Павел Крусанов. Царь головы

  • Павел Крусанов. Царь головы. М.: АСТ, 2014.

    Часть первая. О необычайном

    СОБАКА КУСАЕТ ДОЖДЬ

    Самурай без меча подобен самураю
    с мечом. Только он без меча.

    Японское наблюдение

    Палимый солнцем, скромно
    украшенный бледными августовскими цветами
    луг незаметно перешёл в кочковатую чавкающую
    болотину (здесь говорили «болота»), поросшую дюжей — по грудь, а то и в рост человека — осокой
    и каким-то мелколистым, пучками торчащим быльём с тонкими сочными стеблями. Над осокой,
    кое-где уже опушённой первыми перелётными
    паутинками, изредка поднимались густые шапки
    лозы. Берег протоки, змеящейся, выделывавшей
    колена, тут и там тёмной зеленью помечали заросли камыша (здесь говорили «троста»), подсказывая направление очередного извива. Позади
    осталась получасовая дорога по одичавшему, уже
    практически непроезжему просёлку через сырое
    низинное чернолесье, заброшенную деревню
    Струга и девственные некошеные луга. Теперь
    наконец дошли — Селецкая протока была целью,
    ради которой пустились в путь.

    — Пётр Ляксеич, пригнитесь, — тихо сказал
    Пал Палыч, сам уже пригнувшийся и державший ружьё наизготовку (здесь якали, вместо
    «что» говорили «кого», подрезали глагольные
    окончания и чудили с падежными: «по голове дярётся», «кого говоришь?», «Мурка приде и тябе поцарапае», «пошёл к сястры», однако Пал Палыч
    после армейской службы учился в техникуме на
    ветеринара, поэтому чистоту местного говора во
    всей полноте не сберёг).

    Пал Палыч вытягивал над осокой шею, осторожно ступая по тугим кочкам и пытаясь раз-
    глядеть, нет ли на показавшейся за камышом
    заводи, отороченной листьями кувшинок, уток.
    Утки были. Они заметили не успевшего пригнуться Петра Алексеевича и, забив крылами,
    с кряком поднялись в воздух. Сначала две, и тут
    же из водяной прибрежной гущины — третья.
    Пал Палыч медлил, давая возможность гостю
    выстрелить первым, верхняя губа его слегка подрагивала, как у кота, смотрящего через оконное
    стекло на воробьёв.

    От неожиданности Пётр Алексеевич замешкался, не собравшись толком, выстрелил в наброс раз и другой. Мимо. Пал Палыч стрелять не
    стал — поздно, даже тройкой крякушу было уже
    не достать.

    — Выцеливаете плохо, — определил он причину неудачи. — Вядёте как надо, с упряждением, а перед выстрелом ствол у вас встаёт. А ня надо так. Утка — ня ваш брат, ждать ня будет. Захоти даже, ей под мушку на месте ня растопыриться.

    — Знаю, — вздохнул Пётр Алексеевич. — В теории всё знаю. Практики маловато.

    — А ня бяда. Я сперва, как ружьё в руки взял,
    палил, точно дитё, — и в ворону, и в сороку,
    и в сокола´. Руку набивал. Тяперь и ня думаю,
    как целить, глаз сам знает.

    Промаху Пётр Алексеевич совсем не огорчился — он ходил на охоту не за добычей, а за впечатлениями. К тому же бить уток с подхода и на
    взлёте без собаки ему ещё не доводилось. Без собаки — как? Кто из воды подаст, кто отыщет
    подранка? Одно дело с лодки, тихо подгребая
    вдоль берега и спугивая уток из травы или с потаённых в камышах загубин. Либо осенью, когда
    утки уже собрались в стаи, в зорьку на озере,
    разбросав по воде чучела (здесь говорили «болваны´»), загнав лодку в камыши и там крякая, караулить птицу на пролёте. С лодки и добычу на
    воде подберёшь, а тут как же?.. Об этом он утром
    спросил Пал Палыча. «А ничего, — ответил тот. — 
    Жопу замочим, а достанем».

    У приметного куста лозы договорились разойтись: Пал Палыч пойдёт вдоль протоки направо, Пётр Алексеевич — налево. Прогуляются каждый в свою сторону на пару километров,
    потом к этому кусту вернутся. Подтянув закреплённые на поясном ремне лямки болотников,
    Пётр Алексеевич отправился в отведённые ему
    угодья. Идти по болоту было трудно — подсекала
    шаг кустистая осока, приходилось работать
    всем корпусом и, точно цапля, задирать ноги,
    стараясь не споткнуться о кочки и вместе с тем
    не дать сапогу увязнуть в разверзающейся
    между ними чёрной грязи. Ружьё мешало балансировать руками, ножны «ерша», подвешенные за петлю на ремень, бились о ляжку и норовили залезть в голенище болотного сапога.
    Впрочем, это было уже не голенище, это было
    ляжище. У самого берега осоку местами сменяла какая-то зелёно-бурая мясистая трава, напоминавшая небольшие пучки агавы, и почва
    под ногами начинала колебаться — болотная
    топь обращалась в трясину, готовую в любой
    момент провалиться под сапогом. Эта ходуном
    ходящая зыбь либо просто обрывалась в воду,
    либо переходила в островки торчащего из протоки гладкого камыша.

    Будучи не промысловиком, а ловцом впечатлений, выбиравшимся из города на охоту три-
    четыре раза в году, Пётр Алексеевич заводить
    собаку не спешил — всё смотрел да примеривался. Пал Палыч же, местный Нимврод, на утку
    ходил только с гостями (дело знал и шёл за добычей весело, но считал утиную охоту едва ли не
    баловством, да и жена его, Нина, не любила возиться с неощипанной птицей), а лаек держал
    для другого дела — на зайца, кабана, косулю, лося. Раньше у него были в заводе и норные собаки, но после того, как две из них погибли, когда
    он, не расслышав подземный лай, вовремя не
    успел отрыть их из барсучьего хода, Пал Палыч
    норную охоту оставил. Полагал — до поры.

    Двух лаек (местных мешанцев), кобеля и суку,
    Пал Палыч взял щенками и натаскивал на зверя
    сам, третью по кличке Гарун ему привёз из Петербурга знакомый зоологический профессор.
    Родители Гаруна были медалистами, но попал
    щенок в случайные руки и до двух лет жил на
    положении комнатной собачонки в городской
    квартире у хозяев, не имевших представления
    об охоте и собачьей выучке. Когда они поняли,
    что не правы, решили отдать питомца тому, кто
    сможет составить его охотничье счастье. Да и не
    городская порода — лайка. Зоологический профессор о том узнал, пса забрал и привёз давно
    подумывавшему о породистой собаке Пал Палычу — по-приятельски, в дар. И вот уже четыре
    месяца Пал Палыч пытался поставить Гаруна на
    охоту — по собственному выражению, «разбудить в нём ро´ду».

    С профессором Пал Палыча познакомил Пётр
    Алексеевич, приехав как-то с ним и его сеттером
    в эти места погонять серых куропаток, поэтому
    теперь он чувствовал себя обязанным о судьбе Гаруна справляться. На селе охотник бестолковую
    собаку задарма кормить не будет — выведет в лес
    и шлёпнет, дело обычное. Гаруну, чёрному с белой
    грудью красавцу, такой судьбы Пётр Алексеевич
    не желал, хотя суровость местных нравов не судил. А опасаться было чего — до двух лет пёс
    практически не знал, что такое поле и что такое
    лес, как ходить по ним с хозяином, как брать
    след, зачем дано ему верхнее чутьё и что это за
    дело — гнать и облаивать зверя.

    Зато Гарун кусал дождь. Трусящая с небес морось его не волновала. А вот ливень дразнил не
    на шутку — он с клацаньем хватал ускользающую добычу, не понимал, как удалось ей увернуться от его зубов, лаял на белые струи и не
    мог успокоиться.

    Срезая по болоту излучины, то отходя, то приближаясь к берегу петляющей протоки, Пётр
    Алексеевич перебирался от плёса к плёсу и из-за
    кустов лозы и камыша осторожно высматривал
    на открытой, почти неподвижной воде уток.
    В ближайшем рукаве с чистой заводью никого
    не было. Утирая с лица пот, отправился дальше,
    но до следующего плёса дойти не успел, видимо,
    услышав Петра Алексеевича издали, четыре утки слетели на таком расстоянии, что стрелять
    было бесполезно. Пётр Алексеевич пригнулся
    и скрылся в траве, следя за утками — не сядут
    ли на воду где-нибудь поблизости. Но нет, описав дугу, утки ушли вдаль, на озеро. В той стороне, куда отправился Пал Палыч, ударил дублет.
    Пётр Алексеевич обернулся и снова присел в густую осоку — поднятые выстрелами на его край
    летели две утки. Он затаился, припав к ружью, —
    утки метрах в пятнадцати над землёй, одна впереди, вторая чуть в стороне и сзади, шли прямо
    на него. Внутри расходящимся жаром вспыхнула кровь — ловчий азарт ударил в сердце.

    Пётр Алексеевич один за другим спустил курки, когда цель была едва ли не над головой.
    Дважды громыхнуло. Тугая волна покатилась по
    лугу к лесу и отразилась от стены деревьев глухим отзвуком. Сбил только одну — первым выстрелом. Вторая, вильнув, ушла. Утка упала
    практически в руки, шагах в четырёх. Быстро
    перезарядив ружьё, Пётр Алексеевич подскочил
    к замеченному месту — знал, если сразу не углядишь, куда ухнула птица, потом можно искать
    в заросшем кочкарнике до вечера. Добивать не
    пришлось — дробь попала в шею и голову, о чём
    свидетельствовал выбитый кровавый глаз и кровь
    на зобу. Это был крупный упитанный селезень,
    он ещё не перелинял, зелёное переливчатое перо
    на шее едва показалось, но уже лоснилось атласным блеском. Добрый селезень, про такого Пал
    Палыч сказал бы: «Он лятит, а с него жир капает». Хотя обычно так он говорил про северных
    гусей, на пролёт которых звал гостей в октябре.

    Приторочив добычу за шею к патронташу петлёй кожаного шнурка, повеселевший Пётр Алексеевич двинулся по болоту дальше. А тут и солнце ушло за облако, перестав наконец безбожно
    припекать и взблескивать на воде, слепя высматривающий птицу глаз.

    Часа через полтора, ругая себя за то, что оставил в машине бутылку с водой, Пётр Алексеевич,
    дважды уже провалившись одной ногой в чавкающую жижу по бедро, возвращался к кусту лозы, возле которого они с Пал Палычем разошлись
    в разные стороны. Он устал и уже не следил (не
    было сил) за тем, чтобы одолевать топь без лишнего шума. На его патронташе по-прежнему висела только одна утка. Трижды ему подворачивался верный случай: два раза он промазал — выбил пару перьев из хвоста и только, — а третий…
    Третьим был чирок, в которого он, подкравшись
    за камышами к плёсу, всадил заряд, но подранок ушёл в крепь на другом берегу протоки —
    без собаки его было никак не взять, даже если
    решишь замочить жопу. Пётр Алексеевич не
    стал и пробовать.

    Солнце, то сияя на небе, то скрываясь за облака, прошло уже изрядный путь и перевалило
    зенит. Лёгкий ветер, накатывавший тёплыми
    волнами, колыхал осоку и ветви лозы. Лес за лугом, из которого пришли охотники, подернулся
    прозрачной сизоватой дымкой. Небо выглядело
    ярче блёклого луга, прибрежная маслянистая зелень и играющие на глади заводи блики тоже
    выигрывали у него в цвете. Слепней на болоте
    отчего-то не было; время от времени, когда набегала облачная тень, на разгорячённого Петра
    Алексеевича налетал комар, но в целом, благодаря ясному дню, кровососы не свирепствовали.
    Вокруг стояла белёсая полуденная тишина с приглушённым, то спадающим, то нарастающим
    шорохом ветра в тальнике и паутинным шелестом трав в качестве рабочего фона. Такой эфирный прибой…

Вышел сборник прозы «Русские женщины»

Что было первым: яйцо или курица? — вопрос спорный. Составители сборника «Русские дети» на стадии зачатия своей идеи не подозревали, что косвенно дадут на него ответ. Спустя полгода после выхода книги писатели решили изучить второй объект логического парадокса. Как устроена русская женщина, выясняли Леонид Юзефович, Герман Садулаев, Татьяна Москвина, Макс Фрай, Сергей Носов, Майя Кучерская и еще 37 современных авторов.

На вопрос о герое, который мог бы продолжить галерею отечественных лиц, составители отвечают: «ни „Русских мужчин“, ни „Русских стариков“ и никакого другого русского бестиария за этой книгой не последует».

Сборник поступил в продажу 3 марта, в День писателя.

В «Буквоеде на Восстания» прошла презентация книги «Советская Атлантида»

Сегодня в «Буквоеде на Восстания» Павел Крусанов, Вадим Левенталь, Герман Садулаев, Александр Етоев и Ольга Погодина-Кузьмина «поднимали со дна Титаник», разбирались с двойным проникновением в литературу и обсуждали отсутствие произведений авторов советского периода на полках в магазине.

После нового прочтения школьной программы современные писатели взялись за пласт советской подцензурной литературы. Результатом стал третий том «Литературной матрицы» —«Советская Атлантида». «Говорить сейчас о Фадееве и Серафимовиче не совсем принято. Союз ушел в прошлое, и вместе с ним утонула советская литература», — высказал общественное мнение Вадим Левенталь. Вместе с Павлом Крусановым он не побоялся стряхнуть пыль с подписных томов и заняться внутрицеховым разбором полетов. Жест, по словам Крусанова, дерзкий.

Серию «писатели о писателях» авторы обещали продолжить, а заодно проанонсировали сборник «Русские женщины», который вот-вот должен появиться на прилавках.

Павел Крусанов. Ворон белый. История живых существ

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Новый роман одного из ведущих мастеров современной интеллектуальной прозы.

    Он может быть прочитан как аллегория, сродни величественным образам Апокалипсиса.

    Другие прочтут роман как злободневную героическую хронику, историю смертельного поединка человека и бесчеловечного Зверя, пришедшего в современный мир, чтобы погубить жизнь.

    Третьи увидят в книге картину альтернативного сегодня, где Главный дух и его помощники, вещающие из волшебного ящика, ведут Русскую кочевую империю к новым победам.

    Словом, каждый найдет в романе то, что пожелает найти. И это признак настоящей литературы.

  • Купить книгу на Озоне

Князь — вожак нашей стаи. С самого детства,
как утверждали очевидцы, он боролся со страхом. Этого дерьма у него было ничуть не больше, чем у кого бы то ни было вокруг, но если
других подобное обстоятельство не слишком
заботило, то Князь воспринимал его, страха, присутствие как порчу и тяготился им, точно стыдной болезнью. Да, страх казался ему чем-то непристойным, оскверняющим одной зловонной
каплей реку самых чистых помыслов и дел. Поэтому он сражался с ним и действовал решительно: где бы ни появлялась возможность подставиться, поднимая подчас всего лишь воображаемую перчатку, и вызвать на себя чьи-то ярость
и гнев, Князь подставлялся и вызывал. Порой
это выглядело глупо, но в итоге он достиг своего и выбил из себя страх, как пробку из бутылки, после чего стал куда более спокоен и куда
менее безрассуден, поскольку неукротимые качества его освобождённой натуры открылись,
сделавшись для всех очевидными. Так что охотников связываться с ним надо было теперь поискать. Да и вправду, что толку связываться?
Как говорил сам Князь: «Если ты не боишься
умереть, то не можешь и проиграть».

Впрочем, время от времени Князь и без кажущегося повода позволял себе дерзкий жест,
дабы продемонстрировать, что небесный мандат,
дарующий ему право быть тем, кем он был —
вожаком стаи,— по-прежнему при нём. Одним
из таких жестов, помнится, стал скомпонованный им под мой озорной клавишный наигрыш
клип, пестрящий нарезками речей Главного духа
из волшебного экрана. Главный дух проникновенно, просто и мудро обращался то к собранию,
где заседали другие важные духи, то к духам-
посредникам с микрофонами и блокнотами, то
прямиком в магический эфир. Оставив содержательную часть посланий неприкосновенной,
Князь в особо сильных местах рассы́пал вспышки закадрового смеха, как делают монтажёры
всех этих комедиантских скетчей, разыгрываемых на волшебном экране потешным мелкобесьем. В таком виде Князь выложил клип в Сеть,
связующую наш мир с мирами дна и покрышки, и клип произвёл впечатление. Резонанс был
сильный — Сеть ходила ходуном и трепетала в
конвульсиях.

Тогда Князь подставился очень рискованно — с духами высокого чина шутить опасно, да
и ни к чему. Чтобы уберечь его от беды, Брахману пришлось провести специальный ритуал на
Куликовом поле, куда Брахман отправился вместе с Князем на его рыдване (пусть Князь и не
боялся смерти, но все мы хотели видеть его живым и в добром здравии). Что это был за ритуал — не знаю, о деталях ни Князь, ни Брахман
не распространялись. Сказали только, что удар
отведён — ярость и гнев духов обратились в сухую молнию, и та надвое развалила осину в Зеленой Дубраве, где стоял Засадный полк, в решающий час смявший ордынцев.

— Зачем Князь так поступил? — спросил
Брахмана после этой истории Нестор.— Это же
чёрт знает что — хохма, низовая культура, площадной карнавал.

— Он хотел сказать важным духам, что надо
отвечать за слова. А тех, кто не отвечает, следует время от времени мудохать,— объяснил Брахман.— Иначе люди перестанут верить духам. Перестанут верить, что те о них пекутся. Ведь если
бы добрые люди время от времени не мудохали
своих потешных бесенят, те давно бы уже шутили примерно так: «Неподалёку случился пожар
в доме престарелых. Пахло шашлыками».

Нас неизменно поражал радикальный ход
мысли Князя. Спроси его: как бы так изловчиться, чтобы не мыть на даче посуду? Он не скажет
«поехать на дачу с девицей» или «купить одноразовые тарелки/стаканы». Он ответит: «Чтобы не мыть на даче посуду, надо сжечь дачу».
Благодаря подобной непреклонности суждений
и действий многие за пределами нашей стаи считали Князя жестокосердным. Хотя о жестокосердии, конечно, речи тут идти никак не могло —
просто сам он ни при каких обстоятельствах не
роптал, жил, полагаясь на собственные силы и
небесное правосудие, и считал, что так следует
поступать всем. Ведь это вовсе не сложно. Плач
ребёнка и боль невиновного не оставляли его
равнодушным, а когда ему доводилось рубить
голову петуху, он рубил её с одного удара,— о какой жестокости сердца речь?

Князь был рус, как Нестор, и кудряв, как
Брахман, но в отличие от первого ежедневно
брился, а в сравнении со вторым выглядел несколько приземистее и тяжелее. Несмотря на
сломанный некогда нос (след юношеской борьбы со страхом), черты лица Князь имел правильные, хотя и немного зверские. Да и в целом… Лоб
его был чист, взгляд открыт, ладони сухи, и при
улыбке он никогда не скалил зубы, что отнюдь
не служило сигналом дантисту врубать свою
зверь-машину. Клыки у Князя были что надо,
просто в нашей стае считалось неприличным
скалить зубы, если вслед за этим ты никого не
собирался рвать в клочки. Не в пример Брахману, стремление к чрезмерному воздержанию
Князь не поощрял и не отказывался от радостей
жизни, хотя меру знал и в быту вполне мог довольствоваться малым. Аскезу же Брахмана с
учётом его особой практики Князь считал своеобразным сортом самоистязания путём поедания пирожных с горчицей.

Мы любили Князя. Он не был педантом и
верил в торжество благодати над законом. При
всей своей эмоциональной подвижности и неоднозначном устройстве ума он всегда оставался прям в суждениях, честен и справедлив. Был
гневлив, но отходчив. Имел волю действовать
безоглядно, но при этом не промахивался мимо
цели. Порой не знал снисхождения, считая его
оскорбительным, но не задирал нос, не впадал в
самодовольство и умел отдавать должное другим.

Добавлю ещё один штрих к портрету: в делах
Князю неизменно сопутствовала удача, и этот
знак судьбы был настолько отчётлив, что мы оказались способны прочесть его без помощи Брахмана. У других так: раз удалось, два удалось, а
на третий сорвалось; Князь же из раза в раз бил
метко и, устремляя палец вверх, всегда попадал
в небо. В Большой тетради Нестора, куда тот иногда позволял нам заглядывать, деяниям Князя
уделялось сугубое внимание, и отражались они
подробно, с тщанием. Князя, как и Брахмана,
Нестор переспрашивал особенно часто.

* * *

Рыбак, Одихмантий и Мать-Ольха — тоже члены нашей стаи. Ну и я — Гусляр. Всего — семеро. Брахман говорил, что, согласно Велесовой
нумерологии, это хорошее число, применительно к нам оно обещает (тут Брахман производил
некое буквенное исчисление — помню лишь титлы вверху строк и какие-то косые кресты снизу)
сладкую росу на полях зари, где свершится торжество наших белогривых дел. Перевести предвещание прозой мы не просили — и так неплохо.

Про Рыбака я кое-что уже сообщал. К сказанному следует добавить, что он обладал массой
полезных жизненных навыков — мог сноровисто закрутить шуруп, с толком запечь паштет,
взять из Невы судака, ловко подстричь пуделя,
сделать массаж стопы, выжать из тыквы сок и
пальцем лишить врага глаза. Не подкачал Рыбак и обличьем: был высок, хотя и немного сутул, природно, не по-спортивному, точно матёрый самец гориллы, крепок и к тому же устрашающе брил круглую голову. Уму непостижимо,
зачем понадобилось небу при подобной внешности оставить этому зрелому верзиле ребячливую непоседливость и неистребимое разгильдяйство, вынуждающее его при первой возможности вёрсты мерить пудами? Тайный замысел?
Недосмотр хранителя? Огрех творения? В силу
какой-то из этих причин (а возможно, иной, не
учтённой) Рыбак не мог и пары дней обойтись
без командира, непогрешимого полковника, которому он готов был вручить собственную узду — владей и правь. Иначе, предоставленный
самому себе, он терялся, трещал по швам, в котелке его срывало клапана, и человек шёл вразнос. Рыбак не знал, как можно жить без узды, когда всё дозволено,— остановиться, определить
себе меру самостоятельно было выше его сил.
По существу, Рыбак представлял собой тип
прирождённого денщика — балагура, пройдохи,
плута, но при том мастера обихода, преданного
всей печёнкой своему высокоблагородию и готового положить за него живот, поскольку искренне обретал в нём спасителя и благодетеля,— тип
сейчас, увы, практически не востребованный.
Так великий загонщик мамонтов не способен
раскрыть свой дар в мире, где зверьё с мохнатым
хоботом повывелось. Верно сказал Брахман:
Красная книга вымирающих животных.

Поскольку неволить человека было не в правилах нашей стаи (да и не прошёл бы тут этот
номер), Рыбак время от времени сам назначал
себе полковника, после чего начинал его опекать,
брать на себя его заботы и настойчиво, не спросив согласия, делать счастливым. Бывало, полковником для него становился то Одихмантий,
то Князь, а то и вовсе какая-нибудь бой-баба,
выисканная им по случаю на стороне. Обоснование его выбору найти было трудно, не имел
его, похоже, и сам Рыбак — так ложилась душа,
вот и весь сказ.

Надо ли говорить, что не бритая голова была
ему опорой? Управлял поступками Рыбака не
рассудок — руководило ими некое комплексное
чувствилище, куда входили по старой памяти
беспокойные семенники, жажда нежности, душевного тепла и любви, то есть те эмоциональные зоны, ответственность за которые традиционно принято перелагать на сердце, а также отменное обоняние (любую вещь, попавшую ему
в руки, будь то карандаш или очки, он непременно обнюхивал), обитающий во рту вкус, непомерная мнительность по отношению к чуженям
и некая вторичная страсть (которая могла бы
свидетельствовать о соборном устройстве его
духа, не будь она столь эгоистично назойлива),
настойчиво зовущая делиться с близкими обретённым наслаждением, тем самым его приумножая. Как только некий раздражитель влагал персты в это чувствилище, Рыбак тут же начинал
сообразно действовать или как минимум вербализировать свои ощущения. Остановить его тогда, если паче чаяния действия его и речи оказывались несуразными/чрезмерными, было делом
нелёгким, так как, пресечённые внешне, они не
останавливали внутреннего развития и, как водный поток, на время скрывшийся в карстовые
полости, в самый неожиданный момент вновь
прорывались наружу. Так что не сразу и поймёшь, с какого перепугу он посреди учёной беседы, закрученной вокруг сравнительного анализа трансперсонального опыта Теренса Маккенны и опыта кочующего психоделика Цыпы,
вдруг начинал рассказывать о гастрономических совершенствах пятнистой зубатки, перекрывающих по всем статьям достоинства зубатки синей.

Отдельно следует упомянуть об отношении
Рыбака к зеленцам, которых он нарочито презирал, считал их тотем — гвинейскую жабу-рыбокола — бесполезной тварью, а в деятельности
всей их стаи видел коварный подвох и скрытое
паскудство, поскольку иному и завестись там было не из чего: мышам для развода нужны хотя
бы ветошь и грязь — у зеленцов не было и грязи.
Вероятно, Рыбак подспудно чувствовал, что если дело у них пойдёт так и дальше, то скоро зеленцы начнут жечь книги, и первыми в костёр
полетят «Записки охотника» писателя Тургенева, полесник Пришвин и его любимый Сабанеев — «Рыбы России». Поэтому на футболке
Рыбака красовалась надпись: «Убей бобра —
спаси дерево».

Презрение Рыбака к зеленцам порой принимало крайние формы, и тогда он начинал бросать на газоны окурки и швырять в воду полиэтиленовые пакеты от конопляной прикормки.
Нрав у него был разбитной, легко возбудимый,
а главенствующим свойством натуры помимо
спасительной тяги иметь на себе наездника являлась, как я уже говорил, подозрительность.
Благодаря этому свойству плюс навыкам службы в десанте Рыбак добровольно взвалил на себя обязанность следить за безопасностью нашей
стаи и в зародыше давить любые угрозы, которые постоянно ему вокруг — по большей части
беспочвенно — мнились. Страж в Рыбаке не дремал ни секунды, и стоять он готов был насмерть,
как Брестская крепость.

* * *

Ну вот, теперь про Одихмантия.

Материализм, идеализм и мистицизм смешаны были в этом уважаемом реликте в той пропорции, которая всегда определяла позитивистский тип сознания, безымянно существовавший, конечно же, уже задолго до Конта и Ренана.
Физические и умственные особенности Одихмантия удивляли и настораживали всех, кому
когда-либо доводилось иметь с ним дело. В нашей стае он по праву считался старейшиной, но
время, кажется, было совершенно не властно над
его коротким, плотным, туго вздутым, покрытым
веснушками и рыжим волосом телом, которое
выразительно венчала крупная, лысая, обнесённая по кругу седым пухом голова. Раз увидишь —
не забудешь. По крайней мере, ни в каких излишествах Одихмантий себя не ограничивал, легко давая фору гулякам куда более молодым, и
ничто в его организме при этом не ломалось.
Удивительная крепость костяка и всего, что к
нему прилажено. С памятью у него тоже было
всё в порядке, хотя порой одна и та же история,
рассказанная им в разное время, немного отличалась от своего близнеца в деталях и обрастала уместными к случаю подробностями. Одихмантий помнил содержание всех книг, которые
когда-либо прочёл, а также имена их авторов,
мог при случае блеснуть дословной цитатой и
легко производил в уме арифметические действия, на которые иные магистры точных дисциплин осмеливались только при наличии калькулятора. Неудивительно, что ходили слухи,
будто природа его — нечеловеческого свойства.

У Одихмантия был злой язык, однако это не
мешало ему с готовностью приходить на помощь
другим, при том что сам он редко кого-либо
утруждал просьбой о помощи. За плечами его
тянулась во мглу прошлого длинная жизнь, полная затаившихся в сумраке событий и не всем
уже доступных впечатлений. В молодости он с
альпенштоком штурмовал горы, покушаясь даже на семитысячники, погружался в точную науку, извлекая оттуда учёные степени, ходил под
парусом на шверботе, два с лишним десятка полевых сезонов отколесил в качестве начальника
археологической экспедиции по таёжной глуши,
казахской степи, Алтаю и изрезанному ущельями Памиру, сочинял либретто для оперетт, бил
в степи байбаков, нагулявших под кожей драгоценный целебный жир, писал в журналы о художественной фотографии и чёрт знает чем ещё
ни занимался. При этом все мы чувствовали, что
сведения наши о нём не полны, что, несмотря на
кажущуюся исчерпанность его рассказов, в тени всегда остаётся что-то ещё, чего мы об Одихмантии не знаем. Иначе мы бы просто посмеялись над подозрениями о его нечеловеческой
природе, а мы не смеялись. Даже задумывались:
не из четвёртого ли он мира дна? Или, может
быть, из второго — покрышки? Задумывались
и листали атлас с картинками населяющих эти
области тварей.

Идея составить такой атлас принадлежала
нам с Нестором. Дело в том, что многие сетевые
дневниковеды проскальзывали в волновое пространство Сети из верхних и нижних миров, о
чём свидетельствовали аватарки перед их никами. Время от времени различные истории об
этих существах просачивались также на волшебный экран и даже анонсировались в экранном
бюллетене. Примерно следующим образом:

— Бека, завладев дневником безумного персеида, вызывается показать унадшам путь к тайной столице мира Тарн-Ведра.
— Асгардам удаётся заманить репликаторов в
ловушку и запереть в помещении с устройством, замедляющим время.

Или так:

— Ученые мира Пангар создают лекарство от
всех болезней. Матрана выясняет, что чудодейственное зелье производят из симбиотов.
— Ночные кошмары замучили Тикулка до такой степени, что он стал путать сон с явью и
жить в двух реальностях. В первой он — отважный пожарник, а во второй — зелёный
чотомит.

Ну вот мы с Нестором и провели работу: выудили из бюллетеней и Сети все доступные сведения о живности, обитающей в мирах дна и
покрышки, разложили их по полочкам и, как
смогли, проиллюстрировали. А живности там
было пруд пруди, одна другой краше. Больше
всего Одихмантий походил на гугулаха из мира
Твин, только у него не было на черепе бугристых складок и за ушами не росли кожистые трубки. Словом, вопрос оставался открытым.

Помнится, Кант в «Естественной истории
неба» писал: «Кто осмелился бы дать ответ на
вопрос: распространяет ли грех свою власть на
другие сферы мироздания или там царит одна
только добродетель? Не принадлежит ли наша
несчастная способность впадать в грех к некой
области между мудростью и безрассудством?
Кто знает, вдруг обитатели иного мира не настолько благородны и мудры, чтобы быть снисходительными к неразумию, вовлекающему в
грех, слишком прочно привязаны к материи и
обладают слишком малыми возможностями духа, чтобы суметь нести ответственность за свои
поступки перед высшим судом справедливости?» Вот голова! Вот сумрачный германский
гений! Не хуже нашего Брахмана. Как прав он
был в своих догадках — что ни слово, то в яблочко.

Основной пружиной, двигавшей Одихмантия по жизни и нёсшей ответственность за логику его поступков, являлось, пожалуй, стремление к душевному комфорту, что вовсе не равно
тяге к покою. Одихмантий не хотел покоя, он
был деятелен и самостоятелен в своих действиях. Он жаждал приключений. В нашей стае он
чувствовал себя комфортно, и за это свидетельство здоровья нашей среды мы были патриарху
благодарны. Кроме того, Одихмантия при всей
его самодостаточности определённо тянуло к
Князю. Я уже говорил, что Князь был удачлив,
Одихмантий же, по всей видимости, полагал, что
везение — штука заразная. Нечего и говорить,
всяк был бы не прочь подцепить эту завидную
бациллу.

* * *

Мать-Ольха была с нами и вместе с тем словно
бы немного в стороне, несколько отдельно, незримо оградив своё заветное духотрепещущее
тело прозрачным буферным пузырём. Трудно
описать это — с виду, казалось бы, никак не выраженное — положение. Тем более что снаружи,
извне никто бы и вовсе ничего не заметил — почувствовать условность её присутствия в стае
мог лишь член стаи. Чтобы пояснить сказанное,
следует два слова посвятить обрядовой стороне
нашей жизни.

Мы склоняли голову перед баней. Мы чтили её. Воспоминание о ней приводило нас в священный трепет. Потому что баня — это не просто место, где трут мочалкой спину и мешают в
шайке воду. Нет. Существо бани — мистерия,
символический путь могучего духа нашей земли,
который в историческом времени виток за витком, точно бегущий огонёк по ёлочной гирлянде, упорно идёт дорогой Феникса к своей Вифлеемской звезде. Раз в две недели мы отправлялись в баню и проживали эту мистерию сообща,
стаей, умирая и воскресая вместе с духом нашей
земли. Сначала мыли и сушили парную, потом
проветривали, поливали из ковша стены, затем
давали жару и снова остужали и лишь после этого, метнув на раскалённые камни черпаком воды, люто, так, чтобы при вдохе горели ноздри и
ныли зубы, поддавали пару и выгоняли первый
пот. Затем в два веника и в три захода, чередуя
пламя преисподней с ледяной купелью, немилосердно выгоняли душу вон, бережно загоняли обратно и, кто гладко-красный, кто леопардово-пятнистый, восставали из пекла к новой
жизни. Там, в бане, клубилось и пульсировало
иное пространство, там Князь и Брахман были
смиренны, а Рыбак — мистагог. Только Мать-Ольха не ходила с нами в баню, потому что она
наш женский брат.

Мать-Ольха всегда была широка душой, крута нравом и богата телом, а вот говорить с деревьями научилась уже на моей памяти. Поначалу, гуляя в садах и скверах, она останавливалась
и слушала листву, её легкий трепет или волной
нарастающий на ветру шум. Зимой прикладывала ухо к коре и, стянув перчатку, стучала по
звонкому стволу рукой, трогала мёрзлые ветки,
отзывающиеся шелестящим бряцанием. А однажды весной, в апреле, когда после оттепели вдруг
снова ударил запоздалый мороз, она позвала меня в Комарово и показала берёзу, у которой из
зарубки пошёл сок, но загустел на холоде и замер чередой наплывов, как какой-нибудь каменный пещерный водопад, только здесь было чуднее — прозрачный, застывший, ледяной водопад
берёзового сока. «Смотри, это музыка,— сказала Мать-Ольха.— Слышишь?» И я увидел эту
стылую, покатую, вспыхивающую хрустально-матовыми бликами лесную музыку. Я её увидел,
а Мать-Ольха, похоже, её и впрямь слышала. Мы
отломили по сосульке и сунули в рот берёзовые
леденцы. Я запомнил тот день, полный весенних лесных запахов и застывшей музыки со студёным детским вкусом.

Потом Мать-Ольха устроила у себя дома настоящий дендрариум: на подоконниках в горшках ловили заоконный свет миниатюрные баобабы, денежные деревья, бегонии и прочая мелкая экзотика, а по углам и вдоль стен стояли кадки с гигантами (в масштабе городского жилища)
под потолок. Что-то у неё там то и дело вегетативно размножалось, то и дело прорастали какие-то семена — словом, был при дендрариуме
и свой детский сад. О чём вещали ей деревья, что
рассказывала им Мать-Ольха — не знаю. Однако любовь их определённо была взаимной: однажды у неё в гостях я увидел, как некое древо —
с виду фикус, но я не знаток,— отчётливо сложив тугие ласты, поймало случайно оброненную Матерью-Ольхой фарфоровую чашку кузнецовского завода. Поймало и не отпустило: до
пола чашка не долетела — так и осталась качаться, зажатая в мясистых, окроплённых чаем зелёных лапах.

Как описать Мать-Ольху, чтобы далёкий брат
её увидел? Соломенные волосы, заплетённые в
тяжёлую косу, широкое мягкое лицо, сияющий
взгляд серо-зелёных глаз, могучее тело в просторных одеждах. Её можно было уподобить небольшой буре — мир, в который она входила,
начинал колыхаться. Буря эта бывала весёлой
и озорной, а могла обернуться злой, секущей и
разрушительной — тогда в вихрях её натягивались и крепли струны, о которые можно было
порезаться.

Испытывая к деревьям воистину материнские чувства, с людьми Мать-Ольха находилась
в более требовательных отношениях. Она жаждала владеть их вниманием, и, не получив удовлетворения, жажда её смирялась трудно, иной
раз покоряясь обстоятельствам, иной — порождая месть. Безусловно, Мать-Ольха могла увлечь
слушателей яркой речью, полной живописных
наблюдений и непредсказуемых заключений, но
взамен обязательно ждала отклик в виде удивления и восторга. Она была трудолюбива, но плод
её трудов — будь то выволочка городским духам
за нарушение небесной линии (она писала огнедышащие статьи в новостные бюллетени), вязаный шарф, найденный гриб или ощипанный
гусь — нуждался в похвале, иначе Мать-Ольха
терзалась и обрекала равнодушную мужскую
вселенную на попрание. В кругу, где она открывала душу (всегда доверчиво, во всю ширь —
иначе не умела), а ей в ответ не воздавали должного, она скучала и долго там не задерживалась —
проявлять в отношении Матери-Ольхи безразличие, не замечать её, а тем более подвергать критике, в её личном уложении о наказаниях считалось величайшим преступлением, заслуживающим высшей меры презрения.

Мы старались не обделять Мать-Ольху добрым словом, однако, случалось, отвлекались на
посторонние предметы. Что делать — она терпела наше несовершенство (несмотря на все её
буферные пузыри, мы — стая, и Мать-Ольха,
случись нужда, постояла бы за каждого из нас,
как за родимое чадо), и с её стороны это было
воистину великодушно. Она не испепеляла нас
высокомерием, она милостиво оставляла нас в
живых, однако всё, что уводило наше внимание
в сторону от Матери-Ольхи, которой это внимание должно было принадлежать безраздельно,
ей решительно не нравилось. В результате причины отвлечений, будь это люди, духи, небесные явления или природные ландшафты, подвергались с её стороны желчному разносу как
вещи воистину ничтожные. Похоже, похвала и
восторженное внимание были необходимы ей
в жизни, как соль в пище, они делали для Матери-Ольхи жизнь лакомой и участвовали в её обменных процессах. Ну а если кто-то осмеливался дерзить, бросать упрёки, искать недостатки…
Я говорил уже — эти были для неё сущим ядом
и вызывали в её организме несварение. Таких
Мать-Ольха, натягивая в голосе убийственные
струны, рубила в окрошку без всякого снисхождения.

Вообще чувствам её был неведом мягкий режим, они с ходу включались на всю катушку.
Иногда выходило так, что действительность замыкала сразу несколько контактов, и у Матери-Ольхи одновременно подавалось питание на
плохо, казалось бы, совместимые переживания.
В результате, случалось, складывались забавные
конфигурации — например, Мать-Ольха беззаветно любила родину, ненавидя в ней практически всё. Можно привести немало примеров…
Нет, пожалуй, не стоит. Только деревья родины
могли рассчитывать на её неизменное покровительство.

Следует заметить, что Рыбак испытывал
определённые подозрения по отношению к Матери-Ольхе, поскольку не имел возможности изведать крепость её духа в опаляющей мистерии,
а кроме того, был твёрдо уверен: бабьи умы разоряют домы. (Этот постулат он временно запирал в скобки забвения, когда в полковники себе
назначал какую-нибудь девицу.) Помимо этого,
из-за любви Матери-Ольхи к деревьям Рыбак
то и дело тяготился сомнением: а не тайный ли
она зеленец? Мать-Ольха чувствовала в Рыбаке брожение какой-то нехорошей мысли и отвечала ему ленивым небрежением. Если говорить
прямо, кроме стайного чувства примиряла её с
Рыбаком лишь надпись на его футболке.

* * *

Про себя скажу одно: я — Гусляр, моё дело —
трень-брень. Петь былины.

Сложи нас воедино, мы со своими достоинствами, гасящими отдельные ничтожные недостатки, были бы, пожалуй, совершенным организмом. Этакой устойчивой, неодолимой химерой… Как семь пальцев на одной руке — попробуй
представь такое безобразие. Особенно сжатым
в кулак. Впрочем, и сам по себе каждый из нас,
безусловно, мог рассчитывать на восхищение.

И вот ещё — чуть не забыл,— тотемом нашей
стаи был белый ворон.

Павел Крусанов. Мертвый язык

  • Роман. СПб.: Амфора, 2009.

Главный герой по имени Рома Тарарам — художник по жизни, человек из 1990-х годов, «рыцарь бескорыстия», последний из «паладинов художественного жеста» с Пушкинской 10, носитель уже не священного огня, но тлеющих углей. Из его искры возгорается пламя в сердцах молодежи — парня и двух девчонок. Они внимают своему гуру и становятся настоящими людьми.

Чему учит гуру?

Ну, во-первых, всему хорошему: нестяжанию, чести, достоинству; борьбе с обманным массмедийным «бублимиром» (телевизор, Виктор Олегович, — это дырка от бублика, через которую человек «обречён смотреть бесконечный сериал об обладании, потребляя уже не вещи, но их визуальные имитации»). А во-вторых и в главных, Тарарам утверждает право сильного: «В жизни правит непреложный закон: кто ссыт — тот гибнет»; «в этой жизни побеждают маньяки». Отовсюду так и ломит правая квазиимперская идеология — вплоть до призывов к римской доблести. О сегодняшнем Крусанове уже никто не будет гадать — это он всерьез или стебется? — как гадали об авторе «Укуса ангела». Всерьез.

Идеология пронизывает все. Разговоры о судьбах России ведутся в магазинных очередях, во время купания на даче, чуть ли не в постели, и троечницы из института им. Герцена философствуют не хуже А. К. Секацкого. Конечно, не обходится и без проклятий демократам: «Хмельной Бориска „барыню“ танцевал и строил на усохших просторах нищую банановую республику с бандой компрадорских олигархов во главе».

Духовная сторона той же идеологии представлена достоевщиной во всех видах — лейтмотивной, явной и скрытой. Сидя в грязной рюмочной, герои рассуждают о том, что человек-свинец переродится в золото, приняв тинктуру «общего долга». Новый спаситель указывает на то, что «их там, в Европе, плющит и колбасит оттого, что благодати нет», у нас же зато «посмотришь на родную срань, на людей нечесаных и видишь в лицах… нет, не благодать, а словно бы предчувствие благодати, её близкий отблеск». В общем, не удивительно, что при такой концентрации духовности в музее Федора Михайловича происходит чудо: некая «грыжа» иной реальности пролезает в наш мир и начинает исполнять желания.

При этом за идеологией, как мне кажется, стоит нечто иное, попроще и поглубже, — не идея, а чувство. Хотя Крусанова и причисляют к постмодернистам, главный двигатель слов и поступков Ромы Тарарама — чисто авангардный. Это желание добраться до «осязаемых вещей», до «первичного, подлинного мира». В финале это желание исполняется, но так, что лучше бы этого не было.

Такова идейная сторона романа.

Что касается художественной стороны, то тут легко увидеть все знакомые приметы крусановского стиля: подробнейшие, а-ля чеховская «Сирена», перечисления всего, что едят герои; демонстрацию образованности (Ги Дебор, Фромм, Маркс, Фрейд, Зомбарт; действительно глубокие знания по биологии); шутки, часто очень удачные («цветок на подоконнике означал, что сегодня хозяин не прочь выпить»), а также стремление автора дать как можно больше мелких подробностей своего мира — вроде магазина «Мясной домъ», «куда искушённые гастрономы ездят за бараниной даже с Фонтанки».

Вот такой роман, не хуже предыдущих. Очень хороший роман.

А теперь позвольте пару слов совсем о другом. О личном.

Лично меня в романе больше всего заинтересовал один эпизод, в котором читателю представлена очаровательная, бесшабашная и смелая девушка Катенька, будущая подруга Тарарама.

Тут нужно маленькое пояснение. Два года назад я перевел роман американского писателя Кинки Фридмана «Убить двух птиц и отрубиться» и отдал в издательство «Лимбус-пресс» (главный редактор — П. В. Крусанов). С переводчиком был заключен договор, работа одобрена и принята, однако роман напечатан не был.

В романе Кинки парочка художников по жизни — радикалов, психов и мудрецов — объявляет войну корпоративно-гламурно-медийной Америке. Вершина этой войны — битва с кофейным гигантом «Старбакс», который довел до банкротства маленький паб их друга и открыл в захваченном помещении свою навороченную кофейню. Боевые операции включают подсыпание в кофе препаратов, вызывающих рвоту и понос (операция «Диарея»), заполнение кофейни тараканами при помощи специального приспособления (операция «Тараканья бомба»), вываливание перед входом в заведение нескольких тонн навоза с грузовика (операция «Слоновье дерьмо № 1») и т. п. «Старбакс» держит удары и неизменно возрождается.

А теперь про Катеньку.

Эта амазонка воюет с музеем восковых фигур в «Балтийском доме», который громкой рекламой не дает покоя окрестным жителям. Боевые операции включают протыкание динамиков отверткой, стрельбу по стеклам музея железными шариками из специальной американской рогатки и, наконец, поджог паноптикума. Музей держит удары и неизменно возрождается:

«„Старбакс“оставался „Старбаксом“, с него все было, как с гуся вода» (К. Фридман).

«Сгоревшее помещение отремонтировали — там снова располагался музей восковых фигур» (П. Крусанов).

Мы, немногочисленные российские поклонники Кинки Фридмана, ничего не имеем против всестороннего влияния нашего кумира на русскую литературу. «Плохие поэты подражают, хорошие поэты крадут» (Т. С. Элиот). Но может быть, сначала следовало напечатать оригинал?

Встречи с автором романа: 1, 2

Андрей Степанов

Павел Крусанов, Наль Подольский, Андрей Хлобыстин, Сергей Коровин. Беспокойники города Питера

  • СПб.: Амфора, 2006
  • Твердый переплет, 303 с., ил.
  • ISBN 5-367-00173-4
  • Тираж: 5000 экз.

Живее тех живых!

В издательстве «Амфора» вышел сборник биографических эссе Павла Крусанова, Наля Подольского и их коллег «Беспокойники города Питера», героями которых стали наши, к сожалению, ушедшие из жизни друзья и знакомые: музыканты, поэты, переводчики, художники и фотографы…

Школьником я собирал книги из серии «Жизнь замечательных людей», и мне, по большому счету, было абсолютно неважно, кем именно являлись герои книг: с равным удовольствием я поглощал биографии мореплавателей и философов, изобретателей и военачальников, русских писателей и советских наркомов, действительно великих и лишь представленных таковыми… Суть была в другом: меня интересовало взаимодействие человека и окружающей его среды, конфликт личного и общественного, противоречие между желаемым и достижимым, соотношение намерений и обстоятельств, — словом, все те малозаметные на первый взгляд подробности, которые (а вовсе не постулаты надуманной марксистской идеологии), в конечном счете, и превращали жизни этих людей в жития.

Позднее повышенный интерес к книжкам с разлинованными на неравные разноцветные прямоугольники серийными обложками как-то угас, однако породившее этот интерес внимание к проблеме личности в социуме у меня сохранилось, хотя и переместилось в иные сферы, в частности, трансформировалось в тягу к энциклопедизму (не как сумме познаний, а как художественному методу), — тем более что круг общения и само время недвусмысленно рекомендовали становиться хроникером событий и летописцем эпохи. Но у энциклопедического подхода есть один минус: объективность, он не предполагает личного взгляда на людей и порожденные ими события. Книга Крусанова, Подольского и К°, напротив, фиксирует внимание именно на субъективных ощущениях, мимолетных воспоминаниях, анекдотических порой бытовых зарисовках, мелких штрихах, частных случаях, иногда пунктиках и слабостях, присущих любым, даже самым титаническим фигурам современности.

В книгу вошли четырнадцать очерков, или, если угодно, эссе, поскольку фигура автора в них не менее значима, чем личность героя. Что касается близкой мне «музыкальной» части этого труда, то ее автор, известный беллетрист Павел Крусанов — сам выходец из этой среды и с миром питерского рок-н-ролла самого увлекательного периода — конца 70-х и первой половины 80-х — знаком из первых рук. Честно говоря, эту часть я перечитал уже трижды, всякий раз находя какие-то трогательные подробности нашего коллективного бытия тех времен, которые Крусанов — с присущей поэтам цепкостью памяти на достоверные мелочи — запомнил и изложил на бумаге. Ордановский и Свинья, Майк и Цой, наконец, почти всегда ускользающий от оценивающего глаза стороннего наблюдателя неисправимый романтик и мифотворец-мистификатор Курехин — все они и в самом деле хорошо отвечают понятию «беспокойники», изобретенному Даниилом Хармсом (который и сам был беспокойником почище многих).

Беспокойники в нашем случае — это далекие звезды, свет которых продолжает доходить до нас через годы и расстояния, люди, которые, даже покинув этот мир, продолжают деятельно вмешиваться в его реальное существование. Подростки на бульварах поют под гитару Майка и Цоя; музыканты, начавшие карьеру на заре третьего тысячелетия, записывают альбом с песнями Ордановского, которого нет с нами больше двадцати лет; фестиваль S.K.I.F. имени Курехина уже десятилетие остается чуть ли не единственным лучом света в темном царстве топорной московской попсы, притягивая все светлое и живое, что есть в нашей жизни; Андрей Панов, своей жизнью и смертью доказавший, что можно быть известным и в то же время не стать подонком, перевешивает на весах Истории мишурную пыль и гламурную плесень дутых телевизионных celebrities во главе с карикатурной Ксюшей.

Я был меньше знаком со ставшими героями этой книги художниками, за исключением разве что Тимура Петровича Новикова, который всегда служил связующим звеном между миром рок-н-ролла и альтернативной живописи и даже сам как-то музицировал в представлениях курехинской «Поп-Механики», куда втянул многих коллег по цеху, что превратило ее в поистине мультикультурное явление.

Особняком в этой книге возвышается и еще одна фигура: Сергей Хренов был не только виртуозным переводчиком и потрясающим журналистом, статьи которого, написанные как бы даже играючи, походя, в значительной степени повлияли на мой собственный стиль и слог, но и настоящим философом, сродни великим древним китайцам, мудрым и непостижимым как сама Вечность.

Думаю, давая своей книге название «Беспокойники города Питера», ее авторы знали, что делают. Если полистать современную глянцевую прессу или потратить пару недель на бессмысленно цветной телевизор, можно предположить, что героев этой книги нет и никогда не было. Если же побродить по улицам, заглянуть в мастерские художников и маленькие галереи, в рок-н-ролльные клубы и музыкальные магазинчики, внимательно вслушиваясь в трехсотлетнее бормотание вечного города-подростка, станет ясно, что они-то как раз и живы — в отличие от тех, кто мнят себя героями нашего циничного времени. Sapienti sat*.

* Sapienti sat (лат.) — умному достаточно

Андрей Бурлака

Сергей Носов проходил мимо Плеханова тысячи раз

— Как давно ты описываешь питерские памятники, сколько уже настрелял?

— Лет десять назад решил разобраться с памятниками Менделееву и Плеханову: мимо них я проходил без преувеличения тысячи раз, так что совсем уж не занимать никакого места в моей жизни они не могли. А года полтора назад увлекся темой, написал очерков двадцать — мои герои в основном малоизвестные памятники, «притаившиеся», иногда даже несанкционированные или спрятанные от посторонних глаз…

— Какой внутренний смысл ты находишь в этом занятии?

— Идентичность памятников, психология памятников, приспособляемость памятников к изменяющимся условиям — вот темы, которые меня по-человечески волнуют, потому что, будучи человеком, я с некоторыми памятниками установил своего рода контакт. Вообще говоря, меня интересуют памятники со сложной судьбой, сильным характером, памятники, которым есть что сказать.

— Воплощает ли памятник как явление имперскую идею?

— Те или иные идеи памятникам часто приписывают, еще чаще навязывают. Никто не может сказать достоверно, какую идею в настоящий момент воплощает памятник.

— В памятнике больше Логоса, Бахуса, Марса или Эроса?

— Логоса больше, потому что любой памятник это высказывание. Что касается Бахуса, он обнаруживает себя ситуативно. В Петербурге есть несколько памятников, привлекающих к себе выпивох. Было бы легкомысленно объяснять феномен простым наличием скамеек. Составляющую Марс отнесем к определенным тематическим монументам, но не будем забывать, что в принципе каждый памятник изначально занимает оборонительную позицию: памятники уязвимы ровно настолько, насколько позволяют себе быть уязвимыми. Эрос находит выражение у памятников на нескольких уровнях, и это исключительно интересная тема, требующая особого разговора. От себя добавлю еще одну смысловую координату — Танатос — куда более важную, чем Бахус и Марс.

Зрелище ледохода

Два этих фрагмента принадлежат коллективному перу «петербургских фундаменталистов», литературной группы, сформировавшейся в начале нового тысячелетия. Собиратель жуков Павел Крусанов, интервью с которым вы уже прочли, и собиратель памятников Сергей Носов, интервью с которым прочтете через страницу, состоят в «фундаменталистах» наряду с Налем Подольским, Александром Секацким, Сергеем Коровиным, Владимиром Рекшаном (также примыкали к группе Илья Стогов и Андрей Левкин).

Написано про «зрелище ледохода» хорошо, что не удивительно: все «фундаменталисты» — первоклассные литераторы. Мысль о том, что новые пассионарии «едва ли станут обустраивать резервации для аборигенов», не только справедлива, но и кричаще актуальна: она высказывается гораздо реже и невнятнее, чем взыскует того Ближайшее Будущее. И необходимость национальной и государственной воли — пренасущная, но сограждане наши, променируя по курортным набережным под радужной сенью нефтяного зонтика, с легкостью забывают о воле в пользу дюжины-другой устриц и прочих шабли во льду.

Проблемы, однако, вполне очевидны, обозначить их — заслуга невеликая. Важнее пути решения. Бритоголовый говнопатриот, сбившись в стаю, решает схожие проблемы путем отмудохивания отдельно гуляющего вьетнамца или узбека: ясно, что это путь не особенно перспективный. «Империя» звучит красиво-благородно, но, по сути, эта идея столь же малополезна и даже вредна.

Опустим мистические соображения о том, что срок жизни империи начертан на хрустальной сфере между седьмым и девятым небесами. Сделаем вид, что российский народ способен найти в себе силы на духоподъемное государственное строительство: он, на самом деле, не слишком способен, ему бы от гаишника улизнуть, под руку пьяному менту не попасть, от застройщика, посягающего на последний скверик, а то и на саму лубяную избушку, отбиться, от чиновника спрятаться… но мы ловко сделаем такой вид. Но не уйти от того, например, факта, что демографический забег уже проигран, хотя спортсмены еще на середине дистанции: доля этнических русских будет снижаться с каждым кругом (десятилетием) все бодрее. Никуда не уйти от того, что православие ныне религия утешения, а не религия строительства. Империя нам элементарно не по средствам. Состояние армии в комментариях не нуждается. Нашей государственной мощи хватает только на ввод железнодорожных ? войск в Абхазию (с упреждающим суетливым комментарием: мы на минуточку, примус починим и сбрызнемся взад) да на клоунаду «Наших» у эстонского посольства. То ли кетчупом посольство закидывали, то ли хезали у будки охраны, не помню, что-то в этом роде: называлось протестом против переноса «бронзового солдата». Результат, ясно, был нулевой — в смысле судьбы солдата, а в смысле имиджа России отрицательный — все лишь посмеялись, какие русские бессильные дурачки.

Провоцировать в России имперские амбиции — это и значит желать ей быть бессильной дурочкой.

«Русские задачи», несомненно, стоят в полный рост: это, однако, не имперские, а государственные задачи. Надо так умно и аккуратно интегрировать китайцев на Дальний Восток, чтобы к периоду массового его заселения (которое не за горами) русские там остались как уверенная в себе администрация, а не как угнетаемые аборигены. Надо выгодно и аккуратно отдать Курилы, Калининград и Карелию японцам, немцам и финнам: с тем, чтобы там остались — лучше сказать «появились» — мощные русские центры, а бывшее наше население благоденствовало и размножалось (патриотизм — это забота о людях, а не о бренде «Россия»). Надо умно и аккуратно подумать, а нет ли у нас территорий, которые нам не просто не нужны, но и опасны. Надо хищно и аккуратно скупать земли и все, что можно, в Башкирии и Татарстане, чтобы сила русского бизнеса защищала тамошних христиан от нарастающей мусульманизации. То же самое нужно делать в Прибалтике, где — в отличие от своей территории — у нас как раз может быть демографическое преимущество; то же — в Грузии, на Украине и в Белоруссии.

Самое обидное: нефтяной праздник вполне позволяет все эти задачи решать. Для этого, однако, нужна ответственная власть, с которой… которая… Которая, впрочем, тема отдельная.

И более серьезная, чем лингвистические «имперские» упражнения служителей Аполлона, расслабившихся от обилия дешевой водки в сонном городе над вольной Невой.

Вячеслав Курицын

Павел Крусанов. Триада

«Триада»

  • СПб.: Амфора, 2007;
  • Суперобложка, 672 с.;
  • ISBN 978-5-367-00503-5;
  • 5000 экз.

Как сказано в аннотации, «в это издание вошли три культовых романа известного петербургского писателя» (амфоровскому редактору на заметку — либо известный, либо культовый, определитесь): «Укус ангела», «Бом-бом» и «Американская дырка». Название тома, по всей видимости, должно навевать ассоциации не только со знаменитой гегелевской трехчленкой «теза — антитеза — синтез» (зря, что ли, в книге многократно упоминается и цитируется культовый философ Александр Секацкий?), но и с ядерной триадой Вооруженных сил РФ: наземные установки — бомбардировщики — подводный флот. В конце концов, идеологический посыл садистического и милитаристского «Укуса ангела» вполне сводится к знаменитому константинлеонтьевскому «Россия должна править бесстыдно!». В названии, впрочем, слышатся скорее преисподние в количестве трех, что комически оттеняет помпезную аттестацию на суперобложке: «эпическое полотно, живописующее ближайшее будущее России». Непонятно, как такое допустил блестящий стилист и когда-то музыкант Крусанов с его слухом и чувством языка. непонятно также, почему подарочный вариант шоу «Павел Крусанов уделывает Америку» выпущен тиражом всего пять тысяч экземпляров. Библиотек, финансируемых государством, в России всяко больше.

Сергей Князев

Зеленая книга алкоголика

  • Составитель Павел Крусанов
  • СПб.: Амфора, 2007
  • Переплет, 368 с.
  • ISBN 978-5-367-00324-6
  • 5000 экз.

Ждем желтой

Восемь авторов — перечисляю не по алфавиту, а — как расположены:

Владимир Шинкарев, Сергей Носов, Владимир Бацалев, Лидия Березнякова, Николай Иовлев, Алексей Шаманов, Василий Аксенов (не тот!), Николай Шадрунов.

Девять рассказов и три небольших повести. Некоторые написаны довольно давно: в такие времена, когда практически любая из этих вещей — если бы ее напечатали — могла доставить своему автору известность.

Хотя бы потому, что напечатать их тогда было почти нереально,— свирепствовала, так сказать, сухая цензура, и самым крепким из дозволенных к упоминанию напитков был кефир.

А тут персонажи хлещут кто коньяк, кто виски. А также пиво, брагу, медовуху. Ну и водку, само собой.

И проза главным образом горькая; сделана из иронии с отчаянием, подернута рябью абсурда, отсвечивает безнадегой. Короче, полностью отсутствует социальный, знаете ли, оптимизм. Причем отсутствует нарочно, как бы назло.

Чем сегодня — увы! — никого не поразишь. И вот — вполне качественный товар выглядит немножко залежалым. Тем более что размер неходовой.

Отсюда эта маркетинговая идея: тематический комплект. Для читателя, приученного к порядку — на книжной полке и в головном мозгу. Мясную, скажем, классику держит отдельно от молочной и т. д. Собирает стихи про чай: любит черный, без лимона.

Ну и что же. Тексты-то все равно приличные; иные — даже более чем.

С. Г.