Говард Шульц. Как чашка за чашкой строилась Starbucks

  • Издательство «Альпина паблишер», 2012 г.
  • Говард Шульц стал генеральным директором Starbucks в 1987 году и за
    последующие годы превратил Starbucks из небольшой фирмы с шестью кофейными магазинами в интернациональный бизнес, работающий в 50 странах
    мира. Но история Starbucks — не просто success story. Это история о команде
    страстно влюбленных в кофе людей, построивших огромную компанию на
    основе таких ценностей и принципов, которые редко встречаются в корпоративном мире, и сохранивших при этом индивидуальный подход к каждому
    сотруднику и каждому клиенту.

  • Перевод с английского И. Матвеевой
  • Купить книгу на сайте издательства

Starbucks в том виде, какова она сейчас, в действительности, дитя двоих родителей.

Один — первоначальная Starbucks, основанная в 1971 году, страстно преданная
кофе мирового класса и посвятившая себя тому, чтобы донести до
посетителей, что такое превосходный кофе.

Второй — видение и ценности, которые принес в нее я: сочетание соревновательного
куража и сильного желания помочь каждому члену
организации прийти к общей победе. Я хотел смешать кофе с романтикой,
попытаться достичь того, что кажется другим невозможным, бороться
с трудностями с помощью новых идей и делать все это элегантно
и стильно.

По правде сказать, чтобы стать тем, чем она является сегодня, Starbucks
нуждалась во влиянии обоих родителей.

Starbucks процветала в течение десяти лет, прежде чем я открыл ее для
себя. Я узнал об истории первых лет ее жизни от основателей и перескажу
эту историю во второй главе. В этой книге она будет рассказываться в той
последовательности, в какой ее узнавал я, начиная с ранних лет моей
жизни, поскольку многие из ценностей, определивших развитие компании,
сформировались еще в той перенаселенной квартире в Бруклине, Нью-Йорк.

Скромное происхождение
может послужить стимулом
и привить сострадание

Я заметил в романтиках одну особенность: они стараются создать
новый, лучший мир подальше от серости будней. Такая цель есть
и у Starbucks. Мы пытаемся создать в своих кофейнях оазис, небольшое
местечко по соседству с вашим домом, где можно передохнуть, послушать
джаз и поразмыслить над мировыми и личными проблемами или задумать
что-нибудь эксцентричное за чашкой кофе.
Каким человеком надо быть, чтобы мечтать о таком месте?
Исходя из личного опыта, я бы сказал, чем непритязательнее ваше
происхождение, тем выше вероятность того, что вы частенько развиваете
воображение, уносясь в миры, где все кажется возможным.
В моем случае это именно так.
Мне было три года, когда в 1956 году моя семья переехала из бабушкиной
квартиры в квартал Бейвью. Квартал находился в центре Канарси, на
Ямайском заливе, в пятнадцати минутах от аэропорта и в пятнадцати же
от Кони-Айленда. В то время он не был местом, наводящим на всех ужас,
а дружелюбным, обширным и зеленым районом с дюжиной новеньких
восьмиэтажных кирпичных домов. Начальная школа находилась прямо на
территории квартала, там были площадка для игр, баскетбольные площадки
и асфальтированный школьный двор. И все же никому не приходило
в голову гордиться жизнью в этом квартале; наши родители были теми,
кого теперь принято называть «рабочими бедняками».
И все-таки в детстве у меня было много счастливых моментов. Жизнь
в бедном квартале сформировала хорошо сбалансированную систему ценностей,
так как заставляла меня уживаться с самыми разными людьми.
В одном только нашем доме жили около 150 семей, и на всех был один
крошечный лифт. Все квартиры были очень маленькие, и та, в которой
начинала жить наша семья, тоже была тесной, всего с двумя спальнями.
Мои родители происходили из рабочих семей, живших в восточном
районе Бруклина в течение двух поколений. Дед умер молодым, и отцу,
который был тогда подростком, пришлось бросить школу и пойти работать.
Во время Второй мировой войны он был армейским медиком в Южно-Тихоокеанском
регионе, в Новой Каледонии и на Сайпане, где заразился
желтой лихорадкой и малярией. Как следствие, у него были слабые легкие,
и он часто простужался. После войны он сменил ряд работ, связанных с физическим
трудом, но так и не нашел себя, не определил планов на жизнь.

Моя мать была властной женщиной с сильным характером. Ее имя
Элейн, но все называли ее Бобби. Она работала секретарем в приемной, но
когда мы, трое ее детей, были маленькими, ее силы и забота были целиком
отданы нам.

Моя сестра, Ронни, почти моя ровесница, в детстве переживала те же
тяжелые испытания, что и я. Но своего брата, Майкла, я сумел в какой-то
мере уберечь от экономических трудностей, которые испытывал сам;
я руководил им так, как не могли им руководить родители. Он сопровождал
меня, куда бы я ни направлялся. Я называл его Тенью. Несмотря на
восьмилетнюю разницу в возрасте, у нас с Майклом установились очень
близкие отношения, и там, где мог, я был ему вместо отца. Я с гордостью
наблюдал за тем, как он становится прекрасным спортсменом, сильным
студентом и, наконец, добивается успеха в деловой карьере.

В детстве я играл в спортивные игры с ребятами из соседних дворов от
рассвета до заката каждый день. Отец присоединялся к нам всегда, когда
мог, после работы и в выходные. Каждую субботу и воскресенье, в 8 утра,
сотни детей собирались в школьном дворе. Приходилось быть сильным,
потому что если ты проигрывал, то выбывал, и потом должен был часами
просиживать, наблюдая за игрой, прежде чем появлялась возможность
опять вернуться в игру. Поэтому я играл, чтобы выиграть.

К счастью, я был спортсменом от природы. Будь то бейсбол, баскетбол
или футбол, я врывался на площадку и усердно играл, пока не добивался
хороших результатов. Я организовывал бейсбольные и баскетбольные
матчи сборных команд, куда входили все дети округа — евреи, итальянцы,
негры. Никто никогда не читал нам лекций о разнообразии биологических
видов; мы познавали это в реальной жизни.

Я всегда проникался безудержной страстью ко всему, что меня интересовало.
Моей первой страстью стал бейсбол. В то время во всех районах
Нью-Йорка любая беседа начиналась и заканчивалась бейсболом. Отношения
с людьми и препятствия между ними создавались не из-за расы
или религии, а в соответствии с тем, за какую команду они болели. Dodgers
тогда как раз переехали в Лос-Анджелес (они разбили сердце моего отца,
он так и не забыл их), но у нас еще оставалось много бейсбольных «звезд».
Помню, как возвращался домой и слушал подробные поматчевые радиорепортажи,
доносившиеся из открытых окон соседей.

Я был страстным фанатом Yankees, и мы с отцом и братом побывали на
множестве матчей. У нас никогда не было хороших мест, но это не имело
значения. У нас захватывало дух от самого присутствия. Моим кумиром
был Микки Мэнтл. Я носил его номер, 7, на всех майках, кроссовках, на
всем, что мне принадлежало. Играя в бейсбол, я подражал позам и жестам
Микки.

Когда Мик ушел из спорта, невозможно было поверить, что все закончилось.
Как он мог перестать играть? Отец водил меня на оба Дня Микки
Мэнтла на стадионе Yankees, 18 сентября 1968 года и 8 июня 1969-го. Наблюдая
за тем, как ему отдают почести и прощаются с ним, слушая его речь,
я погрузился в глубокую тоску. Бейсбол стал для меня уже не тем, что
раньше. Микки так неотъемлемо присутствовал в нашей жизни, что много
лет спустя, когда он умер, мне звонили и говорили слова соболезнования
давние школьные друзья, от которых десятилетиями не было вестей.

Кофе занимал незначительное место в мои детские годы. Мама пила
растворимый. Для гостей же она покупала кофе в жестяной банке и доставала
старый кофейник. Я слушал его ворчание и наблюдал за стеклянной
крышечкой, пока кофе не влетал в нее, как скачущее зернышко.

Но я не осознавал, насколько ограниченным был семейный бюджет,
пока не стал старше. Изредка мы ходили в китайский ресторан, и родители
начинали обсуждать, какие заказывать блюда, исходя только из того,
сколько наличных было в тот день в отцовском бумажнике. Меня мучили
злоба и стыд, когда я узнал, что детский лагерь, куда меня отправляли на
лето, был субсидируемым лагерем для неимущих детей. Больше я не соглашался
туда ехать.

К началу учебы в старших классах мне стало понятно, какую отметину
носит на себе человек, живущий в бедном квартале. Средняя школа в Канарси
находилась менее чем в миле от дома, но дорога туда вела вдоль
улиц, на которых выстроились маленькие домики на одну или две семьи.
Я знал, что люди, жившие там, смотрели на нас свысока.

Однажды я пригласил на свидание девочку из другой части Нью-Йорка.
Помню, как выражение лица ее отца постепенно менялось в процессе разговора
со мной:

— Где вы живете?

— Мы живем в Бруклине, — ответил я.

— Где?

— Канарси.

— Где?

— Квартал Бейвью.

— О!

В его реакции сквозило невысказанное мнение обо мне, и я был раздражен,
уловив его.

Как самому старшему из троих детей мне пришлось взрослеть быстро.
Зарабатывать я начал довольно рано. В двенадцать я продавал газеты, позже
работал за прилавком в местном кафе. В шестнадцать, окончив школу,
я получил работу в торговом районе Манхэттена, в магазине мехов, где
должен был растягивать шкуры животных. Работа была жуткой и оставила
на память толстые мозоли на больших пальцах рук. В одно жаркое лето
я вкалывал за гроши на вязальной фабрике, отпаривая пряжу. Часть заработка
я всегда отдавал матери — не потому, что она настаивала, а потому,
что положение родителей вызывало у меня горечь.

И все же в 1950-е и в начале 1960-х все жили «американской мечтой»,
и мы все рассчитывали на ее кусочек. Мать вбила это в наши головы. Сама
она так и не окончила среднюю школу, и ее величайшей мечтой было
высшее образование для всех ее троих детей. Мудрая и прагматичная на
свой, грубоватый и упрямый лад, она воспитала во мне огромную уверенность
в себе. Снова и снова приводила она ярчайшие примеры, указывая на
людей, которые добились чего-то в жизни, и настаивая на том, что я тоже
могу достичь всего, чего пожелаю. Она учила меня бросать вызов самому
себе, создавать дискомфортные ситуации, чтобы потом преодолевать
трудности. Не знаю, откуда у нее взялось это знание, поскольку сама она
по этим правилам не жила. Но для нас она жаждала успеха.

Много лет спустя, во время одного из ее визитов в Сиэтл, я показал
матери наши новые офисы в Центре Starbucks. Мы бродили по его территории,
проходя разные отделы и рабочие уголки, наблюдая за тем, как
люди говорят по телефону и печатают на компьютерах, и я прямо видел,
как кружится ее голова от масштабов этого действа. Наконец она подошла
ко мне поближе и прошептала мне на ухо: «Кто платит всем этим людям?»
Это было за гранью ее понимания.

В детстве я никогда не мечтал о собственном бизнесе. Единственный
предприниматель, которого я знал, — мой дядя, Билл Фарбер. У него была
маленькая бумажная фабрика в Бронксе, на которую он позже нанял отца
бригадиром. Я не знал, чем в конце концов займусь, но точно знал, что
должен избежать той борьбы за выживание, которую мои родители вели
ежедневно. Я должен был вырваться из бедного квартала, из Бруклина.
Я помню, как лежал ночью и думал: а что, если б у меня был хрустальный
шар и я мог видеть будущее? Но я быстро отогнал от себя эту мысль, поскольку
вдумываться было слишком страшно.

Мне был известен лишь один выход: спорт. Как дети из фильма «Баскетбольные
мечты» (Hoop Dreams), я и мои друзья считали, что именно
спорт является билетом в лучшую жизнь. В старших классах я занимался
уроками только тогда, когда было некуда деться, потому что все, чему
учили меня в школе, казалось неважным. Вместо уроков я часами играл
в футбол.

Никогда не забуду тот день, когда создал команду. В качестве знака почета
мне причиталась большая синяя буква «С», говорившая, что я — полноценный
спортсмен. Но матери была не по карману куртка с этой буквой
ценой в $29, и она попросила подождать неделю или около того, пока не выдадут зарплату. Я был вне себя. Каждый ученик в школе планировал
надеть такую куртку в один прекрасный, заранее определенный день. Я не
мог появиться в школе без куртки, но и не хотел, чтобы мать чувствовала
себя еще хуже. Поэтому я одолжил деньги на куртку у приятеля и в назначенный
день надел ее, но прятал от родителей до тех пор, пока они не
смогли позволить себе эту покупку.

Моим величайшим триумфом в старших классах стало место защитника,
что сделало меня авторитетом среди 5700 учеников средней школы
в Канарси. Школа была так бедна, что у нас не было даже футбольного поля,
все наши игры проходили вне ее территории. Наша команда не отличалась
высоким уровнем, но я был одним из лучших игроков.

Однажды на наш матч пришел агент, искавший нападающего. Я не знал,
что он там. Однако несколько дней спустя пришло письмо из места, которое
казалось мне другой планетой, — из Северо-Мичиганского университета.
Они набирали футбольную команду. Интересовало ли меня это предложение?
Я ликовал и вопил от радости. Это событие было такой же удачей, как
приглашение на отборочный матч в NFL.

В конце концов Северо-Мичиганский университет предложил футбольную
стипендию — это все, что мне предложили. Не представляю, как без
нее я смог бы реализовать мечту моей матери о колледже.

Во время последних школьных весенних каникул родители повезли
меня в это невероятное место. Мы проехали почти тысячу миль до Маркетта,
на Верхнем полуострове Мичигана. Мы никогда раньше не выезжали
из Нью-Йорка, и это приключение увлекло их. Мы ехали через поросшие
лесом горы, бескрайние равнины и поля, мимо огромных озер. Когда мы
наконец приехали, университетский городок показался мне Америкой, которую
я знал только по фильмам, с распускающимися на деревьях почками,
смеющимися студентами, фрисби.

Наконец-то я был не в Бруклине.

По случайному совпадению, в том же году в Сиэтле, который мне в то
время еще сложнее было представить, была основана Starbucks.

Я обожал свободу и открытые пространства колледжа, хоть и чувство вал
себя поначалу одиноко и не в своей тарелке. Я завел несколько близких
друзей на первом курсе и в течение четырех лет жил с ними в одной комнате,
в университетском городке и за его пределами. Дважды я приглашал
своего брата, и он приезжал навещать меня. Однажды, на День матери,
я автостопом добрался до Нью-Йорка, чтобы сделать маме сюрприз.

Оказалось, что я не такой хороший футболист, каким себе казался, и через
некоторое время я перестал играть. Чтобы продолжать учебу, я брал
кредиты, работал на полставки и летом. По ночам я работал барменом,
а иногда даже сдавал кровь за деньги. Тем не менее это были по большей
части веселые годы, безответственное время. У меня был призывной номер
332, и мне не нужно было беспокоиться об отправке во Вьетнам.

Моей специальностью были коммуникации, и я прошел курс ораторского
искусства и межличностного общения. В последние годы колледжа
я также выбрал несколько бизнес-курсов, поскольку начал беспокоиться
о том, чем займусь после окончания учебы. Мне удалось закончить со
средним баллом «В», прилагая усилия только тогда, когда надо было сдать
экзамен или подготовить доклад.

Через четыре года я стал первым выпускником колледжа в нашей семье.
Для моих родителей этот диплом был главным призом. Но дальнейших
планов я не имел. Никто никогда не говорил мне, насколько ценны полученные
знания. С тех пор я часто шучу: если бы кто-нибудь направлял меня
и руководил мною, я бы и вправду чего-то добился.

* * *

Прошли годы, прежде чем я нашел страсть всей своей жизни. Каждый
шаг после этого открытия был большим скачком в неведанное, все
более и более рискованным. Но то, что я выбрался из Бруклина и получил
высшее образование, дало мне смелость продолжать мечтать.
В течение многих лет я скрывал, что вырос в Projects. Я не лгал, просто
не упоминал этого факта, так как он был не лучшей рекомендацией. Но как
бы я не пытался отрицать это, память о ранних переживаниях неизгладимо
отпечаталась в моем разуме. Я бы никогда не смог забыть, каково это — быть
по другую сторону, бояться посмотреть в хрустальный шар.
В декабре 1994 года статья об успехе Starbucks в New York Times упоминает,
что я вырос в бедном квартале в Канарси. После ее появления
я получал письма из Бейвью и других трущобных кварталов. Большую их
часть писали матери, воспитывавшие в детях упорство, они говорили, что
моя история вселяет надежду.

Шансы на то, чтобы выбраться из среды, в которой я вырос, и достичь
сегодняшнего положения, невозможно даже измерить. Так как же это
случилось?

Сначала мною руководил страх потерпеть неудачу, но по мере того, как
я справлялся с очередной трудностью, страх сменялся растущим оптимизмом.
Как только вы преодолеваете, казалось, непреодолимые препятствия,
оставшиеся проблемы уже меньше вас пугают. Большинство людей
способны осуществить свою мечту, если проявляют упорство. Я хотел бы,
чтобы у каждого была мечта, чтобы вы закладывали хороший фундамент,
впитывали информацию, как губка, и не боялись бросать вызов общепринятому
мнению. Если никто до вас этого не делал, это не значит, что и вам
не стоит попытаться.

Я не могу предложить вам никакого секрета, рецепта успеха, совершенного
плана дороги к вершине в мире бизнеса. Но мой собственный опыт
подсказывает, что начать с нуля и достичь еще большего, чем то, о чем вы
мечтали, — вполне возможно.

Будучи недавно в Нью-Йорке, я вернулся в Канарси, чтобы взглянуть на
наш дом впервые за почти двадцать лет. Выглядит он неплохо, за исключением
дыры от пули в парадной двери и следов пожара на телефонном
щите. Когда я жил там, на наших окнах не было железных ставен, и кондиционеров
у нас тоже не было. Я увидел нескольких детей, игравших
в баскетбол, как я сам когда-то, и молодую мать, гулявшую с коляской.
Крошечный мальчик посмотрел на меня, и я подумал: кто из этих детей
прорвется и воплотит в жизнь свою мечту?

Я остановился у средней школы в Канарси, где проводила тренировку
футбольная команда. Теплый осенний воздух, синяя форма и игровые
выкрики обрушили на меня поток воспоминаний о былом веселье и воодушевлении.
Я спросил, где тренер. Из самой гущи массивных спин и плеч
возникла маленькая фигурка в красном капюшоне. К моему удивлению,
я столкнулся лицом к лицу с Майком Кэмардизом, парнем, который
играл в моей команде. Он поведал мне историю команды вплоть до сегодняшнего
дня, рассказав о том, как школе наконец удалось заполучить
собственное футбольное поле. По случайному совпадению в ту субботу
они планировали церемонию, в ходе которой назовут поле именем моего
старого тренера Фрэнка Мороджелло. Для этого случая я решил взять
на себя обязательство в течение пяти лет поддерживать команду. Где бы
я был сейчас без поддержки тренера Мороджелло? Возможно, мой подарок
позволит какому-нибудь спортсмену, одержимому, как я когда-то,
прыгнуть выше своей головы и достичь того, чего другие даже не могут
себе представить.

Я слышал, что тренеры сталкиваются с любопытной дилеммой. Спортсмены
мирового класса — игроки с лучшими навыками и опытом в команде
— в кризисной ситуации иногда спотыкаются. Однако время от времени
появляется игрок, трудяга, чьи данные и подготовка не совсем отвечают
мировым стандартам. И в трудный момент тренер отправляет на поле
именно его. Он так одержим и так жаждет победы, что может переплюнуть
лучших спортсменов, когда многое поставлено на карту.

Меня можно сравнить с таким вот трудягой-спортсменом. Я всегда был
одержим и жаждал выиграть, так что в критический момент я ощущаю прилив адреналина. Я бегу, преследуя что-то, чего больше никто не видит,
еще долгое время после того, как другие остановились, чтобы передохнуть
и набраться сил.

Достаточного недостаточно

Пережитое готовит вас к последующему. Вы просто не знаете, каким
оно будет.

После окончания колледжа в 1975 году, как многие дети, я не знал, что
делать дальше. Я не был готов ехать назад в Нью-Йорк, поэтому остался
в Мичигане, работая на лыжной базе. У меня не было ни наставника, ни
примера, ни учителя, который помог бы определиться с выбором дальнейшего
пути. Поэтому я сделал паузу, чтобы подумать, но вдохновение так
и не пришло.

Через год я вернулся в Нью-Йорк и получил работу в Xerox, в отделе
обучения персонала. Тут мне повезло, поскольку я смог посещать самую
лучшую школу продаж в стране, $100-миллионный Центр Xerox в Лизбурге,
штат Вирджиния. Я узнал там о мире работы и бизнеса больше, чем
в колледже. Меня обучили продажам, маркетингу и навыкам проведения
презентаций, и я вышел оттуда, развив в себе здоровую самооценку. Xerox
была престижной, элитной компанией, и ко мне относились с уважением,
когда я говорил, где работаю.

После окончания обучения я провел шесть месяцев, делая по пятьдесят
звонков в день. Я стучал в двери офисов в центральном Манхэттене, на
территории, простиравшейся от 42-й до 48-й улицы, от Ист-Ривер до Пятой
авеню. Это был фантастический район, но мне не позволяли заключать
сделки, я всего лишь завлекал перспективных клиентов.

Такие визиты были прекрасной тренировкой для бизнеса. Они научили
меня думать «на ногах». Перед моим носом столько дверей захлопывалось,
что пришлось нарастить толстую кожу и придумать лаконичную речь
о товаре — последнем слове тогдашней техники под названием «текстовый
процессор». Но эта работа очень привлекала меня, не позволяя утратить
чувство юмора и авантюрности. Я процветал за счет конкуренции, стараясь
быть лучшим, чтобы меня заметили, чтобы у моих продавцов было как
можно больше контактов. Я хотел выиграть.

И наконец я преуспел: я стал полноправным продавцом на той же территории.
Я уже наловчился в ношении костюмов, заключении сделок и зарабатывал
приличные комиссионные в течение трех лет. Я продал много
машин и обошел многих своих коллег. По мере того, как я реализовывал себя, росла и моя уверенность. Продажи, как я обнаружил, очень тесно
связаны с самооценкой. Но не могу сказать, что когда-либо испытывал
страсть к текстовым процессорам.

Я выплатил кредиты за учебу в колледже и снял квартиру в Гринвич-Виллидж
на пару с одним парнем. Мы веселились и прекрасно проводили
время. Однажды летом мы, восемь парней, сняли коттедж в Хэмптонс
на выходные, и именно там, на пляже, на праздновании 4-го июля 1978 года
я встретил Шери Керш.

Светловолосая энергичная Шери привлекла меня своим безупречным
стилем и классом. Она изучала дизайн интерьеров в аспирантуре и тоже
проводила летние выходные на пляже в компании друзей. Она была не
только красива, но основательна, с прочными ценностями, характерными
для жителей Среднего Запада, из любящей и заботливой семьи. Мы оба
только начинали свою карьеру, беззаботно, ни на что не оглядываясь. Мы
стали встречаться, и чем больше я узнавал ее, тем больше понимал, каким
тонким существом она была.

К 1979 году, однако, я без устали работал. Я хотел чего-то более трудного.
Один приятель рассказал мне, что шведская компания Perstorp планировала
сформировать американское подразделение для своей фабрики, производившей
посуду Hammarplast. Возможность присутствовать при первых
шагах растущей компании выглядела заманчиво. В Perstorp меня приняли
и отправили на три месяца в Швецию учиться. Я жил в очаровательном
вымощенном булыжником городке Персторпе, около Мальме, и исследовал
Копенгаген и Стокгольм по выходным. Европа ошеломила меня своим
ощущением истории и радости жизни.

Вначале меня назначили в другое подразделение, где продавались
строительные товары. Я был переведен в Северную Каролину и должен
был продавать компоненты для кухонь и мебели. Я возненавидел свой
товар. Кто смог бы полюбить штампованные пластиковые запчасти? После
десяти месяцев несчастья я не выдержал. Я готов был бросить все и пойти
в школу актерского мастерства, куда угодно, лишь бы вернуться в Нью-Йорк
и к Шери.

Когда я пригрозил увольнением, Perstorp не только перевела меня
назад в Нью-Йорк, но назначила вице-президентом и директором Hammarplast.
В мои обязанности входили операции на американском рынке
и управление двадцатью независимыми торговыми агентами. Я получил
оклад в $75 000, машину, приличный счет в банке и неограниченную
возможность путешествовать, в том числе в Швецию четыре раза в год.
Наконец-то я продавал товар, который мне нравился: линию стильного,
разработанного в Швеции кухонного оборудования и посуды. Побывав
в шкуре продавца, я знал, как мотивировать свою команду торговых представителей. Вскоре мой товар присутствовал в лучших магазинах, а объем
продаж значительно возрос.

Я занимался этим три года и полюбил свое дело. К двадцати восьми
годам я достиг чего хотел. Мы с Шери переехали в верхний Ист-Сайд на
Манхэттене, где купили квартиру. Карьера Шери шла в гору, она работала
дизайнером и маркетологом в итальянской компании, производившей
мебель. Она покрасила стены квартиры в светлый оранжево-розовый цвет
и с помощью своих профессиональных знаний начала создавать уют в нашем
чердачного стиля жилище. Мы жили превосходно, ходили в театр,
ужинали в ресторанах, приглашали друзей на вечеринки. Мы даже сняли
на лето дачу в Хэмптонс.

Родители не могли поверить, что мне так быстро удалось уйти так далеко.
Всего через шесть лет после колледжа я сделал успешную карьеру,
получал высокую зарплату, имел собственную квартиру. Жизнь, которую
я вел, превосходила самые смелые ожидания моих родителей. Многие довольствовались
бы этим.

Поэтому никто — тем более мои родители — не мог понять, почему мне
не сидится на месте. Но я чувствовал, что чего-то не хватает. Мне хотелось
стать хозяином своей судьбы. Вероятно, это можно посчитать слабостью:
мне не дает покоя мысль, чем заняться дальше. Достаточного никогда не
бывает достаточно.

Только открыв Starbucks, я осознал, каково это, когда то, чем ты занимаешься,
не на шутку захватывает дух и воображение.

Том Шарп. Наследие Уилта

  • Издательство «Фантом пресс», 2012 г.
  • Уилт возвращается! Британский классик Том Шарп, наследник Вудхауса и признанный мастер шуток на грани фола, написал новый роман про непредсказуемого Уилта. И снова весь мир ополчился против этого маленького человека. Родная жена, отчаявшаяся добиться от мужа сексуальных утех, решила получить от него хоть какой-то прок, и за спиной Уилта пристроила его репетитором к богатенькому недорослю, проживающему в аристократическом замке. Знал бы Уилт, что его там ждет! Помешанная на сексе хозяйка, ненавидящий всех хозяин, чокнутый сынок и разгуливающий повсюду труп… Но главная угроза исходит, конечно же, от родных доченек, бесноватой четверни, которая выросла и теперь задает жару всем и вся. Классик Том Шарп демонстрирует великолепную литературную форму, на раз-два оставляя далеко позади всех современных писателей-юмористов.
  • Перевод с английского Александра Сафронова

На работу Уилт поехал в весьма
скверном настроении. Накануне он поскандалил с женой из-за расходов на обучение четверни. Генри считал вполне годной прежнюю монастырскую школу, но Ева уперлась — нет,
только частный пансион.

— Девочкам пора научиться хорошим манерам, которых обычная школа не даст. И потом,
ты материшься, и они уже нахватались от тебя
всяких непотребств. Этого я не потерплю. Им
лучше быть вне дома.

— И ты б материлась, если б день-деньской
заполняла идиотские формуляры! Якобы нужные для компьютерной грамотности лоботрясов! Да они в сто раз лучше меня разбираются
во всей этой виртуальной хрени! — огрызался
Уилт, умалчивая о том, что матерный арсенал подросших наследниц посрамил бы его собственный. — Сволочной пансион нужен лишь
для того, чтоб ты могла хвастать перед соседями. Нам не потянуть! А учиться-то еще бог знает сколько! Ведь даже монастырская школа стоила бешеных денег!

В общем, вечер выдался чрезвычайно желчным. Хуже всего, что Уилт не преувеличивал. Жалованье его было настолько мизерным,
что он не представлял, как оплачивать пансион, сохраняя нынешний скромный уровень
жизни. После преобразования Техноколледжа в
Фенландский университет Уилт, глава так называемого факультета коммуникаций, стал получать гораздо меньше прочих деканов, обретших профессорские звания. Разумеется, в пылу
свары Ева не преминула многажды этим уколоть:

— Если б тебе хватило ума вовремя свалить,
как Патрик Моттрэм, давно бы имел приличную
должность и хорошее жалованье в нормальном
университете. Но нет! Ты предпочел остаться в
дурацком Техноколледже, потому что в нем «так
много добрых друзей»! Бред собачий! Просто не
умеешь уйти, хлопнув дверью!

Вот тут-то Уилт и ушел, хлопнув дверью.
Когда, полный решимости раз и навсегда осадить супругу, он вернулся из паба, Ева, на все
махнувшая рукой, уже спала.

Однако утром, въезжая на «университетскую» парковку, Уилт признался себе, что жена
права. И впрямь, давно следовало уйти. Факультет вызывал неудержимую ненависть, а для подсчета оставшихся друзей хватило бы одного
пальца. Вероятно, заодно стоило бросить Еву.
Вообще-то, не надо было жениться на столь нахрапистой бабе, которая ничего не делает наполовину, — и четверня тому подтверждение.
Настроение вконец испортилось, когда Уилт
вспомнил о четырех точных копиях зычной и
властной супруги. Нет, даже превосходивших ее,
ибо зычность и властность умножались на четыре. Неистощимость четверни в девчачьих
сварах убеждала Уилта в том, что его способность уйти, хлопнув дверью, угасла одновременно с появлением на свет склочного потомства.
Правда, в младенчестве четверни был краткий миг, когда в просветах суеты с подгузниками, бутылочками и мерзкой кашицей, которой
Ева неутомимо пичкала «масеньких», Уилт лелеял большие надежды на светлое будущее своих
чад. Однако подраставшие детки становились
только хуже, продвигаясь от истязания кошек
к истязанию соседей, причем конкретного преступника уличить никогда не удавалось, поскольку все четверо были на одно лицо. Конечно,
пансион избавил от обузы, но цена свободы была слишком высока.

Уилт немного повеселел, когда распечатал
конверт, обнаруженный на столе, и прочел записку ректора Варка, уведомлявшего, что ему
не обязательно присутствовать на заседании
недавно созданной комиссии по распределению
учебной нагрузки. Генри возблагодарил Господа, поскольку был далеко не уверен, что вынесет очередную бесконечную пытку шуршанием
бумаг и многозначительным переливанием из
пустого в порожнее.

Настроение слегка подправилось, и Уилт
заглянул в безлюдные аудитории, где лишь отдельные шалопаи забавлялись компьютерными
играми. Через неделю весенний семестр заканчивался, больше экзаменов не предвиделось,
а потому педагоги и студенты-лодыри считали
бессмысленным торчать в альма-матер. Хотя
последние не баловали ее своим присутствием
вообще. Вернувшись к себе, Уилт предпринял
очередную попытку составить расписание на
следующий семестр, но тут в дверь просунулась
голова Питера Брейнтри, преподавателя английского:

— Ты идешь на финальное словоблудие?

— Слава богу, нет. Варк известил, что во
мне нет нужды, и в кои-то веки я готов исполнить его волю.

— Не казнись. Угробленное время. Мне бы
тоже слинять — еще куча непроверенных экзаменационных работ. — Брейнтри замялся. —
Слушай, может…

— Нет, сам проверяй, — отрезал Уилт. — Не
видишь, я занят? — Он кивнул на разграфленный лист. — Размышляю, как все цифровое будущее впихнуть в один четверг.

Брейнтри уже давно не пытался проникнуть
в смысл подобных реплик. Он лишь пожал плечами и грохнул дверью.

Отринув расписание в раздел гадкой работы, до самого обеда Уилт заполнял формуляры, которые административный отдел стряпал
почти ежедневно, оправдывая тот факт, что в
«университетском» штате клерков больше, чем
преподавателей.

— Ну да, если эти козлы протирают штаны
в конторе, под завязку набитой так называемыми студентами, сводки занятости населения
выглядят куда как красивее, — бурчал Уилт,
чувствуя новый прилив скверного настроения.
После обеда он с час полистал газеты, целая
кипа которых имелась в бывшей учительской.
Как всегда, публиковали всякие ужасы. Двенадцатилетний подросток ни за что ни про что
пырнул ножом беременную; четыре отморозка до смерти запинали старика в его же гараже;
из Бродмура выпустили пятнадцать маньяков-убийц, — видимо, за пятилетнюю отсидку они
истосковались без дела. Все это сообщала «Дейли таймс». От «Грэфик» мутило не хуже. Пробежав глазами политические статьи, полные
вранья, Уилт решил прогуляться в парке. Он
бродил по дорожкам, когда вдруг на одной скамейке углядел знакомую фигуру.

К собственному удивлению, Генри узнал в
ней своего давнего недруга инспектора Флинта.

— Каким ветром вы здесь? — спросил он,
присаживаясь рядом.

— Да вот сижу гадаю, что еще вы отчебучите.

— Малоинтересная тема. Лучше бы сосредоточились на чем-нибудь вам близком.

— Например?

— Скажем, арест безвинного. Это у вас хорошо получается. Умеете себя убедить, что схватили уголовника. Помнится, когда я, вдребезги
пьяный, запихнул надувную куклу в свайную
яму, вы ни капли в том не сомневались.

— Верно, — кивнул Флинт. — Потом еще
были истории с наркотиками и террористами
на Уиллингтон-роуд. Вечно во что-нибудь вляпаетесь. Не умышленно, согласен, но поразительная способность впутаться в уголовную передрягу доказывает, что в вас коренится нечто
преступное. Не находите?

— Нет. И вы сами не раз убеждались в обратном. Хотя вашему воображению, инспектор,
можно позавидовать.

— Помилуйте, Генри, я лишь цитирую вашего старого приятеля и моего давнего коллегу
мистера Ходжа. Для вас, разумеется, — суперинтенданта Ходжа. Знаете, до сих пор он не
оправился, все еще вспоминает, как из-за вас
сел в лужу в той истории с наркотиками…

С другой стороны, вы не сумеете совершить настоящее преступление, даже если его поднесут
вам на блюдечке. Вы болтун, а не созидатель.
Уилт вздохнул: инспектор прав, черт бы его
побрал! Но какого дьявола все беспрестанно
напоминают человеку о его беспомощности?

— Так что, кроме мыслей обо мне, других
забот нет? — спросил Генри. — Ушли на покой,
что ли?

— И об этом серьезно подумываю. Вполне
вероятно, уйду. Из-за этой сволочи Ходжа не
дают интересных дел. Он-то, собака, женился
на дочке начальника управления и получил «суперинтенданта», а я корплю над бумагами. Скука смертная.

— Нашего полку прибыло, — брякнул Уилт,
хотя терпеть не мог этого присловья. — И у
меня формуляры, планы мероприятий и прочая
дребедень… Дома нет житья от Евы — дескать,
мало зарабатываю, а ей позарез нужно, чтобы
четверня обучалась в дорогущем пансионе. Понятия не имею, чем все это кончится.

Потекла беседа, в которой давние знакомцы побранили экономистов и политиков. Когда
Уилт взглянул на часы, оказалось, что прошло
довольно много времени. Заседание комиссии
по распределению учебной нагрузки, скорее
всего, уже кончилось.

Распрощавшись с инспектором, Генри вернулся в свой кабинет. Было начало пятого, когда в дверь опять просунулась голова Брейнтри,
известившего, что он лишь выскочил отлить, а
заседание в самом разгаре.

— Ты поступил чертовски мудро, воспользовавшись поблажкой Варка, — сказал он. — Там
дым коромыслом. Все как всегда. Но к шести
точно уймутся. Дождешься меня?

— Пожалуй… Все равно делать нечего. Слава богу, что я откосил, — пробурчал Уилт.
Брейнтри скрылся, а Генри задумался над
словами инспектора о его способности впутываться в передряги.

«Я болтун, а не созидатель, — мысленно
вздохнул он. — Все бы отдал, чтоб вернуть времена Техноколледжа. Тогда от меня была хоть
какая-то польза, пусть даже я всего-навсего собачился с подмастерьями, заставляя их думать».
К возвращению друга Уилт окончательно
приуныл.

— Ты будто призрак увидал, — хмыкнул
Брейнтри.

— Так оно и есть. Призрак сгинувшего прошлого и упущенных возможностей. А впереди…

— Старик, тебе надо хорошенько поддать.

— Сейчас ты абсолютно прав, и пиво не
спасет. Требуется виски.

— После вербального побоища — мне тоже.

— Что, за гранью?

— В финале сборище достигло апогея пакости… Куда пойдем?

— Мое настроение соответствует «Рукам палача». Там тихо, и оттуда я уж как-нибудь доковыляю домой.

— Точно! Выпивши за руль я не сяду. Эти
засранцы взяли моду совать тебе трубочку, даже
если остановят за милю от бара.

Паб, мрачный, как его название, был безлюден, а бармен выглядел так, словно некогда
и впрямь служил палачом и охотно продемонстрировал бы свои навыки появившимся клиентам.

— Ну, чего вам? — угрюмо спросил он.

— Два двойных скотча и поменьше содовой, — сказал Брейнтри.

Усаживаясь в темном неряшливом уголке,
про себя Уилт отметил: если Брейнтри заказывает почти неразбавленный двойной скотч, ситуация и впрямь паршивая.

— Давай, выкладывай, — пробурчал он,
когда Питер поставил выпивку на круглый столик. — Что, совсем плохо? Ну, ясно… Не тяни!

— В иных обстоятельствах я бы сказал: «За
удачу!» — но сейчас… Ладно, вздрогнули!

— Хочу знать одно: меня вышвырнули?
Вздохнув, Брейнтри помотал головой:

— Нет, но угроза осталась. Тебя спас вицеканцлер, в смысле, проректор. Извини, я знаю,
что тебя воротит от нынешних титулов. Ни для
кого не секрет, что председатель комиссии Мэйфилд не особо к тебе благоволит.

— Это еще слабо сказано, — дернул головой
Уилт.

— Согласен. Однако еще больше он ненавидит доктора Борда, который заведует кафедрой
современных языков, жизненно необходимых
конторе под названьем «университет», и посему
никто не смеет его тронуть. Поскольку ты приятельствуешь с Бордом, а Мэйфилд тебя очень
не любит, положение курса «Компьютерная грамотность» пошатнулось…

— Значит, моя должность — под вопросом?

— В общем, да, но не спеши. На выручку пришел проректор, напомнивший, что на
факультете коммуникаций… извини, отделении
коммуникаций… студентов больше, чем на любом другом. Поскольку истфак сгинул, а матфак
ужался до сорока голов, что меньше, чем даже
на естественных науках, универ… колледж не
может похерить еще и коммуникации, а значит — и тебя.

— Почему? На мое место возьмут кого-нибудь другого.

— Проректор думает иначе. Он сшиб Мэйфилда вопросом, не угодно ли ему занять твою
должность. Тот сбледнул с лица и проблеял,
мол, ему ни в жизнь не совладать с твоей шпаной. А проректор его добил, сказав, что ты лихо
управляешься с хулиганьем…

— Очень мило с его стороны. Так и сказал — «лихо»?

— Именно так. И его поддержал Борд. У тебя,
оказывается, подлинный, помноженный на громадный опыт талант общения с отморозками, к
которым он близко не подойдет без калашникова
или чего-нибудь столь же смертоносного. Дескать, ты своего рода гений.

Уилт прихлебнул виски.

— Да уж, Борд всегда был верным другом,
но сейчас хватил через край, — пробормотал
он. — Неудивительно, что Варк хочет от меня
избавиться. — Генри мрачно уставился в стакан. — Пусть мои ребята — хулиганье, но у
многих доброе сердце. Главное — их заинтересовать.

— В смысле, устраивать игрища и рыскать
по порносайтам?

Уилт покачал головой:

— На порносайты не выйти — по моей
просьбе техники их заблокировали. К тому же
за реально крутую порнуху надо платить, а у
моих подопечных нет кредитных карточек либо
есть краденые, которые в Интернете хрен используешь.

— Что ж, это сокрушает тезис Мэйфилда о
том, что тебе зря всучили компьютерный курс.

— Зря угробили Техноколледж. — Уилт осушил стакан. — Однако есть что праздновать:
я сохранил работу, и в ближайшее время проректор в отставку не собирается, ибо загребает
прорву деньжищ. Пока он здесь, наш любезный
профессор Мэйфилд не рыпнется.

«Русский медведь»: История, семиотика, политика

Анджей де Лазари. Почему Европа боится
«русского медведя»?

В Европе пытаются состряпать образ российского медведя, который всех хочет проглотить.

В. Путин (интервью немецкой газете «Handelsblatt» 14 сентября 2009 года)

Открывая в Ярославле международную конференцию «Современное государство и глобальная безопасность», президент России
Дмитрий Медведев чуть в шутку, но и всерьез сказал:

На гербе Ярославля изображено самое известное российское
животное — медведь. Символ, который символизирует, с одной
стороны, силу, а с другой стороны, предусмотрительность. Я думаю, что два этих качества точно являются не лишними для нас
сегодня для формирования справедливого, сбалансированного,
устойчивого миропорядка, создания условий для достойной жизни миллионов людей.

Если русский/российский медведь не только сильный, но и
предусмотрительный, почему мы все его опасаемся?

Человечество с давних пор мечтает о такой действительности,
в которой личность была бы свободной и одновременно не отчужденной от «коллектива». Все русские попытки создать такую действительность, в основе которой были община, народность, коллективизм или же модная теперь соборность, кончались неудачей, так
как в конце концов в России коллектив всегда поглощал и порабощал личность. Все из-за того, что в русском мышлении первичным становился, как правило, «единомышленный» коллектив,
личность же была вторичной. Виктор Ерофеев так подытожил эту
русскую «правомерность»:

Напрасно думать, будто наше «мы» состоит из сложения самозначимых «я». Русское «я» как элемент не жизнестойко и обретается исключительно в семейственной молекуле. Выходит, не «я»
формирует идею «мы», но «мы» манифестно и речетворно. «Мы»
плодит ублюдочных «я», как мелкую картошку. Все силы русского правописания — на стороне «мы», и сколько бы литературных
терзаний ни вкладывать в развитие «я», они не окупятся за недостатком грамматических резервов. Взять, для примера, подсознательное мыканье Платонова и сопротивленческое яканье Набокова, чтобы увидеть разность потенциалов. На «мы» можно гавкать,
как Замятин, над «мы» можно хихикать, как Олеша, но «мы» имеет самодержавное качество, известное под именем «народ».

«Народ» — одно из самых точных понятий русского языка.
Оно подразумевает двойной перенос ответственности: с «я» на
«мы» и с «мы» на — род: «мы-они», внешне-внутренний фактор,
что означает вечные поиски не самопознания, а самооправдания.
Слово «народ» зацементировало народ на века. <…> Там, где особенности индивидуальной жизни процветают за счет общественной, народ — метафора или вовсе несуществующее слово. В этой
стране оно передает суть неправого дела.

Иначе дело обстоит на «эгоистическом», по русским меркам,
Западе. Там личность со временем стала однозначно первичной, и
это она, если захочет, создает такой или другой «коллектив», принципиально не заставляя никого быть «единомышленным». И оказалось, что эта «неединомышленная» совокупность свободных
личностей может успешно сосуществовать и даже создавать, казалось бы, утопическую «соборность», осуществляемую в идее и в
деятельности Европейского союза.

Благодаря чему это стало возможным?

По-моему, ответ простой. Жители Европы, обобщая конечно,
пришли к выводу, что единственным институтом, который они в
состоянии рационалистически согласовать и благодаря которому
могут объединиться, является право. Нет возможности найти «единого» Бога, «единую» Идею, «единую» Правду, «единую» партию —
зато есть возможность согласовать «единое» право, обязывающее
всех жителей Евросоюза. Верь себе — в Бога какого хочешь, в какую хочешь Идею, Правду; говори на каком хочешь языке; соблюдай правила культуры, в которой ты вырос, или совсем другой —
которая тебе просто по душе, — лишь бы ты соблюдал право, законы, которые ведь мы вместе установили.

И получилось — государственные границы стали лишь символическими. Они ведь не нужны в обществе, у которого развито
правовое сознание и которое благодаря этому в состоянии подчиниться единому праву. Право, закон стали основой европейской
«соборности». Отсюда идеал: правовое государство, соблюдающее
права человека, права каждой отдельной личности, — это основа
европейской демократии. Насколько, например, поляки близко к
сердцу (и к уму) приняли этот идеал, вступая в Евросоюз, видно в
преамбуле к нашей конституции, которая начинается словами:
«Мы, польский народ — все граждане Речи Посполитой». Правовой институт гражданства заменяет здесь романтическую, этническую категорию «народа/нации». «Все граждане» — значит:
каждый из нас, независимо от народности/национальности, вероисповедания, мировоззрения, происхождения и т.д. Объединяет
нас в первую очередь правовой институт гражданства. В современной культуре Запада о правовом государстве можно говорить лишь
в том случае, если юридические законы находятся в согласии с правами человека и не зависят от морали и взглядов какой-либо личности, группы, партии, коллектива и т.п.

В России, с «западной» точки зрения, этот идеал пока не осуществился. Здесь по-прежнему нет укоренившейся убежденности в
необходимости существования и соблюдения права. Для многих
россиян право в принципе является абстракцией, лишенной существенного значения. В поисках аргументов для возвышения русской культуры над культурой Запада русофильская мысль противопоставляет «русское внутреннее право» (моральное) «внешнему
формальному» праву Запада. Отрицание идеи права тесно связано с «коллективистским» мышлением. Если Запад в принципе
стремится к освобождению личности и личность несет там ответственность перед правом и государством, то русские издавна,
критикуя культуру Запада, эгоистическому западному Я противопоставляют Мы: мы — православие, мы — община, мы — народ,
мы — рабочий класс и т.д., — чтобы наконец довести до полного
покорения личности в советском Мы-государстве. В сегодняшней
же Конституции РФ это коллективистское мышление выразилось
в обращении: «Мы, многонациональный народ Российской Федерации». А ведь перед судом не поставишь «многонациональный
народ»…

В русском и российском сознании до сих пор не сложилась
идея независимого права (как от власти государственной, церковной, так и от т.н. «классовых интересов», или «интересов народа»).
Не оформился и принесенный Западу буржуазными революциями
феномен гражданина равноправного: независимо от его национальности, вероисповедания, общественного происхождения,
классовой принадлежности и т.п. В русском сознании над личностью-гражданином все еще преобладает коллектив (мы — православные, мы — русский народ, мы — советский народ, мы —
многонациональный народ; и совсем новая категория, вырабатываемая теперь государственной идеологией: мы — российская нация). Права личности-гражданина в российской идеологии по-прежнему отодвигаются на задний план и подчеркиваются права
народа-коллектива.

Если это действительно так, то нечего удивляться, что для Европы, основывающей свое «общежитие» на праве и свободной,
соблюдающей право личности, огромная и мощная Россия является нерациональной, непредсказуемой, а иногда даже невменяемой державой. Чего ожидать от такого «медведя»? — вот основной
вопрос, который уже несколько столетий ставят перед собой «западные» исследователи, публицисты, политики и карикатуристы.
И сегодня чаще всего дают неутешительный ответ:

Да и сами россияне нередко не видят оптимистического для
себя решения.

По мнению Сергея Елкина, Россия-медведь все «колеблется»
между анархией и диктатурой.

Юрий Афанасьев утверждает, что Россия — это «заколдованная» страна, Виктор Ерофеев — что она «сказка», подчеркивая
этим ее нерациональность. Но без рационализма не построишь
права, а без права действительностью управляет самоволие или
самодержавие.

Поэтому не удивляйтесь опасениям Европы: она успокоится,
когда мишка из рисунка Михаила Златковского вырастет в гражданина по европейским меркам, уважающего законы и права каждой отдельной личности. Пока же этого не случится, она в мишке
будет видеть грозного, хищного медведя.

Надежда есть. Вот Эдвард Феннелл из «The Times», говоря,
что «русский медведь пока не может обойтись без западных юристов» (4 сентября 2008), подытоживает свою статью мнением
Пола Меллинга из международной юридической фирмы Baker &
McKenzie. Меллинг работает в Москве «с тех пор, как в 1991 году
на ее улицы вышли танки», и его

ободряет постепенное повышение качества работы российских
судов (хотя исходный уровень очень низок). Несмотря на то что
большинство западных юристов предпочло бы не оказываться в
российских судах, где «телефонная юстиция» (то есть звонок судье из Кремля) будет важнее любых правовых аргументов, они
признают, что в Москве и Санкт-Петербурге качество работы судей резко улучшилось.

По мнению Меллинга, в 98 процентах случаев решение суда выносится уже «на основании закона, а
не взятки или политического вмешательства». Дело здесь касается,
конечно, международного бизнеса,
который заставляет вести в России
сделки по законам, согласованным и
согласным с международным правом и «западной» правовой традицией. Будем, однако, надеяться, что
слова Владимира Путина «ДИКТАТУРА ЗАКОНА — ЭТО ЕДИНСТВЕННЫЙ ВИД ДИКТАТУРЫ, К КОТОРОЙ МЫ ОБЯЗАНЫ
СТРЕМИТЬСЯ» — не пустые слова. «Диктатуры закона» в России
пока еще нет, но стремление к ней уже кое-где заметно. Лишь бы
не оправдалось когда-нибудь, что в России «закон — тайга, прокурор — медведь». Даже если он «предусмотрительный», как Русский Мишка с балалайкой-трансформером из комикса «Ниндзя-Черепашки и Русский Мишка».

Элизабет Тейлор. Жизнь, рассказанная ею самой

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Элизабет Тейлор начала писать эту книгу, узнав о трагической гибели Майкла Джексона, которого считала не просто другом, а приемным сыном, и от которого у нее не было секретов: он остался ей лучшим собеседником даже после смерти, ему можно было рассказать всё без утайки, выплакаться, поделиться радостью, вспомнить о былом, поведать самые сокровенные женские тайны — ведь «с годами начинаешь сожалеть не столько о совершенных грехах, сколько о тех, что не совершила…»

    Всё в жизни Элизабет Тейлор было СВЕРХ — звездная карьера с четырех лет, всемирная слава «Королевы Голливуда», «новой Клеопатры», первой красавицы эпохи с колдовскими (одни на миллиард!) фиалковыми глазами, три «Оскара», восемь браков (два из них с Ричардом Бартоном), первый в Голливуде контракт на миллион долларов, самая дорогая (продана за 200 миллионов) коллекция бриллиантов… А еще — более 30 серьезных операций, перелом позвоночника, инфаркт, рак кожи, опухоль мозга размером с теннисный мяч, алкоголь и наркотики. «Я прекрасный пример того, через что может пройти женщина и при этом остаться в живых», — признается Элизабет Тейлор в своей сенсационной книге, где предельно откровенно рассказала обо всех страстях и грехах, горестях и радостях, ролях и мужьях и которую посвятила «Памяти моего сына Майкла Джексона».

Без Майкла…

Этого не может быть!

Этого просто не могло быть, но это случилось!

Майкла Джексона нет… Нет Майкла!..

Первые дни я не могла ни о чем думать, была только боль, всепоглощающая душевная и сердечная боль. Этого просто не могло быть, но это случилось… Я, пожилая, больная женщина, настоящая развалина, у которой нет здоровой клеточки, жива, а безумно талантливый, еще молодой мужчина умер!

Я похоронила стольких людей, которых любила, что начинаю чувствовать себя просто старой черепахой. Большой… океанской… медлительной во всем…

Меня снова «привели в порядок», хотя на сей раз слова врача не соответствовали действительности. Привыкший к обезболивающим организм больше не желал им подчиняться. Но если с физической болью за много-много лет я уже свыклась, то боль душевная, которую не заглушить никакими анальгетиками, была столь сильной, что не давала дышать.

К руке подключена капельница, у лица висит (на всякий случай!) кислородная маска, мигают экраны разных мониторов, показывая, что я еще жива… Да, я жива! Я жива, а ты умер…

Майкл, ты любил шуточки, но это дурацкая шутка, правда, дурацкая. Осиротить стольких людей сразу! Самое гадкое — ничего не исправишь, никакая ругань не поможет. Не могу себе представить, что тебя больше нет, не могу…

Майкл, я сегодня вспоминала твое первое Рождество. Помнишь? Я просто ужаснулась, когда узнала, что родители никогда не устраивали вам в детстве Рождество, не клали подарки под елку, не предлагали загадать желание для Санта-Клауса. У Свидетелей Иеговы это не положено. Нелепо! Я не буду осуждать чужие верования, но для меня Рождество это даже не религиозный праздник, а праздник надежды. Рождество и День Рожденья — что может быть для ребенка лучше? Как можно лишать детей надежды, что в эту волшебную ночь сбудется заветное желание?!

Помнишь, когда ты уже перестал быть Свидетелем Иеговы, я твердо заявила, что теперь никто не может помешать праздновать Рождество. Мы с помощниками ночью нарядили для тебя елку, натолкали под нее кучу подарков и всюду развешали гирлянды с огнями. Помнишь? Ты помнишь, какие подарки были под елкой? Должен помнить — множество водяных пистолетов! Я знала о твоей страсти к этой игре в «обливалки» с водяными пистолетами, воздушными шариками, наполненными водой и даже ведрами воды.

Под елкой лежали пистолеты и автоматы для целой команды, чтобы было весело. И ведь было!

А подарок в виде слона? Что можно подарить человеку, у которого есть все? Все, да не все, в твоем зоопарке слона не было, а благодаря мне появился! Ларри Фортенски недоумевал:

— Это же обуза! Слона надо кормить и обслуживать.

Что взять с Ларри? Он живет по правилам, считая, что слонам не место на частных ранчо. С ним оказалось скучно…

Майкл, как же мне тебя не хватает!.. С тобой мы бы посмеялись над такой «заботливостью» моего неудачного седьмого супруга.

Слона я подарила в ответ на твой подарок к моему дню рождения. Ты как всегда оказался выдумщиком. Помнишь?

Я не устраивала пир на весь мир, были только близкие, а потому дурачиться не возбранялось.

Твои руки непривычно пусты. Когда это Майкл приходил в гости, тем более, на день рожденья без подарка?

Ну как тут ни подурачиться? Я схватилась за сердце:

— Майкл, где мой подарок?!

Ты развел руками, загадочно улыбаясь. Но играть, так играть.

— Как, ты не принес мне никакую побрякушку?! Неужели ты не заметил множество ювелирных магазинов по пути?! О! ты не мог так поступить со мной!.. — Я заламывала руки, словно показывая пародию на плохой театральный спектакль.

Вы с помощником исчезли на некоторое время, а потом вернулись. Красивая коробка, но явно великовата для какого-нибудь ожерелья или колечка. Какая женщина устоит? Я с любопытством разворачивала оберточную бумагу.

В коробке изящная сумочка из титана в виде слона, седло у которого украшено драгоценными камнями, а ручка у сумочки — янтарные бусы. Очаровательно, вполне достойно подарка Майкла Джексона!

Но дома меня ждал еще один сюрприз — огромный телевизор, такой большой, в половину стены. Я поняла, что это есть твой настоящий подарок, потому ты загадочно улыбался. Ой, как было стыдно!.. Тогда и возникла идея подарить в ответ живого слона на радость тебе и детям. Получилось, слон стал любимцем в твоем зоопарке.

Кажется лишь вчера ты выступал подружкой невесты у Лайзы Минелли… Помнишь, Майкл? Заметив, что женщины замешкались, а шлейф подвенечного платья Лайзы уже ползет по проходу в церкви и на него легко могут наступить, ты подхватил ткань и важно нес этот шлейф большую часть пути невесты к алтарю. Мартина МакКатчен опомнилась нескоро, а потом еще и долго не решалась отнять у тебя «добычу»! Лайза потом хохотала, что такой «подружки», как у нее, не было еще ни у кого в мире!

Хорош шафер, без тебя Лайза точно осталась бы без платья. Думаю, большинство гостей не возражали, но сама невеста гордилась своим нарядом, как и всей роскошной церемонией. Тогда казалось, что это самая крепкая и счастливая пара в мире.

Если честно, то несчастной была только я, особенно когда увидела фотографии. Конечно, пришлось промолчать, чтобы не подсказывать остальным повод для сожаления, но я выглядела настоящей бабулей! Майкл, как я «сдала» за десять лет, прошедшие со времени собственной свадьбы с Ларри, где ты был моим посаженным отцом!.. Знаешь, какая это трагедия для женщины — понять, что ты состарилась и больше похожа на собственную бабушку, чем на себя саму.

Но не будем о грустном, ни к чему тебе мои проблемы старения…

Майкл, у нас было столько веселых минут, ты так добр ко всем, а ко мне особенно (добрее только к детям), ты такой замечательный, что я просто не могу помыслить, что не услышу твой голос в трубке, твой смех — тихий и загадочный, не увижу твою всегда чуть смущенную улыбку. Никто так не умеет делать подарки, дело не в стоимости, хотя они всегда дорогие, вся прелесть в том, что ты умеешь точно угадать, что человеку хочется.

Майкл, я схожу с ума — разговариваю с тобой, словно ты сидишь в кресле напротив и тихонько хихикаешь, слушая мои рассуждения. В последние годы мы редко общались, я болела (а когда было не так?), ты предпочитал жить подальше от Лос-Анджелеса, но я привыкла слышать твой тихий голос в трубке и не представляю, как смогу жить без этого. Иногда хочется закричать на весь Беверли-Хиллз: «Не-е-ет!!!». Думаю, не мне одной.

Знаешь, я обиделась на тебя всего лишь раз. Ты должен помнить тот случай. Помнишь? Чтобы выманить меня на Нью-Йоркский концерт в Мэдисон-Сквер-Гарден в честь тридцатилетия Джексонов в сентябре 2001 года, ты прислал в качестве приманки прелестное бриллиантовое колье, «забыв» упомянуть, что оно взято напрокат. Ничего страшного, я спокойно вернула бы колье, поскольку и сама часто брала драгоценности напрокат. И на концерт поехала не из-за побрякушки, а потому что поняла: для тебя много значит мое присутствие, если уж ты позаботился о том, что будет блестеть на моей шее.

Когда позже от меня потребовали вернуть колье, я обомлела. Оно не столь дорогое, каких-то 200 000 долларов, я вполне могла купить его себе или спокойно вернуть. Но то, как это было сделано, повергло в шок. Я прорыдала целый день! Майкл, ты мог бы позвонить сам и сказать:

— Элизабет, верни игрушку дядям, я взял её для показухи.

Мог? Я бы не обиделась. Но мне позвонили твои помощники, причем, не самые близкие, и не объяснили ситуацию, а почти ультимативно потребовали вернуть, словно я, воспользовавшись неразберихой, царившей после страшного 11сентября, тайком увезла колье в Беверли-Хиллз! Пока мы тащились через всю страну с Марлоном Брандо, ты мог хотя бы в шутку поплакать, что денежки за эти побрякушки еще не выплачены?

Я знаю, что ты надеялся заплатить сам, чтобы не вешать эту сумму на меня, но у тебя не получилось. Вот на это я и обиделась — ты не поделился проблемой, а скрыл её от меня. С друзьями так не поступают. Ты же не думаешь, что я люблю тебя за подарки?

Конечно, я простила дрянного мальчишку, но не сразу. Кто надоумил тебя написать покаянное письмо? Неужели сам догадался? Врешь, если бы ни Лайза с её алым подвенечным платьем и желанием с шиком отметить годовщину свадьбы, черта с два ты бы каялся перед старухой Элизабет. Что я для тебя?

Запомни, мой милый, я тебе самый верный друг! А не на всех судебных заседаниях была по двум причинам: во-первых, как всегда болячки и госпитализация, во-вторых, меня опасно пускать туда, я просто выцарапала бы глаза клеветникам, и тогда тебе пришлось сесть в тюрьму за компанию со мной, чтобы наши камеры были по соседству. Не осложнять же жизнь охране тюрьмы (им пришлось бы три раза в день выгуливать моих собачек, без которых я даже в тюрьму не согласна! и терпеть мои капризы), я не стала устраивать побоище в зале суда и показную истерику «Королевы Голливуда» тоже. Меня убедили просто сделать хлесткие заявления в прессе, как и в 1993 году.

Знаешь, я не уверена, что поступила правильно, может, все-таки следовало, как в интервью с Опрой Уинфри, шумно вмешаться? Но что было, то было, сделанного не вернуть.

Кроме того, я для прессы — ярая защитница геев, потому мое более активное заступничество могло навредить тебе.

Воспоминания привели к новому сердечному приступу, и я вынуждена была дать слово врачам, что не буду больше плакать, хотя, когда сказала, о чем, вернее, о ком плач, на глазах у медсестры тоже появились слезы, которые пришлось тайком смахивать.

Но действительно стараюсь не плакать, слезами Майкла не вернешь, а в моей (и не только моей) душе он живой, просто уехал куда-то, где очень плохая связь. Вот наладится связь, и он позвонит.

Я понимаю, что это не так, что ни ты, ни Монти Клифт, ни этот толстяк Брандо, ни мой Ричард Бартон уже не позвоните, что вы оставили меня на Земле пока еще мучиться. Знаешь, это страшно, но у меня впервые мелькнуло понимание, что я не хочу выкарабкиваться. Зачем? Дети давно выросли, у них своя жизнь, выросли даже внуки! Я не очень радуюсь, когда навещает кто-то из прежних подруг, они все выглядят куда лучше меня (хотя раньше мне и в подметки не годились!), а у старых приятелей слишком вытягивается лицо и в глазах мелькает сожаление при виде того, в какую развалину я превратилась. Потом, конечно, следуют комплименты: «Лиз, ты все хорошеешь! Время над тобой не властно!». Хочется спросить:

— Где вы видите Лиз? Здесь только старая больная Элизабет Тейлор. Но я еще жива!

Да, жива, хотя, если честно, не очень. Но тебе я могу в этом признаться, ты не болтун и никогда меня не выдавал.

Майкл, это помешательство — беседовать самой с собой?

Чем больше я размышляю, тем больше понимаю, что мы похожи, просто твой путь был более интенсивным, а потому коротким. А еще ты не научился выживать. Я не один раз бывала в состоянии клинической смерти, либо когда мне не гарантировали и нескольких дней, даже делала попытку суицида, но вот до сих пор жива. Может просто женщины более живучие? Или более живучая я сама?

Как бы то ни было, я есть на этом свете, а тебя нет.

Почему родилась наша дружба? Странный вопрос, разве не могут просто дружить мужчина и женщина, даже если их разделяют четверть века возраста?

Даже умница Опра во время интервью не удержалась и спросила, сделал ли Майкл предложение Элизабет Тейлор? Почему предложение, почему обязательно нужно идти под венец или становиться любовниками, если люди близки духовно. Именно духовно, это даже больше, чем душевно.

Почему Майкл? Я уже не раз отвечала на этот вопрос, могу сотню раз повторить. Мы похожи, очень похожи. Чем? У нас просто не было детства, наше детство — работа, причем, Майкл не видел даже того, что успела увидеть в детстве я, меня хотя бы до девяти лет растили как нормального ребенка, а он уже с пяти выступал.

О нас обоих говорили, что мы слишком взрослые, дети телом и взрослые душой и умом. Наверное, поэтому, получив все, что только можно пожелать, мы снова впали в детство каждый по-своему. Банальная, всем известная истина, но это так.

Карусели Неверленда сродни моей коллекции драгоценностей, для меня это тоже игрушки. Став взрослыми, мы пытались наверстать то, что пропустили в детстве.

Размышляя над нашим сходством и различиями, над причиной странной для многих дружбы, я невольно переосмыслила и свою жизнь тоже. Всегда не хватало времени, чтобы над ней задуматься. Мама бы сказала иначе: «Стареешь». Неужели это и впрямь признак старости?

Ничего подобного, у меня еще многое впереди! Недавно услышала фразу, что только на краю пропасти человек понимает, что не все хорошее может быть впереди… Это не про меня.

Впервые за последние годы я встретила человека, который понял меня и которому я не буду помехой — Джейсона Уинтерса. Вернее, встретились мы давно, Джейсон мой старинный поклонник и уже многолетний друг. Опра Уинфри зря переживала из-за возможности нашей с Майклом свадьбы, мы похожи, но Майкл скорее мой сын, приемный сын, в качестве мужа я его никогда не представляла. Муж это совсем другое. И любовник тоже. Нет, Майкл — это Друг, именно так, с большой буквы.

И Джейсон тоже друг (кстати, он моложе Майкла), но совсем иной. Майкл мой друг оттуда, из детства, хотя годится мне в сыновья, он словно олицетворяет одну половину меня, а Джейсон другую. С Джейсоном спокойно и надежно, в качестве любовницы я уже никуда не гожусь, что за любовница в ортопедическом кресле, но побеседовать со мной еще вполне можно. И капризов тоже не занимать.

Зачем я Джейсону? О, бог мой! Уже вылито несколько цистерн помоев, огромных таких, какие бывают в боевиках, с утверждениями, что Уинтерс охотится за моими миллионами. Идиоты! Он купил мне дом на Гаити (классное местечко!) и предложил в брачном договоре отказаться от любой моей собственности, кроме мелких безделушек, которые я подарю на память. А еще он смеялся, что я его переживу и смогу произнести речь на его могиле. Это было жестоко, пришлось кинуть в него тем, что подвернулось под руку, разбила хорошенькую статуэтку и вазу, в которую ею попала.

— Джейсон, в следующий раз стой на месте, а не уворачивайся, чтобы не пришлось собирать осколки ваз!

— В следующий раз я встану сзади, чтобы у тебя не было возможности кинуть.

Майкл, как ты думаешь, мы уживемся с таким человеком? Мне почему-то кажется, что да.

А еще… я раскрою тебе секрет, который пока знает только Уинтерс (узнал нечаянно): я пишу записки, да-да, вот эти самые. Пишу и прячу. Уинтерс сказал, что, когда мы вернемся домой, написанное будет лежать в сейфе и никто ничего не узнает, он проследит. Джейсону можно верить, я ему верю.

Зачем пишу? Просто надо выговорить, чтобы не держать свою боль внутри, она разрывает сердце. Если я вдруг начну твердить все это вслух, отправят даже не в клинику к Бетти Форд, а куда похуже.

Во-вторых, я вдруг осознала, что моя жизнь тоже не вечна. Смешно, ты смеешься, Майкл? Понять, что жизнь не вечна развалине, у которой от макушки до пяточек не найти не оперированного клочка тела? Да, представь себе! Я всегда считала свои смертельные болезни недоразумением природы, а сейчас вдруг поняла, что эти недоразумения все же способны свести меня в могилу.

Это к чему? К тому, что мне пора немного задуматься, как жила и подвести кое-какие итоги.

Я не жалуюсь, даже на тело, которое просто сводит с ума своей хрупкостью и живучестью одновременно. Я не жалуюсь на жизнь, хотя и она меня обижала. Я была счастлива, несмотря ни на что, я люблю эту жизнь, даже находясь на больничной кровати или в ортопедическом кресле, даже под капельницей или на операционном столе со вскрытым черепом (бывало и такое), я все равно люблю её и желала бы продлить как можно дольше!

Я хрупкая ваза? Мне ничего нельзя (даже моих любимых жареных цыпляток есть запретили!)? Значит, будем продолжать жизнь, лежа. Кстати, я неплохо смотрюсь в ортопедическом кресле и в постели тоже! Я живучая, я немыслимо живучая.

Знаешь, пришла страшная мысль, что стоит вспомнить всю мою жизнь, и она внезапно закончится. Но даже если это так, я готова снова пережить радости и печали, счастье и горе, у меня было столько хорошего, что оно перевесит. И я все равно не собираюсь умирать, не дождетесь! Хорошо, что у меня хорошие дети и не сидят в соседней комнате в ожидании, когда я окочурюсь, чтобы поделить наследство. Они против только одного: чтобы меня похоронили рядом с Бартоном в Уэльсе. Правда, и Бартон похоронен совсем не там, его противная вдова не выполнила последнюю волю Ричарда (и будет за то проклята, во всяком случае, мной!).

Знаешь, Майкл, а может, рядом с тобой? Правильно, ты же позволишь мне улечься рядышком? Я буду вести себя прилично, а охрана кладбища станет по ночам сидеть, клацая зубами от страха, и слушая нашу болтовню, вернее, твои тихие смешки и мой откровенный хохот. Представляю такую картину! Решено, если не разрешат рядом с Ричардом, улягусь рядом с тобой. Извини, если это произойдет нескоро, я не тороплюсь. Ты же знаешь, я способна опоздать даже на собственные похороны (это идея — завещать, чтобы гроб с моим телом доставили на церемонию с опозданием!).

Ох, Майкл, шутки со смертью плохи и неприличны, но что еще остается старой женщине, похоронившей стольких любимых людей? Придет и мой черед, все там будем, еще никто на Земле этого не избежал, во всяком случае, я с такими не знакома. Может стать первой? Нет, вечность — это, пожалуй, скучно, но с десяток лет (а потом еще десяток, и еще…) я согласна помучиться.

Пришел Уинстерс и сообщил, что можно ехать домой. Надолго ли? В госпитале за мной даже закрепили любимую палату…

Жизнь продолжается, пусть и в ортопедическом кресле!

Даже в нем есть свои плюсы — никто не сможет потребовать: «Принеси то, принеси это!». Что я вру? От меня такого никто не требовал. Это все кокетство, хотя, кокетство для старой развалины, наверное, не позволительно? Плевать! Я не старая (всего-то…, а вот не скажу сколько, мне всегда мало лет!) и не развалина (у меня столько послеоперационных швов, что они просто не дадут развалиться моему телу!).

Колум Маккэнн. И пусть вращается прекрасный мир

  • Издательство «Фантом Пресс», 2012 г.
  • Ирландская литература славна именами, и Колум Маккэнн со своим эпохальным романом «И пусть вращается мир» уверенно занял не последнее место в очень представительном ряду ирландских писателей. Маккэнн — достойный продолжатель традиций большой ирландской литературы.

    1970-е, Нью-Йорк, время стремительных перемен, все движется, летит, несется. Но на миг сумбур и хаос мегаполиса замирает: меж башнями Всемирного Торгового Центра по натянутому канату идет человек. Этот невероятный трюк французского канатоходца становится центром, в которой сбегают истории героев: уличного священника, проституток, матерей, потерявших сыновей во Вьетнаме, богемных, судью. Маккэнн использует прошлое, чтобы понять настоящее. Истории из эпохи, когда формировался мир, в котором мы сейчас живем, позволяют осмыслить сегодняшние дни, не менее бурные, чем уже далекие 1970-е годы. Роман Колума Маккэна получил в 2010 году Дублинскую премию по литературе, одну из наиболее престижных литературных мировых премий.
  • Перевод с английского Анатолия Ковжуна

Те, кто видел его, замирали. На Чёрч-стрит. Либерти.
Кортландт. Уэст-стрит. Фултон. Виси. И тишина, величественная
и прекрасная, слышала саму себя. Кто-то
поначалу думал, что перед ним, должно быть, лишь
игра света, атмосферный трюк, случайный всплеск
тени. Другие считали, что наблюдают блестящий городской
розыгрыш: стоит встать, ткнуть пальцем в небо и
замереть, пока не соберутся прохожие, пока не запрокинут
головы, не закивают: да, я тоже вижу, — пока
все кругом не вперятся вверх, в полное ничто, словно
дожидаясь завершения репризы Ленни Брюса. Но чем
дольше смотрели, тем яснее видели. Кто-то стоял на
самом краю здания — темная фигурка на сером утреннем
фоне. Мойщик окон, вероятно. Или рабочий-строитель.
Или самоубийца.

Там, на высоте ста десяти этажей, — совершенно
неподвижное, игрушечное пятнышко в облачном небе.

Надеясь разглядеть его получше, зеваки искали подходящий
угол обзора, вставали на перекрестках, ловили
зазоры меж зданий, выбирались из тени, отброшенной
краями крыш, скульптурами и балюстрадами. Никто еще
не понял, что за линия тянется от его ног, с одной башни
на другую. Скорее людей держал на месте сам силуэт —
они вытягивали шеи, разрываясь между посулом верной
гибели и разочарованием обыденности.

Такова логика зевак: кому захочется ждать напрасно?
Стоит на карнизе какой-то кретин, ничего особенного,
но так обидно упустить развязку — случайное падение,
или арест, или прыжок с раскинутыми руками.

Повсюду вокруг них привычно шумел город. Окрики
автомобилей. Скрежет мусоровозов. Гудки паромов. Глухой
рокот метро. Автобус маршрута М-22 подъехал к
тротуару, скрипнул тормозами и шумно вздохнул, устраиваясь
в выбоине. Прильнула к пожарному гидранту
обертка от шоколада. Хлопали дверцы такси. В самых
темных закоулках возились ошметки мусора. Резиновые
подошвы теннисных туфель целовались с мостовой.
Шуршала о брючины кожа портфелей. Цокнули
о тротуар наконечники нескольких зонтиков. Вытолкнули
на улицу четвертины чьих-то разговоров вращающиеся
двери.

Но зеваки умели впитывать все звуки, сминая их в
единый шум и почти ничего не слыша. Даже выругаться
они старались тихо и почтительно.

Они сбивались в небольшие группы у светофора на
углу Чёрч и Дей, собирались под навесом у парикмахерской
Сэма, у входа в «Чарлис Аудио»; маленький театральный
партер — у ограды часовни Святого Павла;
толкотня — у окон Вулворт-билдинга. Адвокаты. Лифтеры.
Врачи. Уборщики. Младшие повара. Торговцы
бриллиантами. Продавцы рыбы. Шлюхи в жеваных
джинсах. Каждого успокаивает и вдохновляет присутствие
остальных. Стенографистки. Маклеры. Рассыльные.
Люди-бутерброды, стиснутые рекламными щитами.
Наперсточники. Служащие «Кон-Эда» и «Мамаши
Белл». Брокеры с Уолл-стрит. Слесарь-замочник в фургоне,
вставшем на перекрестке Дей-стрит с Бродвеем.
Курьер-велосипедист под фонарным столбом на Уэст.
Краснолицый забулдыга, вышедший похмелиться.

Его было видно с парома у Стейтен-Aйленд. От
мясных складов на Вест-Cайде. С новеньких высоток у
парка Бэттери. От бродвейских лотков с утренним кофе.
С площади внизу. С самих башен.

Конечно, встречались и те, кто игнорировал общий
ажиотаж, не желая отвлекаться. Семь сорок семь утра,
и слишком они на взводе, и влекут их лишь рабочий
стол, авторучка, телефон. Они выбегали из зева подземки,
выбирались из лимузинов, спрыгивали с подножек
городских автобусов и спешили пересечь улицу, не глазея
по сторонам. Доллар сам себя не заработает. Но,
достигая этих островков беспокойного ожидания, даже
они сбавляли шаг. Кто-то останавливался вовсе, пожимал
плечами и равнодушно озирался, но, дойдя до угла, вновь
утыкался в зевак, чтобы затем приподняться на цыпочках,
обозреть толпу и лишь тогда объявить о своем
прибытии возгласом «Ух ты!», или «Чтоб меня!..», или
«Господи Иисусе!».

Человек наверху хранил неподвижность, но загадка
его силуэта обещала движение. Он стоял за парапетом
смотровой площадки южной башни — и в любой момент
мог оторваться от нее.

Словно предвкушая падение, с верхнего этажа Федерального
почтамта спикировал одинокий голубь. Кое-кто
в толпе отвлекся на серую птицу, бившую крыльями
на фоне маленькой недвижной фигуры. Голубь перелетал
с одного карниза на другой, и лишь теперь зеваки
заметили, что за окнами контор к ним присоединились и
другие наблюдатели: они раздвигали жалюзи, а где-то
натужно поднимали и сами стекла. Снизу виднелись пара
локтей, или рукавов, или запонка на одинокой манжете,
или даже голова с лишней парой рук, поднимавших раму
еще выше. В окнах ближайших небоскребов появлялись
все новые фигуры зевак — мужчины в рубашках и
женщины в ярких блузках, колыхавшиеся за стеклами,
словно отражения в кривых зеркалах.

Намного выше, над Гудзоном, начал снижение, разворачиваясь,
вертолет метеорологов — в изящном реверансе
подтверждая, что летний день несет облачность и
прохладу, — и по стенам складов на Вест-Сайде раскатился чеканный ритм его винта. Подлетая, вертолет
накренился, и боковое стекло скользнуло в сторону, будто
пассажирам не хватало воздуху. В открытом окне
мелькнул объектив фотокамеры. Короткой вспышкой
блеснула линза. Помедлив еще миг, вертолет выправил
крен и величаво продолжил полет.

Несколько полицейских машин на Вестсайдском шоссе
тревожно замигали и, не снижая скорости, вырулили
на рампу, прибавляя утру лишней остроты ощущений.

Среди зевак пробежала искра, и — раз уж завывание
сирен придало едва начавшемуся дню оттенок официоза
— тишину сменило глухое бормотание: душевное
равновесие оказалось подорвано, спокойствие начало изменять
людям, и, обернувшись к соседу, они принялись
строить догадки. Спрыгнет он или сорвется оттуда,
пройдет ли бочком по карнизу, работает ли наверху, есть
ли у него семья, не рекламный ли это трюк, нет ли
на нем спецодежды, есть у кого-нибудь бинокль? Случайные
люди хватали друг дружку за локти. Меж ними
поползло тихое ворчание, шепотки о неудавшемся
ограблении, о том, что этот человек — просто форточник,
он взял заложников, он араб, еврей, киприот, боевик
ИРА; нет, на самом деле он привлекает внимание по
заданию некоей корпорации: Чаще пейте «Кока-колу»,
ешьте «Фритос», курите «Парламент», распыляйте
«Лизол», любите Иисуса. Или что он выражает протест,
сейчас развернет лозунг, опустит с башни и оставит
трепетать на ветерке громадную простыню: Никсон,
пошел вон! Руки прочь от Вьетнама, Сэм! Независимость
Индокитаю! — а затем кто-то предположил, что
он, наверное, собирается оттуда спланировать или прыгнуть
с парашютом; остальные облегченно рассмеялись,
но всех озадачивал канат у его ног, так что пересуды
продолжились с новой силой, ругань и шепот усилились,
споря с воем полицейских сирен, сердца колотились все
чаще, вертолет тем временем нашел себе насест близ
западных фасадов башен, а в фойе Всемирного торгового
центра полицейские бежали по мраморным плитам
пола, и агенты в штатском выдергивали из-под воротников
жетоны, и на площадь уже выруливали пожарные
машины, стекла окон вокруг осветились красно-синим,
подкатила автовышка, толстые шины подпрыгнули на
бордюре тротуара, и кто-то прыснул со смеху, когда
люлька подъемника потянулась вверх и вбок, куда уже
уставился водитель, — словно та действительно способна
покрыть все это непомерное расстояние, — и охранники
уже кричали что-то в рации, и все августовское утро
оказалось взорвано, и зеваки встали как вкопанные, на
какое-то время все остановились, никто никуда уже не
спешил, и повсюду, в едином крещендо, нарастал вавилонский
галдеж с акцентами всех возможных оттенков,
— до тех пор, пока рыжеволосый человечек в
офисе ипотечной компании «Хоум Тайтл» на Чёрч-стрит
не поднял оконную раму, не набрал в грудь побольше
воздуху, не лег на подоконник и не проорал в пространство:
«Давай же, мудило!»

Встретившее крик затишье вскоре оборвалось, спустя
какую-то секунду зеваки почтили бесцеремонность смехом,
поскольку втайне многие чувствовали то же самое —
«Ну же, бога ради! Давай!» — и покатилась волна одобрения,
почти церковного зова-и-отклика, она будто выплеснулась
из окон на тротуары и побежала по трещинам в
асфальте к перекрестку с Фултон-стрит, оттуда еще квартал
вдоль Бродвея, где свернула на Джон-стрит, зигзагом
добралась до Нассо-стрит, устремилась дальше; смешки
сыпались костяшками домино, только в них были слышны
истерика, вожделение, ужас, и многие зеваки с содроганием
осознали: кто бы что ни говорил, им и впрямь
хотелось узреть великое падение, чтобы на их глазах кто-то
описал в воздухе широкую дугу, полетел и исчез из
поля зрения, дергаясь, рухнул и разбился о землю, напитал
заурядный день электричеством, придал ему смысл; ведь
для того, чтоб ощутить себя дружной семьей, одним недоставало
жалкого мига срыва, — в то время как другие
желали, чтоб человек наверху не трогался с места, держался
на краю, не ступая дальше; крики вызывали в них
отвращение — им хотелось, чтобы он спасся, шагнул
назад, в объятия полицейских, а не в небо.

Теперь они взбудоражены.

Раскачиваются.

Черта подведена.

Давай же, мудило!

Нет, не надо!

Высоко над ними что-то шевельнулось. Одет в темное,
каждый жест заметен. Человек согнулся пополам,
уменьшился вдвое, словно рассматривая свои ботинки, —
карандашный штрих, наполовину стертый ластиком. Поза
ныряльщика. И тогда они увидели. Зеваки стояли
затаив дыхание. Даже мечтавшие, чтобы человек спрыгнул,
попятились со стоном.

Тело пустилось в полет.

Его не стало. Свершилось. Кое-кто перекрестился.
Закрыл глаза. В ожидании падения. Но подхваченное
ветром тело все кружило, и замирало, и снова кувыркалось
в воздухе.

Затем над толпой зевак разнесся крик, женский голос:
«Боже, о боже, это свитер, один свитер».

Он все падал, падал, падал — да, фуфайка, трепещет
на ветру, и их взоры отрину ли ее на середине полета:
человек в вышине распрямился, и копами наверху и
зеваками внизу вновь овладела оторопь, чувства омыли
их заново, потому что человек восстал из согбенности,
из глубокого поклона, с длинным тонким шестом в
руках; покачал, примериваясь к весу, подбрасывая, длинный
черный прут, такой гибкий, что концы его колебались,
и взгляд человека был устремлен к дальней башне,
все еще обернутой лесами, словно к раненому существу,
ждущему подмоги, и теперь все они поняли, что означает
канат у ног, и, как бы ни спешили, уже ничто не
могло заставить их отвести глаза — ни утренний кофе,
ни сигарета в зале для совещаний, ни узлы кабинетных
интриг; ожидание сделалось волшебством, и все они
смотрели, как человек наверху отрывает от карниза
обутую в мягкую балетку ступню — словно готовясь
войти в теплую сероватую воду.

Наблюдатели разом втянули в себя воздух, ставший
вдруг общим, одним на всех. Человек наверху был словом,
которое все будто бы знали, но никто прежде не
слыхал.

Он шагнул вперед.

Дэвид Карной. Музыка ножей

  • Издательство «Фантом Пресс», 2012 г.
  • Кристен было 16 лет, когда она попала в автокатастрофу, а доктор Коган спас ей жизнь. Спустя полгода спасти он бы ее уже не спас — Кирстен покончила с собой. Или кто-то помог ей уйти из жизни? У полиции есть немало вопросов к харизматичному хирургу, и вопросы эти скоро превращаются в серьезное подозрение. Так кто же повинен в смерти девушки? И удастся ли хирургу отвести от себя подозрения?

    Элегантный, стильный и энергичный детектив, в котором смешались медицина и психология, определенно понравится всем, кто в один присест прочел «Гения» и «Философа» Джесси Келлермана. Дэвид Карной — еще одно новое имя в детективном жанре, и его романа, так же, как романы Келлермана — захватывающее и умное развлечение.

  • Перевод с английского Екатерины и Сергея Шабуцких

В приемном отделении медицинского центра Парквью
завыла сирена. Километров за шесть отсюда
кто-то попал в аварию.

— Женщина, шестнадцать лет. ДТП, — передал
по рации дежурной сестре врач «скорой помощи». — 
В сознании, возбуждена. Травмы головы, шейного
отдела и, похоже, грудной клетки и внутренних органов
— ударилась о руль.

Ее «фольксваген джетта» задел колесом бордюр и
на большой скорости снес телефонную будку. Ремень
безопасности был пристегнут, но, поскольку капот
смяло в лепешку, руль практически пригвоздил девушку
к сиденью. Спасатели попытались отодвинуть кресло
назад, но направляющие рейки заклинило, и пострадавшую
вытащили уж как сумели. Пожарный
нечеловеческим усилием отогнул рулевую колонку на
несколько сантиметров, а медики осторожно извлекли
девушку из машины.

— Летим на всех парах, будем через четыре минуты,
— отрапортовал врач «скорой».

Едва носилки с пострадавшей вкатили в приемный
покой, со второго этажа спустился Тед Коган,
заведующий отделением травматологии, — в тот
день он дежурил. Тед был высок, не слишком толст,
не слишком худ. Он носил тяжелые сандалии без
задников и вечно топал в них по коридорам, словно
лошадь, катающая тележку с туристами.

Еще пару минут назад Тед дремал на кушетке
у себя в кабинете, поэтому волосы у него торчали в
разные стороны, а зеленая рубашка выбилась из-под
ремня. Несмотря на расхристанный вид, старше Тед
не выглядел. Было в нем какое-то мальчишеское
очарование. Казалось, он опаздывал в школу, а не
спешил осмотреть пациента.

Носилки вкатили в смотровую. Глаза юной светловолосой
пациентки были устремлены в потолок,
лицо прикрывала кислородная маска. Старшая сестра
отделения травматологии, Пэм Вексфорд, покрикивала
на интерна: «Встаньте с той стороны. Нет, не
с этой. Вот так, другое дело. На счет три — поднимаем».

Шею девушки еще в машине зафиксировали корсетом.
Врачи переложили тело с каталки на смотровой
стол. Коган вошел в комнату и остановился
на пороге, стараясь не мешать снующим туда-сюда
коллегам. Разумеется, он возглавлял этот муравейник
и отвечал за все, но, по правде сказать, мало
что мог посоветовать своим подчиненным в первые
минуты осмотра: каждый действовал по раз и навсегда
заведенному протоколу. Необходимо убедиться,
что воздух поступает в легкие, что рефлексы в норме,
приготовить все для капельницы, взять анализ
крови, снять одежду. Сделать снимки шеи, груди
и таза.

— Доктор Коган, вы решили к нам присоединиться?
Как это мило с вашей стороны!

Старший хирург Джон Ким хлопотал над пациенткой,
не переставая балагурить. Было ему около тридцати,
но выглядел он намного моложе. Американец
корейского происхождения с младенческим лицом.
Когану он нравился хотя бы тем, что знал свое дело,
и чувство юмора у него было. Этих двух качеств
вполне достаточно.

— Да вот, не смог отказать себе в удовольствии.
Что тут у вас? — спросил Коган.

— Врезалась в телефонную будку на скорости
километров в восемьдесят.

— Ой-ой-ой!

— Давление 90 на 60, — сообщила Пэм Вексфорд.

— Пульс 120. Гемоглобин 15.

«Анализы крови нормальные. А вот давление низковато.
И пульс частый. Похоже на внутреннее кровотечение.
Главный вопрос — где оно, это кровотечение?
Внешних тяжелых повреждений вроде нет,
значит, перелом. Ребер, скорее всего. А может быть,
и разрыв внутренних органов», — подумал Коган.

Пэм повернулась к девушке:

— Нам придется разрезать вашу одежду. Пожалуйста,
полежите спокойно.

Пациентка лишь прикрыла глаза и застонала. На
ней были джинсы, а их снимать непросто. И все же
Пэм, как заправская швея, управилась с джинсами,
водолазкой, лифчиком и трусиками всего за минуту.
Коган взял с подноса резиновые перчатки, натянул
их и повернулся к жертве автокатастрофы. Обнаженная
девушка лежала на столе, слегка разведя
ноги. Коган машинально отметил ладную фигурку,
красивые бедра и плоский живот. На руках и лице
несколько царапин и небольших порезов, и один,
серьезный, на правой голени. Им уже занимался
интерн.

— Синтия, ну что там? — спросил Коган у рентгенолога.

— Я готова, скажите, когда начинать.

— Пэм, а у тебя?

— 90 на 60. Пульс 130.

— Давай, Синтия, с тебя художественный портрет.
Рентгенолог подвинула рентгеновский аппарат к
столу и велела всем, кроме интерна, выметаться из
смотровой. Интерн натянул свинцовый фартук и морально подготовился к нелегкой задаче: потянуть
больную за ноги, чтобы получить хороший отпечаток
позвоночника. Синтия сделала несколько снимков,
каждый раз передвигая аппарат и оглашая окрестности
грозным выкриком «включаю». Сама она
при этом скрывалась от излучения за свинцовым
экраном.

Как только она закончила, вся команда вернулась
на исходные позиции и снова занялась делом.

Парочка чрезмерно рьяных интернов (Коган всегда
путал их имена) принялась засыпать больную
вопросами. Та отвечала преимущественно гримасами
и стонами.

Интерн № 1: Вы знаете, где находитесь и как
сюда попали?

Интерн № 2: Простите, мисс, у вас есть аллергия
на лекарственные препараты?

Интерн № 1: У вас есть аллергия на антибиотики?
На пенициллин?

Интерн № 2 (тыкает в ногу девушке иголкой): Вы
что-нибудь чувствуете?

Интерн № 1: Мисс, мне придется провести ректальный
осмотр. Вы не возражаете?

— Доктор, давление 80 на 60. И пульс 150, —
вставила Пэм.

— Понял. — Коган повернулся к старшей сестре.
— Как ее хоть зовут-то, вы узнали?

Пэм заглянула в документы, оставленные врачами
«скорой помощи»:

— Кристен. Кристен Кройтер.

— Кристен! — обратился к пациентке Коган. — 
Вас ведь Кристен зовут?

Она не ответила. Просто опустила веки в знак
согласия.

— Ну хорошо. Я — доктор Коган, а это доктор
Ким. Мы будем вас лечить. Вы попали в аварию,
и вас привезли в больницу. Вы меня хорошо
понимаете?

Кислородная маска приглушила стон, прозвучавший,
с точки зрения Когана, достаточно утвердительно.

— Тогда у меня к вам несколько вопросов, а
потом я вас быстренько осмотрю, чтобы поставить
диагноз. Хорошо?

Девушка застонала, пошевелилась и с трудом произнесла:

— Больно очень!

— Я знаю, знаю. — Коган взял ее за руку. — 
Я стараюсь тебе помочь. Только если мы тебе сейчас
дадим лекарство, ты не сможешь нам показать, где
болит. А нам нужно, чтобы ты показала, где болит,
мы тебя полечим, и болеть перестанет.

Коган посветил фонариком девушке в глаза.

— Зрачки одинаковые, на свет реагируют хорошо.
Теперь нужно было проверить работу легких.

— Вдохни поглубже, пожалуйста, Кристен.

Коган приложил стетоскоп к груди пациентки.
Девушка морщилась от боли при каждом вздохе. Но
хрипов слышно не было.

— В легких чисто, работают нормально, — сказал
он реанимационной бригаде и повернулся к Кристен:

— Дышать больно?

Ей тяжело было говорить, и Коган предложил
просто сжимать его руку. Это же нетрудно, правда?

«Да, нетрудно».

Коган начал исследовать грудную клетку. Кожа у

Кристен была горячая и влажная от пота, на лбу
выступила испарина. Врач осторожно нажимал на
каждое ребро. Внезапно девушка закричала, впившись
ногтями в ладонь Когана. Он сразу же перестал
давить.

— Все, все, прости.

Коган легонько дотронулся до левой части живота.
Девушка застонала, закрыла глаза и сказала:

— Не надо!

— Боли в левой верхней части брюшины, возможно,
перелом нижних ребер, — сообщил реаниматологам
Коган.

Синтия, радиолог, вернулась с готовыми снимками.

— Спасибо большое! — Коган взял пленки. — 
Кристен! — позвал он.

Девушка открыла глаза.

— Ты молодчина! Я сейчас уйду ненадолго, нам с
доктором Кимом надо посмотреть, что там у тебя
внутри творится, а Пэм останется с тобой. Она о
тебе позаботится. Мы скоро вернемся.

Коган еще раз проверил давление и пульс. Без
изменений. Он перешел на другой конец комнаты,
где доктор Ким уже рассматривал снимки грудной
клетки Кристен. В первую очередь их интересовали
легкие. Белое — это воздух. Черное — пустота,
неработающее легкое.

На снимке легкие были белыми.

— Пневмоторекса нет, — сказал Ким. Коган и
сам видел, что легкие не схлопнулись. — Зато есть
трещины в ребрах. Слева, с девятого по одиннадцатое
ребро. Вот поэтому ей и дышать трудно.
Трещина в ребре — штука ужасно болезненная.
Она способна превратить взрослого мужика в ревущего
младенца.

— Похоже, нашли, — сказал Ким, разглядывая
снимки шеи и таза. — Шейные позвонки целы, кости
таза — тоже.

— Доктор, — с тревогой в голосе окликнула Когана
старшая сестра, — у нее давление падает. И тахикардия
нарастает.

Обернувшись, хирурги дружно уставились на мониторы.
Систолическое давление 80. Пульс 170. Гемоглобин
12.

Киму стало не по себе. Он глянул на Когана.
Обоим пришла в голову одна и та же мысль.

— Ну что, я промою?

— Нет, лучше я сам.

Коган вернулся к столу и потребовал инструменты
для промывания брюшной полости.

— Быстренько! — Говорил Коган по-прежнему
спокойно, но вся бригада немедленно перешла на
авральный режим. Все знали его манеру. Коган спешил
только тогда, когда того и вправду требовали
обстоятельства. Не то что некоторые.
«Промывкой» они называли перитонеальный лаваж.
В брюшную полость впрыскивали физраствор, а
потом откачивали. Если в откачанном физрастворе
обнаруживалась кровь, значит, у больного внутреннее
кровотечение. Коган сделал в области пупка
надрез и вставил в него тонкую трубочку. Затем
подсоединил трубочку к шприцу с физраствором,
затем, надавив на поршень, медленно ввел жидкость
в брюшную полость и снова выкачал обратно.

Жидкость в шприце была ярко-алой.

— Сильное кровотечение. — Коган передал шприц
медсестре и добавил: — Ну что ж, дамы и господа,
похоже на разрыв селезенки. Давайте сюда кровь для
переливания, шесть доз, физраствору побольше, и бегом
в операционную.

Вся бригада засуетилась вокруг больной. Нужно
было переложить девушку на каталку и не забыть
флаконы для капельницы.

— Кристен, — сказал пациентке Коган, — ты
молодчина. С тобой все будет хорошо. Но нам нужно
перевезти тебя наверх. Там мы сможем разглядеть
то, что у тебя внутри, поближе. Если понадобится.
Где твои родители? Нам нужно их согласие на операцию.
Им можно позвонить?

Коган знал, что девушка не в силах ему ответить.
Но он обязан был хотя бы попытаться найти родителей
несовершеннолетней больной и получить их
согласие на операционное вмешательство.

Кристен не поняла, чего от нее хотят, и закрыла
глаза.

— Так, ладно, поехали, — громко скомандовала
сестра Вексфорд. — Доктор Ким, вы спереди или
сзади?

Доктор Ким взялся за каталку, Пэм подталкивала
ее сзади. Все, на этом работа бригады была окончена.
Теперь девушка официально поступала в распоряжение
доктора Когана.

Сентиментальное путешествие по Италии XXI

  • Ипполитов А. Особенно Ломбардия: Образы Италии XXI. М.: КоЛибри, Азбука-Аттикус, 2012

Сразу после выхода первой части «Сентиментального путешествия по Франции и Италии 1768 года» автор умирает, так и не закончив итальянскую часть своего травелога. Остроумный рецепт Владимира Набокова — «Веди рассказ от первого лица, и доживешь до самого конца» — не помог, как не помогли умирающему священнику Стерну все медицинские светила Англии. Описание путешествия, травелог, — жанр, создавший европейскую литературу, и история эволюции этого жанра, в общем-то, и есть история европейской литературы, от Одиссея до Улисса. Одним из поворотных моментов этого «путешествия жанра» стал 1768 год, когда вышло «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» Лоренса Стерна, священника из Йорка. К тому моменту Стерн уже был скандально известен благодаря самому изощренному роману XVIII века «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», где переосмыслялся и деконструировался роман-бытие, роман-автобиография. Следующей мишенью священника-писателя стал жанр романа-путешествия.

Размышляя о библиотеке задуманных, но так и не случившихся текстов в истории литературы, я особенно часто возвращаюсь именно к итальянской части «Сентиментального путешествия»: какую бы ловушку придумал автор Стерн рассказчику Йорику? Куда бы отправил он своего сладострастного святошу? Что бы эрудит и знаток Стерн показал нам, описывая свое чувствительное путешествие по Италии?

Но что есть ипполитовские «Образы Италии», если не наше «Сентиментальное путешествие по Италии»? И кто есть Аркадий Ипполитов, если не Лоренс Стерн XXI — мастер деконструкции жанровых границ и обнажения приема, читая которого, все время хочется повторять адресованное Стерну пушкинское: несносный наблюдатель! Знал бы лучше про себя, многие того не заметили б! Примечательно, что предыдущая книга Ипполитова «Вчера, сегодня, никогда» (СПб., 2008) вполне могла бы иметь стернианское название «Жизнь и мнение Аркадия Ипполитова, джентльмена».

В седьмой главе стерновский рассказчик решает написать предисловие к своему путешествию (стернианский тайм-менеджмент неочевиден, но всегда точен), в этом предисловии Йорик классифицирует всех путешественников, выделяя следующие группы: «праздные путешественники, пытливые путешественники, лгущие путешественники, гордые путешественники, тщеславные путешественники, желчные путешественники. Затем следуют: путешественники поневоле, путешественник-правонарушитель и преступник, несчастный и невинный путешественник, простодушный путешественник, и на последнем месте (с вашего позволения) чувствительный путешественник (под ним я разумею самого себя), предпринявший путешествие (за описанием которого я теперь сижу) поневоле и вследствие besoin de voyager, как и любой экземпляр этого подразделения. При всем том, поскольку и путешествия и наблюдения мои будут совсем иного типа, чем у всех моих предшественников, я прекрасно знаю, что мог бы настаивать на отдельном уголке для меня одного».

Русские формалисты давно разгадали фокус под названием «игра точек зрения в романе», прием этот работает и в прозе Аркадия Ипполитова, притворяющейся не художественной, о чем и сам он, истинный стернианец, прекрасно осведомлен. Вот автор и играет масками: то он чувствительный путешественник, то гордый, то пытливый.

Ну и желчный, конечно. Хотя кого этим удивишь? Язвительности-то от него все и ждут: эрмитажному хранителю гравюры маньеризма по должности положено щелкать по носу пошляков и вместе со снобами сетовать, что «Лувр стал похож на огромный развлекательный комплекс, и что там теперь пахнет чипсами, как в „Макдональдсе“, и что никуда не пробиться и ничего не увидеть среди толп, рыскающих в поисках Джоконды, которая все равно не видна, сидит за бронированными стеклами, как президент в лимузине, а все диваны усыпаны, как говно мухами, американцами в шортах с „Кодом да Винчи“ в руках и отсутствием какого-либо намека на мысль в глазах». Цитировать одно удовольствие. Главный объект насмешки Желчного — Голландский Огурец, он же Глупая Говядина. Важный для повествователя собирательный образ, к которому он будет апеллировать на протяжении всей книги. Имя этому герою, которым пользуется Ипполитов, придумал еще Толстой: так Вронский называл иностранного принца, к которому был приставлен, чтобы показывать достопримечательности Петербурга. Под достопримечательностями главным образом имелись в виду актриски-балеринки и шампанское с белой печатью. Компания принца тяготила Вронского, увидевшего в нем кого-то очень похожего на себя, кого в XX веке называли яппи, кого левые презирают за консюмеризм, одним словом, потребителя не только гелей и лосьонов, актрисок-балеринок, но и «культурки, духовки и нетленки». Над любителями «духовки», для которых Милан ограничивается Собором, Пассажем и Ла Скала, где «— о варварство! — приходится отключать мобильник и поэтому все время отжимать эсэмэски», Желчный оттягивается по полной программе, тонко, зло и очень смешно.

Но все эти язвительные остроумные пассажи — более чем предсказуемое достоинство книги. Удивительно другое: как трогательно и вовремя на смену Желчному приходит Простодушный путешественник. Кто-то прыснет: «Простодушный Ипполитов?! Ха! Как же!», но вы только вслушайтесь: «Вокруг Мадонны белобрысые ангелы в белых длинных рубашках, как будто крестьянские дети после бани с удивительными лицами — ну чистый тургеневский „Бежин луг“…»; «Всех мальчиков было пять: Федя, Павлуша, Илюша, Костя и Ваня, только у Филиппо Липпи их шесть, на одного больше, зовут Петя, все тесно сгрудились вокруг Девы Марии и смотрят прямо на зрителя с большой заинтересованностью. Кроме ангелов-мальчиков, перед Мадонной еще стоят коленопреклоненные святые; у святого Петра Мученика в голове с натянутым на нее капюшоном застрял нож, как в арбузе, застрял прямо в капюшоне, причем на капюшоне белоснежном, ни пятнышка крови…». Да и сам Ипполитов в описании миланского Собора Дуомо признается, что умеет быть и Простодушным путешественником: «Множество сосулек топорщится на его фасаде и свисает в разные стороны, и весь Собор такой ломкий и хрустящий. <…> Простодушный американец Марк Твен восхищался Дуомо как чудом, <…> а английский эстет Оскар Уайльд в письме к матери назвал его чудовищным провалом, монструозным и нехудожественным. Детям и простодушным туристам собор очень нравится. Мне тоже очень нравится…». Прочитав эти признания, уже не чувствуешь никакого снобистского пренебрежения к читателю, даже если читатель и отдыхает на лавочке в Лувре с чипсами в одной руке и Дэном Брауном в другой после волнительной встречи с Джокондой. Ведь простодушие стерновского «простодушного путешественника», которое демонстрирует Ипполитов — это не та простота, которая сами знаете чего хуже, а простота подлинного аристократизма, как «вкус Флоренции, аристократично-простой, — ведь только подлинные аристократы представляют ангелов в виде Феди и Павлуши, Илюши, Кости и Вани, и только аристократ „Бежин луг“ мог написать».

Большую часть повествования ведет не Желчный и не Простодушный, а тот самый удивительный стернианский Чувствительный путешественник, готовый грустить с атлантами Каза дельи Оменони, которые «так устало меланхоличны, прямо как интеллектуалы какие-нибудь, раздумывающие над тем, что вера жестока, безверие же катастрофично»; оплакивать юного Гастона де Фуа, что, «воссозданный резцом Бамбайи, воплощает собой обещание счастья, и от его мраморной смерти веет таким покоем, что она совсем не страшна, а благостна, — чего ж бояться, если умерев пятьсот лет тому назад, можно оставаться таким красивым и обещать так много счастья». И все поистине энциклопедические познания автора, блестящие исторические параллели, удивительные наблюдения об искусстве и литературе изложены Чувствительным путешественником с таким пониманием природы человеческой, что они начисто лишаются налета высоколобой интеллектуальности, от которой порой веет смертельным холодом либо разворачивает скулы зевотой.

Есть еще один тип путешественника, который стерновский Йорик не выделяет, лишь по ханжеской скромности своей, хотя сам вполне относится к этому типу — это Чувственный путешественник. Повествование Ипполитова необыкновенно ароматно и чувственно: «Но вдруг появляются фигуры столь изысканно написанные, нервные и наряженные и осеняют зрителя улыбками столь многозначительными, что дух захватывает, и из-под тени черных сутан придворных неожиданно выглядывает соблазн „красивых лиц и чувственного влечения“, импульсы леонардовского сладострастия пробиваются сквозь благочестие, высшая духовность становится похожей на совращение…». Или строки про «макабрическую эротику Франческо дель Кайро», про Бернини, «брызжущего соком сладострастия», или про интерьер Санта Марии прессо Сан Сатиро, находясь в котором, «испытываешь какое-то чувственное наслаждение. <…> Бледно-голубой свод и мерцание старинного золота капителей, гротески рельефов и кессоны потолка, похожие на идеальное изображение влагалища. <…> Чувственность рождает вину: нет ли в блаженной осязательности красоты архитектуры Браманте кощунства?» Особенно фрустрированных призываю вспомнить слова священника Стерна: «Вы, чьи мертвенно холодные головы и тепловатые сердца способны побеждать логическими доводами или маскировать ваши страсти, скажите мне, какой грех в том, что они обуревают человека? Если Природа так соткала свой покров благости, что местами в нем попадаются нити любви и желания, — следует ли разрывать всю ткань для того, чтобы их выдернуть? — Бичуй таких стоиков, великий Правитель природы!»

Именно эту стернианскую идею взаимопроникновения (чувственную даже в своей логической механике) и развивает Аркадий Ипполитов: «Караваджо — эстет не меньший, чем самые изысканные маньеристы, и велик не тем, что писал Деву Марию с утонувшей проститутки, а тем, что своей гиперчувственностью растворил все границы между высоким и низким, прекрасным и безобразным. <…> Эстетика всегда связана с чувственностью и сексуальностью, и даже когда она их отвергает, а чувственность и сексуальность связаны с протестом, и караваджизм — перманентный Grunge, гранж европейского искусства». «Образы Италии», чей первый том под названием «Особенно Ломбардия», только что вышел в свет, демонстрируют не только жанровое взаимопроникновение (ленивый не написал, что это и не путеводитель, и не мемуары, и не искусствоведческая монография), но и создают свою страну, в которой время течет извиваясь, как S-образная линяя красоты.

Конечно же, эти точки зрения необходимы автору не для мифической объективности — плевал он на объективность, да и что такое ваша объективность? Часы работы миланского Пассажа? Ответ в том, что «на свете ничего нет незамутненного; и величайшее из известных наслаждений кончается обыкновенно содроганием почти болезненным».

«Образы Италии» — мастерски сконструированный текст, повествование в котором ведется голосами Ашенбаха и Тадзио, Карениной и Вронского, Пушкина и Кузмина — голосом рассказчика неуловимого, как Протей и как сама Италия.

Простодушный и Желчный, Чувствительный и Чувственный — все эти голоса нужны автору, чтобы язык обрел свою объемную целостность, чтобы балансировать на грани alta moda и китча, и чтобы текст был finto — интеллектуальный и изощренный, как «вкус раннего маньеризма, как интеллектуальны и изощрены меха для раздувания огня в коллекции Кастелло Сфорцеско».

Полина Ермакова

Женя Павловская. Обще-Житие

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Сборник рассказов состоит из трех разделов: «В желтой субмарине», «Трудный ребенок» и «God Bless America». В этих рассказах уживаются и юмор, и лирика, и строки «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Книга называется «Обще-Житие» не только и не настолько потому что многие рассказы в первой части связаны с петербургским периодом, когда Женя Павловская училась в аспирантуре ЛГУ и жила в общежитии на Васильевском острове. Мы все связаны удивительным и маловероятным совпадением: мы современники. В какой части света бы мы ни жили — это наша общая жизнь, это наше Обще-Житие. Книга — об этом.

Не плачьтесь Алексу в жилетку! Лучше уж позвоните Алику. В самом деле, вам ведь не надо, чтобы кто-то сломя голову мчался помогать — пусть просто посочувствуют, повздыхают. Восемьдесят процентов Аликов обаятельны, профессионально несостоятельны и знают тьму интереснейшего — лишь бы это не относилось к их профессии. Имя — ярлык времени, перст судьбы, строгий дирижер наш. Пользующий имя «с чужого плеча» всегда как-то это ощущает и неопределенно мается. А порой подбирает что-то по себе… Человек, который здесь зовется Алексом, корректен, гладко выбрит и пахнет дорогим одеколоном. Помнит наизусть массу полезных телефонов и, уходя, не болтается в дверях, вспомнив в последний момент бородатый анекдот. Алекс сбросил, как смешную детскую байковую курточку, ласковое «Саша».

Тем наипаче он не может функционировать в форме Алика, хоть по внешнему признаку своего имени мог бы так зваться. Саша-Алик-Александр. Алекс по сути своей «анти- алик». Алекс-телекс дуплекс — и вся точная, бесшумная, без острых углов «хай текнолоджи» в целом… Давно один чуткий к словам и не очень добрый человек сказал, что «мое» имя — Нонна Георгиевна. Что-то уж
слишком я горячо запротестовала тогда — явно не хотела признаваться в чем-то таком, что затаенно звучит в этом имени. Какое, позвольте, он имеет право меня как кроссворд разгадывать? Нет, я не забыла этого разговора за давностью лет — не такая уж это была чепуха… Изысканность и утонченность редко присуща Геннадиям. Нежного и нервного прозаика Геннадия Гора (мало кто его помнит, а жаль) вывозила его романтическая «гриновская» фамилия.

Детство. В комнате соседки, тети Маруси Ковалевой (абсолютно точное попадание имени и фамилии!) тайно проживали и шмыгали в ванну непрописанные «партизаночки» Зоя и Паня. У них был молчаливый грудной младенец и я, смышленое дитя войны, безо всяких объяснений знала, что нечего тут лезть с вопросами. Были ли они в самом деле партизанками, или это что-то вроде их коллективного прозвища? Как они попали в наш тыловой город? Я твердила про себя их странные имена-антиподы. «Зоя» звучало стеклянно и имело форму бумеранга или, скорее, остроконечного полумесяца на голове — как у Изиды. Тогда я ни о какой такой Изиде, конечно, и слыхом не слыхивала. Но когда позже в учебнике истории я увидела узкую напряженную фигурку с хрупким полумесяцем на голове, мгновенно поняла: Зоя. И прочла «Изида». «Зоя», «Изида» — преобладание гласных над хрупко звучащими согласными. Звенящее и имеющее вид полумесяца, состоящего из двух полумесяцев, «З». «Паня» — наоборот, выпуклое, шершавое, деревенское, толстощеко-простоватое… Помню красногалстучных, с туго заплетенными косами
и чистыми ушками Сталин, дочек завучей и инструкторов райкомов, крепеньких, гордых носителей «политического» имени. После ХХ съезда они скачкообразно превратились в каких-то опереточных Стелл и утратили лицо. Некоторые скатились до Элл, Эльвир, Элин… Такое вот имятрясение для них стряслось… Курсом старше меня училась строгая сероглазая девушка Идея: «Идейка, пошли в буфет! Идейка, не опаздывай!», «Идейка-а-а!». Откликалась как миленькая.

Тощая и веснушчатая Лялька скакала во дворе в классики, на удивление ничем не римечательная. Тайну ее имени я узнала случайно. По какой-то причине мама взяла у домоуправа Егорова большую, разбухшую, с сальными углами домовую книгу, книгу тайн дома тридцать восемь по улице Дзержинской: кто где прописан, работа, год рождения, настоящее имя-отчество, национальность. Захватывающее чтение! Книга — источник знаний, кто же спорит? Егоров давал ее со скрипом, но случаи все ж бывали. Как только мама отправилась за хлебом, я хищно бросилась к Книге. Мы там были, конечно, тоже, и про нас было записано прямо и грубо: «евреи». И про Фридманов такое же. А хромого дядю Колю-водопроводчика, оказывается, зовут Нагим Исматулович и против его фамилии значилось линяло-фиолетово «тотарин». Сердитая Полина Дементьевна из шестой квартиры была на самом деле Пелагеей.

Ага! Теперь я знаю ее секрет! Вот еще раз закричит на меня, так всем расскажу, как ее зовут!
А кто же это — Ванцетти Николаевна Чугунова из квартиры девятнадцать? Господи, да это же Лялька! Просто Лялька! Я еще вчера с ней в прятки играла и ничего такого про нее не знала! Лялька-то — Ванцетти! В то время имена казненных в Бостоне итальянских анархистов Сакко и Ванцетти талдычились по радио сто раз на дню. Бесспорно, нашей прессе было бы много приятней, если бы они оказались неграми и одновременно коммунистами — но не всегда ж такое везение. Хорошо хоть так. Ненужные народу подробности газетами умалчивались — главное, что их казнили в «кичащейся своей пресловутой демократией Америке». Из чего ясно следовало, что
наша-то, советская демократия никак не пресловутая, а вовсе наоборот. Была даже кондитерская фабрика имени Сакко и Ванцетти, пекла пряники. Сакко в этом дуплете всегда упоминался первым. Я думаю, в целях благозвучия, чтобы тут же замять впечатление от неприличного «Сакко» вполне оперно звучащим «Ванцетти». А возможно, Сакко этот был в своем анархизме покоммунистичнее, чем Ванцетти. Или его просто казнили первым, и наша неподкупно честная пресса старалась сохранить этот порядок. Кто знает? Но, как ни говори, а Лялькина прогрессивная маман оказалась не вполне принципиальной, отвергнув для девчурки имя Сакко. Поволоклась на поводу у ложного украшательства. Лялькина мамаша была «дама» — носила чернобурку
на крепдешиновом платье с палевыми розами по голубому полю, острый алый маникюр, и с низкими грудными переливами голоса говорила: «мой поклонник» и «бельэтаж», а мне:
«деточка»… Ее и звали — Лидия. Никогда и ни разу — Лидой, Лидочкой, Лидкой… В те времена похожих на кино звезду Марику Рёкк дам-блондинок с пахнущими дорогой «Красной Москвой» чернобурками часто звали Клавдиями или Валентинами. Они сидели в бархатно-малиновом партере драмтеатра с военными. Роскошь пахла «Красной Мос квой», одеколоном «Шипр» и скрипучей кожей мужественных портупей. Бедность — тухлой селедкой, керосином и ненавистной синей вигоневой кофтой с коричневыми сатиновыми заплатами на локтях. Однажды, забредя к Ляльке-Ванцетти домой, я обмерла от невиданной красоты: по голубому озеру плюшевой скатерти плыла овальная ладья шоколадного набора — с выпуклым кремовым бумажным кружевом по краям — зубчиками и дырочками. А сбоку-то! Ах, а сбоку! — золотенькие щипчики. Ими, наверное, надо было брать конфету, изящно отставив мизинчик с малиновым ноготком. Меня не угостили, да и не знала я, как такое едят. Ни изыски Фаберже, ни кузнецовские фарфоровые затеи не производили потом на меня такого ошеломляющего впечатления. А ведь Лялька считалась среди девчонок «бедной», у нее не было даже лысого целлулоидного пупса, даже самых простых дырчато-рыжих с разлапыми рантами сандалет — это признавалось во дворе «чертой бедности». Мама запрещала мне ходить к ним домой. Где ты сейчас, Лялька, — уж не помню лица, — как твое нелепое имя направило жизнь твою?

Во взрослом возрасте симметричный случай показался мне ожидаемым и закономерным. В тоскливом научно исследовательском институте скучал младшим научным сотрудником плоско- и сероволосый комсомольский функционер — Толик, Валера ли — обладатель опасно шикарной
фамилии Антонелли. С какой крыши это на него свалилось?

Лелеял мечту подтянуться на ступеньку выше и выбиться в небольшие партийные вожди. «Красивое имя — высокая честь», но только, господа, с учетом обстоятельств. Я полагаю, что даже «Гренадская волость» в то вязкое время была бы незамедлительно переименована в Брежневскую, если бы испанцы свое счастье правильно понимали. Антонелли изловчился и стал Рюхин по матери. Обрел соответствие формы и содержания — на всех путях загорелись зеленые светофоры. Твори! Выдумывай, дурень, пробуй! Но вскоре после метаморфозы герой на ноябрьские напился в отделе водки с «Жигулевским», стал буен, сломал табурет и купленный на
валюту западногерманский рефрактометр, с намеком кричал доктору наук Каплунскому: «Порядок, Львович, ты меня понннял?! Поррядочек в рядах! Кого надо — к ответу!» Пролетарская фамилия рвалась наружу, как перегретый пар. Карьера, не успев начаться, загремела под откос. «Я бы на его месте теперь обратно в Антонелли перекинулась. Нечего уж терять», — ехидно заметила Юлька Шапиро. С ее фамилией ей тоже терять было нечего, вот и язвила, как по маслу… Аскольд Курицын — гениально звали нашего соседа по коммуналке. Был он вор в законе, профессиональный, серьезный, хорошей выучки домушник. Часто сидел, богатая татуировка, жилистые, с утолщением к плоскому ногтю руки умельца… Однажды с небрежной простотой маэстро он открыл нам какой-то ничтожной ковырялочкой захлопнувшийся массивный английский замок. За пять секунд управился, к ужасу моей матушки. Не думаю, что Аскольд глубоко страдал от несоответствия имени и фамилии. Однако роковым образом стилистическая непоследовательность, склонность к смешению жанров была присуща ему и в жизни. Как все-таки Аскольд, он был склонен к театральности. Рвался, как испанский гранд, зарубить подругу жизни Люську. Было за что: «шпана, сявка!» — смертно оскорбила она его, вора в законе. Аскольд упорно не воровал серебряные ложки, забывавшиеся нашей растяпистой семьей на кухне, и даже проявлял заботу об их сохранности: «Уж вы, это… не бросайте ложки-то на кухне. Ко мне же, вы знаете, гости ходят…» Стараясь не материться и говоря от этого медленно и с натугой,
Аскольд просил у моей мамы дать почитать Мопассана (откуда узнал?), считавшегося в те годы отчетливо порнографическим автором. Мама из тонких педагогических соображений
Мопассана не давала, а подсовывала для смягчения Аскольдовых нравов сеттон-томпсоновские чувствительные «Рассказы о животных», от которых тот вяло отказывался.

Дон Делилло. Космополис

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • День из жизни Эрика Пэккера. Ему 28 лет, он мультимиллионер, и он едет через Манхэттен в своём лимузине на приём к парикмахеру. Его путь превращается в целую «Одиссею», полную невероятных случайностей и встреч с разнообразными странными людьми, показывающую современный мир Запада.

    Дон Делилло — знаковая фигура в литературном мире. В 1985 г. его роман «Белый шум» был удостоен Национальной книжной премии США. В 2006 г. «Нью-Йорк таймс» включила произведения Делилло «Изнанка мира», «Весы» и «Белый шум» в список лучших американских книг, написанных за последние 25 лет.

    Роман «Космополис» лег в основу сюжета одноименного фильма, главную роль в котором сыграл Роберт Паттинсон.

  • Купить книгу на Озоне

Он сидел спиной к стене, смотрел, как Торваль размещается у главного входа, откуда хорошо
просматривался весь зал. В кофейне битком. Сквозь бесформенный шум к нему просачивались
приблудные слова на французском и сомалийском. Такова диспозиция в этом конце 47-й улицы.
Темные женщины в одеяньях цвета слоновой кости шли против ветра с реки к Секретариату ООН.
Жилые башни назывались «L’Ecole» и «Октавия». По скверам возили коляски няньки-ирландки. Ну
и, разумеется, Элиза, швейцарка или кто она там, сидит за столиком напротив.

— О чем будем разговаривать? — спросила она.
Перед ним стояла тарелка блинчиков с колбасками — он ждал, когда растает и растечется
квадратик масла, чтобы вилкой взбить вялый сиропчик, а потом смотреть, как медленно
рассасываются бороздки от зубцов. Он понял, что вопрос серьезный.

— Мы хотим вертолетную площадку на крыше. Я купил право на воздушное пространство, но
все равно еще нужно добиться исключения из правил зонирования. Ты разве есть не хочешь?

От еды она, казалось, отступает. Зеленый чай и тост перед ней нетронуты.

— И тир рядом с лифтами. Давай поговорим о нас.

— Ты и я. Мы тут. Так чего б не.

— Когда мы снова займемся сексом?

— Займемся. Правда, — ответила она.

— Мы уже некоторое время не.

— Когда я работаю, понимаешь. Энергия драгоценна.

— Когда ты пишешь.

— Да.

— Когда ты это делаешь? Я ищу тебя, Элиза.

Он увидел, как Торваль в тридцати шагах подвигал губами. Он говорил в микрофон,
спрятанный в лацкане. В ухе динамик. Мобильный телефон пристегнут к поясу под пиджаком,
поблизости от пистолета с голосовой активацией, чешская модель, еще один символ
международности района.

— Куда-нибудь заползаю. Всегда так делала. Мама обычно отправляла кого-нибудь меня искать,

— сказала она. — Горничные и садовники прочесывали весь дом и участок. Она думала, я в воде
растворяюсь.

— Мне нравится твоя мама. У тебя груди мамины.

— Ее груди.

— Отличные титьки торчком, — сказал он.

Ел он быстро, вдыхал пищу. Потом съел все за нее. Ему казалось, глюкоза прямо-таки
впитывается ему в клетки, подогревает иные аппетиты тела. Он кивнул хозяину заведения, греку с
Самоса, тот помахал от стойки. Ему нравилось сюда приходить, потому что это не нравилось
Торвалю.

— Скажи мне. Куда ты сейчас поедешь? — спросила она. — На какую-нибудь встречу? В
контору? Чем ты вообще занимаешься?

Она вгляделась в него поверх мостика рук, улыбка пряталась.

— Ты знаешь всякое. По-моему, этим ты и занимаешься, — сказала она. — По-моему, ты
посвятил себя знанию. По-моему, ты приобретаешь информацию и превращаешь ее в нечто
громадное и ужасное. Ты опасная личность. Согласен? Провидец.

Он смотрел, как Торваль поднес чашечку ладони к голове — вслушивается, что ему говорят
прямо в ухо. Такие приборы уже исчезают, он это знал. Вырождающиеся конструкции. Пистолет-то
пока, может, и нет. Но само слово уже тает в налетающем тумане.

Он стоял у машины, незаконно припаркованной, и слушал Торваля.

— Комплекс докладывает. Достоверная угроза. Нельзя отмахиваться. Это значит — поездка
через весь город.

— Нам не раз угрожали. И всякий раз достоверно. Я до сих пор тут стою.

— Не вашей безопасности угроза. Его.

— Какого-такого, блядь, его?

— Президента. Это значит, что поездки через весь город не произойдет, если мы не потратим
на нее весь день, с молоком и печеньками.

Он осознал, что дородное присутствие Торваля — провокация. Он весь узловат и покат. У него
тело тяжеловеса — такие, похоже, одновременно стоят и присаживаются. Ведет себя с тупой
убежденностью, с искренней бдительностью, ее постоянно испытывают плотные мужчины. А это
враждебные подстрекательства. Они грозят Эрикову ощущению собственной телесной власти, его
стандартам силы и мускульной плоти.

— А в президентов еще стреляют? Я считал, есть мишени поувлекательнее, — сказал он.

В своей службе безопасности он искал ровный темперамент. Торваль по этому критерию не
подходил. Иногда бывал ироничен, а временами и презрителен к стандартным процедурам. Да еще
голова. Как-то его бритый череп торчал, в глазах что-то отклонялось от нормы — чувствовался
намек на постоянный внутренний гнев. Его работа — к конфронтации подходить избирательно, а
не весь безликий мир ненавидеть.

Он давно заметил, что Торваль перестал называть его «мистером Пэкером». Теперь он его
никак не называл. Упущение это оставляло в природе дыру, в которую прошел бы человек.
Он понял, что Элиза ушла. Забыл спросить, куда она собирается.

— В следующем квартале два парикмахерских салона. Раз, два, — сказал Торваль. — Не надо
ехать через весь город. Ситуация нестабильна.

Мимо спешили люди, другие с улиц, бесконечно безымянные, двадцать одна жизнь в секунду,
спортивная ходьба лиц и пигментов, набрызг мимолетного существа.

Они тут, чтобы подчеркнуть: не обязательно на них смотреть.

Теперь на откидном сиденье был Майкл Цзинь, его валютный аналитик — спокойно
моделировал некое немалое беспокойство.

— Я знаю эту улыбку, Майкл.

— Думаю, иена. Иными словами, есть основания полагать, что мы кредитуем слишком
опрометчиво.

— Она к нам повернется.

— Да. Знаю. Всегда так было.

— Тебе кажется, что видишь опрометчивость.

— Происходящее не отражается на графиках.

— Отражается. Просто хорошенько поискать. Не доверяй стандартным моделям. Мысли за
рамками. Иена о чем-то заявляет нам. Читай. Потом прыгай.

— Мы тут ставим по-крупному.

— Я знаю эту улыбку. Мне хочется ее уважать. Но иена не подымется выше.

— Мы занимаем огромные, гигантские суммы.

— Любые нападки на границы восприятия поначалу неизменно кажутся опрометчивыми.

— Эрик, хватит. Мы спекулируем в пустоту.

— Твоя мама винила за улыбку отца. А он ее. В ней что-то смертоносное.

— Мне кажется, нам следует скорректироваться.

— Она надеялась, что заставит тебя записаться на спецконсультации.

У Цзиня ученые степени по математике и экономике, а он всего лишь пацан — по-прежнему, в
волосах панковская полоса, угрюмая свекольно-красная.

Двое разговаривали и принимали решения. То были решения Эрика, и Цзинь неохотно вводил
их в свой наладонный органайзер, а затем синхронизировал с системой. Машина двигалась. Эрик
смотрел на себя на овальном экране ниже скрытой камеры, возил большим пальцем по линии
подбородка. Машина останавливалась и ехала, и он, странное дело, понял, что вот только что упер
большой палец в линию подбородка — секунду-другую после того, как увидел этот жест на экране.

— Где Шайнер?

— По пути в аэропорт.

— Зачем нам до сих пор аэропорты? Почему их зовут «аэропортами»?

— Я знаю, что не способен ответить на эти вопросы и не потерять вашего уважения, — ответил
Цзинь.

— Шайнер мне сказал, что наша система защищена.

— Значит, так и есть.

— Защищена от проникновения.

— Лучше него тут никто не находит дыры.

— Тогда почему я вижу то, что еще не произошло?

Пол в лимузине — из каррарского мрамора, из карьеров, где полтысячелетия назад стоял
Микеланджело, трогал кончиком пальца звездчатый белый камень.

Он взглянул на Цзиня — брошен на произвол судьбы на откидном сиденье, заблудился в
беспорядочных мыслях.

— Сколько тебе лет?

— Двадцать два. Что? Двадцать два.

— Выглядишь моложе. Я всегда был моложе всех вокруг. А однажды начало меняться.

— Я не ощущаю себя моложе. Я ощущаю, что располагаюсь совершенно нигде. По-моему, я
готов уйти, по сути, из бизнеса.

— Сунь в рот резинку и попробуй не жевать. Для человека твоего возраста, твоих талантов на
свете есть лишь одно, чем стоит заниматься профессионально и интеллектуально. Что же это,
Майкл? Взаимодействие техники и капитала. Неразрывность.

— По-настоящему трудно последний раз было только в старших классах, — сказал Цзинь.
Машина въехала в затор на Третьей авеню. Шоферский регламент диктовал вторгаться в
пробки на перекрестках, не мешкать застенчиво.

— Я как-то стихотворение читал, там крыса становится единицей валюты.

— Да. Было бы занимательно, — сказал Цзинь.

— Да. Повлияло бы на мировую экономику.

— Одно имя чего стоит. Лучше херифа или квачи.

— В имени все говорится.

— Да. Крыса, — сказал Цзинь.

— Да. Сегодня крыса закрылась ниже евро.

— Да. Растут опасения, что российская крыса обесценится.

— Белые крысы. Только подумай.

— Да. Беременные крысы.

— Да. Массированный сброс беременных российских крыс.

— Великобритания переходит на крыс, — сказал Цзинь.

— Да. Склоняется к тенденции перехода на мировую валюту.

— Да. США устанавливают крысиный стандарт.

— Да. Каждый доллар США обеспечивается крысой.

— Дохлые крысы.

— Да. Накопление дохлых крыс ставит под угрозу состояние здоровья в мире.

— Вам сколько лет? — спросил Цзинь. — Теперь, раз уж вы не моложе всех прочих.

Он глянул мимо Цзиня — потоки цифр бежали в разные стороны. Он понимал, сколько это для
него значит — бег и скачки данных на экране. Рассмотрел фигуративные диаграммы, которые
вводили в игру органические узоры, орнитоптеру и многокамерную раковину. Поверхностно
утверждать, что цифры и графики — холодное сжатие буйных человеческих энергий, когда
всяческие томленья и полуночный пот сводятся к ясным модулям на финансовых рынках. Сами по
себе данные одушевлены и светятся, динамический аспект жизненного процесса. Таково
красноречие алфавитов и числовых систем — оно полностью реализуется в электронной форме, в
единицах-нулях мира — цифровой императив, определяющий всякий вздох живых миллиардов
планеты. Так вздымается биосфера. Тут наши тела и океаны — познаваемые, цельные.

Машина тронулась. В окне справа он увидел первый парикмахерский салон — северо-западный
угол, «Filles et Garçons». Он ощущал, как Торваль спереди ждет команды остановить машину.
Козырек второго заведения он заметил неподалеку впереди и произнес кодовую фразу —
сигнал процессору в переборке, отделяющей шофера от пассажирского салона. Фраза
сгенерировала команду на экране в приборной доске.

Машина остановилась перед жилым зданием, располагавшимся между двумя салонами. Он
вышел и вступил в тоннель прохода, не дожидаясь, пока швейцар доковыляет до телефона. Вошел
в закрытый дворик, мысленно именуя все, что в нем: довольные тенью бересклет и лобелия,
темнозвездчатый колеус, сладкая гледичия с перистыми листьями и нелопнувшими стручками.
Названия дерева по-латыни ему в голову не пришло, однако оно вспомнится, не минует и часа —
или же где-нибудь в нескончаемом затишье следующей бессонной ночи.

Он прошел под крестообразным сводом из белой решетки, усаженной вьющимися гортензиями,
после чего оказался в самом доме.

Через минуту он уже был у нее в квартире.

Она возложила руку ему на грудь, театрально, удостовериться, что он здесь и настоящий. Они
принялись спотыкаться и хвататься друг за друга, пробираясь к спальне. Ударились о косяк и
отскочили. У нее одна туфля стала крениться, но стряхнуть ее с ноги не удалось, поэтому туфлю
ему пришлось пнуть. Он прижал ее к стенной живописи — минималистская решетка, над которой
несколько недель при помощи измерительных инструментов и графитовых карандашей трудился
один из двух адъютантов художника.

Раздеваться всерьез они не стали, пока не кончили заниматься любовью.

— Я тебя ждала?

— Мимо проезжал.

Они стояли по обе стороны кровати, нагнувшись, дотягиваясь до последних предметов одежды.

— Решил заехать, значит? Это мило. Я рада. Давненько. Я, конечно, все читала.

Теперь она лежала навзничь, повернув на подушке голову, и наблюдала за ним.

— Или по телевизору видела?

— Что?

— Что? Свадьбу. Странно, что ты мне не сказал.

— Не так уж и странно.

— Не так уж и странно. Два огромных состояния, — сказала она. — Вроде великих браков по
расчету где-нибудь в старой имперской Европе.

— Только я — гражданин мира с нью-йоркскими яйцами.

Подхватив гениталии рукой. Потом лег на кровать, на спину, уставился на раскрашенный
бумажный абажур, свисавший с потолка.

— Сколько миллиардов вы вдвоем представляете?

— Она поэтесса.

— Вот, значит, что она. Я-то думала, она из Шифринов.

— Того и другого понемногу.

— Такая богатая и хрусткая. Она тебе дает потрогать свои интимные места?

— Ты сегодня роскошно выглядишь.

— Для сорокасемилетней женщины, которая наконец поняла, в чем ее проблема.

— И в чем она?

— Жизнь слишком современна. Сколько лет твоей супруге? Ладно, не стоит. Не хочу знать. Вели
мне заткнуться. Только сперва один вопрос. Она хороша в постели?

— Пока не знаю.

— Вот в чем беда у старых денег, — сказала она. — А теперь вели мне заткнуться.

Он положил руку ей на ягодицу. Немного полежали в тишине. Она была жженой блондинкой,
звали Диди Фэнчер.

— Я знаю такое, что ты хочешь знать.

— Решил заехать, значит? Это мило. Я рада. Давненько. Я, конечно, все читала.

Теперь она лежала навзничь, повернув на подушке голову, и наблюдала за ним.

— Или по телевизору видела?

— Что?

— Что? Свадьбу. Странно, что ты мне не сказал.

— Не так уж и странно.

— Не так уж и странно. Два огромных состояния, — сказала она. — Вроде великих браков по
расчету где-нибудь в старой имперской Европе.

— Только я — гражданин мира с нью-йоркскими яйцами.

Подхватив гениталии рукой. Потом лег на кровать, на спину, уставился на раскрашенный
бумажный абажур, свисавший с потолка.

— Сколько миллиардов вы вдвоем представляете?

— Она поэтесса.

— Вот, значит, что она. Я-то думала, она из Шифринов.

— Того и другого понемногу.

— Такая богатая и хрусткая. Она тебе дает потрогать свои интимные места?

— Ты сегодня роскошно выглядишь.

— Для сорокасемилетней женщины, которая наконец поняла, в чем ее проблема.

— И в чем она?

— Жизнь слишком современна. Сколько лет твоей супруге? Ладно, не стоит. Не хочу знать. Вели
мне заткнуться. Только сперва один вопрос. Она хороша в постели?

— Пока не знаю.

— Вот в чем беда у старых денег, — сказала она. — А теперь вели мне заткнуться.

Он положил руку ей на ягодицу. Немного полежали в тишине. Она была жженой блондинкой,
звали Диди Фэнчер.

— Я знаю такое, что ты хочешь знать.

Олег Дивов. Консультант по дурацким вопросам

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • В самой безвыходной ситуации он достанет вам центнер тротила, полтора кило пластиковой взрывчатки и три канистры резинового клея. Найдет танки и заставит их стрелять, куда вам надо. Одолжит у знакомых десяток спецназовцев на полдня и пистолет на всякий случай. Проследит, чтобы вы не подорвались на мине, и вообще вас не убили.

    Он не любит вышибать двери кувалдой и злится, когда бросают гранаты в холодильник.

    Нет, он не Джеймс Бонд. Просто консультант по дурацким вопросам. Если вам нужна война, и вы не знаете, как это делается — Миша все организует.

    Когда внезапно случится беда, он, не задумываясь, рискнет жизнью, защищая интересы своей страны.

    Родина не скажет ему «спасибо». А напрасно.
  • Купить электронную книгу на Литресе

Сцена 2.9.
Военный городок.
Экст.
Актеры: Кононенко.
Массовка: солдат.
Военная техника: автоматы.
Пиротехника: попадание снаряда в казарму.

Опять его разбудил телефон. Каждый вечер Миша говорил себе, что надо трубку отключить, и каждый раз забывал. Наверное, из-за профессиональной деформации. Рабочие инстинкты мешали. Телевидение всегда случается вдруг, а особенно оно любит произойти, когда ты спишь.

— Извини, дорогая, — буркнул Миша, одной рукой протирая глаза, другой нащупывая трубку.

Ему не ответили. Рядом было только скомканное одеяло. Он посмотрел в телефон — нормально, полдесятого, это даже хорошо, что позвонили.

— Здравствуйте, Михаил! — раздался в трубке жизнерадостный голос. — Слушайте, вы ведь в этом разбираетесь. У нас тут по сюжету такая фигня… В общем, какую гранату можно кинуть внутрь холодильника, чтобы никого не поранило на кухне?

— Простите… Какую гранату?

— Нет, это я вас спрашиваю — какую?

Он представил себе гранату в холодильнике, на всякий случай еще раз протер глаза и снова посмотрел, который час.

— Видите ли… Э-э… Прямо не знаю, что вам ответить.

— А нам сказали, вы разбираетесь…

— В том-то и беда! — буркнул Миша.

— Очень жаль!

Мишу эта реплика слегка обидела.

— Послушайте, — сказал он вкрадчиво. — Если у вас по сюжету все равно никто не пострадает — то какая разница? Кидайте хоть противотанковую. Что, в первый раз, что ли?

— Спасибо, — сухо ответили ему и отключились.

Весеннее обострение, подумал Миша. Главное — не принимать его близко к сердцу. И вообще, сам виноват. Мог не отзываться, едва увидел номер. Ты ведь знаешь, кто им сейчас пишет, кто выдумал эту чушь с гранатой в холодильнике. Тот самый сценарист, автор бессмертной фразы «главный герой, запыхавшись, перевалил гряду водораздела». Так и хотелось добавить: «а потом понюхал розу ветров»…
А с другой стороны — надо трубку брать, надо: звонят же люди, вдруг у них серьезный вопрос.

Не как вчера.

Вспомнив, как это было вчера, Миша хмыкнул. По сценарию в загородном доме нехороший человек совершал тяжкое преступление, удерживая там заложников. Ну, а поскольку терроризм это болезнь, то позвали докторов. Играть скорую антитеррористическую помощь Миша пригласил, как всегда, закадычного друга Ваню и его скромное охранное предприятие. Эти могли изобразить кого угодно так, что не было стыдно. Ну и Мише в качестве бонуса полагалась роль: когда просто с автоматом побегать, а когда и двери вышибать.

Пока съемочная группа выставляла свет и раздумывала, куда пристроить звук, рядом готовились «актеры», один другого внушительней. Шнуровка, экипировка… И вдруг откуда-то сзади послышалось:

— Ой, а спецназ у нас настоящий?

— Нет, блин, игрушечный, — буркнули, не глядя, в ответ.

— А что, жилеты у вас тоже настоящие?

Тут бойцы уже обернулись — посмотреть, кто такие странные вопросы задает вроде бы мужским голосом, вроде бы взрослым. И правда, их с любопытством разглядывал некто подчеркнуто модный, весь такой гладенький и хорошенький, но явно мужского пола. Миша не стал объяснять, что это оператор-постановщик, довольно важная персона на площадке. За глаза он звал оператора «гламурное кисо». Кисо знало свое дело отлично, но помимо специальности разбиралось, похоже, только в шмотках да сортах парфюма и могло довести консультанта до белого каления, задавая на разные лады один-единственый вопрос: «А почему?» Что самое обидное — все объяснения мигом вылетали у постановщика в другое ухо, и на картинку практически не влияли. Миша устал от него и был бы рад посмотреть, как тот, со всей своей детской непосредственностью, сядет в лужу.

Сообразив, что человеку действительно интересно, а Миша никак не реагирует, типа, сами разбирайтесь, «актеры» повели себя любезно.

— На, попробуй! — сказали они. — Примерь!

Клиент и моргнуть не успел, как на него напялили самый тяжелый броник, не отказав себе в удовольствии утянуть жилет по всем правилам — с ноги. На голову нахлобучили шлем и опустили забрало.

Оператор заметно уменьшился в росте. Голову в шлеме он сумел повернуть только когда помог ей руками.

— А скажите, — донеслось из-за забрала. — Жилет крепкий?
— Ну… Мы пока не жаловались.
— А он, что, пулю держит?

— Он вообще-то бронежилетом называется, для того и предназначен, — бойцы начали потихоньку закипать. Они уже жалели, что связались с этим типом. — Хотя, конечно, смотря какая пуля и с какой дистанции…

— А шлем? Он тоже пулю держит?

— Есть такая надежда, — сообщили любопытному, уже совсем хмуро.
— А что вы чувствуете когда пуля в шлем попадает? Это сильно? — не унимался оператор.

Бойцы переглянулись. Кто-то снова посмотрел на Мишу, но тот упорно молчал и вообще старался не поднимать глаз. Только губу закусил, чтобы не заржать в неподходящий момент.

— Попробовать хочешь? — спросили оператора доверительным тоном, будто предлагали нечто запретное.
— Что, пулей?!
— Е-мое… Мы чего, на идиотов так похожи?! Нет, не пулей, но кое-какое представление у тебя будет. Почти стопроцентная имитация…
— Хочу!
БАЦ!

Это в шлем прилетел приклад, не сильно, но убедительно. Оператора срубило наземь, как подкошенного, вот он стоял, и вот уже отдыхает. Бойцы сгрудились над телом. Настала их очередь любопытствовать.

Секунд через десять тело легонько зашевелилось, и из-под шлема слабо донеслось:

— Да-а, впечатляет…

Бойцы гордо расправили плечи. И тут «гламурное кисо» срубило их ответно, тоже наповал.

— Теперь понятно, почему у вас чувства юмора нету, и шеи накачанные…

* * *

Граната в холодильнике никак не шла из головы: размахивая гантелями, Миша все думал о ней, сбился со счета и наказал себя за это, начав упражнение заново. Он всегда так с собой обращался — без поблажек. Окружающим Миша был готов простить очень многое, себе — ничего. Взялся за что-то, тогда делай, и делай хорошо. Не получилось — обязательно разберись, почему.

Это у него было не природное, а самовоспитанное: если тебе еще в детстве объяснили, что ты мечтатель, фантазер и раздолбай, «такой же, как твой отец», и никогда из тебя серьезного человека не получится, даже не пытайся — результат может выйти прямо противоположный. Конечно, если ты понимаешь, что в главном-то мама права, и глубоко внутри тебя прячется он самый: мечтатель, фантазер и раздолбай.

Собственно, на взгляд мамы, серьезным человеком Миша Клименко к своим почти тридцати годам так и не стал, и толком не пробовал. Ну разве это дело: сначала болтался на телевидении, теперь болтается рядом с телевидением, даже нигде в штате не числится (весь в отца). Чем именно занимается, нормальным людям понять невозможно. Зачем этим занимается, не понимает сам (это тебе только кажется, что понимаешь, дорогой мой, я ведь тебя насквозь вижу). Девушку завел наконец-то хорошую — и не женится никак (допрыгаешься, уйдет от тебя, раздолбай). Компанию водит черт-те с кем (этот твой Ваня, он же форменное чудовище). Диплом университетский, спасибо, не выбросил. А мог бы стать неплохим юристом.

Миша, напротив, считал, что все у него складывается неплохо. Только прошедшая зима выдалась скучная и однообразная, не работа была, а тоска сизая, но в целом — жить можно. Да, кому-то могло казаться, что он плыл по течению. На самом деле, Миша всегда поступал не благодаря обстоятельствам, а вопреки. Начиная с перековки характера, и заканчивая тем, что нынешнюю свою профессию ему пришлось фактически выдумать. Интересная вышла профессия, хотя временами и вредная, особенно весной, когда у сценаристов обострение…

Дважды за короткую свою жизнь Миша дал слабину в тот момент, когда можно было очень круто все переменить. Оба раза от большой сыновней любви — не хотел травмировать маму, жалел ее, поддавался на уговоры.

Расплачиваться за слабость предстояло каждый день — вот отсюда и до самого конца.

* * *

В ванной он первым делом привычно ликвидировал утренний бардак, который устроила Лена, убегая на работу. Век живи — век учись: думал, хирурги — люди аккуратные, только не учел того, что у них за барахло отвечают медсестры… Ладно, парень, не злобствуй, ты же знаешь: на службе Лена — четкая. Это она дома расслабляется.

Он закрыл колпачок на тюбике зубной пасты и усмехнулся — сам ведь сейчас будет зубы чистить. Но порядок есть порядок, его надо тупо и методично поддерживать, а то привыкнешь жить в хлеву и не заметишь, как обрастешь шерстью. Что за беда, подумал Миша, ну почему с женщинами, которые все разбрасывают, ему интересно, а с аккуратными — не очень? И приходится теперь быть педантичным за двоих…

Он быстро соорудил немудреный завтрак и уселся на кухне, положив перед собой раскрытый ежедневник. Потертый, зато любимый, надежный инструмент планирования. Электронным приблудам Миша не доверял — работа отучила. Слишком часто он попадал в такие места, где пачка из-под сигарет с криво нацарапанным на ней телефоном оказывалась важным документом, а какой-нибудь айфон — мертвым грузом. Не потому что батарейка села, а потому что на айфон упали. В «горячих точках» и регионах, где война только-только отгремела, электричество не такая уж редкость. Зато там все раздолбано, из дорог одни ямы, а здания держатся на честном слове и иногда рушатся прямо на тебя. Еще там временами летают снаряды и рвутся мины: ну извините, не всем успели сказать, что война кончилась. В такой нервной обстановке раскокать нежную гражданскую вещицу — дело одной секунды. Убегая из-под обстрела, берегут только камеру. Все остальное, включая себя, любимого, при поспешном отходе бьется об углы, волочится по щербатому асфальту и кувыркается по камням. Только укрывшись, отдышавшись и проверив драгоценную съемочную технику, люди замечают: сами они оборваны и исцарапаны, а мобила в кармане подозрительно хрустит.

А некоторым случается и в лужу нырнуть. А кому и в болото.

Так что бумага и еще раз бумага. Во внутреннем кармане. От воды ее можно просушить, а от огня она сгорит вместе с тобой, и тебе будет уже все равно.

Ну и просто на руке много текста умещается, главное потом раньше времени не вспотеть. Пока не перепишешь на кусок обоев.

Хотя обои, сигаретные пачки и мелкие купюры в качестве записных книжек это экстрим, конечно. Обычно самые важные заметки делаются на обороте черновика сценария.

Кстати, о сценариях… Где же я это записал… Миша отхлебнул кофе, перелистал ежедневник и заглянул в самое начало года. Ага, нашел. Перл того же автора, который «перевалил гряду водораздела», а теперь гранаты кидает в холодильники на потеху зрителям.

Не сцена, а загляденье просто.

«Сапер аккуратно убирает обломки стекла и крошку бетона и видит неразорвавшуюся миномётную мину. Он поднимает её, несёт к выходу. Он выходит в коридор, на него оглядывается один из его товарищей.

Сапер 2
(усмехаясь)
Есть улов?

Сапер 1
(показывая мину)
А то.
Второй сапер обернулся к товарищу, отвлекшись, и продолжает идти в сторону одного из классов. Первый замечает тонкую проволоку, натянутую на пороге. Он не успевает ничего сказать, просто бросает металоискатель, держа в одной руке мину, подскакивает к саперу 2, хватает его и оттаскивает назад».

Казалось бы, и чего тут такого? Да ничего. Просто все умерли. Потому что едва Сапер 1 дернулся, у него прямо в руке жахнуло четыреста граммов взрывчатки, и во все стороны полетело несколько сотен осколков. Одно время наши в Чечне любили подсунуть нохчам сюрприз в виде мины от «Подноса», предварительно стукнутой хвостовиком о грунт. Тюкнули — она встала на боевой взвод, — и аккуратно положили. Типа, забыли боеприпас. Неопытные ваххабашки хвать за мину шаловливыми ручонками… А взрыватель М-1 очень чуткий. Любое резкое продольное перемещение грозит тем, что ударник наколет капсюль — и БУМ!

В общем, если мина прилетела и не взорвалась, с ней после этого не то, что «подскакивать к Саперу 2» нельзя, а даже чихнуть опасно.

Но, разумеется, если по сценарию все остались живы…

Да пускай они с этой штуковиной хоть танцуют. И кидают гранаты в холодильники. Если это сценарий не про армейских саперов, а про гражданских клоунов. Гражданским, и тем более, клоунам — можно. А с точки зрения специалиста, в сценарии все неправда. Настоящий «Сапер 2» не спросил бы, усмехаясь: «Есть улов?» Потому что «Сапер 1», найдя мину, сразу подал бы голос, предупреждая напарника. И не может такой человек слепо шагнуть в дверной проем, который еще не проверил. Не обучен он так себя вести. Сапер, как известно, ошибается в жизни дважды, первый раз — когда выбирает профессию. Чтобы второго раза не случилось, дрессируют их жестко. Миша это знал не только со слов знакомых пиротехников, сплошь отставных подрывников. Его самого натаскивали по минному делу: едва подвернулся случай, он его не упустил.

Миша никогда не упускал случая чему-то полезному научиться…

И вот тут начинается острое противоречие. Одна из функций таких, как Миша, знающих людей — консультировать авторов, чтобы сценарий был достоверен. Чтобы там не кидались на «растяжки» и не прыгали с боеприпасами, которые вот-вот долбанут. Консультант по военным вопросам твердо знает: драматическая сцена с «Саперами 1 и 2» — попросту невозможна. А сценаристу она нужна: потому что драматическая. Для остроты сюжета. Сценариста понять можно. Вопрос в том, где проходит грань между неправдой и художественным вымыслом.

Даже в фантастике есть строгие правила насчет достоверности, иначе фантастика становится бредом. Как говорил Мише один писатель: «Ты можешь выдумать мир, где люди ходят на головах, но тогда позаботься, чтобы на макушках у героев были мозоли».

А в телевизоре сплошь и рядом — без мозолей…

Дзынь! Дзынь! Дзынь!

Миша взял трубку и, жуя, невнятно представился:

— Ы.

— А чего ты им сразу не сказал, чтобы светошумовую кинули? — спросили его без лишних предисловий. — Они уже сами додумались. Сидят теперь гордые такие, всех обзванивают, ищут, у кого «Зарю» раздобыть.

— В девяносто втором году в Нальчике, — скучным голосом произнес Миша, — случился бунт в следственном изоляторе. Кто-то из бунтующих с крыши СИЗО бросил камень и попал начальнику по ноге. Начальник скомандовал придурков с крыши убрать. На крышу закинули три «зорьки». Крыша была покрыта гудроном с редким щебнем. Результат — пятеро тяжелораненных.

— Тьфу, блин…

— Другой случай, — все тем же скучным голосом доложил Миша. — У некоего офицера тогда же, в начале 90-х, рванула в руках дефектная «зорька». Травматическая ампутация по локоть, плюс ожоги, плюс осколочные ранения корпуса.

— Блин… Ладно, там холодильник старый, железный такой, «Розенлев». Будем считать, что он это выдержал и не развалился.

— Зачем? — только и спросил Миша.

— Они хотят, — ответили ему исчерпывающе.

— Соболезную.

— Ой, да в первый раз, что ли… Справимся.

Фигней какой-то занимаемся, подумал Миша. И чем дальше, тем больше. А так хочется сделать настоящее военное кино на современном материале, чтобы народ увидел — и как это выглядит в реальности, и как мы это можем снять. Ведь можем. И воевать, и снимать.

Но пока все, что у нас хорошо получается — это, выиграв настоящую войну, проиграть информационную. Как продули «восемь-восемь-восемь». Кто первый крикнул «Россия напала на Грузию!», тот и победил. Доказать спустя год, что мы не верблюды — это проигрыш. Потому что спустя год это никому не интересно.

Миша оторвался от ежедневника и уставился в окно.

За окном была весна, деревья зеленели, жизнь била ключом: над помойкой кружили вороны, посреди детской площадки раскорячилась по-большому собака. Скоро начнется беспощадная московская жара, когда выгорает кислород из воздуха, и город превращается в газенваген. Удрать бы куда-нибудь в командировку, что ли. Вырваться хоть ненадолго из замкнутого круга. И в коротких паузах между форс-мажорами — это телевидение, парень, — как следует поразмыслить обо всем.

О том, на что похожа твоя жизнь, например, и так ли уж сильно тебе это нравится.

* * *

Он уже собрался выходить, когда телефон задребезжал снова.

— Да тьфу на тебя, — сказал Миша телефону. Поглядел, что за номер, и слегка приободрился. Звонил генеральный с «Прайм-ТВ», его граната в холодильнике вряд ли интересует, не тот масштаб. Разве что грузовик тротила и фабрика мороженого…

— Миш! Слушай, тут у нас такая, блин, фигня…

Ой, мама, подумал Миша.

Спокойно, спокойно. У них работает сам Пиротехник, он фабрику мороженого взорвет на раз-два, фонтан пломбира обеспечен. Не станет «Прайм-ТВ» из-за такой мелочи тебя дергать.

— Поговорить надо. Можешь приехать?

— Да! — выдохнул Миша.

— Э-э… Все в порядке? — заволновались на том конце.

— Да-да, — сказал он. — Наконец-то.

Бросил короткий взгляд в зеркало, решил, что бриться не обязательно и вышел из квартиры. Есть у гражданской профессии свои плюсы — допустим, бреешься не когда положено, а когда действительно надо. И если надел камуфляж, значит, он тебе сегодня нужен, а завтра ты его снимешь. И никто не спросит, зачем ты поднял воротник, не прикажет вынуть руки из карманов и сделать лицо попроще. И заколку на галстук никто не заставит тебя цеплять. И еще куча утомительных мелочей, что формирует повседневную жизнь военного, и подчас отравляет ее, тебя не касается.

Миша долго мог себе объяснять, как это хорошо, что он все-таки гражданский. Вот, допустим, если начальник твой идиот, трус и подлец — как ты поступишь? На гражданке ты, например, всегда можешь взять его за галстук без заколки и слегка этим галстуком придушить. Сама мысль о том, что такое возможно, здорово греет. На самом деле, ты просто сунешь руки в брюки и уйдешь искать начальника получше. Или вдруг позвонят — вот как сейчас, — именно тогда, когда тебе позарез надо переменить обстановку, а то совсем закис. И ты, не раздумывая и никого особенно не спрашивая, бежишь ловить удачу за хвост.

Хорошо ведь быть свободным, правда?

Миша подошел к старенькому «Форду», критически оглядел левое заднее колесо, опять слегка просевшее, решил, что до «Прайм-ТВ» это колесо точно доедет, а там разберемся — и сел в машину. Завелся, подождал секунду-другую… И и полез в багажник за компрессором. Это же разумно? — спросил он себя. Разумно, кто бы спорил. Главное, чтобы без фанатизма и педантизма.

И, пожалуйста, без этой вот интеллигентской рефлексии, которая тебя накрывает, когда воображаешь, что все могло сложиться иначе. Да не могло! И хватит страдать фигней.

Он подкачал колесо, проверил давление в остальных — и поехал ловить свою удачу.

Вдруг действительно сегодня повезет, и наклюнется серьезное дело, а то надоело все хуже горькой редьки.