«Посвящение Елене Гуро». К 100-летию со дня смерти

6 июня 2013 года в 16.00 в Музее петербургского авангарда (ул. Проф. Попова, 10) открывается выставка «Посвящение Елене Гуро», объединившая работы современных художников.

Елена Генриховна Гуро (1877–1913) — выдающийся русский художник и поэт начала XX века, участник группы поэтов футуристов «Гилея» и одна из создателей петербургского объединения художников «Союз молодежи». Вместе со своим мужем художником Михаилом Васильевичем Матюшиным Гуро считается основателем органического направления в русском авангарде.

Е. Г. Гуро родилась в Санкт-Петербурге в дворянской семье. В 1900-х годах посещала частные студии Я. Ф. Ционглинского и Е. Н. Званцевой, училась у М. В. Добужинского и Л. С. Бакста. Стилистика её изобразительного языка складывалась под влиянием увлечения импрессионизмом, модерном и примитивизмом. Значение творчества Гуро определяется, прежде всего, своеобразием её личного мировоззрения. Главной темой творчества Гуро выбрала природу, в которую вглядывалась внимательным и полным сочувствия взглядом, постоянно обращаясь в стихах и картинах к росткам, травинкам, животным, деревьям, камням и облакам. Е. Г. Гуро прожила всего 36 лет, она умерла от лейкемии 6 мая (23 апреля) 1913 года. Похоронена в поселке Уусикиркко (совр. Поляны).

На выставке в Музее петербургского авангарда представлено 10 произведений современных художников, соотносящих свое творчество с традициями органического направления русского авангарда. Природные мотивы, характерные для Гуро, по-новому интерпретированы в абстрактных работах Григория Молчанова, Николая Киселева, Владимира Загорова и Геннадия Зубкова. На выставке также представлена авторская книга «Стихи Елены Гуро» петербургского графика Юлии Зарецкой, творчески исследующей стилистику первых футуристических изданий.

Экспозиция сопровождается демонстрацией видеозаписи первого исполнения оперы «Госпожа Эльза» эстонского композитора Всеволода Поздеева, созданной в 2013 году по мотивам произведений и дневников Елены Гуро.

Выставка будет проходить с 6 июня по 31 августа 2013 года.

Что сегодня?

  • Послесловие И. С. Кузьмичева к книге: Гушанская Е. М., Кузьмичев И. С.. Редактирование художественной литературы: исторический аспект. — СПб, 2007., подготовленное для следующего издания.

Рассказывая об историческом опыте прошлого и сравнительно недавней редакционной практике ЛО «Советского писателя», мы прекрасно понимали, что порядки и профессиональные навыки, которые складывались столетиями, в нынешних условиях претерпевают кардинальные изменения. Издательские технологии шагнули далеко вперёд, а глобальная коммерциализация книжного дела резко повлияла на статус и психологию редактора. Двадцать первый век, с его, мягко говоря, противоречивыми культурными запросами, демонстративно разрушает сложившиеся в прошлом отношения между автором, редактором и читателем и преподносит нашему студенту-редактору в повседневности весьма неприятные сюрпризы.

В последние двадцать лет подверглись фронтальному пересмотру, кажется, все прежние литературные нормы. Начиная с того, что сегодня едва ли не сомнительно выглядит даже от веку незыблемая фигура автора как полноправного создателя художественного произведения. Сам термин «автор» уже не воспринимается однозначно, поскольку, по свидетельству Сергея Чупринина, нынче «практика не исчерпывается классическими случаями», в обиходе бытуют понятия «соавторство, авторство фантомное, авторство долевое, авторство идеи и авторство исполнительское», а «проблемы текстологии теперь все чаще решаются либо в бухгалтериях, где составляют гонорарные ведомости, либо в залах народного суда…»

Примеров здесь, что называется, хоть отбавляй.

Открываем № 10 журнала «Новый мир» за 2006 год и в статье Владимира Жукова «Я был писателем-призраком…» читаем о «творческом процессе писателя N»:

«Процесс этот у N организован здорово: обретается он себе за границей, почитывает российскую прессу, компилирует на основе хроники происшествий страничку текста и высылает ее „плантаторам“, то есть бригадирам. Те на этой основе компонуют сценарный план, расписывают будущую книжку по названиям глав. Такой вот план, предварительно затвержденный по электронной почте у писателя N, „плантаторы“ и рассылают „неграм“…»

Как отреагировали бы на такую информацию Гоголь или Толстой, гадать не станем. А лучше откроем еще и № 11 журнала «Знамя» за тот же 2006 год, где его главный редактор, только что упомянутый Сергей Чупринин, объясняет термин «межавторская серия»:

«Означает она не что иное, как своего рода бригадный подряд, когда группа авторов (нередко меняющихся) пишет книги под общим, уже раскрученным или еще только раскручиваемым именем. Либо вымышленным (таковы Марина Серова, Светлана Алёшина и многие другие „визитные карточки“ издательства „ЭКСМО“), либо реально существующим, но принадлежащим человеку, который не принимал (или почти не принимал) участия в создании приписываемых ему текстов (таковы постоянный автор издательства „Олимп“ Фридрих Незнанский, одну книгу которого написала, в частности, популярная в дальнейшем писательница-фантастка Мария Семёнова, или Евгений Сухов, сумевший отстоять в суде свое право на авторство лишь первого романа из серии „Я — вор в законе“, выходившего под его именем)».

Состав участников этих бригадных подрядов издательства, естественно, хранят как страшную коммерческую тайну, и нужен скандал, чтобы стало известно, кто скрывается под фантомным именем сестер Воробей или Виктории Платовой. Квалифицированные читатели относятся к использованию труда «литературных негров» в межавторских сериях резко отрицательно, подозревая в фантомности едва ли не всех писателей, которые выпускают по нескольку книг ежегодно.

А между тем существует и иная точка зрения на эту проблему. «Честно говоря, я отношусь к этому совершенно нормально, — признается Александра Маринина. — Издатель выпускает продукт, у которого есть свой потребитель. Если книги нравятся людям, то какая разница, существует ли в реальности человек, чья фотография на обложке».

Все четко. Процесс написания литературного произведения — его творческая история — приравнены к производству любого коммерческого продукта. Читатель в такой ситуации — лишь потребитель товара, а потребителя, по определению, не волнует личность изготовителя. Писатель такой же субъект рынка, как производитель колбасы и детских игрушек, его имя на книжной обложке — фирменный знак, рекламный брэнд. И, следовательно, вопрос об авторской индивидуальности повисает в воздухе.

Эта агрессивная точка зрения отражает господствующую тенденцию современной издательской ситуации, и честному талантливому автору, защищая «право на себя», противостоять этой тенденции ничуть не легче, чем испытывать давление идеологического пресса тоталитарной системы.

В условиях жесткой коммерциализации литературы место писателя и его произведения занимает издательский проект, осуществляемый безымянными исполнителями. «В поле жанровой литературы, которая сугубо развлекательная и изначально ориентирована на широкую аудиторию, — рассказывал в интервью „Санкт-Петербургским ведомостям“ прозаик и тогдашний главный редактор „Лимбус-Пресса“ Павел Крусанов, — едва ли не половина всех книг — такие проекты». Этим особенно грешат, по его словам, «монстры»: АСТ, «Нева», «ОЛМА-Пресс» — издательства-фабрики, выпускающие под именем какого-нибудь «брэндоносителя» по нескольку книг в год.

Новомодное понятие «проект» — скорее юридическое, экономическое, нежели творческое. «В отличие от замысла, который может возникнуть беспричинно и разворачиваться без какого бы то ни было плана, — фиксирует в своем терминологическом словаре Сергей Чупринин, — проект всегда предумышлен и способен возникнуть только у вменяемого автора, то есть только у того, кто, приступая к труду, заранее просчитывает и сроки, и последовательность действий, и их назначение, а также объем и характер необходимых затрат и рисков. <…> рациональное начало в любом проекте, вне всякого сомнения, торжествует над вдохновением, а в ряде случаев и вовсе обходится без этого самого вдохновения».

Пренебрегая личностью писателя, инициаторы «проектов», по сути, отвергают приоритет таланта в создании художественного произведения, открывая дорогу бездарному графоманскому чтиву. Автор-графоман в наши дни — зловещее знамение времени, и призывы «отвлечься от сугубо оценочной доминанты» в толковании термина «графомания», разговоры о правомочности «непрофессиональной», «наивной», «дилетантской» и какой-то еще «некачественной» литературы не только не меняют общей картины, но и амнистируют явную халтуру.

Кто-то, как отмечает американский (еще недавно — российский) искусствовед Абрам Куник, может подумать, что «графоман — явление даже чем-то симпатичное, этакий клоун, бессмысленный, бесполезный, но безопасный». Однако это далеко не так, поскольку графоман «рвется на сцену большой литературы». Абрам Куник цитирует Милана Кундеру («Семьдесят три слова»): «Графомания — не мания писать письма, личные дневники, фамильные хроники (то есть писать для себя или своих близких), а мания писать книги (значит, писать для неизвестной читательской аудитории). Не мания создавать нечто, а мания навязывать свое „я“ другим. Самая гротесковая версия воли к власти». Эту волю к власти, продолжает Абрам Куник, графоман зачастую «осуществляет не только оплатив издание и торговый пиар своих опусов. Он хочет большего. Его конечная цель — известность, слава, поклонение. Он хочет быть властелином дум. В достижении этой цели он неутомим, настойчив и изворотлив». За деньги графоман обеспечивает своим опусам положительную прессу, а то и становится членом писательских союзов и даже международного ПЕН-клуба.

Для графомана (под стать футуристам-«ничевокам») не существует иерархии ценностей. Ему невдомек, что «бескорыстное и бережное отношение к образной сути искусства — это важнейшее условие этики творчества, неотделимое от человеческой этики художника» (И. Б. Роднянская). Когда целенаправленно размывается понятие «художественный критерий» и отвергаются веками выверенные литературные навыки и приемы (какие уж тут советы Гоголя!), падение эстетического уровня становится крайне болезненной проблемой. Отсутствие мастерства, небрежение, а точнее — невладение формой, нежелание, а точнее — неспособность организовать сюжетное пространство, кропотливо работать над фразой, над поэтическим словом приводит к плачевным результатам и, более того, удручающе сказывается и на писателях, и на редакторах, и на читателях.

Кое-кому из писателей начинает казаться, что «прежнее занятие литературой кончается» и «нельзя уже говорить о писательстве как о профессии». «Если это занятие становится доступным для всех, то это, — сетует Александр Кабаков, — уже не профессия».

И в том же пессимистическом духе относительно фигуры современного редактора высказывается главный редактор петербургского издательства «Амфора» Вадим Назаров:

«У нас креативных редакторов нет. Практически нет. Наш редактор обычно занимается грамматикой и пунктуацией, то есть исполняет почти корректорские обязанности. И такой редактор не скажет автору — ты эту сцену перепиши, а из этой главы выброси семьдесят процентов текста, а вот этот эпизод убери и после сделай из него самостоятельное произведение. До сих пор редакторская правка воспринимается как цензура, признак служения режиму. Престиж профессии редактора просто убит. <…> Автор смотрит на редактора не как на спасителя или друга, а как на врага, с которым нужно бороться до последнего».

Как мы могли убедиться, редакторы по призванию — со времен Николая Новикова и до Александра Твардовского — уважали автора за талант, за каторжный труд, старались ему помочь, снисходительно относились к его слабостям, щадя авторское самолюбие. Вместе с тем, такие редакторы оставались верны своим идейно-эстетическим принципам (они у них были!) и неизменно требовательны — и к художественному тексту, и к самому писателю. Сегодня требовательность не в чести, и даже достойные авторы, казалось бы не поддающиеся коммерческим соблазнам, позволяют себе публиковать произведения по содержанию расплывчатые, композиционно аморфные, стилистически неряшливые, дескать, и так сойдет.

Главный редактор «Нового мира» Андрей Василевский неслучайно жаловался:

«Такое впечатление, что у авторов нет стимула писать хорошо, нет ни одного большого прозаического произведения, которое проходило бы через „Новый мир“. Не нуждаясь в определенной доделке, доработке. Только один автор, на моей памяти как главного редактора, сегодня не нуждается в редактировании. Это Александр Солженицын. он каждый свой текст вылизывает так, что там даже запятые стоят на своих местах. Складывается впечатление, что люди, пишущие романы, завершают работу над рукописью раньше, чем следовало бы…»

Когда редактор сталкивается с безответственным отношением автора к собственному тексту и вынужден текст самостоятельно доделывать, а попросту — переписывать, равно как и в том случае, когда его роль сводится к выполнению корректорских обязанностей, редактор оказывается в ненормальной, унизительной ситуации. Он уже не тот «разумный, знающий и справедливый» человек, к советам которого по своей воле прибегает автор, — к чему призывал еще в XVIII веке Николай Новиков, — а фигура чисто служебная, подчиненная. В терминологическом словаре Сергея Чупринина «Жизнь по понятиям» есть статья «Издатель», но нет, между прочим, статьи «Редактор», что в высшей степени симптоматично.

Однако и сегодня, как бы не менялась издательская обстановка, редактор не должен подменять ни автора, ни корректора. Редактор, в своей роли, и автор, в своей, равноправны в их общем деле. Талантливые авторы это понимают, чувствуя потребность в редакторе-друге. И потому не так уж парадоксально звучит оброненная Иосифом Бродским фраза: «Чем лучше человек пишет, тем больше он нуждается в редакторе».

При воцарившемся деспотизме бездарности такое представление о редакторе, конечно, не ко двору. Но как бы то ни было — пусть бездарность живуча, а халтура и пошлость в литературе, казалось бы, непобедимы, — противостоять их засилью извечный долг настоящего редактора, которому сейчас еще труднее, чем прежде, сохранять свое профессиональное реноме.

Пушкин однажды заметил: «Нам все еще печатный лист кажется святым. Мы все думаем: как может это быть глупо или несправедливо? ведь это же напечатано?» Так вот: редактор ни при каких обстоятельствах не должен трепетать ни перед рукописью, ни перед печатным листом, он вообще не должен бояться никакого текста, относясь к нему с заведомым подозрением в несовершенстве.

И перед читателем печатных листов — тоже отнюдь не святым! — редактор трепетать не должен.

За последние два десятилетия советские взаимоотношения между писателями и читателями канули в прошлое. Читатель из ранга собеседника переведен в ранг потребителя. Свобода выбора при отсутствии цензуры в какой-то момент дестабилизировала литературный процесс, повергнув авторов в смятение, а читателей, что называется, бросив на произвол судьбы, из-за чего писатели и читатели как бы потеряли друг друга из виду.

Критик Евгения Вежлян в статье «Литература в поисках читателя» пишет:

«В девяностых сама читательская тема была подозрительна для коллег-литераторов. И неактуальна. И отдавала чем-то советским для тех из них, кто практически только что вышел из „подполья“. Думать о читателе, — не в смысле, конечно, удовлетворения его потребностей, подстройки под него, а в смысле поисков его, просто выхода к аудитории, — в системе ценностей, характерной для андеграундной среды, было как-то не принято».

Попытки же литературы найти новые способы публичного существования (а потребность такая не исчезала) привели, в частности, к возникновению литературных салонов: «Появились тексты, рассчитанные на прочтение больше, чем на публикацию». Салонное сообщество «не предполагало ни сторонних „зрителей“, ни „потребителей“ литературных текстов — то есть читателей», а это выставляло «новых авторов» маргиналами в глазах читателей «старой» литературы. Евгения Вежлян отмечает:

«Однако новые институции не отменили старых. Жили, рождались и умирали новые журналы и альманахи, а привычные „толстые“ журналы как ни в чем не бывало продолжали выходить».

В 1990-е годы «толстые» журналы потеряли привычную аудиторию, но по инерции на нее ориентировались, тогда как салонное сообщество было «чуть ли не единственной группой их, „толстые“ журналы, читающей (хотя и не чтущей)». В сознании постсоветского человека (и авторов в том числе) именно «толстые» журналы «стойко ассоциировались с „настоящей“ и не „поддельной“, самой „литературной литературой“». В результате замыкание противостоящих литературных сфер — «салонной» и «толстожурнальной» — друг на друге привело к неизбежному их сближению, и эта трансформация с конца 1990-х продолжается по сей день.

Б. Дубин в 2008 году подтверждал:

«У нас есть сейчас советская „толстожурнальная“ система и „толстожурнальная“ литература. <…> Сегодня она может быть где-то лучше, где-то хуже, она может призвать на свои площадки людей из некоего другого ряда <…> мира с другим типом поведения, мышления, писательскими и читательскими привычками. Но она есть, она воспроизводится, мы видим, как она воспроизводится месяц за месяцем и год за годом. Мы не переоцениваем ее объемы, но тем не менее она есть».

«Толстожурнальная» литература конца 1990-х — начала 2000-х годов вызывает неоднозначные оценки. Молодые писатели новой генерации высказывают в ее адрес свои нарекания. Сергею Шаргунову, например, считающему «толстожурнальную» литературу одним из правомерных направлений мейнстрима и отдающему должное ее «качественности», представляется, что проза этих лет «сделана витиевато», ее авторы, слишком сосредоточенные на самих себе, словно «забыли о читателе», к тому же в центре этой прозы находится «рефлектирующий интеллигент, довольно скучный <…> полностью оторвавшийся от корней. Такая оценка, разумеется, не бесспорна. Однако в данном случае дело не в полемике, а в факте признания «толстожурнальной» литературы. И важно еще отметить очевидную у ряда молодых писателей потребность вернуться к позабытым отношениям с читателями. Сегодня, когда, по мнению Сергея Шаргунова, ощущается «физиологический голод по реализму», писатель, «всерьез воспринимающий новую реальность», готов «выступать не только как пишущая личность, которая сидит в норе», а и как «фигура влияния», участвующая в формировании читательских предпочтений и вкусов.

Литературный процесс непредсказуем, прихотлив, но не остановим. Внося в него свою лепту, талантливый писатель неминуемо ведет за собой читателя, соревнуется с ним в прогнозах и надеждах и порой оставляет читателя на обочине истории, сам устремляясь вперед, к недостижимому для него самого, но доступному для его книг будущему.

Такая метаморфоза, по мнению Игоря Клеха («Новый мир», 2006, № 5), случилась, например, с не раз упомянутым нами Андреем Битовым, которого «читали пристрастно, как мало кого, на протяжении последних советских десятилетий — когда искали в литературе, помимо нее самое, столько же воздух свободы, сколько фигу в кармане», с особым усердием «шестидесятники», — от них Битов «увернулся и покатился дальше». Чуть позже он вызвал ажиотаж среди безыдейных филологов-«семидесятников», но и от них сумел уйти. В 1990-х писатель разминулся с отечественными постмодернистами и расстался не по собственной воле с широким читателем, но, как надеется Игорь Клех, «неизбежен приход очередной волны читателей», которые сумеют прочесть сочинения Битова под неожиданным углом и отберут из них «что-то близкое себе».

По-своему о том же рассуждал и Александр Кушнер в интервью 2004 года, ссылаясь на А. С. Пушкина. И сам поэт, и его отношения с читателем могут, естественно, меняться. Поэт, имея право на долголетие, может опережать читателя в своем развитии, в своем ощущении пульса времени. Кушнер признавался:

«Да, я менялся от книги к книге. Был момент, когда друзья говорили мне, что ранние стихи хороши, „а сейчас ты пишешь черт-те что“. <…> А потом привыкли и согласились, что хуже не стало. <…> И Пушкин об этом говорил в связи с Баратынским: поэт растет и меняется, уходит от своих прежних стихов, а читатель от него отстает. Говоря о Баратынском, Пушкин имел в виду и свой собственный печальный опыт: ведь ему в тридцатые годы ставили в пример его ранние стихи. Если бы Пушкин прожил дольше, то он, возможно, сказал бы, что прежний читатель от него отстал, но за это время вырос новый читатель — и полюбил его поздние стихи».

В том же интервью Александр Кушнер, в свою очередь, воздал должное и немногочисленным сегодня читателям стихов, заявив:

«Любовь к стихам — особый дар и совершенно бескорыстное чувство; по-настоящему одаренный читатель заслуживает подлинного уважения. Принято читателя всячески поносить и шельмовать — смотреть на него сверху вниз. А для меня в этом смысле пример — Мандельштам, говоривший о „провиденциальном собеседнике“. Представлять себе конкретного читателя, когда пишешь стихи, разумеется, не следует (поэтическая речь — речь безадресная, в крайнем случае она относится к Господу Богу или к самому себе, к лучшему, что в тебе есть), но тень читателя, как „тень друга“, являвшаяся Батюшкову на палубе корабля, должна присутствовать в углу комнаты. Потому что, если ты совсем с читателем не считаешься и кривишь душой, утверждая, что он тебе не нужен, — будешь наказан тем, что твои стихи тоже никому не будут нужны».

И это касается не только читателей стихов — что бы там ни говорили упомянутые на первых страницах нашей книги Михаил Шишкин, Дмитрий Липскеров, Дмитрий Галковский и сторонники их точки зрения. Современный читатель многолик и абсолютно свободен в своем выборе. Кардиограмма читательского спроса требует вдумчивого, детального изучения. Панические голоса о стремительном и последовательном исчезновении читателя — везде в мире, а не только в России. — не должны вводить нас в заблуждение. Читательский спрос все активнее дифференцируется. Обретая устойчивые контуры. Читатель, отдающий предпочтение «досуговой», развлекательной стряпне, выбирает свой курс в книжном море, а читатель думающий, понимающий — свой.

«К счастью, — подсказывает в приведенном нами интервью П. Крусанов, — сохранился еще тот редкий тип читателя, который ждет от книги удивления, эстетического восторга, может быть, даже боли, заставляющей что-то внутри себя переосмыслить. Это довольно узкий круг — ведь у элитарной литературы и читатель тоже элитарный. К счастью, они друг друга находят».

Хотелось бы подчеркнуть: процессы, замеченные в читательской среде, требуют реагирования на них не только, и даже не в первую очередь, с коммерческой стороны. «Второй полюс» литературного творчества, внешне меняясь, отнюдь не теряет своего потенциала и силы притяжения.

Вопреки крикливому разгулу низкопробного чтива на поверхности рынка, в условиях, когда эрзац-литература — в противовес живому художественному слову — правит бал, неуклонно зреет и дает свои крепкие ростки литература настоящая, и уж кому как не редактору ощущать ее интеллектуальные и эстетические резервы.

Редактор, вспоминая свою славную родословную, должен гордиться причастностью к созданию настоящей литературы и к тайне ее воздействия, о природе которого выдающийся филолог Владимир Пропп так писал в своем дневнике:

«Литература никогда не имеет ни малейшего влияния на жизнь, и те, кто думает, будто это влияние есть и возможно, жестоко ошибаются. „Ревизор“ не действовал на взяточников, а статьи и воззвания Толстого о смертной казни не остановили ни одного убийства под видом казни. <…> Литература сильна тем, что вызывает острое чувство счастья. И Гоголь велик не тем, что осмеивал Хлестакова и Чичикова, а тем, как он это делал, так, что мы до сих пор дышим счастьем, читая его. В этом все дело, не в том, что, а в том, как. А счастье облагораживает, и в этом значение литературы, которая делает нас счастливыми и тем подымает нас».

В честном служении настоящей литературе — и смысл, и оправдание редакторской профессии.

2006–2010, 2013

Читайте также интервью с И. С. Кузьмичевым.

«Нацбест» отдали фигль знает кому

Второй день лета был ознаменован неожиданной развязкой 13-й церемонии вручения премии «Национальный бестселлер», прошедшей в Зимнем саду гостиницы «Астория». Фаворитами негласно считались «Лавр» Евгения Водолазкина и «Красный свет» Максима Кантора. И если Кантору пришлось-таки побороться с Фигль-Миглем, который выпустил свой третий роман «Волки и медведи», то о «Лавре» и вовсе чуть не забыли.

Когда же решающим голосом председателя Малого жюри Льва Макарова, генерального директора телеканала «2×2», премию присудили Фиглю, автор, прежде остававшийся инкогнито, рванула (!) на сцену за щастьем, чем вызвала большой переполох среди гостей и журналистов. Понимая, что звездный час настал, она нервно прочла с подмосток список ироничных эпитетов в свой адрес, собранных за два года подполья и записанных на библиотечной карточке. Затем автор пообещала служить отечеству, о чем-то на ушко спросила философа и общественного деятеля Константина Крылова, который вместе с украинским писателем Сергеем Жаданом предпочел ее роман остальным, и покинула сцену, отказавшись общаться с журналистами.

После внезапно завершившейся церемонии гости еще потоптались в зале, поворачивая головы в сторону таинственной девушки и пытаясь заглянуть ей под солнечные очки, и вереницей потянулись на фуршет. В глазах некоторых застыли слезы: то ли от того, что Водолазкин был незаслуженно забыт, то ли от того, что болели за Кантора, а может, потому, что одна из увлекательнейших интриг литературного мира чуть было не разрушилась. Фигль их знает.

Анастасия Бутина

Игорь Кузьмичев: редактор необходим при всех режимах

Игорь Сергеевич Кузьмичев (р. 1933 г.) без малого сорок лет прослужил в Ленинградском отделении издательства «Советский писатель». Превосходный редактор, выпустивший в жизнь произведения Даниила Гранина, Веры Пановой, Валерия Попова, Виктора Конецкого, Александра Житинского и других замечательных писателей, он известен также как публикатор гуманитарного наследия выдающегося физиолога Алексея Ухтомского, исследователь творчества Вадима Шефнера, биограф Юрия Казакова, составитель сборника публицистических статей Андрея Сахарова… В интервью, данном «Прочтению» накануне юбилея, И. С. Кузьмичев отдает дань памяти тем, кто помогал ему делать первые шаги в профессии, рассказывает, как составлял книги из стихов, привезённых в наволочке, вспоминает, каково было работать беспартийным в издательстве Союза писателей и сравнивает работу редактора книжного издательства при Советской власти — и сейчас.

— Игорь Сергеевич, как вы стали редактором?

— В середине пятидесятых годов в Ленинграде при издательстве «Советский писатель» существовало литературное объединение прозаиков, где занимались Александр Володин, он к тому времени уже выпустил первую книжку рассказов, Валентин Пикуль, Виктор Курочкин, Виктор Голявкин, всего человек пятнадцать… Я заканчивал филфак Университета, писал диплом у Бориса Ивановича Бурсова по «Роману русского помещика» Л. Н. Толстого. И однажды Евгений Иванович Наумов, главный редактор Ленинградского отделения «Советского писателя», преподававший на филфаке, попросил мою однокурсницу Наталью Банк, впоследствии известного критика, привести двух-трёх студентов на занятия объединения. И мы отправились: Наташа, я и наш однокурсник Виктор Дмитриев. Как ни удивительно, но мы, студенты пятого курса, легко вписались в ту горластую, непримиримую, очень талантливую компанию… Руководили семинарами почтенный драматург Леонид Николаевич Рахманов и прозаик из «Серапионов» Михаил Леонидович Слонимский. На базе этого объединения издавался альманах «Молодой Ленинград». Его редактором была Маргарита Степановна Довлатова, родная тетка Сергея Довлатова, который подростком приходил с двоюродным братом Борей к ней на работу, — думаю, денег на мороженое просить. Маргарита Степановна была женщиной энергичной, талантливой, относилась она к нам, как наседка к цыплятам. Попали мы в объединение осенью 1955 года, а в 1956-м закончили Университет. У Виктора Дмитриева тогда уже родился сын Андрей, ныне прозаик, букеровский лауреат. Наташа Банк нацелилась на аспирантуру, а мне, как я понимаю теперь, с подачи Маргариты Степановны и Бориса Ивановича Бурсова, Е. И. Наумов предложил в «Советском писателе» должность младшего редактора. Лучшего я и не желал. Это было ровно то, что мне нужно.

Первую свою статью «Писательство это призвание» о «Золотой Розе» Паустовского в «Молодом Ленинграде» я напечатал в 1956 году. И принялся редактировать книги членов литобъединения. Я был как собачка, которая выросла в клетке со львами. Эту собачку они не рвут — своя. Это было моё поколение, люди, совершенно не похожие друг на друга: Пикуль и Володин, Конецкий и Голявкин, Эдуард Шим и Майя Данини…. Но их многое связывало, прежде всего, память о войне. Я рад, что участвовал в сплочении таких разных людей. Позже из этого объединения вышли Битов, Валерий Попов… Я был редактором первой книги Попова «Южнее, чем прежде». Его постоянным редактором потом стала Фрида Германовна Кацис, иногда я её подменял. Вообще у нас редакция была очень дружной. И взаимная поддержка была делом само собой разумеющимся.

Я посещал объединение года три. Издательство «Советский писатель» стало для меня родным. Всю свою жизнь я просидел, собственно, на одном редакторском стуле.

Мне довелось сотрудничать и с маститыми писателями: с Верой Федоровной Пановой, Михаилом Леонидовичем Слонимским, Даниилом Александровичем Граниным. Конечно, у них я ничего уже не редактировал, но мог иногда пискнуть, попросить заменить какое-то слово. Им было важно услышать мое мнение как первого читателя, каковым я и являлся. Запомнилась работа над «Узлом» Ольги Берггольц. Творческая история этой книги стихов весьма поучительна, я рассказал о ней в своей книге «Редактирование художественной литературы». Я работал в кругу людей, умевших находить общий язык, несмотря на споры и несогласия. Было ощущение своей профессиональной среды, что очень важно. Вот сейчас, например, нет ощущения среды…

— Почему нет?

— Потому что каждый за себя — издатель и автор блюдут каждый свои интересы, без понимания культурной сверхзадачи. Есть в Питере, правда, группа «лимбусовских» авторов, Павел Крусанов и его товарищи, детские писатели стараются держаться сплочённо. Но сейчас это скорее исключение.

— У вас как литератора есть образ читателя, для которого вы пишете?

— Нет. Хотя тут не может быть категорических ответов. Когда я писал книгу об Арсеньеве, авторе «Дерсу Узала», я думал: что сказал бы мой герой, прочтя её? Меня интересовало, соответствует ли моё представление о нём — его представлению о себе. В каком-то смысле я это писал для Арсеньева — чтобы воскресить его облик, его личность, его страдания. Все мои герои страдали: и Юрий Казаков, и Алексей Алексеевич Ухтомский. Он фигура исполинская. Я написал о нём то, что вообще никто о нём никогда не писал, о его религиозной жизни. Он же был старообрядец, монах в миру. Его религиозность, его отношения с Варварой Александровной Платоновой — это было то, чем он жил, вся его жизнь. Я тоже писал для него. Хотя, наверняка, он не хотел тогда, чтобы люди знали те подробности его жизни, о которых я рассказал. Но теперь это можно, он уже принадлежит истории.

— Почему Ухтомский? Что вас как исследователя, как автора привлекло в этом человеке?

— Подобных титанических натур тогда были единицы, а сейчас, наверное, таких вообще нет. Кого можно поставить рядом? Разве что Вернадского… Это были люди, с которыми вынуждены были считаться советские вожди. Победительный тип. С такой природной силой духа… Изданный в 2007 году сборник Ухтомского «Лицо другого человека» — о том, как выстоять в любых обстоятельствах: гражданская война, аресты, сложные отношения с властями, брата епископа Андрея расстреляли, ленинградская блокада, но Алексей Алексеевич молился Богу и шёл своей дорогой.

Впервые я прочел письма Ухтомского в «Новом мире» — переписку с его ученицей Е. И. Бронштейн-Шур. Я занимался тогда Арсеньевым, и процитировал из той переписки замечательные рассуждения о природе писательства, они оказались очень кстати. Я подумывал об Ухтомском, но тут как бы наплыл Юрий Казаков, я стал плотно заниматься Казаковым… Через несколько лет, году в восемьдесят третьем, мне позвонила жена М. Л. Слонимского Ида Исаковна, в прошлом ученица Ухтомского. Ида Исаковна сказала, что хорошо бы написать об её учителе, подогреть общественный интерес к нему. Она познакомила меня и моего постоянного тогда соавтора Галину Михайловну Цурикову с учеником Ухтомского Фёдором Петровичем Некрыловым и Людмилой Соколовой, молодой сотрудницей Института физиологии при ЛГУ. Сначала мы написали с Галиной Михайловной для журнала «Нева» статью «Писатель, которого не было», потом для издательства «Петербургский писатель» подготовили вместе с Л. Соколовой сборник Ухтомского «Интуиция совести».

— Были мистические совпадения, какие-то знаки во время работы над этими материалами?

— Сколько угодно. После сборника «Интуиция совести» мы подготовили ещё два тома «Заслуженный собеседник» и «Доминанта души», они вышли уже в Рыбинске, откуда Ухтомский родом. Там кто только нам ни помогал делать эти книги: моторный завод, частные лица… Совершенно чудесным образом в девяностые, когда всех занимали совсем другие вещи, мы издали трехтомник гуманитарного наследия Ухтомского.

— Одно время вы преподавали в Полиграфическом институте. Для вас это был просто способ заработка или вы хотели передать свой немалый опыт, что-то важное рассказать молодым?

— Трудно было зарабатывать на жизнь во второй половине девяностых. Я преподавал в Институте с 1997-го по 2002 год. Поначалу было интересно: я же раньше никогда не преподавал — а тут студенты, совсем юное поколение. Студентам я рассказывал о своей практике, а её у меня к тому времени накопилось больше сорока лет, студенты до этого ничего подобного не слышали, никогда действующего редактора в глаза не видели. А тут был живой рассказ о реальных случаях, живые примеры редактирования. Но в это же время я писал книжку об Ухтомском, и меня это интересовало куда больше, чем преподавание. Тем не менее, я для этого вуза вместе Еленой Мироновной Гушанской подготовил книгу «Редактирование художественной литературы», изложение курса, который я и читал, собственно. Причем в этой книге дан не только лекционный курс, но еще и приложение, где приведены авторские заявки, внутренние рецензии, воспроизведены творческие истории отдельных книг, например, книг Олега Базунова или романа Александра Житинского «Потерянный дом, или Разговоры с милордом». Для меня важным было показать, что несмотря на всякие неблагоприятные обстоятельства, а они бывают при любых властях и режимах, редакторская работа нужна всегда, и общение редактора с автором достаточно интимно, доверительно, во всяком случае, таким оно должно быть. Бытует пошлое представление, что редактор — это что-то вроде цензора или идеологического надсмотрщика, в советское время таких редакторов действительно хватало, но в ленинградском отделении издательства «Советский писатель» служили люди, которые смотрели на свою работу прежде всего как на помощь автору. Причем помощь была разносторонняя. Автор освобождался от общения не только с цензурой, но и с начальством редакционным. Я, например, придерживался такой позиции — я говорил автору: представь, что меня нет, соображай, как это будет воспринято, какие могут быть претензии, и давай попробуем на нашем уровне, без нажима сверху, когда бывают нелепейшие претензии, исходя из собственного представления о ситуации, довести нашу работу до нужного нам результата. У меня с авторами никогда не было конфликтов по этому поводу. А ведь я редактировал все выходившие в «Советском писателе» книги Александра Кушнера, все книги Глеба Горбовского, и стихи, и прозу, все книги Вадима Сергеевича Шефнера, многие книги Виктора Конецкого.

— Поэзию в принципе возможно редактировать?

— Книга стихов — это цельный организм. Уловить внутренний сюжет книги стихов совершенно необходимо, и самому автору это не всегда удается. Главное, что было в моей работе с тем же Кушнером — помочь ему выстроить книгу, определить внутренний порядок стихов, наметить сюжет. Когда я редактировал первую книгу Глеба Горбовского, его жена привезла мне с Сахалина наволочку со стихами, просто ворох неизвестно чего. Надо было из этого вороха сложить книгу. Последующие книги я уже складывал вместе с ним. И Горбовский, и Кушнер, и другие поэты, с которыми я работал, ждали от меня прежде всего вот этого — помочь составить книгу. В текст стихотворный я не лез, разумеется, хотя иногда бывало, что строчка или строфа вызывали у рецензента недоумение — мы тогда это стихотворение с обоюдного согласия просто откладывали, снимали. Может быть, до следующей книги. Стихотворный текст я, естественно, никогда не правил. Это может делать только автор. Если редактору кажется, что какая-то строфа не нужна или какие-то строчки не совсем выразительны — он, разумеется, вправе сказать об этом, но только сам автор может внести в стихотворный текст правку.

— Некрасов и Тургенев редактировали стихи Фета, Жуковский переписывал Пушкина… В советское время было возможно что-либо подобное?

— Я ничем таким никогда не занимался. В «Советском писателе» выходили книги поэтов союзных республик. И редакторы часто переписывали переведенные стихи, по сути, создавали их заново. Как пошутил однажды Михаил Светлов, когда один переводимый им поэт начал высказывать ему претензии: «Я тебя переведу обратно». Я стихов никогда не правил, мог только попросить одно слово заменить на другое — это максимум.

— Вы дружили со своими авторами?

— У меня с авторами всегда были длительные очень милые и доверительные отношения. Но это не была дружба домами. У меня с авторами отношения были, как правило, чисто творческие, если не считать, может быть, кого-то из нашего объединения.

А между автором и вами как редактором конфликты случались?

— Конечно. В первую очередь, когда приходилось читать самотёк, сочинения явных графоманов или просто слабенькие вещи, приходилось их возвращать, конечно, авторы иногда и жаловались.

— Какой-то экономический аспект присутствовал в вашей работе? Начальство требовало, допустим, издавать кассовые, как сказали бы сейчас, книги?

— Такой проблемы не было. В «Советском писателе» тираж сдавался полностью книготоргу, а что там происходило дальше, редактора, во всяком случае, не касалось. Да, начальство, старалось, например, экономить на гонорарах. Ведь, если издаешь первую книгу автора тиражом не 15 тысяч (это была единица тиража), а, скажем, 30 тысяч — это плюс 60% к гонорару. Если массовым тиражом 100 тысяч, тогда гонорар растет на 200%. Но опять же редактора это вообще никак не касалось.

— Почему начальство экономило на гонорарах?

— Существовал общеиздательский бюджет. Мы были отделением московского многопрофильного издательства, выпускавшего книги всех жанров. Москва выделяла нам деньги, исходя из единого плана, и если мы что-то экономили, это шло нам в плюс, а если тратили больше, — в минус.

— Вы печатали только ленинградцев?

— Да, собственно ради этого наше отделение и существовало. Но мы выпустили, скажем, и первую в СССР книгу академика Сахарова — сборник его статей «Мир, прогресс и права человека», я встречался с ним Москве. Работа над этой книжкой была довольно быстрой, с октября по декабрь. Рукопись поступила к нам из Москвы. Её привёз главный редактор, поручил мне её вести. Я её быстро прочел, написал Андрею Дмитриевичу письмо, предложив название и композицию сборника. Все мои предложения он принял. Я был у него за неделю до смерти, провел часа полтора. Академик, Нобелевский лауреат, трижды герой Социалистического труда, народный депутат, он разговаривал со мною, как автор со своим редактором: уважительно и доброжелательно.

Но эксперименты вроде издания сборника статей А. Д. Сахаров начались в «Советском писателе» уже в самом конце перестройки, когда издательство заметалось, не зная, как ему себя вести в новых условиях.

Проработал я в «Советском писателе» 37 лет, пришел в 56-м и ушел оттуда на пенсию в 93-м.

— В 1992-93 гг. тяжело было работать?

— Это уже была не работа, а непонятно что. Издательство было органом Союза писателей СССР, там начались распри, Союз писателей начал делиться, и в этой ситуации все организационные основы рухнули. Конец издательства связан с тем, что развалился Союз писателей, а раскол Союза писателей случился в результате падения Советской власти.

— Уже при капитализме вы активно сотрудничали как приглашенный редактор с новыми — частными — издательствами.

— С кем я только ни работал и где я только не работал. Новые порядки мне были непривычны, но не из-за идеологических пристрастий — я человек беспартийный. Меня поражало в новых издательствах, например в издательском доме «Нева» (это структурное подразделение «Олма Пресс»), что, оказывается, к литературе и к изданию книг можно и совсем иначе относиться. Издатели оперировали другими категориями, нежели мы раньше, их волновало прежде всего: продастся книга, не продастся? Пойдет — не пойдет? Становился не важен смысл, содержание, издатели ломали голову над тем, как поразить читателя, как книжный товар рекламировать — «продвигать», как они выражаются. Сам автор оказался не нужен, нужен стал «проект». Появились так называемые «литературные негры». Я никого ни в чём не обвиняю, просто взгляды наши на такие вещи были диаметрально противоположными. Хотя встречались во всём этом потоке и талантливые авторы, например Дмитрий Прияткин, известный как Дмитрий Вересов. Кажется, всё, что им было написано до сериала «Черный ворон» — прошло через мои руки. Он человек талантливый, а с талантливыми людьми всегда интересно. Лучше с умным потерять, чем с дураком найти. Было еще несколько способных авторов — в основном дам.

— Насколько серьезной была ваша правка этих текстов?

— Иногда вмешиваться приходилось серьёзно, надо было выстраивать текст, а не просто ограничиваться замечаниями. Вообще контраст с предыдущей моей работой ощущался сильный. Если в «Советском писателе» перед тобой проходила череда личностей, серьезных, интересных людей, то в «Неве», скажем, ты, как правило, имел дело с потоком однообразных текстов.

Со временем работать стало полегче, даже морально легче. Можно было заниматься действительно подготовкой серьёзных книг. При журнале «Звезда» стала издаваться серия «Жизнь и судьба» — писательские биографии. Я эту серию редактировал. В серии вышли книги В. Купченко о М. Волошине, Е. Пастернака о Б. Л. Пастернаке, И. Кудровой о Цветаевой, К. Азадовского о Клюеве, А. Арьева о Г. Иванове. Здесь же вышла в 2012 году и моя книга о Юрии Казакове. Мне кажется, серия получилась полезной: с одной стороны это некая версия ЖЗЛ, с другой — во всех этих книгах есть приложения: стихи героев серии, А. Арьев добавил в свою книгу переписку Георгия Иванова, я — 130 писем Казакова и несколько его рассказов… Я очень доволен тем, что Казакова удалось поставить в ряд лучших русских писателей ХХ века. По-моему, это справедливо.

— Что в ближайшее время выходит в этой серии?

— Пока определённых планов нет. Я как редактор серии открыт предложениям. Если кто хочет, например, написать об Александре Володине или о Викторе Конецком — добро пожаловать.

— Вы умудрились десятилетия проработать в советском издательстве, будучи беспартийным…

— Да, никогда ни в каких партиях я не состоял. В КПСС предлагали вступать неоднократно, отделаться было трудно. Вообще наша редакция в этом смысле была уникальной: Мина Исаевна Дикман была беспартийной, Кира Михайловна Успенская была беспартийной… Это было одно из немногих издательств, где современной литературой занимались беспартийные люди.

— Начальство хоть было партийным?

— И ещё каким партийным! У нас одно время Кондрашов был директором, так он до этого был секретарем горкома партии. К нам его отправили, когда он там проштрафился.

— Проворовался?

— Это сейчас воруют, а тогда слетали с номенклатурных должностей в основном за идеологические просчеты. Не колебался вместе с линией партии, так это называлось. Кондрашов что-то кому-то позволил, наверное, или не выполнил какое-то ответственное поручение, не знаю. Вспомните физиономию первого секретаря Ленинградского обкома товарища Романова, какая ему шлея под мантию попадет — никто не знал. Мне приходилось бывать на писательских собраниях в Смольном. Проработки там были такие, что вздрагивали люди, повидавшие многое на своём веку. Чего только не было. Помню, издавалась книга Ефима Семеновича Добина об Ахматовой. Она прошла все инстанции, была напечатана, первые экземпляры уже появились в Книжной лавке писателей, но кто-то там в Москве обнаружил, что в книге упомянут Николай Гумилев. Книгу вернули в издательство из продажи, выдрали несколько страниц, перепечатали их с вымаранным именем Гумилева, вклеили страницы, снова отправили книгу в магазины. Я получил выговор, начальство наше тоже. Это самый понятный пример, а тех примеров, которые сейчас вообще непонятны, было множество. В своей книге «Редактирование художественной литературы» я кое-где касаюсь этих моментов, но вообще говорить об этом не хочу. Меня всегда интересовала суть редакторской работы, общение с автором, с текстом. При рождении книги должна быть особая атмосфера, её поддерживать и было моей задачей. В лихие годы перестройки договорились до того, что редакторы вообще не нужны. Дескать, они идеологически нагружены, это проводники политики партии в области художественной литературы — всех выгнать! У меня жена работала больше сорока лет на «Ленфильме». Там вообще отменили редакторов как класс, но со временем стали соображать, что идеология идеологией, а творчество есть творчество, и редактор — фигура необходимая при всех режимах.

Читайте также послесловие Кузьмичева И. С. «Что сегодня?» к книге Гушанской Е. М., Кузьмичева И. С.. «Редактирование художественной литературы: исторический аспект».

Сергей Князев

Юми Каэдэ. Поведал странник: Танка, сэдока

  • Издательство «Время»; 2011 г.

  • Танка

    ***

    Третий день третьей луны…*

    Цветущей вишней

    Любуешься… Бледнею,

    Тебе став лишней.

    А состязаться с нею

    Не в силах. Не сумею.

    * По лунному календарю третий день третьей луны приходился на конец марта — начало
    апреля.

    ***

    На следующее утро после того,

    как человек, которого я ждала,

    не пришёл…

    Задула фитиль.

    Солнечный луч осветил

    Танец пылинок.

    Им любоваться нет сил —

    Ночь была слишком длинной.

    ***

    Глядя на Небесную реку

    в седьмой день седьмой луны…*

    Как ночь холодна!

    Стрекотали сороки,

    Седьмая луна

    Осветила дороги.

    Не видно моста для нас.

    *Согласно легенде, в ночь на седьмой день седьмо- го лунного месяца (конец июля — начало

    августа по лунному календарю средневековой Японии), единственный раз в году встречаются

    влюбленные Волопас (Альтаир) и Ткачиха (Вега). Для этого со- роки, сцепившись крыльями,

    образуют мост через Небесную реку (Млечный Путь).

    ***

    Получив письмо от человека,

    которого любила…

    Раньше подругам

    Поверяла обиды.

    Эту — не выдам

    Ни тростинке бамбука,

    Ни бумаге. Так стыдно.

    ***

    От облака тень

    Землю старалась обнять.

    Грустила весь день.

    Могу ли остаться с тем,

    Который предал меня?

    ***

    За тучей луна

    Скрылась. Откуда она,

    Хитрая сводня,

    Узнала, что не нужна?

    Ты не придёшь сегодня.

    ***

    По дороге в святилище Кибунэ…*

    Поведал странник,

    Подаяние приняв:

    «Сердечной ране

    Затянуться за три дня

    Поможет померанец»**.

    * Синтоистское святилище Кибунэ находится на северо-западе от г. Хэйан (Киото), посвящено
    Божеству Дождя и Влаги — Окамино ками.

    ** Померанец — растение рода Citrus, в японской поэзии является символом памяти,
    воспоминаний о прошлом, часто о прежней любви.

    «СВЕТ ЛУНЫ ДЛЯ ВСЕХ ОДИНАКОВ…»

    Послесловие переводчика

    Передать свои мысли и чувства словами — задача трудно решаемая. А по мнению
    некоторых — не решаемая вовсе. Если и собственная «мысль изречённая есть ложь», то что же
    можно сказать о переводе, особенно стихотворном, мыслей и чувств человека, говорящего на
    другом языке, жившем в иную эпоху? Видимо, вопрос «надо ли браться за это дело?» не
    является основным. Куда важнее вопрос о выборе принципов, лежащих в основе поэтических
    переводов, которые неизбежно будут разниться в зависимости от цели. В данном случае
    разумным представляется следующий подход: твёрдые формы танка и сэдока переводить в
    идентичных твёрдых формах, чередуя, согласно традиции, пяти и семисложные строки.

    Японским стихам присущи и аллитерация, и ассонансы, что возможно и желательно
    передать. Но дополнительный смысл, привносимый иероглифами и элементами, из которых они состоят, утрачивается при переводе. Не имея возможности воспринимать стихи зрительно
    (русская поэзия всё-таки рассчитана на слуховое восприятие), читатель должен иметь некую
    компенсацию, например, в виде рифмы, столь привычной нашему слуху и, судя по всему,
    дорогой нашему сердцу. Ещё академик Н. И. Конрад писал: «Могу допустить рифму в переводе с
    японского, где рифм нет, ибо русский стих — прежде всего рифма». Поскольку «в
    иероглифической культуре зримость поэзии задана изначально изобразительностью самих
    иероглифов», для передачи которой нет средств, есть смысл одно очарование заменить другим.
    Не всегда существует возможность передать поэтические приёмы, свойственные средневековой
    японской поэзии, многозначность её образов, поэтому столь необходимы примечания, иногда
    касающиеся стихосложения, иногда — реалий того времени, быт, нравы и верования которого,
    существенно отличаются от наших. В идеале хотелось, чтобы переводы японских стихов,
    сохраняя присущий им колорит и особенности, одновременно воспринимались как русские
    стихи. Возможно ли добиться схожести эмоционального восприятия при чтении оригинальных
    стихов и их перевода? Надежда теплится в душе каждого переводчика, когда он вспоминает
    слова Ки-но Цураюки: «Хотя … языки и различны, но свет луны всегда одинаков, поэтому,
    наверное, и сердца у людей одинаковы». Хотя это не означает, что стихотворение, написанное
    на родном языке, одинаковым образом подействует на разных людей. Даже на одного и того же
    человека в разное время. Но поэтов это не останавливает. Как и переводчиков. Возможно, они
    находят утешение в словах М. Гаспарова: «…нет переводов вообще хороших и вообще плохих,
    нет идеальных, нет канонических. Ни один перевод не передает подлинника полностью: каждый
    переводчик выбирает в оригинале только главное, подчиняет ему второстепенное, опускает или
    заменяет третьестепенное. Что именно он считает главным и что третьестепенным — это
    подсказывает ему его собственный вкус, вкус его литературной школы, вкус его исторический
    эпохи».

    Мария Похиалайнен

Наталия Червинская. Поправка Джексона

  • Издательство «Время»; 2013 г.
  • В статье 2432 Кодекса законов США, известной как «Поправка Джексона — Вэника»,
    принятой 3 января 1975 г., говорится, что на страны с нерыночной экономикой, отказывающие
    своим гражданам в праве на свободную эмиграцию, не распространяются нормальные торговые
    льготы и что США не будет заключать с этими странами какие-либо коммерческие соглашения.
    Отчасти в результате принятия поправки Джексона — Вэника в семидесятых-восьмидесятых
    годах из СССР смогли уехать сотни тысяч людей, известных как «эмигранты третьей волны».

    Молодой человек из Питтсбурга

    Молодой человек из Питтсбурга, двадцати пяти лет, приезжает искать корни. От матери
    он получил ограниченный словарный запас, большой чемодан с подарками и короткий список
    адресов тех ее друзей, которые еще не уехали из страны и не умерли преждевременно.
    Первым в списке — адрес дома, где проходили четверть века назад достопамятные Ленкины
    проводы. Спроектированный во времена модернизма и конструктивизма, то есть в духе
    абсолютного презрения к человеческой мягкотелости, дом давно уже утонул в захлестнувшей
    его мелкобуржуазной стихии и напоминает своей эстетикой тришкин кафтан. Бетонные лоджии
    забраны разноцветными деревенскими фанерками, разномастными кирпичами, превращены для
    увеличения метража в верандочки. Кафельная, напоминающая о пыточных камерах облицовка
    осыпается в продранные подвесные сетки. трубы для газа идут по фасаду во всех направлениях
    в нелегальные частные кухни. запланирована была тут когда-то футуристическая домовая
    фабрика-кухня, но она осталась недостроенной. Гораздо целесообразнее было бы с самого
    начала построить тут домовую тюрьму или, по крайней мере, КПз, так как почти всех жильцов
    дома сажали многократно, оптом и в розницу.

    Обо всем этом молодой человек не имеет ни малейшего понятия, но дом поражает его
    своим сходством с Центром Помпиду, Музеем современного искусства в Париже, у которого
    тоже все трубы и кишки наружу. Дом, как и Центр Помпиду, является произведением
    постмодернизма, хотя молодой человек догадывается, что постмодернизм здесь не
    постиндустриальный, как полагается, а фольклорный, кустарный, доморощенный.

    Все это совсем не похоже на его сны. Ему иногда снились эти таинственные места, из
    которых произошла мать, и эти знаменитые проводы, про которые ему рассказывалось с
    младенчества. он давно уже решил, что мать его, Элен, была настоящим человеком
    шестидесятых годов, принадлежала к коммуне хиппи. И снились ему бесконечные анфилады
    дворцовых зал, где плывут под имперскими люстрами облака марихуаны, отражаясь в золотых
    зеркалах, где танцуют друзья матери, дети-цветы, в расшитых кафтанах, в меховых ушанках…

    Провожали Лену четверть века назад в этом доме, в квартире старых большевиков,
    родителей Марика. Большевики поженились по заданию партии, и Марик этот, иначе Марлен,
    родился у них очень поздно. По загадочному стечению обстоятельств большевики никогда не
    сидели; сел вскорости, после и частично в результате проводов, уже сам их ненаглядный
    Марленчик.

    Все три дня проводов происходила невероятная, скоротечная, сокрушительная
    мартовская оттепель, и прозвали это событие впоследствии Мартовскими Идами, концом
    прекрасной эпохи.

    Квартира постепенно заполнялась бутылками, пустыми и полными, и если положить
    голову на стол — а многие клали, — то этот лес зеленого и белого стекла казался далеким
    чужим городом стеклянных небоскребов, тем более что многие бутылки были из валютного
    магазина, с экзотическими этикетками.

    В первый же вечер неожиданно появилась легендарная красавица Идея. Раздраженная
    тем, что Ленка находится почему-то в центре внимания, она с порога сообщила, что и ей, Идее,
    дали разрешение на выезд.

    После этого никто уже не помнил, что Лена уезжает, провожали Идею; почему и стали
    называть происходящее Мартовскими Идами. В первый день кто-то, запутавшись, закричал:
    «Горько! Горько!» — и все полезли целоваться с Идеей, а не с Леной. На второй день Идея
    вскочила на стол, сметая большевистский хрусталь шлейфом черного парижского платья, и
    рыдала: «Прощай, Россия!».

    Лена, лишенная своего звездного часа и всеобщего внимания, подумала: если я зарыдаю
    такое, меня отведут в ту комнату, где пальто и куртки свалены, и мокрое полотенце на лоб
    положат. А ей все можно. Наивная Лена даже подумала: ну что в ней такого особенного?

    Лена уезжала, как все, к воображаемым родственникам якобы в Израиль. Но легендарная
    Идея ехала в Прованс, к французскому православному жениху, вернее, к пятому мужу, потому
    что подпольный батюшка их уже тайно обвенчал. Хотя ехала она тоже по израильскому
    приглашению от третьего мужа, отца ее четвертого ребенка. теперь остающиеся местные мужья
    сидели по всем углам и глядели, как мрачные коты. Подпольный батюшка просидел все три дня
    благодушно и благостно, любуясь на свою духовную дочь Идею.

    В этой компании многие путали свальный грех с соборностью. Батюшка принимал у них исповеди и привык ко всему.

    Идея была истово верующая: пекла куличи, вышивала стихари, рожала. Новые,
    свежевлюбленные, и старые, брошенные, мужья прощали ей все, хотя все они были
    рафинированные эстеты и злоязычные снобы. Красота ее производила впечатление серьезного
    явления природы, вроде водопада или землетрясения. Люди понимали, что просто находиться с
    ней в одной комнате уже было событием, о котором стоило потом вспоминать и рассказывать.

    Девушки ее победам и парижским платьям даже не завидовали, кроме дуры-таньки. Но у
    дуры-таньки вообще земля была плоская и все равны, и она большой разницы между собой и
    Идеей не осознавала. Жизнь ее научила, что важнее всего умение и готовность использовать
    свои половые органы, а остальная внешность — дело десятое. По этой части танька знала себе
    цену, вот со всем остальным были неприятности. На второй день проводов она стала тосковать,
    потому что опять ничего не запомнила и боялась, что сотрудник, к которому она ходила с
    отчетами, опять ей доброго слова не скажет, а станет ругать дурой. одного из гостей,
    искусствоведа, она страшно жалела: узнала случайно, что его скоро заберут. И еще в первый
    вечер он провожал ее, так она, о чем по дороге разговаривали, ничего не запомнила, а вместо
    того от жалости неожиданно дала ему в подъезде, здрасте пожалуйста, ну что за дура такая.
    Хозяин квартиры Марленчик занимался в основном тем, что носился по городу, все знал и про
    все рассказывал. Если ему категорически запрещали рассказывать, то он таинственно намекал.

    — Я был вчера в одном доме… — говорил он. — Я разговаривал с одним иностранцем… Я

    После встречи с ним оставалось впечатление, что в городе кипит бурная жизнь, хотя ничего особенно не кипело.

    По призванию и темпераменту Марленчик был вундеркинд с овальным лицом отличника,
    нежной кожей и лихорадочным румянцем. он с детства знал много длинных и сложных слов. он и
    теперь употреблял много слов. Матерные и непристойные слова он произносил в светских
    разговорах особенно солидно и отчетливо, как никогда не произносят их люди, у которых эти слова вызывают живые ассоциации.

    Во время проводов Марленчик бегал из комнаты в комнату, находясь всюду
    одновременно и все больше возбуждаясь от невероятно удачного мероприятия, от скопища
    людей, обладавших широкой известностью в узких кругах. Притом у него была странная
    надежда утаить проводы от родителей, которые отдыхали в Барвихе. В первый день они с
    Леной призывали всех открывать форточки, но уже к ночи от запаха мокрой обуви и сигаретных
    бычков в томате — все гасили сигареты прямо в тарелки — и от удушливых перегретых
    радиаторов в воздухе повис такой топор, что форточки не помогали. Необходимо было открыть
    заклеенные на зиму окна. К этому Лена подключила художников-нонконформистов. Им всегда
    поручали такие дела, где сила есть — ума не надо. Нонконформисты поручения ловко
    выполняли, не прилагая никаких физических усилий. У них, единственных в этой компании, был
    глаз и умение обращаться с инструментом.

    Внизу, во дворе, молодые топтуны наружного наблюдения услышали вырвавшийся из
    окон шум. По количеству децибелов они определили, что и градусов там, наверху, было уже
    немало. Теплело так быстро, что в первый день гости проваливались у подъезда в сугроб, на
    второй — в снежное крошево, а на третий день проваливались уже в студенистую лужу. Стукачи
    наружного наблюдения злорадно фотографировали проваливающихся.

    Нонконформисты взломали окна и всю первую ночь пили на кухне. В те времена еще не
    начался концептуализм, и художникам полагалось не языком молоть, а молча забивать гвозди в
    подрамники. Эти художники, трое, пившие на кухне, молчали великолепно.

    Известно было, что произносили они только два слова: «Нолили?» и «Выпили?». они
    никогда не говорили даже: «Сбегаем?». У них было шестое чувство, когда сбегать. они деловито
    собирали со всех деньги, но бежали всегда сами, потому что имели взаимопонимание с
    таксистами. таксисты же были необходимы, чтоб доехать до дежурного гастронома или купить
    тут же, на месте, из багажника.

    Никто не видел их по отдельности, всегда втроем. Как будто они срослись, как в грибнице
    три боровика или как граждане города Кале работы огюста Родена — они тоже были огромные и
    бородатые.

    Когда на второй день нонконформистов прогнали с кухни, они перешли пить в кабинет
    старого большевика, где скромно сели на пол возле тахты. На реквизированном паласе висели
    скрещенные буденновские шашки и фотографии старого большевика с нерасстрелянными
    соратниками; расстрелянных он по мере расстреливания сжигал. Под тахтой были три огромных
    глубоких ящика, которые Марик редко выдвигал, потому что хранившийся там самиздат читать
    ему было некогда. он все время носился по городу, а читать Джиласа или «Хронику текущих
    событий» в метро даже Марик считал излишним. В метро он читал «Камасутру».

    На тахте сидела старушка, вдова Серебряного века, и рассказывала о том, как они с
    поэтом Иваском в двадцать третьем году стояли в очереди за картошкой.

    Ее благоговейно слушали два члена Союза писателей и большая рыжая немка-
    Издательница, любимая всеми за поразительное знание блатной лексики.

    Вдова пила водку из большевистского фужера и заедала любимым еще с гимназических
    лет бельгийским шоколадом, специально для нее привезенным. На ней было крепдешиновое
    платье в цветочек, еще тридцатых годов, а под платьем — трико до колен. В лагерные годы она
    научилась считать теплое белье предметом роскоши. Рассказывала она по-немецки. Члены
    Союза, не знавшие иностранных языков, смеялись всякий раз, услышав знакомое слово
    «картоффел».

    Между собой писатели не разговаривали, они презирали друг друга. Каждый из них считал
    другого бездарью и конъюнктурщиком. так оно и было. Хотя немецкой издательше было
    известно, что оба они писали еще и свое, заветное, для души, и публиковались на западе под
    псевдонимами. Интересно, что под псевдонимами они друг друга читали и уважали.
    А выгнали художников из кухни, потому что там инакомыслящие собрались, диссиденты, им
    надо было написать открытое письмо.

    Сидели в тот вечер на кухне два истопника-историка, ночной сторож-поэт, один доктор
    математики и другой — органической химии, у которых еще была работа, безработный кандидат
    искусствоведения, один дьякон из генетиков, два еврея, боровшиеся за права баптистов, старая
    дева-машинистка, которая все благоговейно перепечатывала на своей «Эрике», отъезжающая
    на запад Лена и молодой человек Георгий.

    Накануне у одного из истопников был обыск, и теперь им надо было написать открытое
    письмо, с тем чтобы повыгоняли с работы и пересажали всех остальных. Никакого другого
    практического результата известно. Перевезти письмо на запад должна была Лена. Предполагалось, что ее не будут
    шмонать вследствие ее незначительности. Лена редко открывала рот, ее в семье приучили
    держать рот закрытым. В детстве — чтоб горлышко не застудить и не наглотаться микробов, а
    потом — чтоб не сказать чего лишнего. «Сейчас такое время, — учили Лену, — когда не надо
    говорить ничего лишнего. Сейчас надо особенно молчать».

    Лена своим инакомыслящим друзьям чрезвычайно завидовала. она завидовала простоте
    их жизни. Сколько она себя помнила, все кругом боялись чего-то, крутились, изворачивались и
    делали лишнее и бессмысленное. И только эти люди делали то, что в этой стране и в это время
    имело смысл делать: то есть кричали караул. И она была уверена, что сидит среди каких-
    никаких, но все-таки самых замечательно сумасшедших и свободных людей, которые ей когда-
    либо в жизни попадались и попадутся. так, впрочем, оно и было.

    Никто этим инакомыслящим спасибо не сказал ни тогда, ни впоследствии. И
    действительно, что их заставляло портить жизнь себе и окружающим? Существовала
    популярная теория, что действовали они из тщеславия. Хотя слава в этой области
    неукоснительно приводила к полной изоляции и лишению жиров, белков и углеводов, которых
    все-таки каждому человеку хочется.

    Может, у них мозги были такие инфантильные, без перегородок. У нормальных людей
    мозги были разделены на отсеки, как грецкий орех. В одном отсеке существовало знание о том,
    что, мол, живем мы все на братской могиле — ужас, ужас. В другом жила радостная надежда,
    что к праздникам на службе выдадут продуктовые заказы, которые назывались
    принудительными наборами. Нельзя было выбирать, что дадут; но иногда давали курицу, иногда
    даже югославскую баночную ветчину. В третьем отсеке находилась гордость великой
    национальной литературой: слезинка ребенка, во глубине сибирских руд, над кем смеетесь —
    над собой смеетесь, и так далее. В четвертом — не меньшая гордость тем, что все-таки теперь
    не голодаем.

    Много чего можно сделать с людьми, которые гордятся тем, что все-таки не голодают.

    И не только не голодают. Еще больше люди гордились, что просто так теперь не сажали,
    что террора не было: давили более предсказуемым способом. Сажали только тех, кто лез на
    рожон. Хотя границы, где рожон начинался и кончался, не были точно определены; тут
    следовало руководствоваться инстинктом.

    А у этих правозащитных и инстинкта не было, и мозги их инакомыслящие были без
    перегородок, всё у них в мозгах сливалось, как у маленьких детей. Может быть, они еще в
    дошкольном возрасте выдирали потную ручку из цепкой родительской руки, в младших классах
    не слушались классных руководительниц, на работе провоцировали ненависть руководства.
    Патологическое инакомыслие — это ведь был не политический термин, а медицинский.
    Непреодолимая потребность ляпнуть лишнее, задавать глупые вопросы, называть вещи своими
    именами, общую солидарность и солидность нарушить; эту свойственную всей стране и
    культуре мрачную тупую солидность оскорбить каким-то ерничеством дурацким, ненужным
    фрондерством.

    Вся их оппозиционная политическая программа заключалась в том, что они решили
    нормальное считать нормальным и делали вид, что это неподсудное дело. Например, почему-то
    им казалось неприличным жить в стране, где убили несколько миллионов человек и сделали
    вид, что ничего особенного. Поэтому они пытались изучать историю по реальным документам и
    свидетельствам очевидцев. Или они считали, что человек может сочинять стихи и показывать их
    своим знакомым, не подав текста на предварительную цензуру. Или — что нонконформисты
    имеют право рисовать не только в стиле середины девятнадцатого века, но и так, как это делали
    к концу девятнадцатого и в начале двадцатого. С другой стороны, они считали, что
    арестованных надо защищать и семьям их помогать, как это делалось в девятнадцатом веке,
    хотя уже с начала двадцатого подача калачика каторжанину преследовалась законом.
    Деятельность их напоминала не талейрана, а скорее Франциска Ассизского. Это он, задумав
    построить храм, начал таскать на спине камни и складывать их на городской площади в надежде
    зажечь остальное население личным примером. Хотя его-то сограждане и в самом деле
    построили храм. Во времена Средневековья гораздо легче было работать в этом жанре — люди
    были впечатлительнее.

    Всякий раз, добавляя к тексту письма какой-нибудь новый пассаж, эти душевнобольные
    прекрасно знали, что добавляют себе срок. Лена давно про себя решила, что при подобных
    обстоятельствах надо просто подписывать, что дадут; хотя текст как таковой Лену все-таки
    беспокоил. Ей казалось, что логика все время подменялась эмоциями и голословными утверждениями; она в глубине души очень любила логику и факты. Но Лена знала, что все
    остальные считали это обывательски-узким методом мышления, и своего мнения не
    высказывала, хотя у нее язык чесался. Да и понимала она, что важна тут не стилистика.

    Но подписать письмо Лене в тот вечер так и не пришлось. Письмо все никак не
    дописывалось, а ей стало плохо. Кандидат искусствоведения, Костенька, повел ее прилечь.
    Ленка всем подробно объяснила, что напилась в стельку, чтоб не подумали, что она трусит.

Андрей Жвалевский, Игорь Мытько. Здесь вам не причинят никакого вреда

  • Издательство «Время»; 2013 г.
  • Пастушок так часто кричал «Волки! Волки!»,
    что волки услышали и пришли.

    Наблюдение зоолога

    Я мыслю, следовательно, умный.

    Спиноза. «Умные мысли»

    — Завтра финал по рукопашному бою, — сказала Мари. — Шестой отряд против четвертого.

    — Наши победят, — сказала Жанна, соседка по комнате, хмурясь на страницы
    «Полицейского вестника».

    — А наши — это кто?

    — А кто победит, те и наши.

    Мари усмехнулась.

    — Беспринципная ты.

    — А ты как думала, подруга? — Жанна оторвалась от газеты. — В партнеры надо выбирать
    победителей, тогда и брак крепкий, и дети здоровые.

    — А вот я не согласна. Все люди делятся…

    — Правильней будет сказать: «Все люди размножаются». Мы же не амебы.

    Мари замолчала и покраснела. Жанна покачала головой:

    — И как тебя в полицейские занесло? — Она вернулась к «Вестнику». — Тебе нужно было в
    ясли, воспитательницей…

    Мари и сама не совсем понимала, как ее занесло сначала в пятый отряд, а потом в
    подразделение 11 Высшей Школы Полиции. Другое дело Жанна, она же Командирша. Для этой
    решительной девушки не было ничего важнее, чем неукоснительное выполнение законов и
    постановлений правительства всеми-подряд-без-исключения-вас-это-тоже-касается-и-нечего-
    мне-тут-глазки-строить!

    Мари же в Школе получила кличку Аленький Цветочек. Цветочек — за красоту, а Аленький —
    за свойство заливаться краской от самой невинной, с точки зрения будущих полицейских,
    шутки.

    А когда Мари краснела, она начинала злиться, что стало второй причиной выбора
    профессии. Первой причиной было любопытство — очень хотелось посмотреть на людей,
    которые добровольно собираются попасть в полицию, да еще и в качестве полицейских. И когда
    пожилой капрал в приемной очень добрым голосом — тем самым специальным голосом,
    которым полицейские общаются с заблудившимися детьми — спросил, что она здесь делает,
    Мари густо покраснела, разозлилась и записалась в стражи порядка.

    Полицейская школа оказалась вполне пристойным местом. Науку «ловить и защищать»
    Мари усваивала без труда, все нормативы по задержанию условных правонарушителей
    выполняла на отлично, а за первое же учебное патрулирование получила благодарность с
    занесением.

    Хотя случай тот был совсем не учебным, да и к нормативам имел весьма отдаленное
    отношение. Ну какие могут быть нормативы, если навстречу прет толпа обкуренных
    экологистов, а у тебя из оружия только свисток и верная подруга?

    Мари и Жанна успели зашвырнуть в реку форменные фуражки и кители, пока их не
    заметили борцы за чистое небо. После чего смешались с толпой и завопили:

    — Купаться! Хотим купаться!

    — Купаться! — подхватил еще десяток голосов, и колонна, побросав плакаты «Лапы прочь
    от озона!», полезла в воду.

    Напрасно лидеры бегали по набережной и призывали к экологической сознательности.
    Чтобы не мешали народу отдыхать, пыл вождей радостно охладили водой из реки. Когда
    подоспел усиленный наряд полиции, большая часть демонстрантов замерзла, протрезвела и
    разбрелась кто куда.

    На торжественном занесении благодарности начальник курса решил живописать
    подробности подвига курсанток:

    — …И тогда храбрые девушки поснимали с себя то, в чем должны были находиться по
    уставу, — торжественно громыхал старший майор, — и своими, так сказать… э-э-э…
    находчивыми действиями направили мысли правонарушителей совсем по другому руслу…
    Курсант Мари! Что у вас с лицом? Не полицейский, а Аленький Цветочек… Что за хиханьки в
    строю?! Не полицейские, а стадо чудовищ!

    Прозвище к Мари приклеилось намертво и, несмотря на все успехи в учебе и бою, так за
    ней и осталось. Но именно Аленький Цветочек в числе немногих второкурсников прошла отбор
    в подразделение 11.

    Неделю назад, сразу после завтрака, отрядный лейтенант построил курсантов на плацу и
    тревожно понюхал воздух. Надо отметить, что нос был самой выдающейся частью отрядного
    лейтенанта, можно сказать, неотъемлемой его частью, которая с успехом заменяла хозяину
    остальные органы чувств. Спрятанные в спальном корпусе алкогольные напитки лейтенант
    находил на спор с завязанными глазами. А иногда — и не на спор, а по долгу службы.

    Тревожное нюханье не осталось без внимания курсантов. Пятый отряд уже знал, что
    отрядный обладает уникальным нюхом не только на обычные запахи, но и на неприятности.
    Поэтому курсанты приняли максимально молодецкий вид. И не зря — через минуту на плац
    вышел полковник, начальник Школы. Руки он держал за спиной.

    — Смирно! — скомандовал лейтенант и отбежал в сторону.

    Полковник кивнул и сказал:

    — Что должен уметь хороший полицейский? Хороший полицейский должен уметь
    эффективно действовать в нестандартных ситуациях. Например, таких.
    После чего достал из-за спины автомат и открыл огонь по строю.

    Кое-кто так и остался стоять смирно. Беднягам здорово досталось: полковник стрелял резиновыми пулями. Многие бросились на землю, но зарыться в бетонный плац не смогли.

    Тест на нестандартность прошли только Мари и Жанна. Они метнулись за спину
    остолбеневшему здоровяку Эдуарду (первая же пуля попала Эдуарду в лоб), приподняли его за
    плотно пригнанное обмундирование и с криком, который по громкости соответствовал «Ура!»,
    протаранили полковника.

    Когда начальник Школы на носилках отбыл в санчасть, лейтенант сказал:

    — Что ж, весьма нестандартно. Закрыть амбразуру грудью раненого товарища…

    — Товарищ был уже убит! — отрапортовала Жанна.

    — Прямое попадание в голову, ничего не поделаешь, — добавила Мари и покраснела.

    Лейтенант тоскливо посмотрел на небо. Его переводили из пятого отряда в подразделение
    11с перспективой и дальше командовать Жанной и Мари. Хотя грустил он по другому поводу:
    подразделение было секретным и для конспирации его фамилию официально сокращали до
    одной буквы — О. Теперь лейтенант скучал по прежней фамилии, которая состояла из
    тринадцати букв и начиналась с «3».

    Так началась учеба в подразделении 11, или «две дубины», как называли его завистливые
    однокурсники. Впрочем, на обучение полицейских этот процесс походил так же мало, как
    выщипывание бровей — на прополку кукурузы.

    Перед первым занятием будущие специалисты по нестандартным ситуациям Мари и
    Жанна грамотно выбрали места в аудитории — у задней стены рядом с окном — и обеспечили
    себя подсобными предметами в количестве, достаточном для отражения любой нестандартной
    напасти, будь то атака террористов или нашествие павианов.

    Напасть оказалась еще более нестандартной. В аудиторию впрыгнул всклокоченный
    старичок, который с порога понес удивительную ахинею об остатках древних рас, что до сих пор
    живут среди людей, отводя им глаза мороками.

    — Каждому, кто обезвредит и приведет одного древнего, — кричал лектор, — зачет
    автоматом! За двух древних — два зачета! За трех — три!

    Мари и Жанна уже тихо обсуждали, получат ли они зачет, если бережно обезвредят
    старичка и приведут его в медицинское учреждение. Но тут параноидальная лекция
    закончилась, и эксперта по древним расам сменила пышная дама в черном с глазами навыкате.

    — Здравствуйте, дети, — сказала глазастая дама. — Я научу вас, как правильно задавать
    вопросы духам умерших…

    Затем пришел, точнее, с трудом пролез в дверь человек, поведавший о глобальном
    похолодании, в котором выживут лишь люди со стратегическим запасом подкожного жира.
    Потом появился лысый очкарик с колпачком из фольги на голове и рассказом о
    психоделическом оружии вражеских спецслужб, которое заставляет людей поступать наперекор
    своим желаниям. «Например, у меня, — сказал очкарик, — нет никакого желания носить этот
    дурацкий колпачок». Следом в аудиторию проник обвешанный связками чеснока и укропа худой
    тип в черной коже, который первым делом потребовал, чтобы все присутствующие отразились в
    зеркале…

    Лекторы менялись каждый час, и с каждым часом подразделению 11 открывали глаза на
    все более поразительные факты. Они узнали об инопланетянах, вселяющихся в головы высших
    руководителей с целью подготовить вторжение в головы руководителей среднего звена; о
    вампирах, по поддельным рецептам скупающих в аптеках гематоген; о параллельных
    Вселенных, что то и дело пересекаются; о Чужих, которые объединились с Иными против Не
    Местных…

    Будь на месте отборных курсантов… ну, скажем, курсанты неотборные, они бы извелись,
    извертелись и изрисовали все парты. Но 25 боевых единиц подразделения 11 держались,
    стойко внимая безумным лекторам и терпеливо ожидая, когда придет лейтенант О. и скажет, к
    чему все это.

    Единственным большим плюсом и дополнительным поводом для зависти других групп
    стало полное отсутствие в подразделении 11 марш-бросков по пересеченной местности и
    ночных учебных тревог. Впрочем, за неделю сидения на лекциях большой плюс превратился в
    маленький плюсик, скорее даже крестик — курсанты соскучились по активным действиям.

    — Сил моих больше нет! — сказала Жанна и швырнула «Полицейский вестник» в угол.
    Потом встала, подняла газету и аккуратно сложила на тумбочке. — Хоть бы тревогу какую
    объявили.

    — Действительно, — поддакнула Мари. — Раз уж мы все равно не спим.

    — Эгоистка, — лениво произнесла Жанна, стягивая рубашку. — А почему мы, собственно, не спим? Час ночи. Все хорошие девочки уже спят.

    — А плохие что, бодрствуют?

    — Все девочки хорошие, — зевнула Командирша, забираясь в постель. — Это мальчики
    плохие. Вот пусть они и бодрствуют…

    «Я сплю… я сплю… я сплю…»

    Альберт очень старается. Он считает до сорока, читает наизусть стих про серого
    волчка, даже пытается себя заколдовать. Ничего не помогает.

    Альберт набирается храбрости, высовывается из-под одеяла и быстро осматривает
    комнату. За последний час он научился проверять комнату правильно. Нельзя вглядываться
    в черные силуэты, надо просто вспомнить, что на их месте было днем.

    «Это не вампир, это мой халат на стуле. Это не паук, это люстра. Это не робот-
    убийца, это шкаф, и внутри у него ничего нет, только моя одежда…»

    Дверь шкафа скрипит и приоткрывается. Альберт захлопывает глаза.

    «Я сплю!»

    Темнота под веками оказывается не черной. Там движутся лохматые бурые пятна,
    часто дергаясь в такт грохочущему сердцу. В ушах звенит, но сквозь грохот и звон мальчик
    слышит, как с тихим шорохом раздвигается одежда в шкафу.

    «Я сплю, я сплю, я сплю!»

    — Подразделение 11, подъем! Тревога!

    Мари и Жанна давно научились одеваться на бегу — пока не начались нестандартные
    лекции, курсанты только так и одевались. Они даже успели поболтать о долгожданной тревоге.

    — Помяни мое слово, — говорила Жанна сквозь зубы, в которых она держала портупею и
    носок, — сейчас нам объявят, что один из лекторов — серийный убийца, и нам надо за 45 минут
    его выследить и взять с поличным.

    Мари только хмыкнула, потому что ее рот был набит куда плотнее: прорезиненная беретка,
    прорезиненный плащ и резиновая дубинка. Иначе она бы вслух усомнилась в таком развитии
    событий — оно было предсказуемым. Что нестандартного в серийном убийце? Обычное, повседневное дело.

    На плацу курсантов подразделения 11 ждал полковник — весь в черном, только
    загипсованная рука ярко белела под лучами прожекторов.

    — Все собрались? — как-то не по-боевому поприветствовал он строй. — Хорошо. Это не
    учебная тревога.

    Кто-то во второй шеренге зевнул, не раскрывая рта. Полковник нахмурился.

    — Вижу, вы мне не очень верите. Вы думаете, если бы это была учебная тревога, я бы все
    равно сказал, что она не учебная. Даже не знаю, как вас переубедить. И не стану. Просто буду
    рад на утреннем построении увидеть хотя бы человек десять.

    Взвыли авиационные двигатели. Прожекторы метнулись по плацу и осветили военный
    транспортный вертолет. Огромные лопасти завращались, рубя лучи и темноту в тревожный
    коктейль «Щасчтотобудет!».

    — Погрузка! — гаркнул лейтенант О.

    Летели долго, снижались, поднимались, закладывали виражи. Иллюминаторы в десантном
    отсеке были задраены, и Мари попыталась по реакции вестибулярного аппарата угадать
    маршрут.

    — Круг сделали! — прокричала она Жанне через двадцать минут.

    — Что?! — проревела в ответ Командирша, лишь немного проиграв по громкости реву
    двигателей.

    — Я говорю, круг сделали! — Мари изобразила руками круг, но тут вертолет тряхнуло, и
    курсантке пришлось для устойчивости махнуть руками, как перелетной птице.

    — Да! — закивала Жанна. — Далеко летим! Границу уже точно пересекли! За границу летим,
    говорю!

    Однако в месте высадки заграницы не оказалось. Там вообще не оказалось ничего, кроме
    бетонного круга в голом поле и пяти микроавтобусов с задраенными окнами. Пилот вертолета
    пять раз показал растопыренную пятерню. Двадцать пять курсантов сноровисто разбились на
    пять групп по пять человек и разбежались по автобусам.

    — Так-то лучше, — проворчала Жанна, оглядывая свою пятерку. — Терпеть не могу
    геройствовать в толпе, вечно кто-нибудь вылезет вперед тебя.

    — Пять человек тоже, конечно, многовато… — сказала она после получаса подъемов,
    спусков и виражей.

    Микроавтобус остановился, и выскочившие наружу курсанты увидели пять мотоциклов с
    колясками. Мари и не знала, что такие еще сохранились. За рулем каждого мотоцикла сидел
    офицер, а пологи колясок были заботливо откинуты. Желание Жанны исполнилось с лихвой —
    геройствовать курсантам предстояло в одиночку.

    Мотоциклы заурчали и разъехались во все пять сторон света. Мари повез лейтенант О.

    «Интересно, — думала курсантка, устраиваясь в коляске поудобней, — лейтенант на
    мотоцикле вертолет догнал, а потом автобус? Надо же, какой натренированный. И даже не
    запыхался…»

    Альберт почти не дышит. Его тело затекло. Не одеревенели только веки, они упругие
    и резиновые, и все время норовят распахнуться.

    Мальчику приходится сдерживать не только веки. Ему очень хочется в туалет. Но он
    будет лежать неподвижно до утра, когда Зубастый человек уйдет.

    Потому что пока Зубастый человек не уходит. Сидит в шкафу и смотрит на него.
    Зубастый человек хочет убедиться, что плохой, непослушный, капризный мальчик не спит.
    Что он — законная добыча Зубастого человека.

    Альберт уверен, что выдержит. Он не уверен, что выдержит весь. Альберт уже готов
    сходить в туалет прямо в постели, но боится, что тогда Зубастый человек его раскусит.
    То есть не его, а его хитрость. Но потом он раскусит и самого Альберта.

    Альберт успеет закричать, но мама не успеет прибежать.

    Лейтенант О. заглушил мотор, и мотоцикл тихо подкатил к ограде небольшого особняка.

    — Итак, Мари. Инструктаж будет краток. Ты не знаешь, зачем тебя сюда привезли, не
    знаешь, где ты, не знаешь, что тебе предстоит сделать…

    — Меня привезли сюда для демонстрации эффективных действий в нестандартной
    ситуации, разве нет?

    — Ну, об этом догадаться несложно, — сказал лейтенант после паузы. — Но ты не знаешь,
    где ты, не знаешь, что тебе предстоит сделать…

    — Я знаю, где я. Это дачный поселок, что с краю соснового леса. А наша школа с другого
    краю, в четырех километрах отсюда. Мы мимо нее недавно проехали.

    — Вот вам и режим секретности, — сказал О. кому-то невидимому. — Тьфу. Ну, по крайней
    мере, ты не знаешь, что тебе предстоит сделать…

    Он с подозрением посмотрел на Мари. Та немного подумала и помотала головой. У нее
    были предположения, но она решила не расстраивать командира. Все-таки человек готовился
    провести инструктаж, слова придумывал.

    — Ну хоть что-то… — сказал лейтенант и водрузил на нос бинокль. — Твоя цель — комната на
    втором этаже, окно — крайнее слева. В комнате зафиксирована опасность для жизни
    гражданского лица. Твоя задача — проникнуть в дом, устранить опасность и вернуться.
    Гражданские лица, находящиеся в других помещениях дома, тебя заметить не должны. Полная
    скрытность. Ты меня поняла? Мари? Ты где?

    Покрутившись, лейтенант О. присел на коляску и достал специальные бездымные и
    непахнущие сигареты без никотина.

    — Интересно, — сказал он, — она услышала про полную скрытность или скрытно смылась, не
    дослушав?

    О. понюхал спецсигарету для спецопераций и поднял брови.

    В комнату Мари проникла незаметно не только для гражданского населения, но и для себя
    самой. Только что стояла под окном, задумалась, хлоп — и уже в спальне, прижимается спиной к
    стене. «Нельзя вот так, бездумно, механически относиться к работе!» — отругала себя девушка.

    Она уже хотела выбраться из комнаты и вернуться в нее осознанно, но решила сначала
    выполнить задание.

    Первым делом следовало определить местонахождение гражданского лица. У
    гражданского лица должны быть гражданские рот и нос, через которые лицо дышит. Мари
    затаила дыхание и прислушалась. Мари умела задерживать дыхание на четыре минуты даже
    во время разговора, но тут это умение не помогло. В спальне никто не дышал.

    Зато через четыре минуты глаза полностью привыкли к темноте, и Мари разглядела стол,
    шкаф с приоткрытой дверцей, стул, кровать и лежащего на ней ребенка лет четырех-шести.
    Пола мужского-женского. Скорее мужского. Похоже, мальчик спал, хотя нет, не спал — когда
    спят, то не стараются дышать так бесшумно.

    «Ребенок — гражданское лицо. Его нужно защитить от опасности. Или наоборот?»

    Мари не испытывала иллюзий в отношении маленьких детей, представлявших немалую
    опасность для других гражданских лиц. Но поскольку других гражданских лиц в комнате не
    находилось, видимо в данном случае защищать следовало именно мальчика. Оставался
    вопрос, от чего. Комната выглядела настолько безопасной, насколько вообще может быть
    безопасной детская комната.

    «Утечка газа? Самовозгорание обоев? Обрушение потолка? Проваливание пола? Кусачие
    насекомые? Ядовитые змеи? Отравленные простыни? Подушка-людоед?..»

    Мари с некоторым усилием остановилась. Она знала, что воображение у нее о-го-го, но
    будущему эксперту по нестандартным ситуациям не пристало заниматься домыслами. Ей
    пристало действовать по ситуации, однако ситуация — гражданское лицо пяти лет, которое
    притворяется, что спит — никаких действий не предполагала. Значит, нужно ждать.

    «Впрочем, — подумала девушка, — ждать в такой ситуации как раз и будет стандартным
    решением. Может, просто подойти к ребенку и выяснить, в чем дело? Только как его при этом
    не напугать? А! Лучший способ не напугать — это удивить».

    — Динь-динь, — громким шепотом сказала она. — Вредную фею вызывали?

    Должно быть, мальчик удивился, поскольку повернул голову в ее сторону. Но глаз не
    открыл.

    — Мама? — еле слышно спросил он. — Ты не мама… Ты кто?

    — Курсант Мари! — доложила Мари. — Подразделение 11 Высшей Школы Полиции!


    Эпиграфы из книг «Здесь вам не причинят никакого вреда» и «Сестрички и другие чудовища»:

    Ночью все кошки страшные.

    Конфуций

    Не спрашивай, что Родина может сделать для тебя. Родина не любит такие вопросы.

    Правильная патриотическая присказка

    Главное — произвести убийственное первое впечатление.

    М. Горгона. «Неотразимая»

    Многие вещи кажутся не такими, какими они кажутся на самом деле.

    Кажется, Аристотель

    Причина хаоса — бессистемные попытки навести порядок.

    А. Азимов. «Ты, робот!»

    Пришел, увидел, побежал, рассказал.

    Брут‐младший «Избранные докладные записки»

    Как кукукнется, так и кукарекнется.

    Русская народная глупость

    Лучший отдых — смена деятельности на бездеятельность.

    Из рекламного буклета

    Первым на ловца обычно бежит не зверь, а тот, за кем зверь гонится.

    «Техника безопасности на охоте»

    Да пребудет с тобой Сила! Ума не надо.

    Полный текст «Прощания джедая»

Хочу верить

  • Антон Понизовский. Обращение в слух. — СПб.: Издательская группа «Лениздат», «Команда А», 2013. — 512 с.

Верить в человека уже и означает любить его. Для этого нужно всего лишь его расслышать — когда он говорит, рассказывает тебе что-то, не думать о своем, не готовиться к ответу, выбирая, на что можно возразить, с чем согласиться, но просто слушать. Слушать, чтобы услышать, вот и все!

Майя Кучерская «Бог дождя»

Боязнь чистого листа исчезла сразу после появления на нем эпиграфа, а вот с боязнью чистых помыслов — когда свет истины рассеял перед глазами марево заблуждений — пришлось бороться несколько недель. Так вовремя и так уместно была прочитана книга Антона Понизовского (в фамилии автора есть что-то пронзительное!), даже страшно. Мало кто думал и гадал, что тележурналист станет врачевателем душ русских. Искренность намерений автора легко постичь, еще не приступая к чтению романа, — по листу благодарностей. Человек, восхваляющий за успех Господа, вероятно, способен явить миру чудо познания.

«Обращение в слух», как добротная деревенская баня с березовыми веничками, дарует очищение плоти и духа каждому вдохнувшему полной грудью горячий пряный воздух. Надолго хотелось сохранить это ощущение, да и невозможно было его потерять. Спустя некоторое время, вновь перечитывая полюбившиеся места в романе, красоту мысли автора начинаешь воспринимать как должное и даже жалеешь немного, что уже обращен.

Пять дней — пять глав. Подзаголовки — и десятки невыдуманных историй, по слухам, собственноручно записанных Понизовским на диктофон. Одиссея XXI века. Кажется, роман о том, как живут в разных уголках России и почему не уезжают из страны, несмотря ни на что. На самом деле — о любви, которая все объясняет.

Федор, русский «юноша бледный со взором горящим», седьмой год одиноко жил в Швейцарии и занимался под руководством местного профессора антропологией национальной культуры, а именно — исследованием русской души. Волею судеб он взял под опеку 19-летнюю девушку Лелю из Москвы, застрявшую в стране из-за отмены рейса. «…Время от времени Феде казалось, будто от нее исходит некий — не физический, а какой-то общий, нравственный что ли — запах чистоты, напоминающий запах свежего снега, и ощущение это ему нравилось, и удивляло его, но внешне Леля его совсем не привлекала…»

Познакомившись в дешевом ресторане с супружеской парой из России — Дмитрием и Анной Белявскими, — Федор решил поделиться с приятными собеседниками (Леля отличалась особенной молчаливостью) материалами «свободного нарратива», над которыми он усердно работал. Так начались вечера обращения в слух, сопровождаемые достойными литературоведческими рассуждениями о Достоевском, аллюзиями, отсылающими к романам Саши Соколова. Герои познавали друг друга и родную Россию, разговоры об инфантильности народа которой впоследствии и стали причиной расхождения во взглядах.

Хранитель православных идеалов, Федор, встречая общее сопротивление, «не мог взять в толк, каким образом это могло произойти, что умные и хорошие люди объединились против него в таком простом, очевидном вопросе», например о том, что занятие стриптизом убивает душу. Надо отметить, что удивляться Феде, твердо верующему в вечность жизни, пришлось не единожды.

На яростные реплики Белявского: «…в России больше нет ничего, все сгнило, все умерло! …в России нет русской души! И никакой души нет!..» — Федор, качая головой, отвечал: «Это внешнее… Это земное царство», — и доводил своей непоколебимой верой Дмитрия Всеволодовича до исступления.

Теория его жены «о жечках и мучиках» искусственна до колик в животе. Анна не произносит вслух слова «женщина» и «мужчина», словно они потеряли свой смысл и опошлись настолько, что даже упоминание их всуе невозможно. На контрасте рассуждений зрелой женщины Федор внезапно различил голос немногословной, далекой Лели, начал слышать ее. «На обращенной к нему правой щеке — впервые увидел нежный, просвеченный солнцем пух… Он вдруг почувствовал что-то тугое и будто бы угловатое между легкими и животом… стало трудно глотать — и дышать приходилось очень мелкими вздохами…»

Прочитанное Федором наизусть «Видение Антония Галичанина» было признанием в любви и прощением грехов человеческих. Желание запомнить полосу от самолета и закат — «даже если сейчас ты со мной не согласишься, просто оставь пока, опусти на дно души…» — стало величайшим проявлением заботы и нежности. Умение вовремя понять, что «сейчас» так же реально и ценно, как «вечность», — переворотом в сознании, инициацией, обращением в веру. А слова Господа, не записанные в Евангелии: «В чем застану, в том и буду судить» — явились самым страшным из когда-либо постигнутых откровений.

Представьте, что вы попадаете в рай… Вы попадаете, а кто-то из ваших близких нет. Как вы можете радоваться в раю, зная, что родной вам человек обречен на вечные муки? Стирается после смерти противоречие между «я» — и «не-я», уверен Федор: «Если я знаю кого-то, то он уже часть меня. Даже если хотя бы я слышал о нем, слышал имя, читал в газете — значит, уже в этой маленькой мере он — часть меня…» Пусть бы так.

Закрыла Книгу познания. Задула свечу. «Ей, Господи, услыши мя грешнаго и убогаго раба Твоего, изволением и совестию…»

— Тебе слышно?

— Все слышно.

Анастасия Бутина

Мариэтта Чудакова. Литература в школе: читаем или проходим?

  • Издательство «Время»; 2013 г.
  • ПРЕДИСЛОВИЕ

    «Что это такое — Россия?

    Если бы мне задали этот вопрос, разбудив среди ночи, я, вероятно, ответил бы: Пушкин».

    И продолжает:

    «Я мог бы также сказать: Толстой, Тютчев; первая страница „Мертвых душ“».

    Это слова одного из умнейших русских литераторов ХХ века Владимира Вейдле. Ими он начал в 1968 году одну из своих книг — «Безымянная страна» (название свидетельствовало об исчезновении с карты мира слова «Россия» — на многие десятилетия оно было заменено, как известно, аббревиатурой «СССР»).

    Автор поясняет, что мысль его была даже не о литературе, а о том, что для таких, как он — навсегда отрезанных жестокой властью от родины, Россия — это русский язык:

    «„Шипенье пенистых бокалов“, а то и разговор Селифана с лошадьми, его напутствие шустрой девчонке: „Эх ты, черноногая! “ — это и есть Россия: та, где живу, та, что живет во мне. <…> Живу в нем (в русском языке. — М. Ч.) и тем самым живу в России. Довольно мне этой, если нет другой. Ее язык — наш и мой язык. Пушкин, и Толстой, и Селифан, и московские просвирни, и вы, и я, и все мы в нем одно. Оттого и ответил я на тот вопрос, назвав Россию именем ее поэта».

    Как любому грамотному русскому человеку, открывшему по какой-то надобности том «Мертвых душ», и мне не удержаться, чтоб не пролистнуть еще несколько страниц дальше нужного места. Волшебное свойство самого загадочного русского писателя Гоголя! И не удержусь — приведу здесь только что упомянутый разговор с лошадьми (ну кому из говорящих и думающих по-русски не охота еще раз его послушать?..) Селифана, каковой, «довольный приемом дворовых людей Манилова, делал весьма дельные замечания чубарому пристяжному коню, запряженному с правой стороны. Этот чубарый конь был сильно лукав и показывал только для вида, будто бы везет <…>. „Хитри, хитри! вот я тебя перехитрю! — говорил Селифан, приподнявшись и хлыснув кнутом ленивца. — Ты знай свое дело, панталонник ты немецкий! Гнедой — почтенный конь, он сполняет свой долг, я ему дам с охотою лишнюю меру, потому что он почтенный конь, и Заседатель — тож хороший конь… Ну, ну! Что потряхиваешь ушами? Ты, дурак, слушай, коли говорят! Я тебя, невежа, не стану дурному учить! Ишь, куда ползет!“ Здесь он опять хлыстнул его кнутом, примолвив: „У, варвар! Бонапарт ты проклятый!..“ Потом прикрикнул на всех: „Эй вы, любезные!“ — и стегнул по всем трем уже не в виде наказания, но чтобы показать, что был ими доволен. Доставив такое удовольствие, он опять обратил речь к чубарому: „Ты думаешь, что ты скроешь свое поведение. Нет, ты живи по правде, когда хочешь, чтоб тебе оказывали почтение“». Тут дождь «хлынул вдруг как из ведра», и Селифан «схватил в руки вожжи и прикрикнул на свою тройку, которая чуть-чуть переступала ногами, ибо чувствовала приятное расслабление от поучительных речей».

    * * *

    Тут и рубеж для моих читателей. Те из них, кто пришли к печальному выводу, что точка невозврата пройдена, и мы уже никогда не сможем на вопрос о России ответить: Пушкин (поскольку от него в сознании новых поколений осталось одно только имя), никогда не заинтересуем подростков гоголевской Селифановой речью (нигде в России давно ее не слыхать — так нечего к ней и обращаться), — те могут сразу закрыть мою книжку. Я обращаюсь исключительно к тем, кто готов хотя бы попробовать резко изменить характер преподавания литературы и русского языка в сегодняшних российских школах. Для начала — предлагаю им разделить несколько моих презумпций. Они просты. И не имеют отношения, как и вся эта книжка, к ЕГЭ, под которые сегодня выстраивают школьное преподавание. Поскольку, по моему твердому убеждению, ЕГЭ приходят и уходят, а Россия, русская литература и русский язык — остаются. Итак, мои презумпции — вполне элементарные.

    1. Язык есть то главное, что делает многочисленные этносы России единой нацией. Мы можем считаться единой нацией, пока изъясняемся на одном, понятном каждому из нас языке, — до тех пор, пока он остается живым, то есть продуктивным. А вот этим мы все должны быть озабочены — начиная со школьных лет.

    2. Тесно связанное с языком наше общее литературное наследие общенациональное соединяющее нас достояние. Люди одной нации легко перекидываются извлечениями из этого наследия, не сомневаясь, что их поймут:

    Блажен, кто верует, тепло ему на свете!

    Когда в России в какой бы то ни было компании называют имена — Евгений Онегин, Печорин, Чичиков, Наташа Ростова, — предполагается, что каждый из присутствующих понимает, о ком идет речь. Учитель-словесник — кроме него и семьи (увы, не всякой) больше некому! — должен ввести каждого ученика во владение своим наследием. То есть — уравнять его в этом отношении с предшествующими поколениями.

    3. Поэзия есть высшая форма цветения родной речи. Поэтому, в отличие от музыки или живописи, которые для какой-то части людей могут оставаться недоступны в течение всей жизни, стихи на родном языке не могут быть недоступны носителю данного языка по причине антропологического порядка.

    Доказательства — в своем месте.

Антон Понизовский. Обращение в слух

  • «Лениздат», 2013
  • «Обращение в слух» Антона Понизовского —
    роман о России и русской душе. Звучит громко,
    а по-другому не скажешь.

    Это книга подлинных человеческих историй,
    полных любви и терпения, гнева и нежности;
    повествование о нас самих — родных и чужих,
    непримиримых или прощающих… разных.

    Истории эти суть сама жизнь: ее не
    перечеркнуть, в ней ничего не исправить.
    Но еще — это книга о двух мужчинах и двух
    женщинах, которые слушают чужие рассказы и
    не замечают, как остроумная пикировка
    перерастает в ненависть, а соперничество — в
    любовь.


…Что-то ещё хотела вам рассказать самое главное…

А! Отец-то приснился мне! Отец родной, уже десять лет его нет.

Он такой ти́хой у меня был, несмелый… контуженный весь, с войны-то. Мать-то у нас боевая. Она любила в глаза чего-нибудь высказать: у меня другой раз совести не хватает… Она тоже на фронте была, мама моя, у ней был лётчик жених — разбился. Любовь была у них. Мама красивая у меня, но маленькая росточком: в ней всю жизнь шестьдесят килограмм.

Они с отцом в один день поженились. После войны-то мужчин — кто без ног, кто без рук, а тут целый, только контуженный: привели и сразу сосватали, через родню, ну как в деревнях-то… Самогоночка, хлеб напекли, и вся свадьба.

И вот помню, мы приезжаем к ним, лет мож восемнадцать назад, мож семнадцать, давно: заходим, гостинцы… ой!.. Мама всегда: «Ой, детишки слетелися! Ой господи, какой праздник-то! девки, как хорошо-то, детишки мои все слетелись…»

А дед (отец мой) сидит на сундуке, тихо так… А лысый был, я гляжу: у него тут вот так, ободра́но немножко. Я говорю: «Мам, чё это отец-то ободранный? Подрался с кем?»

«Да ну его туда, глухая тяпка! Всё настроение мне испортил!»

«Мам, чё это ты?»

А сидит — платок хороший на ней, с цветами, кофта в горох, сидит такая: «Да не люблю всю жизнь! Не люблю, и не по любви вышла. Я любила кого — он разбилси. Всю жизнь не люблю. Тяпка глухая…»

«Мам, а ты ведь так не говори! Тяпка-тяпка, а шесть человек­то нас ро̀дили?»

«Ой, девки, простите меня… В азарт войдёшь — ничего не помнишь…» Ха-ха-ха-ха! Мы посейчас вспоминаем: «в азарт войдёшь — ничего», грит, «не помнишь…» Боевая такая была упокойница, царство небесное, папе это… Николая и Александры…

Ну вот. Я пригляделася: у отца-то полоски две от ногти́. А никогда они не дралися. Не было у них, чтоб дралися между собой.

«Мам, — говорю, — да кто ж его так ободрал-то?»

«А-а, если б вы знали-то! Под старость лет с ума сошёл: наркоматик стал!..»

Ребята его научили в деревне: сажали — как её называется, наркоманческая такая… да, конопля, конопля! И отец насажал им за баней. А она разрослась выше крыши, красивейшая такая…

Мама говорит: «Что ж я, не знаю? раньше в деревне она росла, мы с ней пряли да ткали, половики конопляные, полотенца: я думаю — ладно, мож чего к делу она пригодится или чего…»

А он обрезал, половину ребятам отдал, а половину высушил, нарубил, на чердак всё занёс — и потихоньку добавлять начал… А чё? ему хорошо. Вино даже не надо пить.

Бабка заметила: «Что ж махорку не курят, какую я насажала, а курят какую-то эту длинную…» Смотрит, что он какой-то… Ну, думает, это мож потому что старый, да и контуженный весь, с войны­то…

А как догадалась — «Ой-х! Ты погляди?! То молодёжь курит, а этот с ума сошёл, ну вообще! Наркоматик! Я ему лысину-то ободрала, будет знать! И спожгла у него всю эту структуру…»

Ну и всё, после этого дед не прикоснулся.

Другой раз приезжаем: всё тихо-мирно… Я деду всегда брала, отцу-то, бутылочку: перцовочку он любил, и «Стрелецкая» была раньше тоже. За колодец поставлю в крепиву, чтобы никто не лазил, руки-то не крепил.

Подхожу, моргаю отцу: «Там за колодцем-то, как обычно… шнапс».

Он улыбается, прям улыбается весь сидит… Пока мама на стол соберёт нам садиться, он тихо пойдёт туда, раз — и выпьет.

А мама: «О-о-ой!.. Эй-т, ты где это махнул-то?!..»

Сидит, молчит, улыбается… Он вообще такой смирный был…

«Ну тюлень, ох тюл-лень!.. тихо́й, глянь — где-то уже махнул!.. Ведь вот даже в навоз закапывала, в навоз бутылку! И там — ведь надо ж было, нашёл!..»

Ну, он не алкаш какой-нибудь был: он работал, на печах клал, и крыши крыл, и дома, и срубы рубил, и конюшни, то, это — ну, на все руки. А выпить-то… в деревнях все ж такие…

Вот, и снится он мне теперь во сне, дед, отец-то этот мой.

Выходит в сенцы меня встречать в голубой куртке: это у него в последнее время была болоньевая. Открыл двери, а сам отворачивается от меня.

Я говорю: «Папань, ты чего меня не встречаешь-то?»

Он молчит.

«Ты меня чё не встречаешь-то, а?!» — говорю. Молчит. Ну, тут я догадалась: «Ах! Выпить-то я тебе забыла купить!..»

Он прямо так улыбнулся: мол, «да…» — и ушёл в ту дверь: там двойная дверь, в деревнях-то…

Я скорей покупать, да скорей поминать… мужу говорю, там ещё судья в гости пришёл, говорю: «Выпейте, ради бога, немножко, он там хочет, наверное, выпить­то…»

Видите, сны-то!

А говорят: «На свете вроде не-ет ничего…» Всё есть.

А как же. Всё есть.

* * *

— «Всё есть», — крякнул Белявский. — Да, Фёдор… вы это не стирайте смотрите. Тут у вас просто памятники настоящие! Что дядя Стёпа, что эта — «второй компот сильный», «батюшка Валерьян»… Я слушал-слушал: какая же это эпоха, по европейским меркам? Сперва думаю: средневековье? Нет, как дошло до компота — нет, всё-таки первобытная хтонь: души предков… Представьте: русская степь, курган, и на кургане — каменная баба. Она и есть, она и рассказывает, эта самая каменная баба! — вкусно повторил Дмитрий Всеволодович.

Фёдор насупился:

— Почему вы считаете, что «первобытная»? Я согласен, она необразованный человек, но она ходит в церковь…

— Зачем?

— Затем же, зачем и все, зачем и я…

— Э, позвольте! Вы — современный мыслящий человек, вы читали каких-то святых отцов, толкования на священный завет и так далее. А баба ходит — свечку поставить, тут пошептать, там покропить, покрестить, помахать, помакать…

— Вы слишком сильно идёте здесь… вы сгущаете! — возразил Федор. — Вы правы, она неточно проводит границу между священным и бытовым, но…

— Какая граница? — расхохотался Белявский, — бог с вами! Вот сильная церковь: раздать конфет, чтоб не снилось. Святой колодец: макнуться. Компот: первый слить, второй отварить, проварить… Это у вас граница между святым и профанным, а у неё всё цельное, целиковое, как литая болванка…

— Не болванка совсем, а живая душа — но простая душа, поэтому и вера тоже — простая!..

— Ну вот я и говорю: простая. Точней, примитивная. Первобытная…

— Если копнуть, — сказала Анна небрежно, — если копнуть, то у всех первобытная…

— Да, естественно! — согласился Белявский, — весь вопрос только в том, сколько надо копать. В чём вообще смысл цивилизации? В культурном слое. Он нарастает. Но медленно нарастает, веками, эонами… У Фёдора один слой — компаративная этимология. А у каменной бабы — другой слой. Точней, не слой, а пыльца, пудра: ф-фух! — и нету слоя, чистый палеолит! Вы думаете, — обратился он к Фёдору, — вы в одно здание ходите, значит, у вас с этим народом общая церковь? Ха-ха. У вас — святые отцы и Никейский догмат. А у народа — конкретное вуду! Хотите к народу — прощайтесь с отцами. Бейте в бубен, не знаю, сливайте компот…

— Дмитрий Всеволодович… — сменил тактику Фёдор. Он быстро побегал по клавиатуре. — Дмитрий, помните притчу о плевелах?

— Нет, не помню. — Ответил Белявский с некоторой надменностью.

— Позволите, я отниму две минуты?

— Сделайте одолжение.

Фёдор приблизил лицо к экрану:

— «Другую притчу предложил Он им, говоря: Царство Небесное подобно человеку, посеявшему доброе семя на поле своем; Когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы, и ушел; Когда взошла зелень и показался плод, тогда явились и плевелы. Придя же, рабы домовладыки сказали ему: господин! не доброе ли семя сеял ты на поле твоем? откуда же на нем плевелы? Он же сказал им: враг человека сделал это. А рабы сказали ему: хочешь ли, мы пойдем, выберем их? Но он сказал: нет, — чтобы, выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы, Оставьте расти вместе то и другое до жатвы; и во время жатвы я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в снопы, чтобы сжечь их, а пшеницу уберите в житницу мою».

— Так, прекрасная притча, — одобрил Белявский. — И что?

— Вера тоже бывает неоднородной, — Фёдор постарался придать голосу максимальную убедительность. — Есть чистое зерно, чистый хлеб слова Божьего. Но есть также и плевелы — суеверия. Если сразу их выполоть, можно выдернуть вместе с ними зерно…

— Да ведь тут не зерно! — засмеялся Белявский, — не путайте, Федя, зерно — оно, может, у вас зерно, а у них просто какой-то Мичурин! гибридный сорт!..