Мария Семенова. Братья. Книга 1. Тайный воин

  • Мария Семенова. Братья. Книга 1. Тайный воин. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 608 с.

    «Тайный воин» — первая книга нового цикла «Братья» писательницы Марии Семеновой, написанного ей не в соавторстве. В основу романа легла идея о мире, пережившем природную катастрофу и погрузившемся в вечную зиму, где жизнерадостную, праздничную веру сменила угрюмая, жестокая религия, могущество которой ревностно охраняется тайными воинами.

    НАЧИН

    Ветка рябины

    — Наша девчушка гоит1 ли? — спросил мужчина. — Всё из
    памяти вон, Айге, как ты её назвала?

    Женщина улыбнулась:

    — Больше ругаю Баламошкой, потому что она умница и
    опрятница. А так — Жилкой.

    Мужчина рассеянно кивнул:

    — Жилкой… ну да. Привезёшь однажды, покажешь.

    Если бы не разговор, ускользавший от посторонних ушей,
    они выглядели бы самыми обычными странствующими торгованами, каких много в любом перепутном кружале. Двое крепких молодых парней, скромно помалкивавших в уголке, сошли
    бы за сыновей.

    — Привезу, — пообещала Айге. — Вот наспеет, и привезу.
    Ты, Ветер, едешь ли за новыми ложками по весне?

    Он снова кивнул, поглядывая на дверь:

    — В Левобережье… за Шегардай.

    — А я слышала, гнездари бестолковы, — поддела Айге.

    Ветер усмехнулся, с уверенной гордостью кивнул на одного из детин:

    — Вот гнездарь!

    В большой избе было тепло, дымно и сыровато. В густой
    дух съестного вплетались запахи ношеных рубах, сохнущей кожи, влажного меха. По всем стенам сушилась одежда. Снаружи мело, оттепель раскачивала лес, ломала деревья, забивала хвойник густыми липкими хлопьями. Хорошо, что работники загодя насушили целую сажень дров. Все знают, что печь
    бережливее греет скутанная, но гостям по сердцу, когда в отворённом горниле лопаются поленья и дым течёт живым коромыслом, ныряя в узенький волок. А гости были такие, что угодить им очень хотелось. В кружале третий день гулял с дружиной могучий Ялмак по прозвищу Лишень-Раз. С большого
    стола уже убрали горшки и блюда с едой, воины тешили себя
    игрой в кости.

    — Учитель… — подал голос парень, сидевший рядом с наставником.

    Вихры у него были пепельные, а глаза казались то серыми,
    то голубыми.

    Ветер не торопясь повернул голову:

    — Что, малыш? Спрашивай.

    — Учитель, как думаешь, где они всё это взяли?

    За стеной, в просторных сенях, бойко шёл торг. Отроки
    продавали добычу. Да и старшие витязи у стола, где выбивали
    дробь костяные кубики, ставили в кон не только монету. Зарево жирников скользнуло по тёмно-синему плащу, расшитому
    канителью. Сильные руки разворачивали и встряхивали его,
    стараясь показать красоту узорочья — да притаить в складках
    тёмное пятно с небольшой дыркой посередине.

    Айге положила ногу на ногу и заметила:

    — Вряд ли у переселенцев. Те нищеброды.

    Ветер пожал плечами. В серых глазах отражались огни, русую бороду слева пронизали морозные нити.

    — Источница Айге мудра, — сказал он ученикам. — Однако в поездах, плетущихся вдоль моря, полно варнаков и ворья. Мало ли как они плату Ялмаку собирали.

    За столом взревели громкие голоса. К кому-то пришла хорошая игра. Брошенные кубики явили два копья, топор и щит
    против единственных гуслей. Довольный игрок, воин с как
    будто вмятой и негоже выправленной левой скулой, подгрёб
    к себе добычу. Кости удержали при нём плащ, добавив резную
    деревянную чашу с горстью серебра и тычковый кинжал в дорогих ножнах.

    Ветер задумчиво проводил взглядом оружие:

    — А могли и с соищущей дружиной схватиться…

    Беседа тянулась вяло, просто чтобы одолеть безвременье
    ожидания.

    — Отважусь ли спросить, как нынче мотушь? — осторожно полюбопытствовала Айге.

    Ученики переглянулись. Ветер вздохнул, голос прозвучал
    глухо и тяжело:

    — Живёт, но не знает меня.

    — А о единокровных что-нибудь слышно?

    Ветер оторвался от наблюдения за игрой, пристально посмотрел на Айге:

    — Двоих, не желавших звать меня братом, уже преставила Владычица…

    — Но младший-то жив?

    Глаза Ветра блеснули насмешкой.

    — Говорят, Пустоболт объявился Высшему Кругу и вступил в след отца.

    — Пустоболт, — с улыбкой повторила Айге.

    — Если не врёт людская молва, — продолжал Ветер, — старый Трайгтрен ввёл его в свиту. Может, ради проворного меча,
    а может, надеется, что Болт ещё поумнеет.

    Над большим столом то и дело взлетал безудержный смех,
    слышалась ругань, от которой в ином месте давно рассыпалась
    бы печь. Здешняя, слыхавшая и не такое, лишь потрескивала
    огнём. Канительный плащ так и не сменил обладателя, увенчавшись витой гривной и оплетённой бутылкой. Щедрый победитель тут же распечатал скляницу, пустил вкруговую. Как
    подобало, первым досталось отхлебнуть вожаку. Под хохот
    дружины Лишень-Раз сделал вид, будто намерился одним
    глот ком ополовинить бутыль. Он выглядел вполне способным
    на это, но, конечно, жадничать не стал. Отведал честно, крякнул, передал дальше. Два воина за спиной воеводы стерегли
    стоячее копьё, одетое кожей. Из шнурованного чехла казалась
    лишь чёлка белых волос и над ней — широкое железко.

    — Учитель, Мятой Роже везёт шестой раз подряд, — негромко проговорил второй парень. — Как такое может быть?

    Ты сам говорил, кости — роковая игра, не знающая ловкости
    и науки…

    Волосы у него были белёсого андархского золота, он скалывал их на затылке, подражая наставнику.

    Ветер зевнул, потёр ладонью глаза:

    — Удача своевольна, Лихарь. Ты уже видел, что делает с человеком безудержная надежда её приманить.

    — А вот и он, — сказала Айге.

    Через высокий порог, убирая за пояс войлочный столбунок
    и чуть не с каждым шагом бледнея, в повалушу проник неприметной внешности середович. Пегая борода, пегие волосы, латаный обиванец… Как есть слуга в небольшом, хотя и крепком
    хозяйстве. Ступал он бочком, рука всё ныряла за пазуху, словно там хранилось сокровище несметной цены.

    Зоркие игроки тотчас разглядели влезшего в избу.

    — Прячь калитки, ребята! Серьга отыгрываться пришёл!

    Ученик, сидевший подле наставника, чуть не рассмеялся
    заодно с кметями:

    — А глядит, как тухлое съел и задка со вчерашнего не покидал…

    — Не удивлюсь, если вправду не покидал, — сказал Ветер.

    Томление бездействия сбежало с него, взгляд стал хищным.

    Глядя на источника, подобрались и парни.

    Мужичонка по-прежнему боком приблизился к столу, словно до последнего борясь с погибельной тягой, но тут его взяли
    под руки, стали трепать по спине и тесней сдвинулись на скамье, освобождая местечко.

    — Удачными, — обращаясь к ученикам, пробормотал Ветер, — вас я сделать не властен. А вот удатными… умеющими
    привести на службу Владычице и удачу мирянина, и его неудачу…

    Игра за столом оживилась участием новичка. В прошлые
    дни Серьга оказал себя игроком не особенно денежным, но забавным. Стоило поглядеть, как он развязывал мошну и вытаскивал монету, которую, кажется, удерживала внутри вся тяга
    земная. Долго грел в ладони, словно что-то загадывая… потом
    выложил на стол. Когда иссякли шуточки по поводу небогатого кона, в скоблёные доски снова стукнули кости. Пять кубиков подскакивали и катились. Игроки в очередь вершили
    по три броска; главней всего были гусли, вторыми по старшинству считались мечи. Когда сочлись, Серьга из бледного стал
    совсем восковым. Его монета, видавший виды медяк с изображением чайки, заскользила через стол к везучему ялмаковичу.

    Лишень-Раз вдруг поднял руку — трезвый, несмотря на всё
    выпитое. Низкий голос легко покрыл шум кружала.

    — Не зарься, брат! Займи ему, с выигрыша отдаст. А проиграется, всё корысть невелика.

    Взятое в игре так же свято, как боевая добыча, но слово
    вождя святей. Мятая Рожа рассмеялся, бросил денежку обратно. Серьга благодарно поймал её, поняв случившееся как знак:
    вот теперь-то счастье должно наконец его осенить!

    Стукнуло, брякнуло… Раз, другой, третий… Словно чьё-то
    злое дыхание поворачивало кости для Серьги кверху самыми
    малопочтенными знаками: луками да шеломами. Медная чайка снова упорхнула на тот край. Серьга низко опустил голо-
    ву. Если он ждал повторного вмешательства воеводы, то зря.
    Ялмак не зря носил своё прозвище. А вот ялмаковичу забава
    полюбилась. Монетка, пущенная волчком, вдругорядь прикатилась обратно. Серьга жадно схватил её…

    — Бороду сивую нажил, а ума ни на грош, — прошипел
    Ветер.

    …и проиграл уже бесповоротно. Дважды прощают, по третьему карают! Витязь нахмурился и опустил денежку в кошель.

    Ближний ученик Ветра что-то прикинул в уме:

    — Учитель… Ему правда, что ли, двух луков до выигрыша
    не хватило? Обидно…

    Ветер молча кивнул. Он смотрел на игроков.

    Серьгу у стола сочувственно хлопали по плечу:

    — Ступай уж, будет с тебя. И обиванец свой в кон вовсе не
    думай, застынешь путём!

    Серьга, однако, уходить не спешил. Он медленно покачал
    головой, воздел палец, двигаясь, словно вправду замёрзший до
    полусмерти. Рука дёрнулась туда-обратно… нырнула всё же за
    пазуху… вытащила маленький узелок… Серьга развернул тряпицу на столе, будто не веря, что вправду делает это.

    — Как же Ты милостива, Справедливая, — шепнула Айге.

    На ветошке мерцала серебряной чернью ветка рябины.
    Листки — зелёная финифть, какой уже не делали после Беды,
    ягоды — жаркие самограннички солнечно-алого камня. Запонка в большую сряду красной госпожи, боярыни, а то и царевны!
    Воины за столом чуть не на плечи лезли друг дружке, рассматривая диковину. Сам Ялмак отставил кружку, пригляделся,
    протянул руку. Серьга сглотнул, покорно опустил веточку ему
    на ладонь. Посреди столешницы уже росла горка вещей. Недаровое богатство, кому-то достанется!

    Воевода не захотел выяснять, какими правдами попало сокровище к потёртому мужичонке. Лишь посоветовал, возвращая булавку:

    — Продай. Сглупишь, если задаром упустишь.

    Серьга съёжился под тяжёлым взглядом, но ответил как
    о решённом:

    — Прости, господин… Коли судьба, упущу, а продавать не
    вели…

    Ялмак равнодушно передёрнул плечами, снова взялся за
    кружку.

    И покатились, и застучали кости… На Серьгу страшно стало
    смотреть. Живые угли за ворот сыпь — ухом не поведёт! И было отчего. Диво дивное! Им с Мятой Рожей всё время шли
    равные по достоинству знаки. Кмети, уже отставшие от игры,
    подбадривали поединщиков. Остался последний бросок.

    Вот кубиками завладел ялмакович. Коснулся оберега на
    шее, дунул в кулак, шепнул тайное слово… Метнул. Кмети выдохнули, кто заорал, кто замолотил по столу. Мятой Роже выпало четверо гуслей и меч. Чтобы перебить подобный бросок,
    требовалось истое чудо.

    Серьга, без кровинки в лице, осоловелые глаза, принял кости и, тряхнув кое-как, просто высыпал на стол из вялых ладоней.

    И небываемое явилось. Четыре кубика быстро замерли…
    гуслями кверху. Пятый ещё катился, оказывая то шлем, то щит,
    то копьё. Вот стал медленнее переваливаться с боку на бок…

    …лёг уже было гуслями… Серьга ахнул, начал раскрывать
    рот…

    …и кубик всё-таки качнулся обратно и упокоился, обратив
    кверху топор.

    Серьга проиграл.

    Крыша избы подскочила от крика и еле встала на место,
    дымное коромысло взялось вихрями. Мятой Роже со всех сторон предлагали конаться ещё, но ему на сегодня испытаний
    было довольно. Он сразился грудью на выигранное богатство,
    подгрёб его к себе и застыл. Потом встрепенулся, поднял голову, благодарно уставился на стропила, по-детски заулыбался —
    и принялся раздавать добычу товарищам, отдаривая судьбу.
    Серьга тупо смотрел, как рябиновая веточка, в участи которой
    он более не имел слова, блеснула камешками перед волчьей
    безрукавкой вождя.

    — Спасибо за вразумление, воевода, твоя мудрость, тебе
    и честь!

    Ялмак отхлебнул пива. Усмехнулся:

    — На что мне девичья прикраса? Оставь у себя, зазнобушке в мякитишки уложишь.

    Воины захохотали, наперебой стали гадать, какой пышности должны оказаться те мякитишки…

    Ветер кивнул ближнему ученику:

    — Твой черёд. Поглядим, хорошо ли я тебя наторил.

    Парень расплылся в предвкушении:

    — Учитель, воля твоя!

    Обманчиво-неспешно поднялся, выскользнул за порог. Разминулся в дверях с кряжистым мужиком, казавшимся ещё шире в плечах из-за шубы с воротом из собачьих хвостов. Лихарь
    понурил белобрысую голову, пряча полный ревности взгляд.
    Айге отломила кусочек лепёшки, обмакнула в подливу.

    — И надо было мне тащиться в этакую даль, — шутливо
    вздохнула она. — Кому нужны скромные умения любодейки,
    когда у тебя встают на крыло подобные удальцы!

    Ветер улыбнулся в ответ:

    — Не принижай себя, девичья наставница. Кости могли
    лечь инако…

    Веселье в кружале шло своим чередом. Витязи цепляли за
    подолы служанок, хвалили пиво, без скупости подливали
    Серьге: не журись, мол, день дню розь, выпадет и тебе счастье.
    Он кивал, только взгляд был неживой.

    Черева у дружинных вмещали очень немало. Обильная
    выпивка всё равно отзывала наружу то одного, то другого. Мятая Рожа было задремал у стола, но давняя привычка не попустила осрамиться. Воин протёр глаза, вынул из-под щеки ставший драгоценным кошель и на вполне твёрдых ногах пошёл
    за дверь отцедить. Миновал в сенях отроков, занятых торгом,
    кивнул знакомым коробейникам из Шегардая и Сегды…

    Наружная дверь отворилась с мучительным визгом, в лицо
    сразу ринулись даже не хлопья — сущее крушьё, точно с лопаты. Мятая Рожа не пошёл далеко от крыльца. Повернулся к
    летящей пáди спиной, распустил гашник, блаженно вздохнул…
    Он даже не отметил прикосновения к волосам чего-то чуть
    более твёрдого, чем упавший с ветви комок. Ну проросла в том
    комке остренькая ледышка, и что?..

    Ялмакович открыл глаза, кажется, всего через мгновение.
    Стоя на коленях в снегу, тотчас бросил руку за пазуху, проверить, цел ли кошель. Кошель был на месте. Только… только не
    ощущались сквозь мягкую замшу самогранные ягодки под зубчатыми листками, которые ему уже понравилось холить…

    Другой витязь, в свой черёд изгнанный пивом из тепла
    повалуши, едва не наступил на Мятую Рожу. До неузнаваемости облепленный снегом, тот шарил в сугробе, пытался что-то
    найти. Боевые побратимы долго рылись вместе, споря, достоило ли во избежание насмешек умолчать о пропаже — либо,
    наоборот, позвать остальных и раскопать всё до земли.

    Серьга волокся заметённой, малохожей тропой, плохо понимая куда. В глазах покачивался невеликий, но тяжёленький ларчик. Доброго старинного дела, из цельной, красивейшей, точно изнутри озарённой сувели… ларчик, ключ от которого посейчас висел у него, Серьги, кругом шеи, гнул в три
    погиба… Из метельных струй смотрели детские лица. Братец
    Эрелис и сестрица Эльбиз часто открывали ларец, выкладывали узорочье. Цепочки финифтевых незабудок — на кружевной платок матери. Серебряный венец, перстни с резными печатями — на кольчугу отца.

    Он знал, как всё будет. Ужас и непонимание в голосах:

    «Дядюшка Серьга… веточку не найти…»

    И он пойдёт на поклёп, а что делать, ведь Космохвост за
    утрату их пальцем не тронет, ему же — голову с плеч.

    «А вы, дитятки, верно ли помните, как всё назад складывали?»

    И — две горестно сникшие, без вины повинные голо вёнки…

    И — раскалённой спицей насквозь — взгляд жуткого
    рынды…

    И — нельзя больше жить, настолько нельзя, что глаза уже
    высмотрели над тропой сук покрепче, а руки вперёд ясной
    мысли взялись распутывать поясок. Длинный, с браным обережным узором, вытканный на бёрде старательными пальчиками, все бы по одному перецеловать: «Носи на доброе здоровье, дядька Серьга…»

    — Постой, друже! Умаялся я тебя настигать.

    Злосчастный слуга не сразу и понял, что голос прозвучал
    въяве и что обращаются вправду к нему. Вздрогнул, обернулся, только когда ворот сжали крепкие пальцы.

    Незнакомец годился ему в сыновья. Серые смешливые
    глаза, в бровях застряли снежные клочья, на ногах потрёпанные снегоступы… Серьга успел решить, что нарвался на лиходея, успел жгуче испугаться, а потом обрадоваться смерти, только подивившись: да много ли у него, спустившего хозяйское достояние, надеются отобрать? — но против всякого
    ожидания человек вложил ему в ладонь маленькое и твёрдое
    и замкнул руку, приговорив:

    — Утрись, не о чем плакать.

    Серьга стоял столбом, пытаясь поверить робкому голосу
    осязания. И таки не поверил. Мало ли что причудится сквозь
    овчинную рукавицу. Послушно утёрся. Бережно расправил
    ладонь… Света, гаснувшего за неизмеримыми сугробами туч,
    оказалось довольно. Серьга упал на колени, роняя с головы
    столбунок:

    — Милостивец… отец родной…

    Всё качалось и плыло. Возвращаться с исподнего света
    оказалось едва ли не тяжелее последнего безвозвратного шага.

    — Встань, друг мой, — сказал Ветер. Нагнулся, без большой надсады поставил Серьгу на ноги. — Мне будет довольно,
    если ты вернёшь булавку на место и никогда больше не подойдёшь к игрокам, искушающим Правосудную. Служи верно
    Эре лису и Эльбиз, а я рядом буду… — Он выпустил Серьгу и
    улыбнулся так, словно вечный век его знал. Собрался уже уходить, но вспомнил, подмигнул: — Да, смотри только, Космохвосту молчи… Он добрый малый, Космохвост, одного жаль,
    недалёкий. Да что с рынды взять! Никому не верит, не может
    в толк взять, кто истинные друзья.

    Серьга опустил взгляд всего на мгновение — убедиться,
    что рябиновая гроздь вправду переливается в ладони. Когда
    он снова поднял глаза, рядом никого не было. Лишь деревья
    размахивали обломанными ветвями, стеная и жалуясь, точно
    скопище душ, заблудившихся в междумирье.


    1 Автор, отнюдь не занимавшийся придумыванием новых слов или удивительных толкований, всего лишь пытался писать эту книгу по-русски. Честно предупреждаю: в тексте встретится ещё немало замечательных старинных слов, возможно выводящих из зоны привычного читательского комфорта. Полагаю, незаинтересованный читатель сумеет их с лёгкостью «перешагнуть». Заинтересованного — приглашаю в самостоятельное путешествие по сокровищнице русского языка. Поверьте, это может стать захватывающим приключением. А найдёте вы гораздо больше, чем предполагали…

Апокалипсис навсегда

  • Вадим Левенталь. Комната страха. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 362 c.

    По легенде, Лев Толстой отозвался о творчестве Леонида Андреева следующим образом: «Он пугает, а мне не страшно». К сборнику рассказов Вадима Левенталя применима другая формулировка: он пугает, а мне безумно интересно. Если прибегнуть к помощи простейшей метафоры «книга — это отдельный мир», то можно сказать, что из комнаты страха Левенталя не хочется уходить.

    Лабиринт его предыдущего романа «Маша Регина» был подчеркнуто филологичен (от названий глав вроде «Феноменология вины» и «Горизонт событий» прямо-таки веет курсом литературной герменевтики). По «Комнате страха» блуждать приходится по-другому. Если «Маша Регина» в большей степени задействует рациональные методы работы с текстом, то в «Комнате страха» им на смену приходят сенсуальные, чувственные читательские ассоциации. Некоторые из них, к счастью, удается сразу же сопоставить с собственным опытом (однозначно Гоголь, однозначно Булгаков, однозначно Саша Соколов), а вот другие требуют советов с более подкованными товарищами, странных звонков друзьям и скандирования, возможно, и вовсе не существующих стихотворений («Четырехстопный ямб, точно кто-то из XX века… нет, не знаешь?»). Разумеется, все эти ассоциации сугубо индивидуальны и наверняка не были задуманы автором (едва ли еще у кого-то название рассказа «Лапа Бога» вызовет ассоциацию с одним из опытов изобразительной поэзии Андрея Вознесенского: «Чайка — это плавки Бога»), но от того, что все участники игры следуют разным правилам, она не становится менее интересной.

    Пользуясь терминологией самого Левенталя, «в глубине культурного слоя на месте меня в мире (не назовешь же это памятью)» проявляется главное: стиль автора уникален и узнаваем с первой строчки, так что придется поверить хвалебным словам Льва Данилкина, напечатанным на обложке. Язык, выводящий из себя некоторых читателей, по мнению того же Данилкина, — не просто язык, не просто слог, а «слух зрелого поэта и легкие молотобойца». В «Комнате страха» можно найти стилистические неудачи — вроде таких: «Анни что-то ворчит по-голландски, и я закрываю дверь, чертовски холодно, все это, вероятнее всего, от голода». Однако, даже если составить полный перечень ляпов Левенталя, любому скептику придется признать, что «слог умный и живой», несмотря ни на какие «оговорки».

    Вадим Левенталь — один из немногих писателей, не зациклившихся на форме исторического повествования. Он — автор для тех, кто предпочитает современную литературу за ее возможность отражать нынешние реалии. В этих рассказах девушки выходят из дома только после того, как нарисуют брови и сделают селфи, герои вспоминают «Игру престолов» и используют в речи выражения «вот это вот всё» и «накося-выкуси». Однако Левенталь не просто переносит на бумагу приметы времени, но ставит рассказы сугубо современные рядом с рассказами историческими.

    Проблема в конечном счете в том, что человек всегда один на один с историей. Проблема вообще — в человеке, а не в истории.

    Всеобщая боязнь подступиться к настоящему вырастает из того, что писатель не защищен временным ремнем безопасности. Ему приходится смотреть важным вопросам в лицо, анализировать историю в зависимости от обстоятельств. Левенталь, похоже, это понимает:

    В действительности, прошлое, в той мере, в которой оно вообще существует, всегда скорректировано своим будущим.

    Сборник начинается с двух исторических рассказов и заканчивается исторической повестью. В «Лапе Бога» события происходят в России середины XIX века; в «Carmen Flandriae» — в Европе XV столетия; повесть «Доля ангелов» — о блокаде Ленинграда. Они также становятся ключевыми для сквозной темы веры: между рассказом об уверовавшем безбожнике и заявлением о том, что «если бога нет — а его нет, это очевидно» находятся 350 страниц и десять сочинений малой формы. В «Комнате страха» герои вместе с автором теряют своего бога, и страшен этот сборник вовсе не смертями, которые там все-таки будут (на них намекает и ворон, изображенный на обложке), а страшен он духовной смертью, пустотой на том месте, где была душа, отсутствием нравственной нормы.

    Взаимосвязь между нормой нравственной и нормой языковой Левенталю абсолютно ясна, и отсюда — «взбесившийся» синтаксис, бесконечный «чужой» голос посреди авторской речи и прочие забавы скучающих филологов-расстриг, которым никуда не уйти от полученного ядовитого знания. Оно же отравляет и одновременно озаряет благодатью все в тексте, например — игру с голосами рассказчиков. От самой простой формы повествования, третьеличной, переходя к перволичной, прибегая к вставкам из прямой речи героев, графическим выделениям реплик, доходя до повествования с параллельными сюжетными линиями и добиваясь появления, кажется, чистейшего писательского «я», Левенталь, в конце концов, выходит за рамки одного лишь себя и пишет повесть о том городе, без которого его «я» не случилось бы.

    Думая о любви к Родине, я не знаю, где я в этой любви, это что-то, что приходит со стороны, и это больше меня.

    Трепетное отношение к фигуре ленинградца и петербуржца чувствуется во всем сборнике. Да что там — старушка, речь которой наделена чертами диалектного просторечия («взяла», «евонные»), становится одним из отрицательных персонажей. При этом Вадим Левенталь изображает и другие города (среди них — Амстердам, Рим, Симферополь) и не умаляет их композиционного значения: Амстердам для рассказа «Станция Крайняя» становится сюжетообразующим, как Петербург для рассказа «Набережная бездны» (хотя и в разной степени). Рассказы, в которых действие происходит в Петербурге, чередуются с рассказами, в которых действие происходит в других городах, но все-таки начиная с середины сборника даже образ великого Рима смешивается с не менее великим (для Левенталя уж точно!) образом Петербурга:

    Сквозь улицы Ленинграда тенями проступают осажденный Париж, пораженный чумой Лондон, разоренный варварами Рим — призраки всех великих городов, в одно мгновение ставших кладбищами.

    Там, где может не быть ничего — ни времени, ни веры, — там останется хотя бы половинка хронотопа — место. Единственная константа в сборнике — это Петербург, город, создавший вокруг себя литературный миф, с которым, в том числе, и заигрывал автор. В какой-то степени Петербург — это и есть та «комната страха», которую описал Левенталь. Однако и от нее скоро ничего не останется.

Елена Васильева

Петр Алешковский. Крепость

  • Петр Алешковский. Крепость. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 592 с.

    Писатель и историк Петр Алешковский создал роман о честном и принципиальном до безрассудства археологе Иване Мальцове. Он ведет раскопки в старинном русском городке, пишет книгу о Золотой Орде и сам — подобно монгольскому воину из его снов-видений — бросается на спасение древней Крепости, которой грозит уничтожение от рук местных нуворишей и столичных чиновников. Майя Кучерская: «Это роман трагический — о вытеснении человека с совестью за пределы общества, прямым следствием чего становится уничтожение культуры, а значит — и жизни».

    2

    Писем не было, все словно забыли о нем. Четверо сотрудников, уволенных вместе с ним, не писали и не звонили, что было странно. Впрочем, он сам, уходя из музея, назначил разбор полетов на понедельник. Он, будто предчувствуя новое предательство, затаился, как в подполье ушел, не мог тогда ни думать, ни действовать. Надо было отлежаться, посоветоваться с Ниной, но совета от нее он не получил, увы. Мальцов отключил почту, автоматически кликнул на клыкастого красного дракона, скалящегося на рабочем столе. Сыграл в маджонг — на удачу. Кости убирались легко, первая игра всегда была простой, компьютер заманивал, чтобы затем выдать уже более сложные расклады.

    Этим утром он сыграл один раз, победил и из суеверия больше играть не стал. На экране высветилось: «if justice rules the universe, we are all in trouble«1. Обычно он не обращал внимания на эти предсказания, но сегодня обратил. Предсказание было отвратительным, что укладывалось в его теорию.

    — Татарове, чистые татарове, — пробормотал он любимую цитату из «Дней Турбиных», выключил компьютер и вышел из квартиры.

    Цыганка Танечка в синем плюшевом халате и босоножках стояла у подъезда и лузгала семечки. Мощенный древним булыжником двор был весь усеян шелухой. Рядом с Танечкой сидели три ее драные кошки, вечно гадящие в подъезде.

    — Здрась, че, эт, спозаранку? — половину звуков она проглотила вместе с неразжеванными семечками.

    Он кивнул в ответ. Танечка была в подпитии. Похоже, проводила очередного ухажера и задержалась на свежем утреннем воздухе — дома у нее воздух был спертый и вонючий. Дети у Танечки плодились с невероятной быстротой и так же быстро то исчезали, то появлялись снова. Никто не знал, те же ли, что исчезли, или зависавшие у нее залетные ромы подкидывали ей своих в обмен. Конечно, она не работала, конечно, гадала на картах и не отказывала ни одному распоследнему мужичонке, что просился на ночлег с бутыльком. Добиться, чтобы Танечка убирала хотя бы за кошками в подъезде, было невозможно.

    — Вчера на тебя гадала, — Танечка посмотрела исподлобья, — дорога у тебя плохая будет, пиковая, пересиди день дома.

    — Иди спать уже, — бросил он беззлобно, поддал ногой ворох шелухи, и она разлетелась по булыжнику и совсем уж некрасиво, мгновенно прилипнув к мокрым камням, заснула на них, как Танечка, что вырубалась у себя дома нагишом на топчане, покрытом колючим солдатским одеялом. Она не стеснялась ползающих по полу запущенных детей и соседей, заглядывающих в открытую настежь дверь.

    Ощутив вмиг свою полную беспомощность, он нагнул голову и зашагал по направлению к Крепости. Высокий берег Деревы был сложен из мощных известняковых плит. Там, где город был разбит войной, на пустырях среди развалин старого мельзавода купцов Алиферьевых порода обнажилась, выветренные, потрескавшиеся пласты, все в бородах оползней, наплывали один на другой, как морщины на грудях у старухи. Кое-где встречались пещерки-комнатки — остатки смолокурен, или дровников, или каких-то еще подсобных сооружений прошлых времен, в которых летом любила собираться городская молодежь. В этих дармовых приютах посреди города, на длинном, вытянутом вдоль реки пустыре, куда многие горожане не отваживались заходить даже днем, у входа в пещерку палили высоченные костры. Пламя костров стелилось по ветру во мраке, дым мешался с речным туманом, и вокруг темного зева, уходящего на несколько метров в скалу, разлетались горячие цепочки искр. В свете огня глаза собравшихся казались застывшими. Здесь жарили на огне хлеб на палочках и пекли в золе картошку, щупали девчонок, целовались, как полагалось, «без языка», ставили «засосики», горланили хором «Шизгару», «В Ливерпуле, в старом баре, в длинных пиджаках», «Девушку из Нагасаки», устав, переходили на протяжные воровские баллады с печальным и нравоучительным концом, в перерывах неслись наперегонки под откос к реке. Девчонки глубоко в воду не лезли, брызгались на мелководье, смешно подергивая попами в белых синтетических трусиках, блестевших в лунном свете, как рыбья чешуя. Парни купались голышом. Они вреза#лись в воду табуном и плыли кто скорей по серебристой лунной дорожке сквозь страшные ночные травы и путающиеся в ногах кувшинки — русалочье одеяние. Преодолев тугую ночную воду, парни победно скакали в высоком бурьяне противоположного берега, тоже мертвого, незаселенного, изъеденного войной, прыгали на одной ноге, выливая попавшую в уши воду. Там, на другом берегу, их ватага протаптывала целые тропинки, носясь наперегонки, как жеребята, дорвавшиеся в ночном до воли, крапива стрекала по голым ляжкам, но им было плевать, они только тыкали друг в друга пальцами, хохоча над сморщенными от холодной воды пиписьками, похожими на лежалую неуродившуюся морковку, кричали дурными голосами, залихватски матерились, подначивали новичков прыгнуть бомбочкой в глубину омута у насосной станции, что считалось верхом геройства.

    Девчонки поджидали их в пещерке; уже одевшись, отжав трусики и высушив полотенцем волосы, сидели, протягивая покрытые гусиной кожей руки к огню, и делали вид, что не глядят на уставших героев, вылезающих из сонной воды. И конечно глядели, и шепотом обсуждали подсмотренное. Под утро, угомонившись, сморенные пьяным воздухом и деревенским самогоном, засыпали вповалку. Нацелованные лихие вакханки, что оставались на гулянках до утра, тесно прижимались одним бочком к парням, другим — к впитавшим тепло известняковым плитам самодельного очага, благо этого добра было вдосталь.

    Мальцов вспомнил Катю Самоходиху, с которой гулял в юности. Они целовались тайно, по-взрослому или по-цыгански, то есть «с языком», — засовывали поочередно язык глубоко в рот друг другу. Это считалось запретным, но многие пробовали и потом бахвалились перед малолетками. Толстый Катькин язык затворял горло, заставлял сопеть носом — ничего приятного в этой процедуре не было, но почему-то после таких поцелуев им становилось весело и беспричинная радость заливала грудь. Он валил Катьку навзничь, мял тугие маленькие груди как раз по размеру ладоней, но путешествующую вниз пятерню она отталкивала обеими руками и гневно шипела: «С ума? Увидят, ты чё, Ванька!» Мальцов поспешно отдергивал руку, и они устраивались на спинах поближе к жару костра, рядышком, щека к щеке, слушали возню и сладкий шепот друзей и приятельниц и ровный гуд комарья, отпугиваемого едким дымом. В головах гулко звучала веселая кровь, настраиваясь на ритм привольного тиканья мира, который и услышишь только в такие минуты, когда он раскрыт, распахнут весь что вширь, что ввысь. Небо было утыкано звездами, казалось, некуда вонзить и щепку — так густо Млечный Путь заливал небосвод. Где-то рядом шуршал осыпающийся со стен камень: скала росла в ночи и дышала. Катька заставляла его приложить ухо к отполированной ногами плите пола и побожиться, что он слышит. Раскопав в соломенной подстилке окошечко, он прижимался ухом к стылому известняку, и слышал, и божился, а потом целовал ее и так, и по-цыгански.

    Камень тут добывали издавна. В княжеские времена пиленые прямоугольники везли в санях по зимнику в Москву, позднее сплавляли на баржах в судорожно строившийся Петербург. По низкому берегу над кромкой воды проходил бечевник — лошадиный путик. Кони тянули баржи-дощаники, что сколачивали тут же за городом около целого сплота частных лесопилен, приносивших деревскому купечеству верный доход, благо леса# кругом стояли сосновые, строевые, богатейшие. В дощаниках везли через Деревск зерно с Низа, необработанные козлиные кожи и мягкую юфть из Твери, деревские звонкие доски и белый деревский камень. В Питере баржи вытягивали на берег и разбирали на дрова: тянуть их порожняком назад было невыгодно. Камень всегда был в цене: хоть клади из него облицовку фундамента, хоть вытачивай завитушки фризов, хоть вырезай листья-волюты, свисающие с толстых колонн, необхватных и кичливых, стараясь переплюнуть узоры лекал, доставленных из богатой дождями и серебром Голландии. Там была другая, столичная земля, пропахшая заморским табаком, пересекшим океан в пустых бочках из-под ямайского рома и впитавшим его дьявольски сладкий привкус, безбородая, развратная и жестокая, где ветер с немецкого залива вынимал у людей из груди души, аки падший Сатанаил, чьим попущением всё там вертелось.

    В старых штольнях и карстовых пещерах в десяти километрах от Крепости постоянно тренировались спелеологи из Москвы. Говорили, что некоторые пещеры уходят вглубь на десятки километров, и, конечно, существовала обязательная легенда, что из Крепости шел подземный ход под рекой, выходящий далеко-далёко в чистом поле. Как ученый он понимал, что это ерунда, и только улыбался, когда ему рассказывали всякие ужасы о подземельях: о потайных озерах с увитыми сталактитами сводами выше и красивей, чем в Грановитой палате Кремля, о татарских кладах — несметных горах золота и серебра, жемчуга и драгоценных каменьев, упрятанных в глубоких ямах, заколотых ножами и булавками, запертых в дубовых сундуках навек тяжеленными замками, от одного прикосновения к которым крошились даже самые закаленные сверла, и о заклятиях, сторожащих сокровища пуще сков и железа, призванных из рек шумящих, из ручьев гремящих, от нечистых духов-переполохов, что наложили на них гундосым ведовским шепотом запрятавшие их богачи. Никаких подземелий, понятно, не существовало, как и лаза под водой: на противоположном берегу выходов известняка не наблюдалось, материком там была синяя моренная глина.

    Старожилы говаривали, что перед самой войной в пещерах энкавэдэшники устраивали схроны — свозили и прятали оружие и тушенку, галеты, соль и сахар, спички и патроны для партизанского сопротивления на случай, если деревские земли захватит враг. После войны эти схроны искали целенаправленно, но не нашли, довоенный архив секретной организации сгорел от прямого попадания бомбы. Энкавэдэшников сдуло военным ветром, и никто уже не мог сказать достоверно, были ли они на самом деле, или только померещились двум-трем инвалидам, рассказывавшим байки о подземельях за дармовую водку, что наливали им слушавшие их россказни столовские обыватели. Чудом выжившие в Великой войне, они вспоминали ее поденно в закрытом кругу понимающих, составлявших некий орден, куда пускали только тех, в чьих глазах навсегда застыли неподдельные холод и боль.

    Крепость стояла на самой круче у реки. Неподалеку, на любимом взгорке в сотне метров от старых стен, откуда она была видна как на ладони, он обдумает, как убьет Маничкина.

    Засада заключалась в том, что Мальцов даже курице голову срубить не мог, всегда отворачивался, когда бабушка делала это в Василёве. Не мог забыть, как петух, уже лишившийся головы, вырвался у бабушки из рук и принялся бегать кругами по двору. Бессильные крылья свешивались с боков, но ноги истерично перебирали утоптанную землю перед курятником. Страшная голая шея, выскочившая из свалявшегося воротника перьев, кровоточащим темным колом торчала из нее, и в воздух, как из пережатого шланга, били черные струйки. Безголовый обежал два круга и только потом рухнул на бок. Костлявая нога проскребла когтем по земле, но, не удержав ее, сжалась в крюк, захватила лишь кусочек незримого воздуха и тут же застыла, как кованая кошка, которой достают из колодца утопленные ведра. Ванька не притронулся к бабушкиному бульону, плакал ночью долго и тяжко, пока дед не сел рядом и не положил свою крепкую, теплую руку ему на голову, как делал сотни раз, принимая исповедь у прихожан. Чистые льняные простыни почему-то запахли морозной свежестью, тени по углам перестали метаться, а блики света от лампадки из цветного стекла казались теперь волшебными, празднично-новогодними и больше не напоминали темную петушиную кровь. Он продавил головой в подушке гнездышко, подтянул ноги и свернулся калачиком, вслушиваясь в мерное дыхание деда. Тот безмолвно творил про себя Иисусову молитву. Мальцову стало тогда хорошо, спокойно и он заснул. Но безголового петуха запомнил на всю жизнь.


    1  Если справедливость правит во Вселенной, мы все в беде (англ.).

Просто такая сильная любовь

Август традиционно шуршит белыми платьями, хлопает пробками бутылок игристого вина, рассыпается рисом и конфетти. Говорить о свадьбе хочется цитатами из песен, забывая о хорошем вкусе и предупреждениях не орать «Горько!». Решив выяснить, как это торжественное событие отражено в литературе, критик «Прочтения» Анна РЯБЧИКОВА не смогла найти современные книги, где в свадьбах есть хоть что-то привлекательное.

Михаил Сегал. Рассказы: Мир крепежа, 2013

Залог успеха семейной жизни — строгая организация свадьбы. Сделать не «как у всех» и заранее спрогнозировать эмоции своих гостей легко, если вы нашли правильного ведущего. Первая новелла из фильма «Рассказы» Михаила Сегала лишь на первый взгляд кажется шаржем на свадебные приготовления. Частушки, отжимания на кулаках, передача семейного очага — все это составляет привычный сценарий до тех пор, пока герои не задаются вопросом о своей жизни после загса. «Мне надо сейчас понять, как и что», — настаивает невеста. И под руководством упредительного Организатора устраивается кастинг будущих любовников и любовниц, хобби еще нерожденных детей и даже неизбежный конец. Именно литературный вариант новеллы дает ощутить жанровый слом: легковесная карикатура оборачивается сделкой с дьяволом. В экзистенциальном страхе непредсказуемости, приятных и неприятных сюрпризов герои заходят так далеко, что вопрос об оплате встречается инфернальным ответом. Оплата, как водится, будет потом.

— В 15.10 заходят гости и образуют круг в зале первого этажа. Молодые входят под марш Мендельсона. Марш затухает, я произношу слова: «Семья ступила на порог! Отныне мир у ваших ног! Давайте поаплодируем этой великолепной паре. Ведь сегодня свершилось очень важное событие: Ее Величество Любовь соединила эти два трепетных сердца, два космоса, мужчину и женщину, в единое целое — семью…»

Это уже было не пошло, а наоборот — поэтично. Я сказал:

— Нормально.

Организатор продолжил.

Максим Осипов. Волною морскою: Домашний кинотеатр, 2011

Никто так не ставит под удар свадебную церемонию, как родители молодых. Особенно если одни разведены, а вторые не виделись друг с другом со дня зачатия дочери. Ссоры, обморок, «пьяные» тосты… Если вы считаете, что триллеры — это про шпионаж и убийства, вы просто не были на сорванной свадьбе. Впрочем, Максим Осипов, невероятно милосердный к своим персонажам автор, написал рассказ о том, как счастье молодой семьи способно вдохнуть жизнь в увядшее чувство двух взрослых людей. Музыкальный стиль, легкое скольжение от фабулы к отступлениям и обратно, типичный для этого писателя герой-врач придают невзрачной жизненной истории красивую литературность.

Итак, действующие лица. Невеста — Мила. Жених — Кирилл. Отец жениха — Сом. Сом Самойлович, Самуил Самуилович — русский человек, наш собрат, артист. Большая лысая голова, усы. У артиста не должно быть усов, Сом — исключение. Сколько лет уже сцену топчет, а под старость жизнь ему улыбнулась — да как! — во весь рот! Новая жена, она тоже здесь, хотя, вроде бы… Но зачем и жениться на молодой — дома ее держать? — тем более эту, кажется, не удержишь. Мы находимся в предвкушении. Шум-гам, скандальчики, всем друг от друга чего-то надо — нас ждут драгоценные наблюдения, нам предстоит понервничать.

Евгений Чижов. Перевод с подстрочника, 2013

Будучи одним из главных обрядов инициации, свадьба в ее первобытном виде привлекает внимание не только антропологов и фольклористов, но и оторвавшихся от почвы горожан. Переводя на русский язык стихи президента Коштырбастана — личности почти мифологической, — московский поэт Олег Печигин стремится вникнуть в представления и устои этого малого народа. Полный уверенности в том, что граница между ним и коштырами стремительно сокращается, Печигин едет на деревенскую свадьбу, отплясывает под национальную музыку и не сразу замечает обманчивость веселья. Невеста, с виду сама скромность, оказывается в положении, друзья оборачиваются врагами, да и обычай жертвоприношений в традиционном обществе никто не отменял.

Все столы уже были заняты, гостей было человек триста, а может, и больше. Мужчины и женщины сидели отдельно, мужчины справа, женщины слева от невысокого помоста, предназначенного для новобрачных. Когда подошли Олег с Рустемом, их как раз обводили вокруг костра. Невеста в белом, с сильно набеленным и застывшим, как у куклы, лицом, время от времени кланялась, не глядя по сторонам, жених, в костюме с галстуком, переминался рядом, кажется, не больше Печигина понимая смысл ритуала.

Елена Чижова. Время женщин, 2011

Ленинград, середина пятидесятых. Скорбью, болью и лишениями наполнена судьба матери-одиночки, угасающей на сверхурочной заводской работе. Однажды поддавшись соблазну обходительного интеллигентного юноши, Антонина не может забыть о нем. Подрастает дочь, ладятся отношения с бабушками-соседками по коммунальной квартире, сватают в месткоме за Николая с гальваники, но жизнь Антонины проходит от сна до сна. Бывшая с мужчиной единожды, героиня соединяется с возлюбленным в странных, пугающих образах потустороннего мира, а вынужденный брак с Николаем рифмуется с горячечным видением другой свадьбы, «настоящей», которая ненамного опережает смерть. Страшное, тягостное повествование «Времени женщин» как будто говорит о том, что иногда лучше и не жениться, и не рождаться.

Мотор шумит, шумит… Тепло мне, празднично. Снова женщина давешняя. Идет навстречу. Что, спрашивает, дождались жениха?

Тут я и спохватилась: а вдруг живой он еще? Я ведь не знаю в точности и на суде не была. А она смеется: да вон он, с той стороны спускается. За вами идет…

Сердце-то как стукнет: он, Григорий. Идет, за перильца держится. Глаза черные, веселые. Совсем как живой.

Приблизился. Я, говорит, подарок тебе принес. Ладонь раскрыл, а там тряпочка. Вот он ее разворачивает, а в ней палец мой отрезанный, а на нем золотое кольцо…

Майя Кучерская. Тетя Мотя, 2012

Бескомпромиссный роман о супружеской жизни, возможно, как раз то, что стоит читать перед свадьбой. Струящаяся фата, идеально подогнанное платье, заказанная еда в ресторане с учтивым сервисом — в таком освещении брак кажется мечтой. Но тонкий и сердечный писатель Майя Кучерская создала картину, с которой многие соотнесли себя и — ужаснулись. Вопросы, от чего оскудевает любовь и на какие жертвы необходимо идти ради сохранения семьи, будут стоять на протяжении всего чтения романа. Томительной песней звучит сцена свадьбы, восходя к фольклорным мотивам и впервые открывая для героини другую сторону брака. «Тетя Мотя» — это лишний повод всерьез задуматься о своем решении. Желательно, до заказа свадебного банкета.

Свадьбу назначили на 12 июля 1998 года.

Едва ее неизбежность стала очевидна, Тетя затосковала — жертва, приносимая на алтарь. Какой, чей? Алтарь обычая, так-принято, так-положено, надо-замуж. И не радость, не надежды — страх сжал горло, страх и понимание: благоухающая, заросшая незабудками, ромашками, мать-и-мачехой, лучащаяся светом без границ земля, на которой она жила прежде, сжималась, превращалась в остров. И с каждым днем вода прибывала. К 12 июля она стояла на узкой полоске размером в четыре человеческие ступни. Коля был рядом, но она не понимала, не знала — спасет он ее? Удержит? Столкнет?

Алиса Ганиева. Жених и невеста, 2014

Остросюжетная история на матримониальную тему ставит в центр романа молодых людей из одного прикаспийского поселка недалеко от Махачкалы. Засиживаться в девках и жить бобылем — позор для семьи, так считает старшее поколение, стараясь во что бы то ни стало устроить личную жизнь своих детей. Вопрос любви не важен вовсе — спрашивать о притязаниях не принято, и из списка подходящих женихов и невест выбираются те, кто годится с точки зрения обогащения рода. Недоуменно и в то же время покорно на эту ситуацию смотрят главные герои — Марат и Патима. Оба успели пожить в Москве, почувствовать разницу между закрытым обществом и модернистским, но ни там, ни на родине не увидеть примеры счастливых семей. Материал взят автором из собственных наблюдений и описан так достоверно, что порой грубые и стервозные разговоры между мужем и женой начинают звучать в полный голос, превращая уединенное чтение в невыносимый гвалт.

Предсвадебные дни тянулись томительно. Папа с мамой вначале взбрыкнули и никак не уступали стороне Марата. Им казалось, что скоропалительное, с бухты-барахты замужество бросает на меня тень. Хорошая девушка не скажет «да», пока не износится обувь сватов. Просили отсрочить. Споры не утихали. Сватовство в результате вышло скомканным, нервным, да к тому же в отсутствие Марата. Помню, как его мама, Хадижа, долго застегивала золотой браслет на моем истончавшем запястье. Застежка никак не поддавалась. Потом Хадижа жаловалась своим товаркам, что невеста сыночка стояла как истукан и даже не удосужилась ей помочь. Но я просто думала, что не положено, что накидываться на подарок — слишком нагло.

Анна Рябчикова

Дмитрий Быков. Школа жизни

  • Школа жизни. Честная книга: любовь — друзья — учителя — жесть. / Сост. и вступ. ст. Дмитрий Быков. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 507 c.

    Попытка реконструкции школьных времен довольно мучительна, но эти времена есть за что благодарить. Ведь лучший способ разобраться в себе нынешних — вспомнить себя тогдашних. Сборник рассказов об отрочестве школьников шестидесятых—девяностых годов — новый проект серии «Народная книга». Откройте его, и станет понятно, почему та генерация почти все сдала и все-таки удержалась на краю пропасти.

    Владимир Неробеев

    ЗАГУБЛЕННЫЙ ТАЛАНТ, ИЛИ О ВРЕДЕ КУРЕНИЯ

    Благодатны наши края воронежские! Чер-но-зе-ем! У нас издавна говорят: весной оглоблю
    в землю воткнул, осенью — телега выросла. И с духовностью и талантами все в порядке! Вспомните
    того же Митрофана Пятницкого: свой знаменитый
    хор он собирал в нашей деревне. Да у нас в каждом
    дворе поют. Говорок певучий, поэтический к этому располагает. Вот примерно так звучит разговор
    мужа с женой ночью, спросонок:

    — Манькя-яя, глянькя-яя, штой-та шуршить? Не
    сынок ли Федя на машине к нам едя-яя?

    — Будя табе! Скажешь тожа-аа… Эт вить мышонок
    твой ботинок гложа-аа.

    Очень ладный говорок. Оттого, наверное, у нас
    стишок какой или частушку сочинить проще простого: был бы повод, хотя бы махонькая зацепка.

    Как-то мой дядя с приятелем (они тогда еще
    парнями были) под семиструнку репетировали
    частушки для концерта художественной самодеятельности. Репетируют, а по радио в известиях передают: «В Советском Союзе запущен спутник с собакой на борту». Петька Поп, дядин приятель, тут
    же подхватил:

    — До чего дошла наука:

    В небесах летает сука!

    В общем, вы поняли, в каких краях я родился: родина Кольцова, Никитина, Тургенева, Бунина. Куда
    ни кинь — сплошные таланты. Куда ни плюнь — попадешь в поэта либо в композитора. Как не крути,
    даже если и не хочешь, — ты обречен быть талантом.
    Лично мне жизнь сулила быть знаменитым поэтом,
    но одна закавыка помешала.

    Уже в начальных классах (а было это в начале далеких пятидесятых) я стал сочинять стихи. Сочинил как-то, переписал их на чистый лист и решил
    послать в «Пионерскую правду». Послать-то можно,
    только сначала кто бы ошибки в них исправил: грамотей-то я никудышный (до сих пор). Вот на перемене шмыгнул в кабинет директора.

    — Стихи!.. Это хорошо, — одобрил меня Аким Григорьевич, директор наш. — Стоящее дело! Это лучше, чем целыми днями бить баклуши.

    Помолчав немного, читая стихи, добавил:

    — Иди, я проверю ошибки и принесу.

    На уроке математики он вошел в наш класс. Видать,
    судьба так распорядилась, что речь о моих стихах
    зашла именно на математике. Перед этим уроком на
    большой перемене со мной произошел конфуз, о котором узнаете чуть позже.

    Как только Аким Григорьевич вошел в наш класс,
    у меня где-то под ложечкой сразу похолодело, словно я мороженного переел. Нутром почувствовал: эх,
    не ко времени я затеял дело со стихами! Нужно было
    денек-другой погодить. Говорить о моих стихах на
    математике при учителе Василь Петровиче?! У этого
    человека не язык, а бритва — не почувствуешь, как
    обреет под ноль (хвать, хвать, а ты уже лысый!). Нет,
    не ко времени я со своими стихами.

    — Ребятки, — обратился к нам Аким Григорьевич,
    жестом руки велев нам садиться. — Я всегда считал,
    что вы замечательные люди… — Надо сказать, что
    директор наш был романтиком, в своих речах любил «подъезжать» издалека. — Не знаю, кто кем из
    вас станет, но уже сейчас некоторые сидящие среди
    вас… — И так далее, и тому подобное…

    И прочитал стихи, не называя автора. Сказал по
    поводу газеты. В классе воцарилась тишина. Василь
    Петрович, глядя на директора немигающим взглядом, от удивления деревянный циркуль уронил на
    пол. Вскоре ребята оживились, кто-то даже захлопал в ладоши, стали оборачиваться друг на друга,
    искать глазами, кто бы мог написать эти стихи. Под
    одобряющие голоса класса Аким Григорьевич назвал-таки автора, то есть меня. Последние слова будто электрическим током выпрямили сутулую фигуру Василь Петровича. Он изменился в лице, подошел
    к директору и взял листок со стихами. Он не читал
    их, а медленно и основательно обнюхивал каждый
    уголок бумаги, вертел в руках так и эдак и снова обнюхивал. Поведение учителя математики заинтриговало ребят. Директор же застыл в немой позе.

    — Нет! — отрицательно покачав головой, наконец произнес Василь Петрович. — Эти стихи… — нюххх-нюххх… — не напечатают… — нюххх-нюххх… — в газете…

    — Почему? — удивился директор, забрал у Василь
    Петровича стихи и тоже стал принюхиваться к бумаге. А учитель математики — как всегда в таких случаях, чтобы скрыть эмоции на лице, — отвернулся
    к доске и стал чертить циркулем фигуры. Мол, моя
    хата с краю, ничего не знаю…

    — Почему? — недоумевая, повторил Аким Григорьевич.

    Ученики, как галчата, рты пооткрывали: ничегошеньки не понимают. Больше всех, конечно, переживал я… И не только по поводу стихов.

    Василь Петрович, выдержав актерскую паузу
    столько, сколько этого требовали обстоятельства,
    быстро метнулся от доски к столу.

    — Да потому что вот! — Он достал из своего портфеля пачку папирос «Север» и швырнул ее на журнал. Все, кроме директора, знали, что это моя пачка,
    только что на перемене конфискованная Василь Петровичем. Пачка новенькая, не мятая: всего-то одну
    папироску удалось мне выкурить из нее. Глядя на
    нее, я глотал слюнки, а учитель математики резал
    правду-матку:

    — Да потому, что от его стихов за версту несет куревом.

    При этих словах директор сразу принял сторону
    учителя, начал поддакивать ему, для убедительности приложился еще раз носом к листу бумаги. За
    партой кто-то ехидно хихикнул в кулачок, а Василь
    Петровичу того и нужно было. Он продолжал разносить в пух и прах юное дарование:

    — Что ж там, в газете, дураки, что ли, сидят? Сразу
    догадаются, что автор этих стихов (кстати, недурственных) курит с пяти лет… Посмотрите на него!
    Он уже позеленел от табака! Его впору самого засушить под навесом и измельчить на махорку!

    И пошло-поехало! То прямой дорогой, то пересеченной местностью. Укатал математик лирика
    вдрызг!

    Аким Григорьевич был добрее. Старался притушить пожар страстей и сгладить резкость упреков.
    Даже все-таки посоветовал послать стихи в «Пионерскую правду».

    — Может, и напечатают, — подмигнул он мне одобряюще.

    Правда, однако, оказалась на стороне учителя математики: стихи мои не опубликовали, хотя ответ
    из газеты пришел. В нем ничего не говорилось по
    поводу курения, как, впрочем, и о качестве стихов.
    Витиеватым тоном литературный сотрудник газеты Моткова (инициалы, к сожалению, запамятовал)
    намекала мне показывать во всем пример другим
    ребятишкам, к чему, собственно говоря, призывал
    и Василь Петрович.

Грэм Джойс. Как бы волшебная сказка

  • Грэм Джойс. Как бы волшебная сказка / Пер. с англ. В Минушина. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 352 с.

    Мастер британского магического реализма Грэм Джойс написал роман о проницаемой границе между реальностью и параллельным миром, временем и безвременьем. Девочка-подросток Тара Мартин ушла гулять в весенний лес и пропала без вести. За это время ее родители стареют, брат женится, а друзья забывают о случившемся событии. Через двадцать лет Тара возвращается, не постарев ни на один день и рассказывая такие истории, которые иначе как сказками не назовешь.

    1

    «Но духи мы совсем другого рода». Оберон, царь теней.

    Уильям Шекспир

    Есть в самом сердце Англии место, где все не так, как всюду. То есть там древние горы вырываются из земных глубин на поверхность с мощью океанских волн или исполинских морских чудищ, всплывающих за глотком воздуха. Одни говорят, земля там еще должна успокоиться, что она продолжает вздыматься и исторгать облака испарений и из этих облаков льются истории. Другие уверены, что старые вулканы давно мертвы и все их истории рассказаны.

    Конечно, все зависит от того, кто рассказывает. Это всегда так. Я знаю одну историю и, хотя многое в ней пришлось домысливать, поведаю ее вам.

    В тот год на Рождество Делл Мартин торчал у двойного пластикового окна своего опрятного домишки и, разглядывая свинцовые облака, пришел к заключению, что вот-вот может пойти снег, а ежели такое произойдет, то кому-то придется выплатить ему денежки. В самом начале года Делл положил перед букмекером две хрустящие купюры по двадцать фунтов, как делал каждый год в последние десять лет. Шансы каждый год слегка менялись, и на этот раз он определил возможность выигрыша как семь к одному.

    Чтобы Рождество официально считалось белым — и тогда букмекеру придется заплатить, — надо было, чтобы между полуночью 24 декабря и полуночью 25-го в четырех определенных местах выпала хотя бы снежинка. Этими четырьмя местами были Лондон, Глазго, Кардифф и Манчестер. Не требовалось, чтобы снег летел густо или хрустел под ногами, даже необязательно, чтобы он лег на землю, и не имело значения, если он шел вперемешку с дождем. Достаточно было одной-единственной снежинки, упавшей и растаявшей, засвидетельствованной и запротоколированной.

    Живя где-то между теми четырьмя громадными городами, Делл ни разу за те десять лет не выигрывал; не видел он и ни единой летящей снежинки на Рождество в его родном городке.

    — Ты собираешься заняться гусем? — крикнула Мэри из кухни.

    В этом году у них был гусь. После многих лет с индейкой на рождественский обед они пошли на замену, потому что перемена так же хороша, как отдых, и иногда отдых нужен даже от Рождества. Впрочем, стол был накрыт на двоих, как в прежние годы. Все как положено: хрустящая льняная скатерть, лучшие приборы. Два тяжелых хрустальных бокала, которые весь год хранились в коробке, задвинутой вглубь кухонного буфета.

    Разделка птицы всегда была обязанностью Делла, и он разделывал ее мастерски. Это было целое искусство. Он отлично разделывал, когда дети были маленькие, и отлично разделывал сейчас, когда едоков было только он да Мэри. Довольно потирая руки, он вошел в кухню, жаркую и полную пара от кипящих кастрюль. Жареный гусь лежал на большом сервировочном блюде, накрытый серебристой фольгой. Делл вынул нож из подставки для ножей и наклонил его к свету из окна.

    — Малость потемнело на улице, — сказал он. — Может, снег пойдет.

    Мэри отбрасывала на сито сварившиеся овощи.

    — Может, снег пойдет? Ты же не поставил деньги на это? Или все же поставил?

    — Да нет! — Он смахнул фольгу с гуся и развернул блюдо поудобней. — Только думал поставить.

    Мэри постучала ситом о край раковины.

    — Похоже, что пойдет впервые за десять лет. Тарелки греются в духовке. Достать их?

    На каждую из тарелок легло по мясистой гусиной ноге и по два аккуратных ломтя хлеба. Еще был жареный картофель и четыре вида овощей, исходящие паром на отдельных блюдах. Попыхивал соусник, где в клюквенном соусе томились колбаски, обернутые ветчиной.

    — В этом году мне захотелось ай-тальянского, — сказал Делл, наливая Мэри, а потом себе рубиново-красное вино.
    «И» в слове «итальянское» у него звучало как «ай» в «примечай». — Ай-тальянское. Надеюсь, к гусю подойдет.

    — Уверена, прекрасно подойдет.

    — Думаю, нужно какое-то разнообразие. Не все ж пить одно французское. Хотя я б легко мог взять южноафриканское. Там продавалось южноафриканское. В супермаркете.

    — Ну что, отпробуем? — сказала Мэри, протягивая бокал, чтобы чокнуться. — Будем здоровы!

    — Будем!

    Этот момент провозглашения тоста, этот нежный звон хрусталя Делл ненавидел больше всего.

    Боялся и терпеть не мог. Потому что, даже если нечего было провозглашать и даже если с широкой улыбкой подавалась великолепнейшая еда и звоном бокалов управляла неподдельная любовь обеих сторон, всегда в момент этого ритуала что-то такое появлялось в глазах жены. Крохотная мгновенная искорка, острая как бритва, и он знал — лучше как можно быстрей завести разговор не важно о чем.

    — Ну, как тебе ай-тальянское?

    — Прекрасное. Великолепное. Отличный выбор.

    — А то там была еще бутылка из Аргентины. Специальное предложение. И я едва не соблазнился.

    — Аргентинское? Что ж, можем попробовать его в следующий раз.

    — Но это тебе нравится?

    — Замечательное. Чудесное. Теперь посмотрим, каков получился гусь.

    Вино было единственной частью привычного рождественского стола, которая с течением лет поменялась. Когда дети были маленькие, он и Мэри довольствовались стаканом пива, может, большим бокалом лагера. Но теперь на Рождество вместо пива ставили вино. Сервировочные блюда добавились тоже недавно. Прежде все наваливалось на тарелки и относилось на стол — гора всего вперемешку в море соуса. Клюквенный соус был когда-то в диковинку. Когда дети были маленькие.

    — Ну, как тебе гусь?

    — Просто загляденье. И приготовлен отлично.

    Щеки Мэри порозовели от удовольствия. После всех лет совместной жизни Делл еще был способен на это. Просто сказать верные слова.

    — Знаешь что, Мэри? Все эти годы мы могли бы встречать Рождество гусем. Эй, глянь-ка в окно!

    Мэри обернулась. Снаружи плавало несколько крохотных снежинок. Был первый день Рождества, и шел снег. Вот оно, наконец-то.

    — Так ты все-таки сделал ставку, да?

    Только Делл собрался ответить, как оба услышали легкий стук в наружную дверь. Обычно люди пользовались электрическим звонком, но сегодня кто-то стучал.

    У Делла нож был в горчичнице.

    — Кого это принесло в Рождество?

    — Не представляю. Поздновато для гостей!

    — Пойду посмотрю.

    Делл встал, положил салфетку на стул. Затем направился в прихожую. Сквозь заиндевевшее стекло внутренней двери виднелся темный силуэт. Деллу пришлось снять короткую цепочку и отпереть внутреннюю дверь, прежде чем открыть внешнюю.

    На крыльце стояла молодая женщина, лет, может, двадцати с небольшим, в темных очках, и смотрела на него. Сквозь темные стекла очков он различил широко расставленные немигающие глаза. На голове у нее была шерстяная шапочка в перуанском стиле, с ушами и кисточками. Кисточки напоминали ему колокольчики.

    — Привет, милочка! — бодро проговорил Делл без враждебности. Все-таки Рождество.

    Женщина, не отвечая на приветствие, пристально смотрела на него с робкой, почти испуганной, улыбкой на губах.

    — С Рождеством, голубушка, чем могу помочь?

    Женщина переступила с ноги на ногу, все так же не сводя
    с него взгляда. Одета она была странно, похоже на хиппи. Она моргнула за темными стеклами очков, и ему почудилось в ней что-то знакомое. Затем ему пришло в голову, что, может быть, она собирает средства на благотворительные цели, и полез в карман.

    Наконец она заговорила. Сказала:

    — Здравствуй, пап!

    Мэри, подошедшая в этот момент, выглянула из-за его спины.

    — Кто это тут? — спросила она.

    Женщина перевела взгляд с Делла на Мэри. Мэри пристально вглядывалась в нее и увидела что-то знакомое в ее глазах за очками. Затем Мэри издала сдавленный стон и потеряла сознание. Делл оступился и успел только смягчить ее падение. Бесчувственное тело Мэри с тихим вздохом глухо рухнуло на кафельный пол у порога.

    На другой стороне Чарнвудского леса, в ветхом домишке у дороги на Куорн, Питер Мартин загружал посудомойку. Рождественский обед закончился два часа назад, и на голове Питера еще красовалась вырезанная из рождественской хлопушки ядовито-красная корона, о которой он совсем забыл. Его жена Женевьева лежала с босыми ногами на диване, измученная обязанностью управлять семейной рождественской
    кутерьмой в доме с рассеянным мужем, четырьмя маленькими детьми, двумя собаками, кобылой в загоне, кроликом и морской свинкой плюс неведомым количеством настырных мышей и крыс, все время изобретавших новые пути вторжения на кухню. Во многих отношениях это был дом, постоянно находившийся в состоянии осады.

    Питер был кротким рыжеволосым увальнем. Поднявшись утром в начале седьмого, он, в одних носках, двигался по дому, слегка покачиваясь, как моряк на берегу, но, несмотря на широченную грудь, была в нем некая стержневая устойчивость, как в мачте старого корабля, вытесанной из цельного ствола. Он очень жалел, что им пришлось садиться за рождественский обед без его матери и отца. Они, конечно, позвали Делла и Мэри, но произошел нелепый спор о времени, когда подавать обед. Женевьева хотела сесть за стол ровно в час, чтобы позднее днем всем одеться потеплее и поехать в Брэдгейт-парк или на Бикон-Хилл проветриться. Мэри и Делл предпочитали сесть за стол позже, чтобы никуда не торопиться, и, разумеется, не раньше трех; они уже достаточно нагулялись под пронизывающим ветром. На самом деле на улице было не так уж промозгло. В результате — тупик, и испорченное настроение, и рождественский обед порознь, каковым решением не была довольна ни одна из сторон.

    Так или иначе, у Питера и Женевьевы была пятнадцатилетняя дочь, сын тринадцати лет и еще две девочки, семи и пяти лет. Всякий раз, когда они приходили к Мэри и Деллу, дети оккупировали дом, как свирепая армия. Всегда было куда проще и спокойней оставаться одним, как и вышло у них в этом году.

    Меж тем Питер на Рождество подарил своему тринадцатилетнему Джеку духовое ружье, и сейчас Джек во дворе подстерегал мышь или крысу. Он устроился на старом драном диване, который его отец еще не оттащил на свалку. Как седой траппер с фронтира у своей хижины, он сидел, уперев приклад в бедро, а ствол направив в небо.

    Питер высунул голову из выходящей во двор кухонной двери.

    — Не верти этой чертовой штукой туда-сюда. Если зацепишь кого, знай: я тебе башку оторву, — предупредил Питер.

    — Не бойся, пап, моих чертовых сестренок я не подстрелю.

    — И не выражайся, ладно?

    — Ладно.

    — И не верти туда-сюда.

    Питер снова скрылся в доме и продолжил собирать грязную посуду. Он прошел в столовую, где царил полный кавардак, и замер в растерянности, не зная, что делать с останками индейки, когда зазвонил телефон. Это был Делл.

    — Как дела, пап? Я как раз собирался сам тебе звонить. Когда ребятня выстроится в очередь, чтобы поздравить с Рождеством, и все такое.

    — Неважно, Пит. Лучше приезжай к нам.

    — Что? Мы же как раз собирались выйти погулять.

    — Все равно приезжай. Твоя сестра здесь.

    — Что?

    У Питера голова закружилась. Комната плыла перед глазами.

    — Что ты несешь?

    — Только что объявилась.

    — Быть не может.

    — Приезжай, Пит. Твоей матери плохо.

    — Пап, что, черт возьми, происходит?

    — Пожалуйста, сынок, приезжай.

    Такого голоса он у отца никогда не слышал. Делл явно готов был расплакаться.

    — Можешь ты мне просто сказать, что случилось?

    — Ничего сказать не могу, потому что сам ничего не понимаю. Твоя мать упала в обморок. Сильно ударилась.

    — Хорошо. Еду.

    Питер положил трубку на тихо щелкнувший рычаг и рухнул на жесткий стул, стоявший у телефона. Он смотрел на
    еще не убранный после рождественского обеда стол. На валявшиеся среди грязной посуды драные хлопушки, пластмассовые игрушки и бумажные короны. Неожиданно он вспомнил, что все еще ходит с бумажной короной на голове. Снял ее и продолжал сидеть, держа ее между колен.

    Наконец он встал и двинулся через гостиную, слегка покачиваясь на ходу. В гостиной на ковре, возле кривобокой елки, расположились три его дочери и под негромко работающий телевизор играли с куклами и кубиками лего. В камине уютно горел уголь, и две собаки-ищейки лежали на спине перед огнем, подняв лапы и скалясь в ухмылке собачьего удовольствия. Женевьева дремала на диване.

    Пит вернулся на кухню и налил воды в электрический чайник. Он стоял, глядя, как чайник закипает, и тот вскипел куда быстрей, чем улеглась в голове услышанная новость. Он налил чашку Женевьеве, себе и задумчиво смотрел, как темнеет вода от чайного пакетика. Пулька из духового ружья, ударившая в стену снаружи, заставила его наконец очнуться.

    Взяв чашки, он прошел в гостиную и опустился на колени перед диваном, затем наклонился к Женевьеве и разбудил ее поцелуем. Она, моргая, посмотрела на него. Щеки у нее раскраснелись.

    — Ты мой дорогой! — сонно проговорила она, принимая чашку. — Кажется, я слышала, телефон звонил.

    — Ты правильно слышала.

    — Кто звонил?

    — Отец.

    — Они с нами все еще разговаривают?

    — Да. Мне нужно съездить к ним.

    — Поедешь? Что-то не так?

    — Пфф, — выдохнул Питер. — Тара вернулась.

    Женевьева секунду смотрела на Питера, словно не знала,
    кто такая Тара. Она никогда не видела Тару, но много слышала о ней. Потом насмешливо покачала головой, нахмурила брови.

    — Да, — сказал Питер. — Правда вернулась.

    — Кто такая Тара? — спросила Эмбер, их семилетняя дочь.

    — Это невозможно, — сказала Женевьева. — Ты не находишь?

    — Кто такая Тара? — спросила Зои, их старшая дочь.

    — Мне надо ехать.

    — Может, мы все поедем?

    — Незачем ехать всем.

    — Кто такая Тара, черт возьми? — снова спросила Эмбер.

    — Сестра твоего отца.

    — У папы есть сестра? Никогда не знала.

    — Мы никогда о ней не говорим, — объяснил Питер.

    — А почему мы о ней не говорим? — спросила Джози, их младшенькая. — Я говорю о своих сестричках. Все время.

    — Мне пора, — вздохнул Питер. — Бензина в баке достаточно?

    — Папа оставляет нас одних в Рождество? — недовольно спросила Эмбер.

    Женевьева встала с дивана и сморщилась от боли, наступив босой ногой на пластмассовый кубик лего.

    — Он ненадолго, — ответила она дочери, вышла за Питером в прихожую и ждала, пока он не обуется и не наденет куртку.

    — Ненадолго?

    — Да.

    — Обнять меня не хочешь?

    — Хочу. Нет, — сказал Питер. — Не сейчас.

    В стену снаружи снова ударила пулька из духового ружья.

Александр Снегирев. Вера

  • Александр Снегирев. Вера. — М.: Эксмо, 2015. — 288 с.

    В центре повествования — судьба Веры, типичная для большинства российских женщин, пытающихся найти свое счастье среди измельчавшего мужского племени. Избранники ее — один хуже другого. А потребность стать матерью сильнее с каждым днем. Может ли не сломаться Вера под натиском жестоких обстоятельств? Роман-метафора Александра Снегирева, финалиста премии «Нацбест» 2015 года, ставит перед читателями больные вопросы.

    <…> Будущей матери шёл пятый десяток.

    Доктора констатировали благополучное вынашивание, но роды обещали нервные — возраст, а кроме того двойня.

    Прогнозы сбылись — во время схваток акушер сообщил покрытой испариной, хрипящей проклятия и молитвы роженице, что обоих спасти не удастся, и предложил выбрать.

    Видимо, он испытывал несвойственное волнение и не подумал о нереализуемости своего предложения и некотором даже издевательском его тоне.

    Хапая воздух ртом, она передала право выбора ему, и он оставил девочку, хотя вторая тоже была девочка, но она ему не приглянулась, впрочем, он и не вглядывался.

    Вернувшись со смены рано утром, акушер выпил не обычную свою рюмку, а все оставшиеся в бутылке полтора гранёных, и сын, поднявшийся в школу, его застукал. В конечном счёте, он никого не выбирал, просто пуповины перепутались, и сестрёнка задушила сестрёнку, а он только извлёк трёхкилограммовую победительницу утробного противостояния.

    Назвали Верой.

    После родов мать прежнюю форму так и не обрела.

    Не телом, но душой.

    С телом всё было в порядке, а вот непрошибаемый, казалось, рассудок пошатнулся.

    Она винила новорожденную в гибели сестрички, не брала на руки, отказывалась даже видеть, не то что давать прикладываться к одной из своих прелестных грудей.

    В роддоме Вера питалась родовитой таджичкой с неправильным положением плода, которую муж привёз рожать под присмотром центровых врачей и чья беременность в итоге разрешилась благополучно.

    Та молоком исходила и с радостью сцеживала излишки в орущую Верину глотку.

    Жена Сулеймана-Василия была твёрдо уверена — перед ней маленькая убийца, лишившая её дочери, которая наверняка была бы красивее, ласковее, умнее. Как только ни пытался молодой отец убедить её в несостоятельности претензий, каких только евангельских притч ни приводил.

    После нескольких лет взвинченной жизни Сулейман-Василий не придумал ничего лучше, как предпринять ещё одну попытку.

    Новый ребёнок должен был избавить жену от душевных страданий, а дочь от несправедливых нападок.

    Поистине животная, от праматери Сары доставшаяся фертильность позволила слабо сопротивляющейся супруге зачать года за четыре до полувекового юбилея.

    Вере исполнилось пять, и появление у мамы живота волновало.

    Мама перестала тиранить.

    Мама как бы заснула.

    Однажды живот совсем вырос, мама ахнула и сосредоточилась.

    А папа забегал.

    И стал звонить по телефону.

    Потом они уехали, попросив соседку присмотреть за Эстер и Верой.

    В ту ночь Вера спала урывками. Задрёмывала и просыпалась от непривычной духоты.

    Отец вернулся рано, Вера вскочила с кровати и выбежала в коридор. Отец выглядел так, будто на него взвалили рояль. В прошлом году на третий этаж привезли старый «беккер», Вера видела, как мужики корячились на лестнице.

    Соседка поинтересовалась, хотя и без всяких вопросов было ясно.

    Мама отсутствовала до воскресенья, а когда вернулась, лицо её было размазанным, а живот пропал.

    Подружка в детском саду стала расспрашивать.

    Вера сказала, что всё хорошо.

    Как назвали?

    Верочкой.

    Так не бывает.

    Бывает.

    Подружка наябедничала воспитательнице. Вера врёт.

    Вера продолжала настаивать, что новорожденную зовут так же, как и её, и от неё отстали.

    Воспитательница не видела причин сомневаться в словах девочки. Кто их знает, этих религиозных. Вера сама поверила в сестру, переименовала в её честь куклу.

    Детсад располагался во дворе, Вера ходила туда одна. Недели через две, вечером, после смены, когда она, зашнуровав ботиночки, надела пальтишко и поздоровавшись с умилёнными её самостоятельностью чужими взрослыми, потянула дверь, та вдруг сильно подалась на неё, обнаружив за собой мать, неожиданно решившую встретить дочурку.

    Вера хотела было поскорее мать увести, но воспитательница прицепилась с доброжелательными назойливыми расспросами.

    Что да как. Поздравляю. Как самочувствие маленькой?

    Не поняв сначала и осознав наконец суть подлога, мать принялась хлестать Веру по лицу теми самыми скрипучими коричневыми перчатками. Поволокла ревущую дочь за собой, толкнула дорогой в сугроб и предъявила дома едва живой.

    Сулейман-Василий выслушал бессвязные вопли супруги, заглушаемые рёвом дочери, и попытался успокоить обеих валерьянкой и словами о прощении и милосердии.

    Вскоре пришлось прибегнуть к ежедневному подмешиванию в еду и напитки жены сильного успокоительного, выписанного знакомым врачом из числа тайных христиан.

    Вопреки седативному действию препарата те сонные чёрно-белые времена проходили для Веры бурно.

    Если раньше мать винила её в смерти, едва ли не в убийстве сестры, то теперь вся её апатия и тоска переработались в невиданную злобу. Вера оказалась не только убийцей, но и больной, неуравновешенной, требующей лечения, мерзавкой и лгуньей.

    Осенью, когда она вернулась из Ягодки, где проводила лето под присмотром состарившейся Катерины, матери втемяшилось, что дочь выбелила волосы. Сколько бы та ни уверяла, что кудряшки выгорели на солнце, мать не унималась.

    Разразился скандал, в котором невольно принял участие и Сулейман-Василий.

    Как любой по природе спокойный и выдержанный, он неожиданно проявил себя сумбурным разрушителем — схватил Веру за косички и под назидательное одобрение вконец обезумевшей супруги откромсал под корень.

    О своих действиях он тотчас пожалел и позже вспоминал с отвращением. А Вера с того дня стала очень бояться отцовского гнева и вместе с тем, сама того не понимая, нуждалась в нём. Впервые ей явился Бог — беспощадный, иррациональный, настоящий.

    Несколько последующих годов, под предлогом спасения малышки от пагубного украшательства самой себя, а заодно предупреждая опасность завшиветь, мать перед наступлением лета остригала Веру под ёжика.

    А волосы продавала на парики.

    В такие дни приходила краснощёкая жирная баба, сгребала пряди в мешочек и приговаривала:

    — Хорошие волосы.

    Волосы и в самом деле были хороши. Прямо как у матери, цвета перезревших зерновых, только у той с первыми родами потемнели. Забрала Вера у матери цвет.

    В редкие моменты пробуждения инстинкта мать, укладывая Веру спать, рассказывала сказки.

    Они имели сюжет весьма произвольный, но обладали одной неотъемлемой деталью — за стенами устроены тайные ходы и целые комнаты, в которых прячутся соглядатаи, днём и ночью они блюдут, дурное пресекают, а за добропорядочных граждан вступаются.

    В вопросах веры мать проявляла поистине иудейский фанатизм. Октябрятский значок, знак сатаны, носить запрещала. Вступить в детскую организацию дочери не позволила, но Вера, скопив копеечки, купила себе звёздочку и тайно надевала, снося насмешки одноклассников.

    Звезду с вьетнамской целебной мази, приобретшей в те годы большую популярность, мать тоже не терпела и соскребала, хоть та была и жёлтой. Крестообразную решётку слива в ванной выпилила, точнее, заставила мужа выпилить. Чтобы мыльная вода не оскверняла крест.

    Сулейман-Василий, напротив, отличался мягкостью нрава и к маниакальному следованию догмам склонен не был. Если Вера уставала стоять службу, вёл её гулять, благо никто не препятствовал — супруга, ссылаясь на духоту, богослужения посещала редко. Это не мешало ей требовать отказа от празднования Нового года. К счастью, удалось найти компромисс — ёлку ставили к Рождеству, заполучая совершенно бесплатно. Сразу после первого числа Сулейман-Василий с Верой обходили ближайшие помойки, куда самые торопливые отпраздновавшие выносили попользованных, но всё ещё пригодных лесных красавиц.

    Несмотря на столь экстравагантную окружающую атмосферу, Вера росла девочкой бойкой и любознательной. Маленькой любила вскочить на какого-нибудь дядю и требовать катания. Воцерковлённые университетские умники, члены художественных союзов, докладчики и священники из далёких углов империи, немногочисленные, сбившиеся в кучу подпольные верующие того времени, воссоединяющиеся на тайных собраниях, не отказывали Вере. Они напяливали её на свои жирные и тощие шеи и послушно скакали, предусмотрительно огибая люстры, чтобы не снести плафоном прелестную белобрысую головку.

    Эта белобрысость подкупала и пленяла. Чернавок вокруг хватало, а вот деток-ангелков становилось всё меньше. Веру же тянуло к противоположностям. Негры с головами-одуванами, бровастые грузины, высовывающие носы из-за плодоовощных рыночных груд. Эти обязательно преподносили фруктик, и мать, хоть со странностями, всегда брала дочку на рынок, что позволяло отовариться почти не раскрывая кошелька.

    Вера картавила.

    Как тебя зовут?

    Велочка.

    Долго и безуспешно водили к логопеду.

    «Л-л-л-л-л, л-л-л-л», — рычала Вера.

    С тех пор во всём русском языке больше всего слов она знала из тех, что содержат рык.

    Когда специалист готов был махнуть рукой, Вера, обнаружившая в ходе занятий недетское вовсе упорство, вдруг издала громовое рычание.

    Логопед, задремавший было, очнулся и потребовал повторить.

    И Вера в самое его дипломированное лицо зарычала и ещё долго рычала на все лады, пока не вышло положенное время.

    Логопед так рад был этой нежданной уже победе, что позволил себе, впервые за тридцать с лишним лет практики, шалость — подговорил ребёнка не рассказывать сразу маме, а вечером устроить обоим родителям сюрприз, громко произнеся за столом:

    — Сюрприз!

    Вера, однако, и за ужином тайну не раскрыла. Дождавшись, когда родители заснут, пробралась мимо видавшего виды буфета в их комнату, прислушалась к дыханию и завопила: «Сюр-р-р-р-пл-л-л-из!»

    Супруги вскочили в ужасе и, узнав, что не случилось ничего особенного, кроме того что восемнадцатая буква алфавита наконец покорена, успокоились и даже не очень удивились, чем немного Веру разочаровали.

    Она ещё долго не могла уснуть, слыша доносящуюся сквозь стенку смутную возню, которую старики на радостях затеяли. Сюрприз взбудоражил инстинкты, и только комочек, нащупанный мужем на левой груди жены, омрачил ночь.

    Вскоре подтвердилось, что неуёмная в чувствах дочь Эстер и танкиста смертна. И года не прошло, как её похоронили, причём только с одной, а именно с правой, из двух вызывавших некогда многочисленные восторги, округлостей.

    Бойкие особы под предлогом помощи по хозяйству стали стремиться в дом овдовевшего Сулеймана-Василия. Помогали с Эстер, подлизывались к Вере.

Ману Джозеф. Серьезные мужчины

  • Ману Джозеф. Серьезные мужчины / Пер. с англ. Ш. Мартыновой. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 384 с.

    Хлесткий, смешной и умный роман Ману Джозефа рассказывает об Индии и индийских мужчинах. В центре истории — Айян, представитель низшей касты, пробившийся в личные помощники блестящего ученого с мировым именем и несносным характером. Мечтая прославиться и разбогатеть, Айян готовит своего сына, отличающегося «вундеркиндскими» выходками, на место заносчивого шефа, а заодно пытается оживить свой угасающий брак.

    Айян Мани прошел в невысокие изящные ворота Института и собрал волю в кулак: предстоит пережить
    еще один день в этом приюте для великих умов. Он
    помахал унылым охранникам в стеклянной будке, те
    улыбнулись в ответ.

    — Беги давай, опаздываешь! — крикнул один и дружелюбно хмыкнул: — Большой Человек уже прибыл.

    Айян никогда не понимал, почему это место так серьезно охраняется. В конце концов, здесь происходил
    всего лишь поиск истины.

    Научно-исследовательский институт размещался
    на десяти акрах холмистых газонов среди одиноких
    древних деревьев. В центре участка стояло приземистое Г-образное здание, затаившее дыхание за закрытыми окнами. По обеим сторонам от него зеленел
    тщательно подстриженный главный газон. Позади
    прямоугольной части здания к сырым черным валунам
    скатывался двор. А дальше было море.

    Здесь никогда не переоценивали вменяемость, а невменяемость никогда не путали с нездоровым умом.
    Иногда на местных дорожках спокойные мужчины,
    если им требовалась подходящая компания, разговаривали сами с собой. Здесь находили прибежище те, кто
    желал провести всю жизнь, пытаясь понять, почему во
    вселенной так мало лития, или отчего скорость света
    такая, какая есть, или зачем гравитация — «такая слабая сила».

    Айяна преследовало неотвязное желание удрать
    из этого дурдома. Тринадцать лет — перебор. Он уже
    не мог выносить величие их призвания — того, как
    они обсуждали, писать им «вселенную» с прописной
    буквы или со строчной, и напыщенность, с которой
    они, потратив горы общественных денег, провозглашали: «Человек по-прежнему ничего не знает. Ничего». И поддельное благородство, с каким скрывали
    свой неизлечимый шовинизм и сообщали репортерам:
    «Ученого-физика в конечном счете судят по его цитируемости. Ей необходимо постоянно публиковаться».
    Они были надменны: втайне считали, что цель их величественна, и не сомневались, что в наши дни лишь
    ученые имеют право быть философами. Однако наличные считали, как и все остальные. Послюнявленным указательным пальцем, с внезапной медитативной серьезностью.

    Хоть Айян и опоздал в то утро на работу, он все равно
    неизбежно замер перед меловой доской на крыльце
    главного корпуса. То был утренний ритуал, который
    всегда утишал пламя у него в груди. «МЫСЛЬ ДНЯ», —
    гласила доска нестираемой белой краской. А ниже размещалась цитата-однодневка, записанная мелом:

    Бог не играет в кости. — Альберт Эйнштейн

    Айян снял с доски тряпку и стер знаменитую цитату Эйнштейна, вырванную из контекста. Потом сделал
    вид, что сверяется с бумажкой, — на случай, если кто-то смотрит. И вывел:

    То, что санскрит — лучший язык для компьютерного кода, — миф. Эти враки долгие годы распространяли индийцы-патриоты. — Билл Гейтс

    Билл Гейтс никогда такого не говорил. Иногда Айян
    изобретал цитаты, оскорблявшие индийскую культуру — эту исключительно браминскую историю. Никто
    не помнил, кто и когда именно дал Айяну задание записывать «Мысль дня». Но он выполнял его ежедневно,
    исправно. Обычно запечатлевал подлинные цитаты.
    Иногда развлекался.

    Он сел в лифт и поехал в тишине, бережно соблюдаемой
    тремя сладостно благоухавшими пожилыми учеными, погруженными в свои глубокие дорогостоящие
    мысли. Вышел на третьем этаже и прошагал почти беспредельным коридором, который здесь в шутку именовали «предельным». Вдоль коридора располагались
    пронумерованные двери. За каждой сидел великий ум,
    и в промежутках между разгадыванием тайн вселенной
    кое-кто из них надеялся, что другой кое-кто помер. Сейчас
    ситуация несколько накалялась. Назревала война. Здесь
    она всем была известна как Незадача Исполинского уха.

    В дальнем конце коридора находилась дверь с табличкой
    «Директор». За ней была просторная приемная — почти такая же, как вся квартира Айяна. Зевнув,
    он уселся в уголок за монитором, тремя телефонными аппаратами и паранормальным факсом, который
    вдруг оживился и таинственно зашептал исподтишка.
    Напротив Айяна стоял потертый черный кожаный
    диван — сейчас он пустовал, но вмятины долгих ожиданий не сходили с него никогда. Между столом и диваном пролегал короткий проход, он упирался в дверь,
    объявлявшую о том, какой адский обитатель за ней
    скрывается: «Арвинд Ачарья».

    Айян глянул на дверь без страха и набрал номер.

    — Простите за опоздание, сэр, — сказал он. — Будут
    ли указания? — Линия отрубилась, как и ожидалось.

    Айян положил трубку и спокойно принялся разглядывать пальцы. Трубки на всех трех телефонах на его
    столе покоились на своих рычагах. Редкость. Обычно
    одна была снята. Так происходило оттого, что он почти всегда являлся прежде Ачарьи, звонил по одному из
    директорских телефонов отсюда и оставлял трубки
    обоих телефонов слегка не на месте. Таким манером
    Айян мог брать трубку, слушать разговоры в кабинете
    Ачарьи и всегда иметь фору по части любых событий
    в Институте, а значит — и во вселенной.

    Пришел слуга и заполнил приемную едва слышным
    запахом пальмового сахара. Кое у кого из обслуги был
    такой запах. На стол к Айяну бухнулась толстая пачка
    бумаг.

    — Большому Человеку, — сказал холуй тихо, нерв-
    но поглядывая на внутреннюю дверь.

    Айян быстро пролистал бумаги и хмыкнул. Очередной
    эпический анализ космических наблюдений от
    приглашенного исследователя. Этот пытался доказать,
    что некий объект в глубоком космосе на самом деле —
    белый карлик.

    — Что там, Мани? — спросил слуга с внезапным
    любопытством. — Ты вообще понимаешь вот это все,
    что к тебе на стол попадает?

    — Понимаю, друг мой, понимаю, — ответил Айян
    и попытался измыслить объяснение. — Парень, который все это написал, пытается растолковать, что некий
    предмет в космосе — разновидность звезды.

    — И все? — спросил холуй почти с досадой.

    — Да, все. И у этой разновидности звезды есть название, — ответил Айян. — Белый карлик. — Холуй
    хихикнул. — А через год, — зашептал Айян, — другой
    парень скажет: «Нет-нет, это не белый карлик, а бурый». А еще через год кто-нибудь скажет: «Нет-нет, не
    бурый карлик, да и вообще не звезда, а планета». И тог-
    да они примутся спорить, это каменистая планета или
    газовая и есть ли на ней вода. В этом вся потеха, дружище, вся потеха.

    Слуга прикрыл рот ладонью и снова хихикнул, отчасти от недостатка понимания. Но тут что-то вспомнил.

    — Хочу тебе кой-чего показать, Мани. — Он залез
    в карман и извлек банковскую карточку. — Сегодня получил, — сказал он и посмотрел на нее с нежностью. —
    А все ты, Мани, — добавил он.

    Айян помог этому холую открыть банковский счет.
    Он как-то ухитрялся повсюду заводить знакомства,
    благодаря которым необходимость добывать всякие
    трудные документы отменялась как по волшебству.
    Айян склонился к облагодетельствованному и тихонько произнес:

    — Знаешь, что я проворачивал, когда только-только
    появились банкоматы? Машина выплевывала наличные, а я забирал только те купюры, которые посередине.
    А первую и последнюю оставлял. Это непростое искусство. Нужна сноровка. Практика. Потом машина заглатывала эти две оставшиеся бумажки, а запрограммирована была так, что в итоге транзакция не засчитывалась.
    Банкомат выкидывал выписку, на которой значилось:
    «Снято ноль рупий». Теперь-то автоматы ­поумнели.

    Холуя легко удивить — он покачал головой.

    — Ты такой умный, Мани, — сказал он. — Будь у тебя предки, как у этих людей, ты бы сидел в собственном
    кабинете, со своим секретарем.

    — Есть в жизни кое-что помасштабнее, — сказал
    Айян. — Еще увидишь, как далеко я пойду.

Елена Скульская. Мраморный лебедь

  • Елена Скульская. Мраморный лебедь: Детский роман. — М.: Время, 2015. — 288 с.

    Роман Елены Скульской «Мраморный лебедь», прошедший в финал «Русского Букера» и отмеченный премией журнала «Звезда» за 2014 год, сплетён из множества сюжетных нитей. Послевоенное детство, карикатурно-мрачный Тартуский филфак, дружба с Довлатовым, сюрреалистические события, собственная трактовка великих произведений литературы — из этого складывается портрет эпохи и одновременно портрет писателя, чья жизнь неизбежно строится по законам его творчества.

    КОСТЮМ СНЕЖИНКИ

    В кухне, за трубой, облепленной жиром мушиного глянца, живут тараканы. Если плеснуть хорошенько водой на
    трубу, они выбегают и рассыпаются по всей стене — одни —
    как семечки, другие — как сгнившие ядрышки орехов. Делать это запрещено и позорно, поэтому, когда мы это делаем,
    то испытываем с Милкой — моей шестилетней ровесницей-соседкой — то же чувство, какое испытали раз, подведенные к окну полуподвала, где в низине нашего деревянного
    дома с зажженным светом, выходящим на холодную изморозь двора, пьяный человек, плохо расстегнувшись, падал
    в постель на жену. Ждали детей, но их долго не было, и мы
    забыли.

    В соседнем доме жила с матерью наша общая подруга
    Валя и считалась бедной. Моя мама устраивала для всего двора новогодние елки. Эти детские елки сохранились
    в нашей семье до самой смерти отца; с шарадами, масками
    и призами, призами за все, а мать Вали однажды истратила целую простыню, чтобы сшить дочери тапки к костюму
    «снежинки» — ее рукам плохо давалась радостная работа.
    В тот вечер мы с Милкой не впустили Валю к себе в дом. Мы
    тянули ручку к себе, упираясь тапками от своих снежинок
    в стены. Ручки у дверей были — из белого металла. Сплошь
    покрытые шерстью снежинок, влипших намертво, а все-таки нежно, одной серединкой, сберегши бахрому. Ухватывали кожу крапивным льдом, и было известно: так вот лизнешь ручку, и примерзнет язык. Хоть десять лет простоишь,
    хоть до самой весны. Валя царапала лед и кусала дверное
    стекло, чтобы мы могли увидеть ее лицо в проталине. Ее
    тапки примерзли к крыльцу, она вышла из них и пошла домой, где у нее с матерью было две ложки — как раз на двоих — их никогда не мыли, а только облизывали.

    Никогда потом та дверь не открывала мне лазейку,
    а только мучила и била память. И сколько бы раз за жизнь
    я ни рассказывала об этом отцу, он мне никогда не верил.
    Может быть, это и было неправдой.

    Может быть, из-за Вали я разлюбила ёлки…

    Перед самыми главными праздниками — Новым годом
    и днем рождения — мама начинала мне объяснять, почему
    на сей раз я не получу ни одного подарка. Мне припоминались все мои неудачи, все проступки, они расцвечивались
    постыдными подробностями.

    Тут же мама рассказывала, как во время войны, в эвакуации, она клеила и раскрашивала самодельные игрушки для
    моей сестры, а вот мне совершенно незаслуженно достаются яркие стеклянные шары и самые настоящие мандарины,
    о которых моя сестра не могла и мечтать в детстве.

    А мама в эвакуации в Киргизии ходила ночью за десять
    километров разгружать машины с капустой. За разгрузку
    грузовой машины давали один небольшой вилок, и мама
    несла его в свою каморку, где ее ждала не только моя маленькая сестра (она почти всегда лежала от голода, не могла
    ходить), но и две мои бабки. Маме было двадцать пять лет,
    она ждала папу с фронта и должна была выстоять.

    Я знала, что виновата перед сестрой за свое послевоенное рождение в деревянном двухэтажном барачном доме,
    построенном пленными немцами с аккуратной, как штопка,
    тоской по фатерлянду. Я могла греться у печки и есть хлеб,
    и мама устраивала новогодние елки для всего двора.

    Между рамами окон прокладывали для тепла на зиму вату, у всех моих подружек она была украшена специальными
    блестками, но мама считала это мещанством, и наша вата
    была просто серой и блеклой, как моя совесть, которую мама не забывала будить каждый день.

    А еще перед праздниками вспоминали внеочередные,
    некалендарные подарки: игрушки, куклу Таню, альбом для
    рисования, книжку Бианки, летние коричневые сандалии.
    Было совершенно ясно, что все подарки давно и с избытком
    получены и назавтра, в день праздника, я должна буду радоваться за тех, кто заслужил подарки куда больше, чем я.

    Вечером я засыпала от горя, нарыдавшись до хрипа, до
    той степени отчаяния, которую знают только дети, не умеющие цепляться за жизнь.

    А утром возле моей кровати стоял стул, которого не было
    вечером, а на стуле высилась невероятная гора подарков, завернутых в красивейшую бумагу и перевязанных блестящими ленточками. Подарки были не только на стуле: на гвозде,
    на плечиках, висело надо мной новое платье. Предстояло
    развязывать, перебирать, открывать коробочки…

    Наверное, маме казалось, что, настрадавшись вечером, я
    буду утром особенно счастлива, но я рыдала еще горше, чем
    перед сном. Я не верю в счастье, которое обрушивается на
    тебя; для меня это — как обрушение дома, и ты остаешься
    навсегда под обломками.

    Мой внук посмеивается над нашими разговорами с дочкой: мы задолго выдаем друг другу тайну подарков и мирно
    засыпаем перед праздниками, не страшась их.

    Мне было пять лет. Было жарко. Мы сидели на кухне. На
    отце была майка. Под кожей ходили круглые красивые мускулы. (О, по-настоящему об этом хождении, об его истоках, можно узнать, только положив руку на спину хорошей
    лошади. Как вздрогнет, как потечет в одну сторону кожа,
    как волны мускулов пойдут в другую, как натянутся жилы,
    и так поймешь все слои до дна.)

    На ужин была каша, склизкая и пережеванная, ее вид
    всегда вызывал у меня недомогание.

    Я не ела, болтала ногами под столом и выкрикивала на
    разные лады:

    — Мяса! Хочу мяса!

    Вдруг отец поставил локоть на край стола, в ладони у него оказался чистый и с длинным лезвием нож, которым в доме резали хлеб. Обтянув мускулы совсем тонкой и загорелой кожей, он сказал мне, глядя вбок, на свою руку:

    — Отрежь мяса.

    Так споткнулось мое детство, осеклось навсегда.

    Мы часто оставались с папой одни зимой дома: мама
    уходила на фанерно-мебельный комбинат, папа писал рассказ, я лежала с компрессом на горле и температурой (специально стучала тупым концом градусника о косточку,
    ртуть поднималась). Поработав, папа заходил меня проведать и читал стихи. С тех пор, с пяти лет, я помню «Медного всадника», «Клеопатру» Блока, «Волны» Пастернака.
    Я успокаивалась и привыкала к жизни от этих звуков, только очень боялась, что папа, опомнившись, начнет читать
    мне детские сказки.

    Папа до сих пор мне снится. Мы встречаемся с ним в одном и том же переулке у табачного киоска. Он бродит там
    безо всякого дела. На нем тот же костюм со смешанным запахом нафталина и валидола. В кармане пиджака у него мы
    забыли монетку. Он не знает, что я бросила курить, и бережет монетку на случай, если мне не хватит на сигареты.

    СОННИК

    Тогда я вышибаю ногой двери операционной, чего совершенно не следует делать, поскольку двери свободны: придерживаясь скобами одной половинки за стену, второй они танцуют, они приплясывают даже, шлепая хорошеньких медсестер
    по ванильным попкам, готовым растаять, как мороженое в тревожных руках; о, эти двери — как в ковбойских салунах старых американских фильмов, почти что смытых с пленок памяти, рассыпавшихся в прах школьными гербариями на заднем
    дворе, куда их несет мама, чтобы выбросить при переезде на
    новую квартиру, а ты бежишь следом и умоляешь не делать
    этого, а она все равно бросает в костер и отряхивает руки от
    спор растений, а к вечеру зола холодеет, и ты идешь к грузовику с откинутой крышкой; тогда я вышибаю двери операционной и вижу то, что и вчера, и позавчера, и всегда.
    Кипит кастрюлька, поднимая ввысь мясной запах супа. Хирург достает кусочки и ест осторожно, нарезая мелко. Смотрит усталым взглядом перед собой.

    На операционном столе лежит человек и плачет не от
    боли; боли он уже не чувствует, он уже настолько внутри этой
    самой боли, что привык к ней, как к разреженному воздуху,
    когда поднимаешься все выше и выше в гору, сам не понимая,
    для чего это делаешь, но рвешься вверх, будто выныриваешь
    из воды, разрывая легкие для вдоха, который не вытянешь
    потом из войлочного, ворсистого облака, там кислорода нет,
    одна влага. Он плачет, а не кричит, — значит, не от боли; из
    его бедра вырезан большой кусок плоти и, надо думать, именно он кипит сейчас в кастрюльке.

    — Как вам не стыдно?! — кричу я, выбив ногой двери и потрясая кулаками над бритой головой хирурга.

    Хирург отвлекается от усталых своих мыслей, поднимает
    на меня глаза: они внимательны, как пчелы, севшие на цветок,
    втягивают будущую сладость хоботком зрачка. Он смотрит на
    меня, и вдруг я вижу — нет, я не могла ошибиться — ясно
    вижу промельк сначала смущения, а потом и раскаяния в его
    карих глазах с мохнатыми лапками ресниц.

    Он вскакивает, и, все еще держа в руках тарелку с мясом, спешит к операционному столу, наклоняется к страдальцу, шепчет
    ему ласково, пересохшими от волнения губами:

    — Поешь немножко. Попробуй. Хотя бы кусочек.

    НА МАСЛЕНИЦУ

    Смиренный постриг деревьев. Ровная скоба крон. Они не
    смеют думать о мирском — о листьях. Нимбом стоит над ними
    голубое небо, и нестерпимо сияние длани Господней, осеняющей самолет.

    Завелась у него в сердце кровь, зевала, жмурилась, собиралась в сгустки, потом с узелками, с ненужным этим скарбом
    протискивалась по сосудам, как по плацкартным переполненным вагонам. Он стоял у окна вагона и видел самолет.

    Самолет летел в небе, расправив руки. Он висел, замерев,
    возле мягкого облака пыли. Плыли мимо облатки, простите
    меня, родные, а кагора не было в небе, не купили.

    Рыбы ели кашу из манны небесной; объедались, запихивали в себя плавниками; и горел фонарь, прогревая зевы, чтобы
    путнику не ошибиться случайно. Заходи в это маленькое алое
    логово, заплывай на своей ненадежной пироге, отбивайся
    веслом от Всевышнего, лежа на дрогах и кричи ему: «Трогай!
    Ну что же ты, трогай!».

    Он говорил сбивчиво, прощаясь:

    — В моем детстве между оконными рамами прокладывали на зиму вату; ее украшали бусинками, звездочками, разноцветными кружочками из бумаги. Ты сейчас поймешь. Это как
    пластмассовые шары на подставках — в них, если их тряхнуть, идет снег, и сказочная девочка в шубке стоит на ледяном
    пригорке. Да и вертепы на рождественских ярмарках напоминают мне сразу о той оконной вате, разложенной для тепла,
    чтобы ветер не проникал в щели деревянного дома, но звездочки и бусинки не могли скрыть своего происхождения — от
    тайной веры в чудо.

    Моя мама была страшной, непримиримой противницей
    украшений на оконной вате, она считала такие украшения
    тревожными пережитками, и наша вата лежала, съеживаясь
    и поджимаясь, а бусинки я видел в домах у своих подружек.

    Нет ничего счастливее зимних детских тайн под бархатной скатертью, с бахромой, заплетенной косичками, и старушечьими космами над столом бабушкиной сестрицы, приехавшей в гости с райскими яблочками, с вареньем из айвы,
    с яйцами, сваренными вкрутую до синевы и не съеденными
    в долгой плацкартной преисподней в одном исподнем…

    И ты помни.

Кирилл Бабаев, Александра Архангельская. Что такое Африка

  • Кирилл Бабаев, Александра Архангельская. Что такое Африка. — М.: РИПОЛ классик, 2015. — 480 с.

    Учёные-африканисты Кирилл Бабаев и Александра Архангельская написали книгу о самых интригующих загадках Чёрного континента. Удивительные обычаи народов Африки, малоизвестные страницы их истории, религии, культуры, искусства, архитектуры — уникальный авторский материал по своей стилистике и охвату информации не имеет аналогов в современной русскоязычной литературе.

    ИНИЦИАЦИЯ, СВАДЬБА И ПОХОРОНЫ

    С рождения жизнь человека связана с семьёй — его самыми близкими
    людьми являются родители. Но в Африке семейные узы противоречат
    общинным, и уже с раннего детства их начинают ослаблять. Прежде
    всего, человек должен чувствовать себя членом своего рода, «большой
    семьи», где отцом для него является любой родич старшего поколения.
    Во многих языках Африки нет даже терминов «дядя, дедушка», их называют папой так же, как и родного отца. До двух-трёх лет ребёнок проводит всё своё время в непосредственном контакте с мамой — как правило,
    у неё на спине, сидя в специальном платке, сравнимом с модным ныне
    слингом, обвязанном вокруг материнской груди, из которого его достают
    только для того, чтобы покормить или помыть. Любой африканец знает страшные сказки о том, как мать оставила люльку с сыном на ветке
    дерева и её утащил злой дух, гном или колдун, так что даже во время
    тяжёлого физического труда матери боятся снять со спины свою драгоценную ношу. Проведя на маминой спине два года, ребёнок спускается на
    землю и начинает ходить в тот же день. Но кормить его грудью мать будет
    ещё несколько лет, чтобы тем самым сэкономить на покупке продуктов.
    В некоторых культурах ребёнок кормится материнским молоком до шести-семи лет, причём к этому времени он уже имеет несколько младших
    братьев и сестёр.

    Ребёнок довольно мало общается со своим отцом — в Африке дети целиком находятся на попечении матери, тем более что у многих народов
    муж выстраивает себе отдельную хижину и с женой не сожительствует.
    Он будет приходить к семье лишь изредка по вечерам, чтобы провести
    ночь с супругой, в остальное же время будет спать отдельно — или же
    с другими жёнами.

    Становясь старше, ребёнок начинает приобщаться к коллективному труду. Игры, в которые играют африканские дети, почти всегда имитируют
    жизнь взрослых: мальчики изображают охоту или строительство хижин,
    девочки стирают платочки в реке, «понарошку» сажают в поле маниок или
    учатся носить на голове ведёрки воды. Скотоводы лепят для своих детей
    глиняные фигурки быков, а охотники строгают маленькие ружья из дерева или щит из кокосового ореха. Сегодняшние игрушки небогатых африканцев, особенно в сельской местности, удивительно разнообразны — как
    раз потому, что в их распоряжении нет фабричных продуктов. Здесь можно встретить машинки из ржавых консервных банок, кукол из полиэтиленовых пакетов и кусочков ткани, игрушечные домики из старых канистр
    и футбольный мяч, связанный из тростника или вручную сделанный из
    сока каучуковых деревьев. Хотя в последнее время наплыв китайских товаров вытесняет самобытность и в самых отдаленных частях континента.

    Детей стараются вовлечь в работу матери, отца и дяди, и постепенно они
    усваивают навыки труда взрослых. Тогда же впитываются и представления о ценностях: например, у скотоводов Восточной Африки, буквально
    обожествляющих свой скот, в возрасте пяти-шести лет каждый мальчик
    получает в подарок молодого бычка, о котором он должен ежедневно заботиться. Бычок носит то же имя, что и ребёнок, и они воспринимаются
    как родные братья. Этот бык на многие годы будет для подростка едва ли
    не ближе, чем его настоящие братья.

    Именно в этот период, в возрасте пяти — семи лет, у некоторых народов происходит то, что в литературе именуется инициацией, — посвящение во взрослые члены общины. По всей Африке существуют сотни
    разновидностей процедуры инициации, разнится и возраст, при котором дети проходят их (от года до 20 лет), но их роднит одно: стремление
    общины прервать опеку родителей над подростками, обучив последних
    социальным нормам жизни в рамках общины. Разрыв с миром детства
    иногда бывает болезненным, хотя в сегодняшней Африке он проходит
    обычно весьма формально. Чаще всего для перехода во взрослую жизнь
    подростки проводят некоторое время в изоляции от родных, в специальном лагере в лесу или в саванне, где жрецы или старейшины преподают
    им уроки поведения в общине, навыки религиозного поведения, семейной жизни, основы мифологии и истории племени. Внешний мир для
    них как бы перестаёт существовать, они умирают, отделяются от своего
    прошлого, чтобы переродиться вновь для будущего, где родными для
    них будут все члены общины, не только родители. Они участвуют в специальных церемониях и таинствах, призванных оказать сильное впечатление на ребёнка до конца дней, беседуют со старейшинами и проходят
    практику «взрослой жизни», куда нередко включается обучение и хозяйству, и войне, и религии, и сексу. После проведения всех обрядов ребёнок
    прощается с семьёй и становится членом общины — для этого ему иногда
    присваивается и новое имя.

    Однако никакая инициация не может обходиться без тяжёлых испытаний, которые придётся пройти подростку. Для начала это может быть длительный, до месяца, период воздержания от нормальной пищи, нередко
    почти без сна, с изнурительными физическими упражнениями или ритуальными танцами. В некоторых племенах инициируемые вынуждены проводить целые дни в темноте или в молчании, испытывать физическую боль,
    голод и изнеможение, символизирующие смерть и последующее воскрешение в ином мире. У догонов Мали мальчики бегают наперегонки, развивая немыслимую скорость, потому что верят, что прибежавшего послед-
    ним ночью сожрёт питон. А хамар в Эфиопии обмазывают юношу навозом
    и дают трижды пробежать по спинам девяти быков, ни разу не оступившись. У народов Западной Африки дети получают надрезы на щеках или
    на лбу, которые навечно определяют их принадлежность к племени. В Восточной Африке девочкам подпиливают зубы, прокалывают уши или нижнюю губу, куда будет вставлено что-нибудь вроде знаменитого глиняного
    диска, о котором мы уже рассказывали в главе «Народы и языки». Никакой анестезии, кроме затормаживания реакции с помощью монотонного
    пения или ароматического дыма, не применяется. Но ещё чаще, чем операции на лице, инициация предполагает операции на половых органах.

    По всей Африке чрезвычайно распространено обрезание мальчиков,
    которое засвидетельствовано уже в Древнем Египте. Сегодняшнее ритуальное обрезание иудеев и мусульман Ближнего Востока ещё в древности
    было заимствовано именно у египтян. Оно продолжает практиковаться
    в Африке и мусульманами, и христианами, и носителями традиционных
    верований. Хотя некоторые учёные полагают, что обрезание призвано
    спасать мужчину от инфекционных заболеваний жаркого климата, гигиенические истоки этого обряда так и не были вразумительно доказаны,
    зато хорошо известно, что от инфекций, вызванных ржавыми ритуальными ножами и грязной «священной» водой, в Африке продолжают умирать
    тысячи инициированных детей.

    По сей день врачи и учёные всего мира безуспешно борются с женским
    обрезанием, применяемым в большинстве стран Африки к северу от экватора. Обычно оно заключается в том, что девушке удаляют клитор, рассматриваемый в африканской мифологии как ненужное «мужское начало» в женщине. Нередко обрезанию подвергаются и половые губы, в некоторых ритуальных случаях они и вовсе сшиваются между собой, что навсегда лишает
    женщину возможности вести какую бы то ни было половую жизнь и иметь
    детей. Особенно распространён этот древний обычай в Египте, Судане,
    Эфиопии и Сомали, а в Западной Африке — в Мали, Гвинее и Сьерра-Лео-
    не. Всего в Африке, по данным Всемирной организации здравоохранения,
    остаётся не менее 100 млн женщин, подвергшихся операциям обрезания.

    Обычай этот, отвергаемый сегодня и исламом, и христианством, объясняют по-разному, в том числе и необходимостью лишить женщин либидо
    и, следовательно, желания изменять мужу. В мусульманских странах его
    объясняют религиозными предписаниями, и неграмотные женщины лишь
    много лет спустя узнают, что в Коране нет ни слова про женское обрезание.

    Из рассказа эфиопской девушки: «Амхарцы [т. е. власти] пытаются заставить нас отказаться от древних традиций, но я сама просила бабку, чтобы мне сделали обрезание.
    Если бы я не сделала этого, я бы на всю жизнь оставалась грязной, как животное, и все
    вокруг дразнили бы меня, называли диким животным. А сейчас я стала настоящей
    женщиной, как моя мать и моя бабка, как все мои подруги».

    Несмотря на то что обрезание клитора обрекает женщину на вечные физические мучения при взаимодействии с мужчиной и начисто лишает всякого удовольствия при этом, несмотря на целый букет смертельных заболеваний и резкий рост угрозы бесплодия, многие африканки добровольно
    идут на обрезание и даже активно противодействуют усилиям правительства отучить их от этого. Необрезанные девушки считаются развратными,
    нечистыми, в сельских общинах у них не будет шанса ни выйти замуж, ни
    сохранить уважение соплеменников. Женщина с клитором, полагают в Судане, неминуемо станет проституткой, хотя по статистике из 100 суданских
    проституток 85 как раз обрезаны. А женщины в Сьерра-Леоне, отправляясь под нож местного целителя, уверены, что из клитора со временем вырастет огромный мужской член, если его вовремя не обрезать. В тех районах континента, где половые органы девушек зашивают, чтобы сохранить
    их девственность до брака, мужьям приходится нередко резать собственную жену ножом, потому что идти с этим к врачу считается позором.

    Инициация, свадьба и похороны — три главных события в жизни общины, и каждое из них жёстко регулируется традициями. Даже и сегодня,
    проживая в крупных городах, африканец не отрывается
    от корней и должен отправиться в деревню своих предков,
    если получит известие о предстоящем празднике. Ритуалы прописаны до мелочей, и за их соблюдением ревностно следят старейшины деревни.

    Существенно то, что и свадьба, и похороны требуют
    от семьи громадных имущественных жертв. Например,
    похороны отца семейства должны сопровождаться таким количеством угощений, жертвоприношений и церемоний, что могут разорить даже зажиточного человека. Сотни людей — социальные родственники — должны в течение нескольких дней кормиться буквально на
    убой, богатые жертвы будут принесены духу умершего
    и его коллегам — духам предков. Нередко хозяину торжества приходится брать банковский кредит под залог
    недвижимости, резать или распродавать весь свой скот,
    только чтобы обеспечить пышные похороны по неписаным законам своего народа. С помощью таких обычаев
    добровольно-принудительной раздачи накопленного
    община искусственно поддерживает своеобразное равенство между своими членами. Да, соседи всегда помогут и не допустят разорения семьи
    покойного, но когда-нибудь потребуют помощи взамен. Отказаться же от
    расточительных похорон при этом совершенно невозможно — это будет
    равносильно оскорблению всей деревни, обычаев отцов и дедов, и уж, конечно, это сильно не понравится духам.

    В некоторых культурах культ похорон принимает своеобразные формы. На юге Ганы
    существует обычай изготовлять «говорящие гробы», которым придаётся особая форма
    в соответствии с профессией усопшего. Если он был рыбак, его положат в гроб в виде
    улыбающейся рыбы, а бармен упокоится в деревянной пивной бутылке. Весьма распространены гробы в виде автомобиля, плода маниока или папайи.

    Свадьба тоже не может остаться кулуарным событием, «только для
    близких» — на неё созываются вся деревня, родственники из города, из
    соседних общин. Её подготовка, помимо приготовления угощения на сотни гостей, включает сбор средств для выкупа невесты, который может достигать немыслимой для рядового африканца суммы в несколько тысяч
    долларов. Впрочем, семье невесты не придётся воспользоваться этими
    деньгами для повышения благосостояния — часть средств сразу же уйдёт
    на церемонии в честь духов, а часть будет отложена на ближайшие похороны или сватовство собственного сына.

    В современной Африке большинство молодых людей, живущих в городах, выбирают себе невесту и жениха самостоятельно. Однако и здесь
    существуют свои ограничения, так как родители и родственники могут
    с неодобрением воспринять жениха, принадлежащего к иной религии или,
    ещё хуже, к иной народности, ведь многие этнические группы в Африке
    находятся в глухой вражде во много раз дольше, чем Монтекки и Капулетти. В сельской местности решение по-прежнему принимает община: родители жениха и невесты заключают между собой договор, освящённый
    согласием деревенской верхушки. Иногда такая договорённость существует, пока жених и невеста ещё не научились даже ходить, и со временем
    их ставят перед фактом. Пренебрежение мнением соплеменников может
    повлечь за собой утрату общинной взаимопомощи, которой африканец
    очень дорожит, ведь она означает помощь не только живых, но и духов.
    Разумеется, в таких условиях брак по собственному выбору является привилегией лишь обеспеченного человека, не обременённого к тому же чересчур серьёзным отношением к традициям, а это
    весьма сложно даже при наличии хорошего западного образования.

    В то же время глобализация и взаимопроникновение культур играют не последнюю роль, и количество межрасовых браков продолжает расти.
    Собственно, в Африке они никогда не были редки: в Древнем Египте жили люди белой и чёрной
    расы, а цивилизацию суахили, зародившуюся ещё
    два тысячелетия назад, можно назвать результатом смешанных браков между арабами, иранцами,
    индийцами и коренными африканцами. Смешение
    рас происходило веками на Мадагаскаре и в зоне
    Сахеля. В эпоху колониализма активная метисация
    населения происходила в португальских колониях —
    Анголе и Мозамбике, а большинство населения Кабо-Верде сегодня — потомки именно смешанных браков. Большое количество одиноких белых
    женщин, преимущественно француженок, продолжает прибывать в Африку в поисках молодого мужа, а русские и украинские невесты с готовностью пополняют гаремы по всей Северной Африке. Метисы попадаются
    и среди глав африканских государств: нынешний президент Ботсваны Ян
    Кхама — сын белой женщины.

    Ранние браки, несмотря на борьбу с ними государства и международных организаций, остаются общепринятыми в ряде регионов. Народы
    манден в Западной Африке цитируют пословицу о том, что «ранний брак
    убивает распутство», и считают, что, если молодую девушку своевременно не выдать замуж, она неизбежно вскоре забеременеет. В результате,
    например, средний (!) возраст невесты в Нигере пятнадцать—шестнадцать лет, ничуть не лучше ситуация в соседнем Мали. Ещё в середине
    XX в. для эфиопов нормальным считалось выдать девочку замуж в двенадцать—тринадцать лет. Для родителей это способ сбыть с рук лишнего
    едока, а если подворачивается случай, сделать это ещё и за хороший выкуп, да в богатую семью… Но и бедняк может рассчитывать на молодую
    супругу: крестьянин, например, заключает брачный договор с родителями четырёхлетней девочки и до момента её созревания должен работать
    на них по хозяйству. Первая же менструация дочери означает неминуемую свадьбу. Таковы традиции, и борьба с ними требует времени, но
    постепенно изменения происходят, и брачный возраст в Африке растёт.
    В Намибии, например, даже в традиционных общинах средний возраст
    замужества превышает двадцать шесть лет, так что проблема ранних браков здесь не возникает.

    Добрачные половые связи в Африке не являются строгим табу — в некоторых обществах они даже поощрялись. Среди исповедующих ислам туарегов такая практика описывалась ещё пару десятилетий назад. Однако
    нет ничего хуже, чем добрачный ребёнок, родившийся прежде, чем родители получили общественное согласие на брак. Это наибольший позор для
    девушки, и за подобный проступок ещё недавно можно было с лёгкостью
    лишиться жизни. В Уганде безвременно родивших девушек отправляли
    в одиночестве на микроскопический островок посреди озера Буньони, где
    оставляли на голодную смерть. Ребёнок отходил её родителям, а мужчина — виновник трагедии — отделывался лёгким порицанием. Когда мы
    слышим призывы некоторых африканских и западных учёных о «возвращении Африки к традиционной культуре», нам хочется верить, что речь
    идёт не об этой изуверской практике.