Флэнн О’Брайен. Третий полицейский

Флэнн О’Брайен. Третий полицейский

  • «Текст»; 2013
  • Не все знают, как я убил старого Филипа Мэйтерза, сокрушив ему челюсть лопатой, да, но я лучше расскажу сначала о своей дружбе с Джоном Дивни, потому чтоэто он первый сшиб с ног старого Мэйтерза, огрел его по шее особым велосипедным насосом, который сам же смастерил из железной трубы. Дивни был сильный и обходительный человек, только ленивый и не любил шевелить мозгами. Это он, во-первых, во всем виноват, он все задумал. Это он сказал, чтоб я лопату захватил. Это он тогда всем командовал, и он все объяснял, когда надо было объяснять.

    Родился я уже давно. Мой отец был исправным фермером, а мать держала пивную. Жили мы все в том же самом доме, но пивная не то чтоб процветала, почти целыми днями стояла закрытая, потому что отец целыми днями пропадал, он работал на ферме, а мать все время проводила на кухне, и народ почему-то днем не шел, а валил только совсем уже поздно, когда спать пора, или даже еще позже — но это на Рождество и на тому подобные выдающиеся даты. В жизни я не видел, чтобы мать вылезала из кухни, и днем я не видел ни единого посетителя, да и ночью никогда я не видел их сразу больше двоих-троих. Но сам я тогда по большей части в постели лежал, и совсем поздно ночью, не исключаю, все обстояло иначе, — это что касается моей матери и посетителей. Ну, а отца я плохо помню, но он был человек сильный и не любил разговаривать, разве что по субботам, когда рассуждал с посетителями про Парнелла и говорил, что Ирландия — ненормальная страна. Мать я хорошо помню. Лицо у нее всегда было красное и горело, потому что она вечно наклонялась к огню. Всю свою жизнь она заваривала чай для препровождения времени и напевала обрывки старинных песен для препровождения остального времени. Ее-то я близко знал, а с отцом мы были чужие, почти не разговаривали между собой.

    Но частенько, занимаясь ночью на кухне, я слышал сквозь хлипкую дверь заведения, как он, сидя на своем месте под керосиновой лампой, часами беседовал с Миком, нашей овчаркой. И всегда до меня доносилось только бормотанье, жужжание, гудение голоса, и мне ни разу не удалось разобрать ни единого слова. Он понимал всех собак в совершенстве, такой уж был человек, и он обращался с ними по-человечески. У матери был кот, но это было независимое, уличное животное, и мы его редко видели, а матери на него было с высокой горы плевать. Нам всем хорошо было вместе — как ни странно, потому что каждый жил сам по себе.

    А потом настал один год, настал прямо с Рождества, и, когда год этот ушел, мать с отцом тоже ушли. Мик, наш пес, изнывал и грустил, когда ушел мой отец, и совсем не желал исполнять свой долг в отношении овец. И на другой год он тоже ушел. Я в то время был мал и глуп и не мог понять, почему все они меня бросили и почему не предупредили заранее. Мать ушла первая, и я помню, как толстяк с красным лицом, весь в черном, говорил отцу, что никакого нет сомнения в том, где она сейчас пребывает, и он-де так уверен в этом, как только можно быть уверенным в чем бы то ни было в нашей юдоли слез. Но где она именно, он так и не сказал, и, поскольку я понял, что это большой секрет и что в среду она, возможно, вернется, я и не стал его ни о чем расспрашивать. А потом отец тоже ушел, и я подумал, что это он поехал за нею на нашей двуколке, и, когда в среду никто из них не вернулся, я расстроился и ужасно разочаровался. И снова пришел тот, в черном. Он оставался в доме две ночи и все мыл руки под умывальником в спальне и читал книги. И было еще двое, один низенький, бледный, другой черный, высокий, в гетрах. У них были полные карманы монеток, и, когда я им задавал вопрос, они мне совали монетку. Помню, высокий, в гетрах, сказал низенькому:

    — Бедный несчастный ублюдок.

    Я тогда не понял, о ком речь, и решил, что они говорят про того, в черном, который без конца возится с умывальником в спальне. Но потом я все очень хорошо понял.

    Через несколько дней меня самого увезли на двуколке и отдали в какую-то странную школу. Это была закрытая школа, я там не знал никого, и одни там были постарше, другие помладше.

    Скоро я узнал, что школа эта очень хорошая и дорогая, но я не платил никаких денег тем, кто в этой школе распоряжался, потому что денег у меня вовсе не было. Все это и многое другое я
    очень хорошо понял уже потом.

    Моя жизнь в школе и упоминания бы не стоила, если бы не одно обстоятельство. Там я впервые узнал про де Селби. Как-то я по рассеянности подобрал с учительского стола в кабинете естественных наук старую потрепанную книжку и сунул в карман, чтобы полистать завтра утром в постели, поскольку мне как раз недавно пожаловали право подолгу валяться по утрам в постели. Мне шел семнадцатый год, число было — седьмое марта, и я до сих пор считаю тот день самым знаменательным днем в моей жизни и охотней его вспоминаю, чем собственный свой день рождения. Книга была — первое издание «Золотых мгновений», и в ней не хватало двух последних страниц. Когда мне исполнилось девятнадцать и образование мое завершилось, я уже знал, что книга это ценная и что, оставляя ее у себя, я иду на воровство. Тем не менее я без малейших угрызений совести сунул ее к себе в чемодан и, наверно, поступил бы точно так же, выпади мне снова удобный случай. Возможно, для истории, которую я собираюсь рассказать, важно отметить, что именно из-за де Селбия совершил свой первый значительный грех. И в свой
    самый тяжкий грех я впал тоже из-за де Селби.

    Я давно уже понял, каково мое положение на этом свете. Все мои близкие умерли, и работать на ферме и жить в нашем доме до моего возвращения оставили человека по имени Дивни. Ни дом, ни ферма ему не принадлежали, и еженедельно ему выдавался чек, за которым он ездил далеко в город в одну контору, полную всяких юристов и чиновников. Я был незнаком с этими чиновниками, и я был незнаком с Дивни, но они, все вместе, выходит, работали на меня, и за все за это мой отец заплатил чистоганом перед тем, как умереть. Когда был помоложе, я считал, что он был, значит, очень щедрым человеком, если так расстарался для мальчишки, которого толком не знал.
    Из школы я не сразу поехал домой. Несколько месяцев я ездил по разным местам, расширяя свой кругозор, выясняя, во сколько мне обойдется полное собрание сочинений де Селби и не удастся ли где-то попользоваться книгами его комментаторов, пусть и тех, кто поплоше. В одном из мест, где я расширял кругозор, со мной как-то ночью случилась беда. Я сломал ногу (или, если угодно, мне ее сломали) в шести местах, и, когда я оправился и мог снова пуститься в путь, одна нога у меня была деревянная, левая нога. Я знал, что у меня мало денег, что я отправляюсь домой на бесплодную ферму, что меня ожидает нелегкая жизнь. Но я тогда уже был уверен, что сельское хозяйство, пусть мне им и придется заниматься, никогда не станет для меня делом жизни. Я знал, что если мое имя останется в веках, то останется оно исключительно в связи с именем де Селби.

    Во всех подробностях помню тот вечер, когда я вернулся под родной кров с дорожной сумкой в каждой руке. Мне было двадцать лет, стоял тихий вечер милого желтого лета, и дверь пивной была отворена. За стойкой я увидел Джона Дивни, который аккуратно сложил руки, низко наклонился над столешницей и глядел в расстеленную газету. У него были темные волосы, он был недурно скроен, хоть и скромного роста, плечи у него раздались от крестьянской работы, руки, как короткие бревна. Лицо было спокойное, вежливое, а глаза как у коровы, задумчивые, карие, покорные глаза. Почувствовав, что кто-то вошел, он не прервал чтения, только протянул левую руку, нащупал тряпку и стал выводить по стойке мокрые медленные круги. Потом, все еще читая, он развел руками, как бы до упора растягивая гармошку, и спросил:
    — Банку?

    Банкой завсегдатаи называли пинту черного местного пива. Самого дешевого портера в мире. Я сказал, что хотел бы поужинать, назвался и прояснил ситуацию. И тогда мы заперли заведение и пошли на кухню, и там мы провели чуть не всю ночь, и мы ели и разговаривали, и мы пили виски.

    На другой день был четверг. Джон Дивни сказал, что работа у него вся переделана и в субботу он переберется домой, где у него родня. Сказать, что работа у него вся переделана, я бы не мог, потому что ферма была в самом плачевном виде, к большей части работы, которую полагается переделать за год, он даже не приступался. Но в субботу он сказал, что кое-что еще надо подчистить, а по воскресеньям работать нельзя и он сдаст место в полном порядке во вторник вечером. В понедельник ему пришлось повозиться с занемогшей свиньей, и опять он задержался. К концу недели он был занят пуще прежнего, и два последовавших месяца, кажется, нисколько не сократили числа его трудных и неотложных дел. Я не особенно возражал, потому что, хоть он был ленив и не налегал на работу, он составлял мне какую-никакую компанию и никогда не требовал жалованья. Сам я не очень занимался фермой и заведением, все время проводил в кабинете, разбирая свои бумаги и все прилежней вчитываясь в страницы де Селби.

    И года еще не прошло, когда я заметил, что Дивни в своих разговорах употребляет слово «мы» и — хуже того — слово «наше». Он поговаривал, что наше дело могло бы быть подоходней, и как-то намекнул, что неплохо бы принанять работника. Тут я с ним не согласился, и откровенно ему возразил, что больше двоих работников не требуется в таком малом хозяйстве, и прибавил, причем на свою голову, что мы, мол, люди бедные. После чего было бы уже бесполезно пытаться ему втолковать, что все здесь по праву принадлежит исключительно мне. А сам себе я признавался, что, даже если все здесь и принадлежит мне, сам я нахожусь в полном распоряжении Дивни.
    Четыре года прошли благополучно для нас обоих. У нас был хороший дом и вдоволь хорошей деревенской еды, но мало денег. Лично я почти все время проводил в кабинете. На свои сбережения я наконец-то купил полные собрания сочинений главных комментаторов, Хэтчджо и Бассета, и фотокопию «Кодекса» де Селби. Я приступил также к важной задаче выучить в совершенстве немецкий и французский, чтобы читать труды кой-каких других комментаторов в подлиннике. Дивни днем худо-бедно работал на ферме, а вечером громко разговаривал в пивной с посетителями и подавал выпивку. Однажды я спросил его, как дела в заведении, и он сказал, что каждый день терпит на нем убытки. Я удивился, потому что от посетителей, судя по голосам за тонкой перегородкой, отбоя не было и Дивни покупал себе костюм за костюмом и дорогие булавки для галстуков. Но я не стал вдаваться в подробности, я был доволен, что меня оставляют в покое, сознавая, что лично моя миссия куда важнее, чем я сам. Как-то раз в начале зимы Дивни мне и говорит:

    — Я не могу больше швырять на этот бар свои кровные. У клиентов жалобы насчет портера. А портер дрянь, сам знаю, ведь пинту-другую и выпьешь с ними за компанию, куда денешься, и он плохо на мое здоровье влияет. Придется мне на пару дней уехать, пооглядеться, нельзя ли где раздобыть портер поприличней.

    На другое утро он исчез на своем велосипеде, а через три дня вернулся, усталый и запыленный с дороги, и мне сообщил, что все в порядке и четыре бочки самого наилучшего портера ожидаются к пятнице. Товар прибыл точно в назначенный срок и в тот же вечер отлично пошел в баре у посетителей. Он изготовлялся в одном городе к югу от нас и известен был как «Борец». Стоило вам выпить две-три пинты «Борца», как он почти наверняка вас побеждал. Посетители оценили его высоко и, набравшись, пели, орали, а порой валились на пол или даже на дорогу в полном беспамятстве. Некоторые потом жаловались, что в таком состоянии были ограблены, и на другой вечер сердито поминали про деньги и золотые часы, исчезнувшие с крепких цепочек.

    Джон Дивни не особенно любил с ними обсуждать эту тему, а мне так и вовсе ничего не рассказывал. Он напечатал большими буквами на картонке «ОСТЕРЕГАЙСЯ КАРМАННИКОВ» и «ЗА ПРОПАВШИЕ ВЕЩИ ЗАВЕДЕНИЕ ОТВЕТСТВЕННОСТИ НЕ НЕСЕТ» и повесил картонку над полкой рядом с другим объявлением, о том, чтоб чеки не предлагать. И тем не менее редко какая неделя проходила без жалоб посетителей в результате приема «Борца». Складывалось не очень приятное положение.

    Время шло, а Дивни все больше и больше печалился из-за того, что он называл «бар». Говорил, что уж успокоился бы, если бы он хоть окупался, но ему не верится, что такое возможно. Отчасти тут было виновато правительство, неприлично повысившее акцизы. Он сомневался, что и дальше сможет нести бремя потерь без посторонней помощи. Я отвечал, что мой отец владел каким-то стародавним способом извлекать из заведения прибыль, но раз уж бар стал настолько убыточен, не лучше ль его закрыть. Дивни возражал только, что сдавать лицензию — жуткая морока.

    Как раз к той поре, когда мне уже было под тридцать, мы с Дивни прослыли закадычными друзьями. Перед тем я годами почти не вылезал из дому. Во-первых, я был занят своей работой и у меня больше ни на что почти не оставалось времени, а во-вторых, моя деревянная нога была не очень приспособлена для ходьбы. А потом произошла одна весьма необычайная история, и после того, как история эта произошла, мы с Дивни уже не расставались больше чем на минуту, ни днем ни ночью. Весь день я торчал с ним на ферме, а с вечера сидел в заведении, на месте своего покойного отца, под лампой в уголке, и, как мог, занимался своими бумагами посреди грохота, воя и тому подобных жарких звуков, обязательных при употреблении «Борца». Если Дивни отправлялся в воскресенье к соседям, я шел с ним вместе, и вместе с ним я возвращался, не позже и не раньше. Если он ехал на велосипеде в город за портером, посевным картофелем, а то и «навестить кой-кого», я тоже ехал на своем велосипеде с ним рядом. Я перенес свою постель к нему в комнату и норовил заснуть только после того, как засыпал он, и бодрствовать задолго до того, как он едва потянется на постели. Однажды, правда, я чуть не утратил бдительность. Помню, на исходе черной ночи вдруг вздрагиваю и вижу: он стоит и преспокойно одевается в темноте. Спрашиваю, куда это он собрался, а он отвечает, что ему, мол, не спится и, наверно, полезно будет пройтись. Я сказал, что меня тоже исключительно мучит бессонница, и мы вместе пошли гулять, хоть ночь была такая сырая и промозглая, каких я больше в жизни не упомню. Когда мы вернулись, промокшие, продрогшие, я сказал, что глупо спать в разных постелях в такую ужасную погоду, и перебрался к нему. Он ничего особенно не говорил — ни тогда, ни в другое время. Потом я всегда спал с ним вместе. Мы были друг с другом предупредительны, приятно друг другу улыбались, но положение сложилось ненормальное и не радовало ни меня, ни его. Соседи скоро заприметили, как мы неразлучны. Почти три года мы все время бывали вместе, и вот нас объявили самыми лучшими христианами во всей Ирландии. Говорили, что человеческая дружба — вещь прекрасная, а мы с Дивни являем благороднейший ее пример во всей мировой истории. Если другие ссорились, вздорили, не соглашались между собой, их спрашивали, почему бы им не брать пример с меня и Дивни. Всех поражало до глубины души, если Дивни вдруг где-то когда-то объявится без меня. И нет ничего удивительного, что до сих пор еще не бывало таких двоих людей, которые бы не выносили друг друга так, как мы с Дивни. И никогда еще никакие двое не были друг с другом приветливей и дружелюбней.

    Но я должен вернуться на несколько лет назад, чтобы объяснить, что же явилось причиной столь необычного положения. «Кое-кто», кого Дивни раз в месяц навещал, была девица по имени Пеггин Мирс. Я со своей стороны завершил свое полнейшее «Пособие по де Селби», в котором сличил взгляды всех известных комментаторов на все, что касалось самого ученого и его трудов. Обоим нам, следовательно, было не до пустяков. Вот однажды Дивни мне и говорит:

    — Не сомневаюсь, ты написал мощную книгу.

    — Книга полезная, — согласился я, — и в высшей степени своевременная.

    Что правда, то правда, мое «Пособие» содержало немало исключительно новых открытий и, главное, неопровержимо доказывало, что большинство широко распространенных суждений о де Селби и его теориях в корне неверно, будучи основано на неверном прочтении его трудов.

    — И она могла бы прославить твое имя и принести
    тебе целое состояние?

    — Могла бы.

    — Так почему ж ты ее не выпустишь?

    Я объяснил, что для того, чтобы «выпустить» такую книгу, требуются деньги, если только автор уже не пользуется известностью. Он подарил мне сочувственный взгляд, чем не часто меня баловал, и вздохнул.

    — Откуда ж теперь денег взять, — говорит, — питейное дело при последнем издыхании, земля вся истощилась, не родит ни черта без искусственных удобрений, а их не достать ни за какие коврижки — всё жиды и масоны, жулье, нашего брата дурят.

    Я знал, что насчет удобрений — это неправда. Он уже раньше мне объяснил, что удобрения не стоит приобретать, потому, что с ними одна морока. Помолчав, он сказал:

    — Ладно, поглядим, авось и достанем денег на твою книгу, да мне и самому деньги нужны, потому что не будет девушка ждать до тех пор, пока до того состарится, что и ждать перестанет.