре») и вот это:

В полночь на окраине мира ефрейтор Иван Палама

бежит к отцу-командиру, который здесь вместо мамы

с круглой дырочкой в правом боку,

и мерси боку.

Вряд ли он увидит аэробику с Фондой,

он теперь ничей и в предсмертном мыле;

рядом два прожаренных мастодонта

просят у врачей, чтобы их убили.

Ночью на окраине мира, сраженный шальною пулей,

лунною панамой прикрыт,

ефрейтор Иван Палама, которого мяли и гнули,

спокойно спит.

И на нем песочные шкары, и на нем фуфайка с начесом,

и более ничего,

мертвые сгоревшие бензовозы

спят подле него.

Будь у него баба, написал бы бабе,

как его боялись враги.

Это просто сон, а ты беги, раббит,

беги, беги.

3. Сергей Пагын

Этого стихотворца я подсмотрел, «жюря» «Заблудившийся трамвай», где он пробился в финал, но не снискал там лавров. Однажды, полвека назад, Наум Коржавин сказал в моем присутствии: «Я маленький поэт, но я этим горжусь». Не знаю, как Коржавин, а Пагын именно таков: поэт маленький, но гордый. И безупречно профессиональный:

***

Утешенье приходит тогда,

когда больше не ждешь утешенья:

осторожно заглянет звезда

в глубину твоего отрешенья.

Клюнет лист налетевший в плечо,

терна шип оцарапает локоть,

и на уровне уха сверчок

станет в сумраке цвиркать и цворкать.

Вроде малость, пустяк, ерунда,

но дохнет утешеньем оттуда,

где терновник осенний, звезда,

узкоплечее певчее чудо.

***

Возьму ль туда свою печаль

и свой несытый страх,

когда защелкает свеча

в остынувших руках?

Как ларь, тяжелую слезу

в заботе и тоске

в простор я смежный понесу

иль буду налегке

нестись, что тонкая стрела,

качаться на ветрах,

крушить слепые зеркала

в твоих неверных снах,

и плакать в ярости немой

в усохшей тишине…

И все же рваться на постой

к темнеющей земле,

где остро пахнут резеда

и копоти щепоть,

и ржа, и прошлая беда,

и прах земной, и плоть,

где тянет песнь свою сверчок

в сухой траве, незрим,

и мир еще неизречен

и неисповедим.

4. Евгений Антипов

Фигура в поэтическом Питере (и отдельно в «ПиИтере»). Впрочем, мы с ним практически не пересекались, да и стихов его я почти не знаю. Представленная подборка выдержана в подчеркнуто ироническом ключе. Это, скорее, не стихи, а вирши, хотя и очень складные. Но, увы, не очень смешные.

Классические розы

Все в моей отчизне просто,

где встают в единый ряд

и кумач, и пурпур розы.

И заря, заря, заря.

Где еще прекрасны грезы,

где гудит набат любви.

(О, любовь! Бутончик розы

и к нему бокал «Аи»).

Подлость, подвиг, все вслепую.

…За тебя, Россия, тост.

Где ж еще бессильны пули

перед венчиком из роз?

И в стране моей, где слезы,

будто звезды, солоны,

все не увядают розы,

все витают соловьи.

И в финале нет вопросов.

Ведь всегда в моей стране

хороши и свежи розы —

предназначенные мне.

(«Как хороши, как свежи будут розы, моей страной положенные в гроб» — знает, не знает? Скорее нет, чем да)

Летучий голландец

Без доказательств и причин,

беззвучный, как перо,

за гранью точных величин,

на рубеже миров

летит Голландец. Он фантом.

И все-таки — летит!

Непостижимый как никто

и как никто один.

Неутомим и невредим,

изгой или бунтарь,

откуда и куда летит?

Откуда. И куда.

Прямолинейный, как беда,

и ветры нипочем.

Ничем твой вечный капитан

уже не омрачен:

когда забрезжит материк

и не охватит взгляд, —

то матерись, не матерись,

но это не земля.

В краях иных идей, веществ,

средь эфемерных скал

что ищешь ты? Что вообще

в таких краях искать?

На выбор: слава, суицид,

любовь и просто жизнь —

но суетись не суетись,

а это миражи.

В твоем загадочном НИГДЕ

реален лишь полет.

…Лети, Голландец, как летел.

И каждому свое.

5-6. Валерий Дударев, Евгений Каминский

Мы предложили поэтам представлять подборки объемом в 300-400 строк. Чуть ли не все решили, что запас карман не тянет, и представили по 500-600 и более, чем заметно осложнили работу жюри. Такое превышение заданного объема — примета прежде всего непрофессионализма (плюс давление на жюри, плюс объективно неуважение к нему). Поступили предложения: 1) читать всё ; 2) читать первые 400 строк; 3) наказать хотя бы главных «проштрафившихся» исключением из конкурса. Я предложил — по первому разу — читать всё подряд, но без официальных оргвыводов — исключительно по желанию того или иного члена жюри — в индивидуальном порядке не учитывать самые скандально большие подборки — Валерия Дударева (больше 1 100 строк) и Евгения Каминского (больше 1500). И держу ответ за базар. Особо удивил меня Каминский — поэт и прозаик более чем с тридцатилетним стажем, многолетний редактор отдела в «толстом» журнале — уж ему ли не понимать такие вещи?

Евгений Каминский в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

7. Ксения Букша

Симпатичные стихи, но, пожалуй, чуточку чересчур схематичные, как, впрочем, и проза К.Б. Симплифицированное сознание, аутизм наизнанку — или она просто не умеет пробиться к себе на нефтеносную глубину? Не знаю.

взял гитару гребанул по ней драматическим аккордом

как за веру встрепенулся баритоном злым и твёрдым:

два привета два куплета! три дворовые припева!

показались трубы справа и поехали налево.

у него на шее правда, а в крови режим кровавый.

у него назавтра свадьба, гроб мертвецкий с самосвалом

за плечом его девчонка, ни при чём она, девчонка,

по вагонам за ним ходит, бедных глаз с него не сводит:

как заврётся как взорвётся — нестерпимая растрава!

кажутся озёра слева и поехали направо.

ночь ли день ли наступает, парень к песне приступает

парень весело вступает и надрывно убывает

три братанские аккорда, два гражданских оборота

мне вперёд бесповоротно

как хреново ну и к чёрту

Поэтический гардероб разнообразен — и всё вроде бы впору, но ничего — от кутюр.

слышу жидкий всхлип-треск

прошла пятьдесят шагов, да, вот он

арбуз под мухами расколотый жужжит

наружу вывернуло, всем пламенем вышвырнуло

семечками выхлестнуло

течёт свежий сок

у ворот рынка сидят на корточках таджики

пузырятся мобильные телефоны в горячих ладонях

резиновые тапки, золотые зубы, запахи курева и укропа,

полдень, солнцем ваш неподвижный край обхожу

щурятся, смотрят из-под ладоней

я тоже так думала, но вы не думайте,

вы не думайте

Ксения/Андрей Фёдорович

наш аналитик ходит в костюме покойного мужа

всё раздала и пришла в контору, а мы не гоним

наш аналитик босая в любую стужу

молчалива с коллегами ласкова к посторонним

наш аналитик зарплату берёт нечасто:

если вернёт — к убытку, а примет — к прибыли

видите, там индикатор мигает зелёно-красный?

это она; вам не видно, а мы привыкли

дело имеет душу для связи с Богом

тащит тебя вбирает волной цунами

да, мы, конечно, и сами тут все немного

знаете, понемногу и вы тут с нами

*

нет ни нежности в нём, ни гнева, стёрты налысо тормоза

это снежная королева наплевала ему в глаза

заморозила, расщепила, устремила его к нулю

эй, сестрёнка

яви же милость

подойди и скажи люблю

вон он смотрит в себя издёрган, ветер мысли уносит прочь

разве сердце — непарный орган?

эй, сестрёнка, спеши помочь

возвращай его — кожа к коже — посели между дел своих

и пускай он любить не может: ты научишься за двоих

как? не хочешь? тепла и света — пожалела ему? ну что ж.

ох и будет тебе за это,

ни минуты не отдохнёшь.

невредимой и без расплаты не уйдёшь, если в сердце тьма

подсудимой и виноватой будешь вечно сходить с ума.

не согрела сестрёнка брата —

так сгоришь изнутри сама.

8. Катя Капович

«Парижская нота» в заокеанском исполнении: Фрост, Оден, чуть-чуть Роберт Лоуэлл — и, разумеется, Владислав Ходасевич. Определенное творческое родство с Юрием Милославским, которого мы не смогли пригласить к участию в конкурсе из-за возрастного ценза. Ненавязчиво нравящиеся стихи.

Свадьба

Мы долго искали в нахлынувших сумерках Джона,

никто до конца не врубался, кто был этот Джон,

фонарь наводили на лес, вылетала ворона,

и в церковь ввалились, когда уже пел Мендельсон.

Надолго про Джона забыли, и в нос целовались,

и все было мило, легко, но я видела вбок,

как в левом притворе наматывал галстук на палец

какой-то не то чтобы мрачный, но хмурый, как волк.

Он тоже глаза утирал, когда кольца надели,

и не выделялся в парадной толпе пиджаком,

но словно его только что извлекли из постели,

он в видимом мире присутствовал не целиком.

Сначала поддавший, потом протрезвевший от пива,

он, стало быть, все же нашелся. Помятый цветок,

помятый цветок из кармана нагрудного криво

свисал, и все падал и падал один лепесток.

Контроль

В тот час, когда в носках стоять я буду

пред тем, как отойти на задний план,

я оглянусь, я улыбнусь кому-то,

и прошлое начнет вползать в туман.

В тот миг, когда железные монеты,

и прочий хлам в корыто загремят,

и мне вернут пальто и сигареты,

а зажигалку прикарманит гад —

на тщетность дел моих, ты понимаешь,

я оглянусь, шутить тут не изволь,

сотри с лица улыбочку, товарищ,

ведь я не про таможенный контроль.

И сеть моя уже отяжелела.

в тот миг, когда подкинут на весы

баул с тряпьем, посадочное тело

и синий снег со взлетной полосы.

Памяти Уинстена Одена

Утоленья культурного голода с целью,

осмотрели мы дом с его твердой постелью,

с его зеркалом, с пишущей старой машинкой,

с расшатавшихся клавиш болтанкой, лезгинкой.

Обратили внимание на простоту мы

обихода, на желтую сеть амальгамы,

отражавшую если не нервность костюма,

то сухую издерганность личного хлама.

И еще так стояли в аллее деревья,

так звенел бом-бом-бом колокольчик железный,

будто звал оглянуться туда, где деленья

облетали с березы уже бесполезной.

9. Иван Давыдов

Ироническая поэзия с политическими аллюзиями (или наоборот), что, безусловно, отсылает к автору «Этюда с предлогами» и «Сарая».

Летнее

В такую погоду бабы как-то наглядней

Но зато их почти не хочется.

Жалко их, конечно, стараются одеться нарядней,

Так, чтобы выпирали лучшие качества.

У кого, впрочем, выпирают, а у кого — не особо.

Там, где у некоторых выпуклости, у большинства впадины.

С умыслом богом фарш по бюстгальтерам расфасован,

Да и филейные части не каждой красотке дадены.

Очевидностью отключена фантазия.

Ткани прозрачны. На этой, допустим, стринги.

А эта — смешно, негигиенично, вообще, безобразие, —

Без трусов, по старинке.

Этой следовало бы, мягко говоря, побриться,

Этой — вообще переждать опасное время дома.

Можно, конечно, вглядываться в их лица,

Но забавней женская сдоба.

Они, то есть, как на суд куда-то себя несут,

Навстречу тоске, одиночеству, поту случайной случки,

А ты — ленивый, как муха, упавшая в теплый суп, —

Сидишь на веранде, таешь, да ладишь строчки.

Поэзия очень целевая по выбору аудитории: публика из ЖЖ. Тексты маневрируют между зарифмованным (подрифмованным) постом и собственно стихотворением, а также местами балансируют между ранним роком и русским рэпом. Несколько смущает «смерть автора», утопившегося в тотальном цинизме.

Ода к русской философии

Философ Иванов просыпается по будильнику.

Пива нет, голова болит. Желудок дрожит просительно.

Начинали на кафедре, потом он кому-то зарядил по ебальнику,

Или ему зарядили. В мире все относительно.

Философ Иванов не помнит, когда у него в последний раз
была женщина,

Потому что Танька с филологического — натуральная сука.

Жизнь разорвала пополам экзистенциальная трещина.

Такая вот злая мудрость. Такая вот невеселая наука.

Русская философия вообще неказиста.

Об Иванове никто не слышал. Все слышали о Сенеке.

Все знают Канта — унылого прибалтийского нациста.

И Сократа с Платоном. Конечно, они ж гомосеки.

Может, у нас с фамилиями беда?

У них все красиво — Гегель. Фуко. Лакан.

А у нас в лучшем случае — Григорий Сковорода.

В худшем — и вовсе Карен Хачикович Момджан.

Рассуждая так, или примерно так,

Философ Иванов преодолевает внутренний шторм,

Собирает волю в кулак

И отправляется в Дом ученых, на форум.

По залу носятся сквозняки.

На столах иноземные сочинения грудою.

Иванов задремал. Его сны легки.

Грезятся ему аспирантки безгрудые.

Такие трогательные. В очках. Без трусов.

Целуют. Целуют, как надо. Туда, куда надо.

Иванов уже ко всему готов,

Но сон разрушает стрекотание какого-то гада.

Аспирантки прочь улетают стайкой,

Иванов проваливается во внешний ад,

В зале тоска, перегара запах довольно стойкий,

Иностранец с кафедры бормочет про категориальный аппарат.

Аппарат Иванова скукоживается, Иванов — наоборот встает.

Жизнь ему нравится все менее и менее.

Иванов неспешно двигается вперед.

Зал затихает в недоумении.

Докладчик пытается прикрыть плешь,

Иванов же в порыве дионисийства зверином

Демонстрирует ему, посиневшему сплошь,

Как в отечестве философствуют графином.

Не, ну конечно, милиция, кровь, скандал,

Штраф, пятнадцать суток, и много другого разного.

Но зато Иванов человечеству показал,

Что такое настоящая критика чистого разума.

10. Дмитрий Веденяпин

Один из самых именитых участников конкурса: свежеиспеченный лауреат «Московского счета», и т.д. и т.п. Стихи однако скорее разочаровывают: очень профессиональные, очень ровные, очень по большому счету никакие, хотя и не без приятности:

Любовь, как Чингачгук, всегда точна

И несложна, как музыка в рекламе;

Как трель будильника в прозрачных дебрях сна,

Она по-птичьи кружится над нами.

Есть много слов, одно из них «душа»,

Крылатая, что бесконечно кстати …

Шуршит песок; старушки неспеша

Вдоль берега гуляют на закате,

Как школьницы, попарно … Мягкий свет,

Попискивая, тает и лучится;

Морская гладь, как тысячи монет,

Искрится, серебрится, золотится …

Рекламный ролик — это как мечта

О взрослости: табачный сумрак бара,

Луи Армстронг, труба, тромбон, гитара;

Прохладной улицы ночная пустота,

В которой чуть тревожно и легко

Дышать и двигаться, опережая горе,

И, главное, все это далеко,

Как противоположный берег моря;

Как то, чего на самом деле нет,

Но как бы есть — что в неком смысле даже

Чудеснее … Часы поют рассвет;

Индеец целится и, значит, не промажет.

Создается такое ощущение, что, мастеровито и задумчиво бренча на двух струнах старенькой гитары, Д. В. воображает сабя Паганини, выпиликивающим очередной шедевр на одной-единственной скрипичной.

Angelica sylvestris

Я падаю, как падают во сне —

Стеклянный гул, железная дорога —

В темно-зеленом воздухе к луне,

У входа в лес разбившейся на много

Седых, как лунь, молочных лун, седым,

Нанизанным на столбики тумана

Июльским днем — как будто слишком рано

Зажгли фонарь, и свет похож на дым

И луноликих ангелов, когда

Они плывут вдоль рельс в режиме чуда —

Откуда ты важнее, чем куда,

Пока куда важнее, чем откуда —

Белея на границе темноты;

Вагоны делят пустоту на слоги:

Ты-то-во-что ты был влюблен в дороге,

Ты-там-где-те кого не предал ты.

11. Всеволод Емелин

Подборка «первого поэта Москвы» производит двойственное впечатление. С одной стороны, это Auslese, то есть избранное из избранного; с другой, она состоит всего из нескольких длинных стихотворений, причем два из них — «История с географией» и «Похороны Брежнева» — отчасти тавтологичны, что в сочетании с преобладающе короткой строкой вызывает обманчивое ощущение некоторой неполноты (при полуторном превышении конкурсного объема). Интересно, как ее оценят другие члены жюри, с творчеством Емелина предположительно знакомые только шапочно.

Последний гудок
(Похороны Брежнева)

Светлой памяти СССР
посвящается

Не бил барабан перед смутным полком,

Когда мы вождя хоронили,

И труп с разрывающим душу гудком

Мы в тело земли опустили.

Серели шинели, краснела звезда,

Синели кремлевские ели.

Заводы, машины, суда, поезда

Гудели, гудели, гудели.

Молчала толпа, но хрустела едва

Земля, принимавшая тело.

Больная с похмелья моя голова

Гудела, гудела, гудела.

Каракуль папах, и седин серебро…

Оратор сказал, утешая:

— «Осталось, мол, верное политбюро —

Дружина его удалая».

Народ перенес эту скорбную весть,

Печально и дружно балдея.

По слову апостола, не было здесь

Ни эллина, ни иудея.

Не знала планета подобной страны,

Где надо для жизни так мало,

Где все перед выпивкой были равны

От грузчика до адмирала.

Вся новая общность — советский народ

Гудел от Москвы до окраин.

Гудели евреи, их близок исход

Домой, в государство Израиль.

Кавказ благодатный, веселая пьянь:

Абхазы, армяне, грузины…

Гудел не от взрывов ракет «Алазань» —

Вином Алазанской долины.

Еще наплевав на священный Коран,

Не зная законов Аллаха,

Широко шагающий Азербайджан

Гудел заодно с Карабахом.

Гудела Молдова. Не так уж давно

Он правил в ней долгие годы.

И здесь скоро кровь, а совсем не вино

Окрасит днестровские воды.

Но чувствовал каждый, что близок предел,

Глотая крепленое зелье.

Подбитый КАМАЗ на Саланге гудел

И ветер в афганских ущельях.

Ревели турбины на МИГах и ТУ,

Свистело холодное пламя.

Гудели упершиеся в пустоту

Промерзшие рельсы на БАМе.

Шипели глушилки, молчали АЭС.

Их время приходит взрываться.

Гудели ракеты, им скоро под пресс,

Защита страны СС-20.

Над ним пол-Европы смиренно склонит

Союзников братские флаги,

Но скоро другая толпа загудит

На стогнах Берлина и Праги.

Свой факел успел передать он другим.

Сурово, как два монумента,

Отмечены лица клеймом роковым,

Стояли Андропов с Черненко.

Не зная, что скоро такой же конвой

Проводит к могильному входу

Их, жертвою павших в борьбе роковой,

Любви безответной к народу.

Лишь рвалось, металось, кричало: — «Беда!»

Ослепшее красное знамя

О том, что уходит сейчас навсегда,

Не зная, не зная, не зная.

Пришла пятилетка больших похорон,

Повеяло дымом свободы.

И каркала черная стая ворон

Над площадью полной народа.

Все лица сливались, как будто во сне,

И только невидимый палец

Чертил на кровавой кремлевской стене

Слова — Мене, Текел и Фарес.

………………………………………………………

С тех пор беспрерывно я плачу и пью,

И вижу венки и медали.

Не Брежнева тело, а юность мою

Вы мокрой землей закидали.

Я вижу огромный, разрушенный дом

И бюст на забытой могиле.

Не бил барабан перед смутным полком,

Когда мы вождя хоронили.

12. Сергей Морейно

Рижский поэт, лауреат Русской премии. В основном верлибрист, но, наряду с усредненным европейским верлибром, пишет порой и в манере свободно-игрового стиха (в духе Пауля Целана, голландцев и финнов середины прошлого века):

Таких вещичек здесь хватит на целый век.

Косая тень, предчувствие, вязкий бег,

коллоидная маска убиенной улитки.

Колодезная ласка. Час пытки и час

охоты. Сейчас-то я знаю, кто ты.

В запертую на четыре оборота дверь нетопырь и оборотень

не теперь. Верую, что разъяснят дали, веером разведут

недели прежде, чем засеребрится первая наледь,

прежде, чем зашебуршится первая нелюдь.

Любопытно, что все представленные в подборке стихи, это, если присмотреться, безусловно любовная лирика.

Руны над пустынной дорожкой,

упирающейся в жесты рук.

Вода земле нашёптывает

понарошку: друг.

У меня воздух

на линии огня.

И когда входишь, скидывая штаны,

в слепящее нечто, лишь терпение

помогает снять с языка

лишнюю сладость.

Леденящая ясность на лоне сосуда,

наполненного жидким огнем, —

твой — считай, что хочешь — рок,

или упрек, или урок…

Волны тонут, словно отара, овца за овцой.

Вырезанные сердца прорастают, как маки на склонах.

:::

Иго зноя пало. Осада

снята. На дубовых шпалах

хвойная суета. Одинокий воин

наводит пищаль на сарацинское лето.

Одинокий наводит печаль, и где там?

13. Ирина Моисеева

Ирина Моисеева в антологии Виктора Топорова «Поздние петербуржцы»

Сильная петербургская (а вернее, конечно, ленинградская) поэтесса патриотического направления. Окажись И. М. в либеральном лагере, пела бы, танцевала и вообще слыла звездою.

Сами кличем и грузим, и возим

На себе окаянные дни.

Коммунисты ударились оземь

И исчезли. Да были ль они?

Глубоко под водой провожатый,

Не пускают его жернова.

Он нечистою силой прижатый,

По-английски нам шепчет слова.

И ему торопиться не стоит.

К новой жизни пока не привык,

Он не видит, что море — пустое,

Он не видит, что поле — пустое,

Он не видит, что сердце пустое.

Только ворон один на просторе

Вырывает страницы из книг.

С годами — и с десятилетиями — стала писать еще лучше: политическая и экзистенциальная резиньяция вошла в резонанс с возрастной. Излишняя традиционность с лихвой искупается энергией словесного напора (отчасти и наброса).

Вера в возмездие жизнь упрощала.

Я обещала тебе, обещала…

Не получилось. Прости.

Нынче земля укрывается снегом,

И детвора заливается смехом,

Время пришло насладиться успехом.

Только успех не у всех.

Но этот день! Это серое утро!

Что приютилось на лодочке утлой

Возле чужих берегов…

Мне и теперь открываются дали.

Мы ведь не только друзей растеряли,

Но и врагов.

За незадачливость, малость и сирость

Все отпустили. И все отступилось.

Разве звезда и река?..

Время придет и для этих безделиц.

Каждый потомственный землевладелец…

Это уж наверняка.

Вторая часть дневника

Виктор Топоров

Завершен первый этап отбора обладателя «Григорьевской премии» 2010 года

Оргкомитет профессиональной международной поэтической премии им. Геннадия Григорьева сообщает о завершении первого этапа премиального цикла 2010 года. На конкурс поступило 42 подборки следующих поэтов.

  1. Татьяна Алферова
  2. Евгений Антипов
  3. Валентин Бобрецов
  4. Ксения Букша
  5. Дмитрий Веденяпин
  6. Амирам Григоров
  7. Сева Гуревич
  8. Иван Давыдов
  9. Валерий Дударев
  10. Ирина Дудина
  11. Всеволод Емелин
  12. Тимофей Животовсий
  13. Ирина Знаменская
  14. Анджей Иконников-Галицкий
  15. Галина Илюхина
  16. Александр Кабанов
  17. Евгений Каминский
  18. Катя Капович
  19. Игорь Караулов
  20. Иван Квасов
  21. Аля Кудряшева
  22. Эля Леонова
  23. Евгений Лесин
  24. Дмитрий Мельников
  25. Станислав Минаков
  26. Татьяна Мнева
  27. Ирина Моисеева
  28. Сергей Морейно
  29. Алексей Остудин
  30. Сергей Пагын
  31. Николай Ребер
  32. Андрей Родионов
  33. Наталья Романова
  34. Галина Рымбу
  35. Игорь Сид
  36. Евгений Сливкин
  37. Алексей Сомов
  38. Оля Хохлова
  39. Андрей Чемоданов
  40. Ян Шенкман
  41. Шиш Брянский
  42. Лена Элтанг

К 1 декабря 2010 года будет опубликован короткий список премии, в который войдут шесть поэтов. 14 декабря состоится финал премиального цикла, во время которого будут названы трое лауреатов. Напоминаем, что денежная составляющая премии — 5000 долларов США за первое место, 2000 долларов США за второе и 1000 долларов США за третье.

Кроме того, оргкомитет обращает внимание на то, что все 42 участника будут представлены присланными на конкурс стихами в антологии Григорьевской премии, выход которой намечен на середину марта 2011 года.