Валерий Шубинский. Зодчий. Жизнь Николая Гумилева

Валерий Шубинский. Зодчий. Жизнь Николая Гумилева

  • Валерий Шубинский. Зодчий. Жизнь Николая Гумилева — Москва: АСТ: CORPUS, 2014. — 736 с.

    Книга представляет собой подробную биографию одного из известнейших русских поэтов, чья жизнь стала легендой, а стихи — одним
    из вершинных событий Серебряного века. Автор книги, известный писатель, критик и историк литературы, стремится дать углубленную интерпретацию событиям внешней и внутренней жизни поэта. Книга беспрецедентна по охвату документального материала; автор анализирует многочисленные воспоминания и отзывы современников Гумилева, письма и документы (в том числе неопубликованные).

    Глава одиннадцатая

    ГЕРОЙ, ИДУЩИЙ НА СМЕРТЬ

    Трудно сказать, обстоятельства, или мучительное нежелание делить какой бы то ни было кров с опостылевшей женой (бросить которую у него не хватало духа), или
    просто усталость от петроградских трудов заставили Гумилева
    в июне 1921 года предпринять совершенно бессмысленное в практическом плане путешествие на юг России, в Крым. Есть несколько
    более или менее вздорных предположений о цели этого путешествия, но нужно ли искать цель? Африка была на данный момент закрыта, Париж тоже — Крым был единственной возможной заменой,
    паллиативом странствий более дальних. И — не забудем, какие мучительные и трогательные воспоминания связаны были у Гумилева с Севастополем.

    Еще в апреле Мандельштам познакомил Гумилева с неким Владимиром Александровичем Павловым — молодым человеком, служащим
    на флоте и пишущим стихи, «брюнетом в пенсне, с неприятным и
    резким голосом и сумбурной речью» (таким его увидел в 1923 году
    Лев Горнунг). Павлов был услужлив — мог доставать спирт, что в то
    время ценилось: начался НЭП, но сухой закон, введенный еще царем, никто не отменял.

    Имя Павлова некоторые называли в связи с гибелью Гумилева.
    Ни подтвердить, ни опровергнуть ничего нельзя. КГБ даже в перестроечные годы не раскрывал имен доносчиков; в отношении Павлова (и уж явно несправедливо оговоренного Георгием Ивановым
    Колбасьева) прозвучало вроде бы твердое «нет».

    Павлов предложил отправиться в Крым с поездом А. В. Немитца,
    бывшего царского контр-адмирала, на короткий срок ставшего наркомвоенмором республики. Ехали через Украину — в Севастополь.

    «Украина сожжена», — вздохнет Гумилев несколько недель спустя, в Москве. После двух лет Гражданской войны, Махно, Петлюры, Котовского, Буденного и пр., после десятков сражений и погромов — конечно. Но и Крым, в который он приехал, был страшным,
    поруганным местом. Здесь за годы войны сменилось несколько правительств — красные, белые, опять красные, автономные татары,
    опять белые (Врангель). Никто не был похож на ангела, но никто
    сверх меры и не свирепствовал; красные поначалу были не лучше и
    не хуже других. Самозваный «киммерийский царь» Максимилиан
    Волошин по мере сил защищал белых от красных и красных от белых. Сидя в своем коктебельском доме, он слагал свои знаменитые
    политические стихи, которыми равно восхищались красные и белые
    вожди и которые равно запрещала красная и белая цензура. Так продолжалось, пока Красная армия при участии Николая Тихонова не
    штурмовала Перекоп. Зимой и весной 1921 года начался местный
    Апокалипсис. По приказу коммунистического наместника, венгра-интернационалиста Белы Куна все оставшиеся в Крыму офицеры
    должны были зарегистрироваться — в обмен на гарантии безопасности. Затем все, кто имел неосторожность исполнить это распоряжение, — по меньшей мере 20 тысяч человек — были расстреляны.

    Предстояло нечто еще ужаснейшее: страшный крымский голод,
    увековеченный в «Солнце мертвых» Шмелева, унесший 150 тысяч
    жизней, но это уже начиная с осени 1921 года. Но летом — между
    расстрелами и голодом — уже послевоенный, уже нэповский Севастополь казался почти уютным. Гумилев посидел с приятелями в открытой ресторации, пофлиртовал с некой дамой, которая подарила
    ему розу. «Когда вышли из ресторана, Гумилев имел очень эксцентрический вид: в расстегнутой косоворотке и заломленной назад кепке, он шел, обмахиваясь розой, как веером». Еще Гумилев участвовал
    с новыми друзьями в облаве на каких-то бандитов (что твой молодой
    Багрицкий в тогдашней Одессе) и спас жизнь некоему инженеру
    Макридину, оказавшемуся поэтом. Конечно, он зашел к Инне Эразмовне Горенко и рассказал, что ее дочь замужем за замечательным человеком и замечательным ученым, «и вообще все прекрасно» (а что
    он еще мог сказать?); здесь узнал он о смерти Андрея Горенко. Это
    была смерть страшная, вызывающая мучительную жалость и досаду — но житейская, человечная, принадлежащая давно минувшим мирным временам. У Андрея умер ребенок; он и жена решили покончить с собой — не могли жить. Он умер, жену спасли… Оказалось, что она беременна.

    Из новых друзей Гумилева самым близким стал Сергей Колбасьев, двадцатидвухлетний красавец (в его жилах текла итальянская
    кровь), бывший гардемарин, сражавшийся в Гражданскую войну на
    стороне красных; и соратниками, и противниками были его товарищи по Морскому корпусу. Эта ситуация, возможная лишь во время
    Гражданской войны, порождала множество трагикомических ситуаций, запечатленных впоследствии Колбасьевым в его знаменитых
    морских рассказах. Но в 1921 году будущий прозаик-маринист начинал как поэт — и был горячим поклонником Гумилева.

    Лейтенант, водивший канонерки

    Под огнем неприятельских батарей,

    Целую ночь над южным морем

    Читал мне на память мои стихи…

    Гумилев не был особенно избалован славой. В сущности, он впервые увидел в лицо «своего читателя», не принадлежащего к столичной литературной среде. А «читателю» хотелось угодить любимому
    поэту. И он нашел способ: издал «Шатер» (на «Огненный столп»
    у Гумилева уже был договор с «Петрополисом»). «Колбасьев совершенно кустарным способом издал эту книжку. Я не знаю, где он достал грубую бумагу, на которой она напечатана, а переплет он сделал из синей бумаги, которая шла на упаковку сахарных голов, их
    выдавали на матросский паек. Конечно, опечаток в этой книге было
    до черта»
    (Тихонов). Бумагу выдал Немитц. Благодаря его щедрости весь тираж (впрочем, более чем скромный — 50 экземпляров)
    был за одну ночь отпечатан во флотской типографии*. По возвращении из Крыма Гумилев его раздарил друзьям и ученикам.

    Гумилев взял Колбасьева (как и Макридина) с собой в Петроград,
    где тот вошел сперва в группу «Голубой круг», потом примкнул
    к «Островитянам». Именно враждой между «Островитянами» и «Цехом» (двумя фракциями гумилевцев) можно объяснить возведенную
    Г. Ивановым на Колбасьева клевету. Потом Колбасьев служил переводчиком в Афганистане (оттуда его выжил полпред Раскольников,
    на дух не переносивший все, связанное с Гумилевым), писал морские рассказы, одним из первых в СССР пропагандировал джаз (капитан Колбасьев в фильме «Мы из джаза» — это он) и погиб во время
    Большого террора.

    Пока он взялся свозить Гумилева на катере в Феодосию. («Чудесно было… Во мне заговорила морская кровь».) В этот день в городе
    случайно оказался Волошин. Рукопожатие поэтов, случайно встретившихся в здании Центросоюза, чуть не закончилось новым вызовом на поединок, но об этом мы уже писали.

    Так странно полупримирившись с Волошиным, Гумилев вернулся в Севастополь, а оттуда — не в адмиральском вагоне, а на обычном поезде — отправился в Р остов-на-Дону, где — еще одна приятная неожиданность! — обнаружил театрик, как раз поставивший
    «Гондлу». Актеры рады были встретить автора пьесы, а он одобрил
    их игру и, в качестве как-никак начальствующего лица, предложил
    им перебираться в Петроград. Согласования на сей счет на вполне
    официальном уровне велись в июле и увенчались успехом. Но увы! —
    когда ростовские актеры (среди них, между прочим, Г. Халайджиева — первая жена Евгения Шварца) достигли невских берегов, Гумилева в живых уже не было. «Гондла» в Петрограде имел успех,
    но шел недолго: публика слишком громко скандировала: «Автора!»
    Это справедливо сочли политической демонстрацией и спектакль
    запретили.

    Потом — Москва, где Гумилев встречает навещавшую брата Одоевцеву и приехавших в столицу хлопотать о выезде за рубеж Сологуба и Чеботаревскую. В Москве НЭП уже ощущался вовсю. Столица
    начала заполняться народом. Питерские квартиры пустовали —
    в Москве уже начались «уплотнения». Московские поэты, тяготевшие
    к футуризму, петроградцев презирали (всех, кроме Одоевцевой; стихи Тихонова до Москвы еще не дошли).

    Гумилев выступил с чтением в «Кафе поэтов» на Тверской, 18.
    Стихи он подобрал неудачно — не под вкус здешней (в основном околоимажинистской) публики («Душа и тело», «Молитва мастеров»,
    «Либерия») и успеха на сей раз не имел совсем. «Молодые люди кокаинистического вида, девушки с сильно подведенными глазами,
    в фантастических шляпах и платьях»
    надменно слушали петербуржца. Та смесь начальственной бесцеремонности, веселой туповатости и наивного снобизма, которая доселе выделяет Москву среди
    всех городов мира, уже начала оформляться: трех лет столичного статуса на это хватило. Сергей Бобров, друг молодости Пастернака
    и Асеева, прерывал гумилевское чтение грубыми репликами, стихотворец Василий Федоров («тогдашний лит. заправила») называл его
    «третьесортным брюсенком», а Надежда Вольпин — «поэтом для
    обольщения провинциальных барышень» (она-то была барышней
    столичной — ее обольстил сам Есенин).

    Но уже после чтения Гумилев обратил внимание на молодого человека, которого за колоритную внешность назвал Самсоном («Крепко пришитая к плечам голова, крупные черты лица, окаймленного
    черной бородой, чуть кривоватые под тяжестью тела, мускулистые,
    в обмотках, ноги»
     — Г. Лугин; Одоевцева же называет его «рыжим»…
    Вот и верь после этого мемуаристам!). Человек, как несколько недель назад Колбасьев, декламировал наизусть стихи Гумилева. Кожаная куртка не оставляла сомнений в роде занятий этого любителя
    поэзии. Но когда тот подошел к Гумилеву и представился, поэт пришел в восторг. Это был Яков Блюмкин, знаменитый чекист-эсер,
    который 26 июля 1918 года застрелил германского посла Мирбаха,
    сорвав Брестский мир. В тот момент доблестному террористу было
    всего восемнадцать лет. После изменения политической обстановки
    Блюмкин был помилован и принят в РКП. С осени 1920-го он учился на Восточном отделении Академии Генштаба. Учеба прерывалась
    на рубеже 1920–1921 годов командировкой в Персию: там Блюмкин
    опекал незадачливого народного вождя Кучук-хана, чей мятеж большевики попытались использовать в своих целях.

    В 1922–1923 годах Блюмкин состоял «для особых поручений» при
    Троцком и стал горячим приверженцем харизматического председателя Реввоенсовета. Дальнейшая карьера этого незаурядного и преступного человека связана с внешней разведкой. Известно, что он
    работал в Палестине, во Внутренней Монголии… Впрочем, документальная биография Блюмкина еще не написана, а легенды, окружающие его имя, — одна выразительнее другой. Согласно одной из них,
    в ранней юности он состоял в банде Мишки Япончика, одесского
    Робин Гуда, ставшего прототипом Бени Крика… Согласно другой,
    кремлевские оккультисты послали Блюмкина в Тибет на поиски
    Шамбалы. Совсем уж странный, но вроде бы реальный эпизод — когда одесскому еврею Блюмкину удалось выдать себя за тибетского
    ламу, и Рерих, которого он сопровождал на «крыше мира», не распознал обмана.

    Легендами окутана и смерть Блюмкина. В 1929 году он был расстрелян за тайные контакты с высланным Троцким — привез в Россию из Константинополя написанные химическим раствором письма опального вождя своим сторонникам. Но А. В. Азарх-Грановская
    в беседах с Дувакиным намекает на особые причины его казни. Об
    этих причинах она рассказывала в 1970-е годы нескольким лицам,
    в том числе поэту Елене Шварц. Вернувшись из-за границы, Блюмкин якобы отдал Грановской на хранение чемодан, который актриса
    после его гибели уничтожила. Там были документы, способные, будь
    они оглашены, изменить ход мировой истории. Речь идет об известной (увековеченной Ю. Трифоновым в «Другой жизни») легенде
    о сотрудничестве Иосифа Джугашвили с охранкой. Будто бы Блюмкин сумел найти «компромат» на вождя… Последняя легенда: чекист
    Блюмкин умер как заправский самурай — с именем сюзерена на
    устах. «Да здравствует Лев Троцкий!» — крикнул он, как рассказывают, перед расстрелом. Гумилеву бы это понравилось.

    Блюмкин как-никак был одесситом, и его тянуло к поэтам, хотя
    эта тяга доставляла хлопоты. Нервные поэты позволяли себе неадекватные поступки — ну хоть тот же Мандельштам, однажды, как известно, в припадке отчаянной смелости вырвавший из рук Блюмкина
    расстрельные бланки с подписью и печатью Дзержинско го, в которые подвыпивший чекист вписывал первые попавшиеся имена.
    У Блюмкина после этого были неприятности, а Мандельштам, опасаясь его мести, бежал из Москвы в Крым. И все-таки Яков Григорьевич любил поэтов. И некоторые поэты любили его. Гумилев, например, радушно ответил на его рукопожатие и сказал: «Я люблю,
    когда мои стихи читают воины и сильные люди»
    . Но Ольге Мочаловой Гумилев передал свои слова иначе: «Убить посла невелика
    заслуга, но то, что вы стреляли среди белого дня, в толпе людей, —
    это замечательно»
    .

    Человек, среди толпы народа

    Застреливший императорского посла,

    Подошел пожать мне руку,

    Поблагодарить за мои стихи.

    «Мои читатели» были написаны вскоре после возвращения из
    Москвы. Литературоведы догадались уже, что прообразом послу жило
    Гумилеву стихотворение Кузмина «Мои предки», написанное в 1907 году, тоже верлибром, и уже упоминавшееся — в самом начале нашей
    книги. Вот спор с собратом и приятелем: у того — предки, у Гумилева — читатели; там — «моряки старинных фамилий» (допустим, родственниками-моряками и сам Гумилев мог бы похвастаться) и «цветы
    театральных училищ», а у нас — и моряк (тоже, между прочим, «старинной фамилии» — род Колбасьевых был известен на флоте), и террорист, и конквистадор…

    Много их, сильных, злых и веселых,

    Убивавших слонов и людей,

    Умиравших от жажды в пустыне,

    Замерзавших на кромке вечного льда,

    Верных нашей планете,

    Сильной, весёлой и злой,

    Возят мои книги в седельной сумке,

    Читают их в пальмовой роще,

    Забывают на тонущем корабле.

    После встречи с Колбасьевым и Блюмкиным Гумилеву хотелось
    в это верить. В свою очередь советские историки литературы приводили эти строки в подтверждение «империалистической» природы
    гумилевского творчества, не зная (или забывая), что по крайней мере
    два из трех описанных поэтом «читателей» — люди советской службы, краснофлотец и чекист. Третий же, как мы помним, пытался создать эфиопский отдел Коминтерна.

    Впав вдруг, как в юности, в романтическое ницшеанство, Гумилев забыл другие свои строки:

    Ну, теперь мы увидим потеху!

    Эта лютня из финской страны,

    Эту лютню сложили для смеху,

    На забаву волкам колдуны.

    Знай же: где бы ты ни был, несчастный,

    В поле, в доме ли с лютней такой,

    Ты повсюду услышишь ужасный,

    Волчий, тихий, пугающий вой.

    Будут волки ходить за тобою

    И в глаза тебе зорко глядеть,

    Чтобы, занятый дивной игрою,

    Ты не мог, ты не смел ослабеть.

    Но когда-нибудь ты ослабеешь,

    Дрогнешь, лютню опустишь чуть-чуть

    И, смятенный, уже не успеешь

    Ни вскричать, ни взглянуть, ни вздохнуть.

    Волки жаждали этого часа,

    Он назначен им был искони,

    Лебединого сладкого мяса

    Так давно не терзали они.

    Это — «Гондла»…

    Обаятельный Блюмкин был, конечно, из стаи волков. Волки заслушались песней поэта и окружали его плотным кольцом. Гумилев
    и не догадывался, насколько они близко.


    *  А. Никитин (в книге «Неизвестный Николай Гумилев») считает , что Гумилев
    специально предпринял путешествие в Крым, чтобы издать «Шатер» (!) — в Петрограде ведь был бумажный голод. Бумажный голод закончился уже весною. Ничто не
    помешало издать (на хорошей бумаге, большим тиражом и без опечаток) «Дракон»,
    ахматовский «Подорожник» и пр.