Вспомнить все

  • Жауме Кабре. Я исповедуюсь / Пер. с каталанского Е. Гущиной, А. Уржумцевой, М. Абрамовой. — М.: Иностранка, Азбука-Аттикус, 2015. — 736 с.

    Меня обманули! Меня жестоко обманули — и я спешу всех предупредить: не попадайтесь на удочку коварных издателей. Ведь что они сделали? Исписали обложку книги «Я исповедуюсь» хвалебными фразами: какой слог! какая высота! роман-монстр! И обложку-то какую выбрали — рука так и тянется за книгой. Бестселлер, говорят. Бедный обманутый читатель бежит радостный к кассе, прижимая к сердцу огромный том в семьсот страниц, тащит на себе эту гирю домой, садится на диван, открывает книгу… И что же он находит внутри?

    Отнюдь не легкую захватывающую историю, не откровения героя, от которых дыхание перехватывает. А трудную, тяжелую прозу. Да ладно бы просто тяжелую. Несуразную! Сбивчивую! Вот вы сами посудите. Главный герой Андриа Ардевол, философ, интеллектуал, образованный  человек, пишет то от первого, то от третьего лица. То он о себе рассказывает, то о каких-то римских епископах прошлого века. Дальше — хуже. Тут и Барселона времен Первой мировой, тут и средневековая Франция со своими монастырями, и персонажи восточной страны, и даже нацисты. Героев так много, что автор поместил в конце романа их перечень, как в пьесе. А сносок-то, сносок сколько! А латинских фразочек! Все языки мира, все времена, все города и страны — не книга, а вавилонское столпотворение.

    Слабонервным и боящимся темноты однозначно не читать! Те же, кто любит бродить по ночным лабиринтам города (желательно, европейского, где-нибудь в Барселоне или Риме), те кто в восторге не может оторваться от плотной прозы Умберто Эко, кто с ума сходит от романов в духе постмодернистов, вот тем исповедь Адриа Ардевола, главного героя романа Жауме Кабре, понравится.

    Жауме Кабре — каталанский писатель. Сочиняет сценарии, рассказы. «Я исповедуюсь» — первое его крупное произведение, переведенное на русский язык. Впрочем, переведено оно еще на десяток других языков. Тираж книги, говорят, вот-вот достигнет полмиллиона экземпляров. На родине Кабре его тоже отметили — испанские критики вручили автору премию.

    Длинный роман — рассказ Адриа Ардевола о себе — с самого детства и до того момента, когда его разум окончательно победила болезнь Альцгеймера. Чтобы пересказать сюжет книги, понадобился бы не один час и километр исписанных страниц. Если совсем коротко, то это история взросления ребенка, родители которого любили больше свой антикварный магазин, чем его. Он живет в собственном мире, сотканном из классической музыки, старых фолиантов, средневековых картин. В его голове — мысли о природе красоты, об истоках добра и зла. Все, что у него есть, — уникальная скрипка Лоренцо Сториони, верный друг Бернад и любимая Сара, с которой его постоянно разлучает настоящее или прошлое.

    «Я исповедуюсь» — и детектив, и исторический роман, и философское сочинение. В целом — одно большое, искреннее и невероятно талантливое признание в любви. Дело в том, что все написанное Ардевол адресует своей возлюбленной, с которой ему уже никогда не удастся встретиться:

    …Когда я пишу тебе, у меня перед глазами твой необыкновенный автопортрет, окруженный инкунабулами и организующий весь мой мир. Это самая ценная вещь в моем кабинете <…>. Для меня рисунки Сары — окно, распахнутое в тишину души. Приглашение ко вглядыванию в себя. Я люблю тебя, Сара.

    Кабре выстраивает связь между вещами и всеми, кто когда-либо обладал ими. Он тасует разные слои времени и пространства. Постоянно «отвлекается» от центрального сюжета. Его роман создан непривычным для литературы образом. Писатель отказывается от синтаксиса и линейного повествования, он выстраивает сложную парадигму. Заставляет оглушенного, ничего не понимающего читателя блуждать по его роману, ходить по кругу, не замечая выхода. Лишь самый терпеливый и дотошный доберется до конца — и будет вознагражден.

    Ведь именно к концу книги, когда все сюжетные линии сходятся в одну, Кабре предстает в истинном величии. Он начинает писать так, что каждое слово отзывается внутри, словно по закону резонанса. Без сомнений, одна из самых сильных частей романа «Я исповедуюсь» — описания ужасов концлагерей:

    Еще никогда ему не было так трудно объявить эксперимент завершенным. После месяцев наблюдения за хныкающими кроликами — за этим темненьким или за тем беленьким, который причитал: Tėve, Tėve, Tėve, забившись в угол койки, откуда его так и не удалось вытащить и пришлось там и убить; или за той девчонкой с грязной тряпкой, которая не могла стоять без костылей и, если не вколоть обезболивающее, нарочно орала, чтобы вывести из себя персонал <…>. Двадцать шесть кроликов — мальчиков и девочек — и ни миллиметра восстановившейся ткани делали очевидными выводы, которые он скрепя сердце сообщал профессору Бауэру.

    История узников Освенцима, случайным образом связанная с жизнью Адриа Ардевола и его отца, заставляет посмотреть на многочисленные истории романа по-новому. Невидимые нити связывают людей, живущих в разные эпохи, образуя огромное общее для всех полотно.

    «Я исповедуюсь» — попытка соткать такую картину с помощью слов. Насколько искусно это получилось у Жамуи Кабре — вопрос личных литературных пристрастий. Однако эксперимент все-таки призываю считать удавшимся.

Надежда Сергеева

Объявлены лауреаты премии «Ясная Поляна»

В четверг 28 октября стали известны имена обладателей общероссийской литературной премии «Ясная Поляна» в 2015 году.

В номинации «XXI век» победу одержала Гузель Яхина за роман «Зулейха открывает глаза». Она получит приз в размере 2 000 000 рублей.

Выбор читателей совпал с мнением жюри. С помощью открытого интернет-голосования они назвали своего фаворита. Специальный приз Samsung «Выбор читателей» — поездку в Южную Корею на двоих — получила также Гузель Яхина.

Лучшим в номинации «Детство. Отрочество. Юность» стал Валерий Былинский с книгой «Риф». Его денежный приз составит 500 000 рублей.

Новый лауреат в номинации «Современная классика» и обладатель 1 500 000 рублей — писатель Андрей Битов.

При поддержке компании Samsung жюри премии ввело в 2015 году новую номинацию — «Иностранная литература». Приз за лучшую зарубежную книгу, написанную после 2000 года и изданную на русском языке, достался американке японского происхождения Рут Озеки, автору романа «Моя рыба будет жить». Писательница награждена 1 000 000 рублей, ее переводчик Екатерина Ильина получит 200 000 рублей.

Литературная премия «Ясная Поляна» учреждена в 2003 году. Среди лауреатов прошлых лет — Роман Сенчин, Борис Екимов, Арсен Титов, Евгений Водолазкин, Елена Катишонок, Фазиль Искандер, Захар Прилепин, Алексей Иванов и многие другие.

В жюри в 2015 году вошли писатели, публицисты и литературные критики: Лев Аннинский, Павел Басинский, Евгений Водолазкин, Валентин Курбатов, Владислав Отрошенко, Алексей Варламов. Постоянным председателем жюри является директор музея-усадьбы Л.Н. Толстого «Ясная Поляна» Владимир Толстой.

«Прочтение» приглашает на следующую встречу в рамках цикла «Ремарки»

Журнал «Прочтение» продолжает цикл «устных рецензий» на современную литературу. Предметом обсуждения на предстоящей встрече станет роман Алексея Иванова «Ненастье».

Литературный обозреватель и выпускающий редактор «Прочтения» Елена Васильева прочитает лекцию и предложит поспорить о кинематографичности романа «Ненастье», последнего на данный момент произведения Алексея Иванова, автора книг«Географ глобус пропил», «Сердце Пармы», «Золото бунта», документальных книг «Message: Чусовая», «Ёбург» и других.

«Ненастье» — это настоящая криминальная история, которая берет начало в годы Афганской войны. В ее основу, по словам писателя, легли реальные факты. Сюжет книги тщательно проработан, система персонажей целостна и не предполагает случайных имен, а действие то переносится в будущее, то поворачивает вспять к прошлому героев. Благодаря подобной композиции роман с легкостью можно адаптировать для комикса или сериала.

Разговор о принципах формирования максимально четкой картины художественного мира романа, понятной тем, кто не любит вчитываться в книги, а также о месте «Ненастья» в творчестве Алексея Иванова состоится в субботу, 31 октября.

Встреча пройдет по адресу: Музей советских игровых автоматов, Конюшенная площадь, дом 2, литера «В». Начало в 20.00.

Вход свободный.

Коза отпущения

  • Александр Снегирёв. Вера. — М.: Эксмо, 2015. — 288 с.

    О романе Александра Снегирёва «Вера» заговорили зимой 2015 года. В январе он был опубликован в журнале «Дружба народов», в феврале попал в длинный, а в апреле — в короткий список премии «Национальный бестселлер». К октябрю «Вера» добралась и до шорт-листа «Русского Букера». Сам Александр Снегирёв — писатель молодой, но не новичок в премиальных гонках: в 2009 году его роман «Нефтяная Венера» привлек к себе внимание номинаторов и жюри все тех же главных российских премий, собрав достаточное количество противоречивых отзывов. В случае с «Верой» противоречий уже меньше: кажется, Снегирёв угодил если не всем, то многим.

    Он пишет о создании этого романа как о долгой, кропотливой работе (объем романа чуть меньше трехсот страниц), в процессе которой ему приходилось терять файлы рукописи, чудом восстанавливать их, избавляться от большей части написанного текста, переписывать и работать над ним в разных точках земного шара — зачастую вместо того, чтобы отдыхать. Благодаря публикации дневниковых записей такого рода Снегирёв становится своего рода Пигмалионом от литературы и одушевляет роман: это женщина, зовут ее Вера, и она красавица.

    Произведение вобрало в себя узловые моменты русской литературы: символичное воплощение судьбы страны в судьбе женщины-героини, история рода как основной фактор формирования ее личности, отражение современных реалий и идеологий. «Веру» нельзя рассматривать вне политического контекста: слишком многие детали обесценятся. Чего стоит одно только замечание Вериного любовника-мента: «Дура. Какой ребенок, конец скоро». Или способ налаживания личной жизни, к которому прибегает Вера: она идет на оппозиционный митинг, предварительно выбирая между сторонниками двух политических линий.

    Улицы и площади то и дело заполнялись организованными колоннами сторонников официального курса и нестройными группами взволнованных малочисленных противников. Если первые требовали отъема у соседей исконно русских территорий, то вторые выступали за раздачу собственных земель, первые, размахивая святыми ликами, гоняли любителей однополых брачных союзов, вторые боролись за уважение к таким союзам и чуть ли не повсеместное введение однополой практики.

    Удивляет, отторгает, а впоследствии восхищает в «Вере» максимально отрешенный взгляд автора на героев и на мир — и ирония оказывается органичной составляющей его точки зрения. Автор в этом романе — словно посторонний. Смерть Снегирёв, например, описывает как механический сбой в работе тела человека: «сердечно-сосудистая система Сулеймана Федоровича тысяча девятьсот тридцать восьмого года рождения не выдержала». Его речь словно намеренно иссушена до отсутствия малейшего сострадания, фактически — до комментирования, порой нисходящего к отвратительным деталям.

    И Вера сделалась сама из себя изъятой. Увидела сверху, с луны, обрезок которой не первую ночь таял на тефлоне неба. Сорокалетняя, красивая, со свободным английским, лежит побитая, расхристанная на неопрятной койке в тускло освещенном углу, где только что умоляла кончить в себя.

    Неспешная, размеренная констатация фактов чередуется с обилием описательных деталей. Роман, по большому счету, антидинамичен: он выхватывает из темноты самые важные моменты, не заботясь о связках между ними. Подобный метод, однако, кажется достаточно эффективным: сюжет все равно остается ясным, а вот та «вода», которую Снегирёв «отжимал» из романа, уходит, оставляя ощущение некоторой оторванности и необходимости приспосабливаться к каждому новому повороту сюжета. Этакий роман воспитания читателя, во время знакомства с которым нужно включать свои внутренние радары, чтобы понимать, куда движется произведение, — но при этом ни разу не угадать.

    Наблюдается противоречие: несмотря на небольшой объем текста повествование не «летит», а измеряет пространство романа «тяжелыми шагами». На это работают и композиция, и авторский стиль: в том количестве описательных деталей, которыми вместо малосодержательных связок писатель насыщает свой роман, очень легко увязнуть — чтобы потом очнуться от резкой встряски:

    И если судить по улыбке, по благосклонному обращению с работягами, по приглашению этому абсурдному, ему удалось убедить себя, что он человек только обликом и анатомией, в остальном же отдельный, соль земли, из космоса засланный, божественным лучом помеченный.

    Еще стало ясно, что он пьян.

    Не в зюзю, но сильно навеселе. Коньяком шибало, как шибает духами от кавказского франта.

    И все же в первую очередь — это подробнейшая биография женщины, которая к концу романа уже вовсе не кажется вымышленной. Снегирёв рассказывает, как его героиня появилась на свет (с трудом), каким было ее детство (тяжелым), как начались ее отношения с противоположным полом (с насилия), как она переехала в другую страну (в Америку), как вернулась, где работала, с кем жила и как жила.

    Вера самым своим рождением нарушила одну из десяти заповедей: «Не убий», — сказано в Библии, а ей пришлось задушить в утробе матери свою сестру, чтобы появиться на свет. Вообще, вычитываемые отсылки к священным текстам вполне могут оказаться надуманными, но количество описываемой на страницах романа еды неумолимо вызывает мысли о грехе чревоугодия, поглотившем едва ли не весь мир. «Все в той стране было организовано так, чтобы быть употребленным», — это про Америку. Чуть позже Снегирёв сливает два греха воедино в одной сцене:

    Скрюченными, словно гвозди вывороченной доски, пальцами отец держал громадное податливое, розовое индюшачье тело, а сын шарил между ее ножек своей волосатой лапой.

    Традиционная мысль о расположении России между Западом и Востоком соединяется в этом романе с не менее традиционным приемом олицетворения пути России в судьбе женщины. Вера (у которой к тому же говорящее имя) переходит от познания одной цивилизации — к другой. Однако при всем ощущаемом пафосе роман остается произведением о метаниях между желанием употребить и желанием жить, о преступности несоответствия имеющимся в обществе стереотипам.

    По словам автора, он написал роман «отчасти потому, что с детства слышит известную нам всем фразу, что все мужики — козлы. И вот к тридцати с лишним годам решил проверить, насколько это правда». Волей Снегирёва отец Веры, Сулейман, сходится с фруктовницей: он как бы прикасается к запретному плоду и в результате гибнет, а в основу сюжета то ли в шутку, то ли всерьез положена борьба с известным стереотипом об отношениях мужчин и женщин. Пользуясь случаем, хочется пойти против еще одной традиции и показать эфемерность некоторых традиционных гендерных установок: Александр Снегирёв, например, доказал, что каждый мужчина должен написать роман, заронить зерно сомнения в правильности принятого порядка вещей и вырастить дочь. Можно всё вместе.

    Купить книгу в магазине «Буквоед»

Елена Васильева

Адриана Трижиани. Жена башмачника

  • Адриана Трижиани. Жена башмачника / Пер. с англ. М. Никоновой. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 512 с.

    Впервые Энца и Чиро встретились еще детьми при очень печальных обстоятельствах, на фоне величавых итальянских Альп. Чиро — полусирота, который живет при женском монастыре, а Энца — старшая дочь в большой и очень бедной семье. Совсем детьми оба вынуждены покинуть родину и отправиться через океан в непостижимую и пугающую Америку. Так начинается история их жизней, полная совершенно неожиданных поворотов, искушений, невзгод, счастливых мгновений, дружбы и великой любви.

    «Жена башмачника» — эпическая история любви, которая пролегла через два континента и две мировые войны, через блеск и нищету Нью-Йорка и умиротворяющую красоту Италии, через долгие разлуки и короткие встречи.

    СЕРЕБРЯНОЕ ЗЕРКАЛО

    Шесть зим минуло с тех пор, как Катерина Ладзари оставила сыновей в монастыре. Ужасная зима девятьсот десятого наконец-то завершилась, как исполненная епитимья. Пришла весна, а с нею — рыжее солнце и теплые ветра. Они растопили снег на каждом утесе, каждой тропе, каждом гребне, выпуская на волю потоки чистой ледяной воды, голубыми лентами скатывавшиеся вниз.

    Казалось, все жители Вильминоре высыпали на улицу и, улучив минутку, поднимали лица к абрикосовому небу, впитывая его тепло. Дел весною было невпроворот. Нужно было открыть ставни, вытряхнуть и вывесить на воздухе половики, выстирать полотно, а затем заняться садом.
    Монахини Сан-Никола никогда не отдыхали.

    Катерина не вернулась с наступлением лета, и следующей весной тоже, и постепенно сыновья смирились с разлукой. Разочарование омыло их, подобно струям водопадов, в которых они плескались у озера в горах над Вильминоре. Когда мальчики наконец получили от матери, запертой в монастыре в Венето*, письмо без обратного адреса, они перестали умолять сестру Эрколину отпустить их к Катерине. Но они поклялись отыскать ее, как только покинут Сан-Никола. Эдуардо был полон решимости привезти мать назад в Вильминоре, и неважно, сколько времени это потребует. Мальчики представляли мать под опекой монахинь в каком-то очень далеком месте, и сестра Эрколина уверяла, что так оно и есть.

    Помимо заботы о храме и монастыре сестры заправляли в местной приходской школе при церкви Санта-Мария Ассунта и Святого апостола Петра. Они готовили для нового священника, дона Рафаэля Грегорио, вели его хозяйство, обстирывали падре, поддерживали в порядке облачение, заботились об алтарных покровах. Монахини отличались от прочих трудяг только тем, что их падроне носил «римский воротник»**.
    Повзрослевшие братья Ладзари стали такой же неотъемлемой частью монастырской жизни, как и монахини. Мальчики сознавали, чего лишились, но вместо того чтобы без конца горевать по отцу и тосковать по матери, научились направлять свои чувства в иное русло, загружая себя работой.

    Братья Ладзари сумели стать в монастыре незаменимыми, как Катерина и надеялась. Чиро взял на себя большинство обязанностей, до того лежавших на Игнацио Фарино, старом монастырском мастере на все руки. Игги было уже за шестьдесят, и он предпочитал работе свою трубочку, тенистое местечко под деревом и ласковое солнце. Чиро вставал с рассветом и работал до ночи: присматривал за очагами, доил коров, взбивал масло, выжимал свежие плети сыра скаморца, рубил дрова, выгребал уголь, мыл окна, скреб полы, в то время как Эдуардо, грамотея с кротким характером, определили секретарем в монастырскую контору.

    Его безукоризненная каллиграфия нашла применение — Эдуардо отвечал на письма, писал отчеты, заполнял изящной вязью программки для торжественных служб и больших праздников. Кроме того, он, как более набожный из братьев, был удостоен чести прислуживать на ежедневных мессах и звонить в колокола, созывая монахинь к вечерне.

    Чиро в свои пятнадцать вымахал под метр восемьдесят. Он окреп на монастырском рационе из яиц, пасты и дичи. Песочного цвета волосы и зеленовато-голубые глаза составляли яркий контраст с темной, истинно итальянской мастью жителей этих гор. Густые брови, прямой нос и пухлые губы были свойственны скорее швейцарцам, жившим к северу, за близкой границей. Однако темперамент у Чиро был истинно романский. Сестры смиряли его горячность, заставляя сидеть тихо и повторять молитвы. И он учился дисциплине и смирению, потому что хотел порадовать женщин, приютивших их с братом. Ради сестер из Сан-Никола он был готов на любые жертвы.

    Не имея ни связей в обществе, ни семейного дела, которое можно было бы унаследовать, ни каких-либо перспектив, мальчики вынуждены были полагаться только на самих себя. Эдуардо изучал латынь, греческий и античных классиков, в то время как Чиро заботился о саде и постройках. Братья Ладзари получили монастырскую выучку, приобрели, столуясь с монахинями, прекрасные манеры. Они росли, не чувствуя поддержки близких, и это многого их лишило, но также даровало самостоятельность и зрелость.

    Чиро шел через оживленную площадь, удерживая на плечах длинный деревянный валик, вокруг которого были обернуты свежевыглаженные алтарные покровы. Дети играли рядом с матерями, пока те мыли ступеньки своих домов, развешивали выстиранное белье, выбивали ковры и готовили вазоны и ящики для цветов к весенней посадке. Воздух был напоен запахом свежей земли. Все вокруг было исполнено радости от того, что месяцы изоляции наконец позади, — будто горные деревушки с облегчением выдохнули, освободившись от холодов и многослойных одежек.

    Сбившаяся в кучку ребятня засвистела Чиро вслед.

    — Осторожнее с панталонами сестры Доменики! — крикнул кто-то.

    Чиро обернулся к мальчишкам, сделав вид, будто замахивается тяжелым валиком.

    — Монашки не носят панталон, зато твоя сестра носит!

    Мальчишки рассмеялись. Чиро двинулся дальше, крикнув напоследок:

    — Передай от меня привет Магдалене!

    Держался он точно генерал при полном параде, хотя на нем были всего лишь обноски из корзины с пожертвованиями. Он отыскал там пару плотных мельтоновых брюк и клетчатую рабочую рубаху из шамбре, но с обувью дело обстояло куда хуже. Ножищи у Чиро Ладзари вымахали огромные, и ботинки такого размера в корзине с пожертвованиями встречались не часто. На поясе у него позвякивала связка ключей, прицепленных к латунному кольцу, — тут были ключи от всех дверей в церкви и монастыре. По настоянию дона Грегорио алтарные покровы доставляли через боковой вход, дабы не мешать прихожанам заходить в церковь на протяжении всего дня и тем самым дать им возможность положить в ящик для бедных лишнюю монетку.

    Чиро вошел в ризницу, небольшую комнату за алтарем. Воздух пах пчелиным воском и ладаном, напоминая об аромате в ящике комода. Розовый луч из круглого витражного окна падал на простой дубовый стол в центре комнаты. Вдоль стен стояли шкафы с облачениями.

    С внутренней стороны на двери висело высокое зеркало в серебряной раме. Чиро вспомнил день, когда оно здесь появилось. Он еще подумал — странно, что священнику понадобилось зеркало. В конце концов, в ризнице его не было с четырнадцатого века. Чиро понял, что дон Грегорио повесил зеркало собственноручно: его тщеславие не настолько разрослось, чтобы он попросил об этой услуге Чиро. Человек, которому нужно зеркало, на что-то еще надеется.

    Чиро положил покровы на стол, затем подошел к внутренней двери и заглянул в церковь. Скамьи были почти пусты. Там сидела лишь синьора Патриция д’Андреа, самая старая и набожная прихожанка в Вильминоре. На склоненную в молитве голову была накинута белая кружевная мантилья, придавая старушке вид поникшей лилии.

    Чиро вошел в церковь, чтобы сменить лежавшие там покровы. Синьора д’Андреа поймала его взгляд и сурово посмотрела в ответ. Он вздохнул, встал перед алтарем, помедлил, преклонил колени и сотворил обязательное крестное знамение. Снова взглянул на синьору, которая одобрительно кивнула, и почтительно склонил голову. Губы синьоры сложились в довольную улыбку.

    Тщательно свернув использованные покровы в тугой узел, Чиро отнес их в ризницу. Развязал атласные ленты, снял свежие покровы с валика и вернулся в церковь, неся перед собой вышитое белое полотно, подобно подружке невесты, поднимающей шлейф подвенечного платья.
    Выровняв на алтаре накрахмаленный покров, он расставил по углам золотые подсвечники, чтобы прижать ткань. Достал из кармана маленький ножик и начал снимать капли воска со свечей, пока их поверхность не стала гладкой. Жест этот был данью матери. Она просила всегда делать то, что требуется, без напоминания.

    Перед тем как уйти, он снова взглянул на синьору д’Андреа и подмигнул ей. Та покраснела. Чиро, монастырский сирота, вырос настоящим сердцеедом. С его стороны такое заигрывание было просто инстинктом. Чиро здоровался с каждой встречной, приподнимая свою подержанную шляпу, охотно помогал донести покупки и расспрашивал о семьях. С девчонками своих лет он болтал с природной легкостью, восхищавшей других мальчишек.

    Чиро ухаживал за всеми женщинами городка, от школьниц с их мягкими кудряшками до престарелых вдов, сжимавших в руках молитвенники. В женском обществе он чувствовал себя уютно. Иногда он думал, что понимает женщин лучше, чем представителей своего пола. И уж точно он знал о девушках больше, чем Эдуардо, который был таким невинным! Чиро гадал, что станет с братом, когда они покинут монастырь. Себя он считал достаточно сильным, чтобы смело встретить самое худшее, Эдуардо же — нет. Умнику вроде брата нужна монастырская библиотека, письменный стол с лампой и связи, которые давала церковная переписка. Чиро же точно сумеет выжить во внешнем мире. Игги и сестры научили его всякому ремеслу. Он может работать на ферме, чинить разные вещи и мастерить из дерева что угодно. Жизнь вне монастыря наверняка не сахар, но у Чиро были навыки, чтобы устроиться в этой жизни.

    В ризницу вошел дон Рафаэль Грегорио. Он выложил на стол медные монеты из церковной копилки. Дону Грегорио было тридцать, рукоположили его совсем недавно. Он носил длинную черную сутану, застегивавшуюся снизу доверху на сотню маленьких пуговиц из эбенового дерева. Чиро гадал, благодарен ли священник сестре Эрколине, множество раз проходившейся по петлям утюгом, чтобы те стали плоскими.

    — Ты приготовил растения для посадки? — осведомился священник. Белоснежный римский воротник оттенял его густые черные волосы. Волевой подбородок, аристократический прямой нос и карие глаза с тяжелыми веками придавали ему вид сонного Ромео, тогда как вы ожидали встретить честный взгляд мудрого слуги Господа.

    — Да, отец. — Чиро склонил голову, чтобы выразить священнику почтение, как его научили монахини.

    — Я хочу, чтобы дорожку обсадили нарциссами.

    — Учту ваше пожелание, падре, — улыбнулся Чиро. — Я позабочусь обо всем. — Он поднял со стола валик. — Я могу идти, дон Грегорио?

    — Ступай, — ответил священник.

    Чиро толкнул дверь.

    — Я бы хотел хоть иногда видеть тебя на мессе, — произнес дон Грегорио.

    — Падре, вы же знаете, как бывает. Если я не подою корову, не будет сливок. Если не соберу яйца, сестры не испекут хлеб. А если они не испекут хлеб, нам нечего будет есть.

    Дон Грегорио улыбнулся:

    — И все-таки можно найти время посетить службу.

    — Это верно, падре.

    — Так я увижу тебя на мессе?

    — Я много времени провожу в церкви — подметаю, мою окна. Думаю, если Господь ищет меня, он знает, где меня найти.

    — А моя работа в том, чтобы научить тебя искать Его, а не наоборот.

    — Понимаю. У вас своя работа, у меня своя.

    Чиро закинул пустой деревянный валик на плечо, как ружье, прихватил узел с покровами для стирки и вышел. Дон Грегорио слышал, как Чиро свистит, уходя по дорожке, которая вскоре будет обсажена желтыми цветами.


    * Регион, центром которого является Венеция.

    ** Жесткий белый воротничок с подшитой к нему манишкой, который носят католические или протестантские священники.

В стране драконов. Удивительная жизнь Мартина Писториуса

  • Мартин Писториус, Мэган Ллойд Дэвис. В стране драконов. Удивительная жизнь Мартина Писториуса. — М.: Эксмо, 2015. — 368 с.

    До 12 лет Мартин Писториус был обычным мальчиком — вполне счастливым и здоровым, но в результате поразившего его таинственного неврологического заболевания на долгие годы оказался запертым в собственном теле. Болезнь отняла у Мартина способность двигаться, говорить, она отняла у него детство и какую бы то ни было надежду на будущее. Он страдал и впадал в отчаяние, и снова пытался подать сигнал: я здесь, я рядом, я все чувствую и понимаю. Но однажды все изменилось, и началась история чудесного возвращения Мартина Писториуса из мира призраков в мир людей.

    Сегодня Мартину Писториусу 39 лет. Он занимается веб-дизайном и счастлив в браке с женой Джоанной. Мартин научился «говорить» с помощью компьютера, получил образование, завел друзей и написал книгу обо всем, что произошло с ним за то время, когда он был в «стране драконов», и как, вырвавшись из плена, начал жить с чистого листа.

    Пролог

    По телевизору снова показывают Динозаврика Барни. Терпеть не могу и самого Барни, и его музыкальную заставку. Ее поют на мотив «Янки Дудл Денди».

    Я смотрю, как дети скачут, резвятся и прыгают в широкие объятия огромного лилового динозавра, потом обвожу взглядом комнату, в которой нахожусь. Здешние дети неподвижно лежат на полу или обмякли в креслах. Ремень удерживает меня, не позволяя сползти с инвалидной коляски. Мое тело — так же как их тела — тюрьма, из которой я не могу убежать: когда я пытаюсь заговорить, с моих губ не слетает ни звука; когда я велю своей руке двигаться, она не шелохнется.

    Есть только одно различие между мной и этими детьми: мой разум прыгает и скачет, крутит колесо и сальто-мортале, словно пытаясь вырваться из своих оков, создавая пылающую вспышку роскошных красок в мире серости. Но никто этого не знает, потому что я не могу рассказать. Люди думают, что я — пустая скорлупка, потому-то я и сидел здесь, смотря по телевизору «Барни» или «Короля Льва» день за днем на протяжении последних девяти лет, и как раз в тот момент, когда мне уже казалось, что ничего хуже быть не может, начинались «Телепузики».

    Мне двадцать пять лет, но мои воспоминания о прошлом начинаются лишь с того момента, когда я начал возвращаться к жизни из того места, где потерялся, — чем бы это место ни было. Я словно увидел вспышки света во тьме, слыша, как люди вокруг говорят о моем шестнадцатом дне рождения и гадают, стоит ли сбривать щетину на моем подбородке. Услышанное напугало меня, поскольку, хотя у меня не было никаких воспоминаний, никакого ощущения прошлого, я был уверен, что я еще ребенок, а голоса вокруг говорили о человеке, который вот-вот станет мужчиной. А потом до меня постепенно дошло, что говорят они обо мне, — и примерно тогда же я начал понимать, что у меня есть мать и отец, брат и сестра, с которыми я виделся в конце каждого дня.

    Вы когда-нибудь видели такие фильмы, где персонаж просыпается в образе призрака, но не знает, что он уже умер? Вот так все и было, когда до меня дошло, что люди смотрят сквозь меня или мимо, а я не понимал, почему. Как бы я ни старался просить и умолять, вопить и кричать, я не мог заставить их обратить на меня внимание. Мой разум был заточен внутри беспомощного тела, я был не властен над своими руками и ногами, и голос мой был нем. Я не мог ни подать знака, ни издать звука, чтобы дать хоть кому-нибудь понять, что я вновь пришел в себя. Я был невидим — призрачный мальчик.

    Так я научился хранить свою тайну и стал безмолвным свидетелем мира, окружавшего меня, и жизнь моя текла мимо в бесконечной последовательности одинаковых дней. Девять долгих лет минуло с того момента, как я снова пришел в сознание, и все это время меня спасало лишь то, что я пользовался единственным оставшимся у меня инструментом — своим разумом — исследуя им все, начиная от черной бездны отчаяния до психоделических ландшафтов фантазии.

    Вот как все было вплоть до того момента, когда я познакомился с Вирной, и теперь она одна подозревает, что внутри меня скрыто активное сознание. Вирна верит, что я понимаю больше, чем кто-либо считает возможным. Она хочет, чтобы я доказал это завтра, когда меня будут тестировать в клинике, которая специализируется на возвращении голоса немым, где помогают общаться всем — от пациентов с синдромами Дауна и Каннера (аутизмом) до жертв опухоли мозга или инсульта.

    Какая-то часть меня не осмеливается поверить, что эта встреча сможет выпустить на свободу человека, спрятанного внутри скорлупки. Мне потребовалось так много времени, чтобы примириться с тем, что я заперт внутри собственного тела, — примириться с невообразимым, — что страшно даже думать о том, что я смогу изменить свою судьбу. Но, как бы мне ни было страшно, когда я представляю себе возможность, что кто-то, наконец, поймет, что я здесь, я чувствую, как птица, именуемая надеждой, нежно трепещет крылышками внутри моей груди.

    Глава первая

    Отсчитывая время

    Я провожу каждый свой день в стационаре дневного пребывания в пригороде большого южноафриканского города. Всего в нескольких часах дороги отсюда — холмы, покрытые желтым кустарником, где рыщут львы в поисках добычи. По пятам за ними следуют гиены, мародерствующие среди остатков львиной трапезы, а за ними летят стервятники в надежде ободрать последние клочки плоти с костей. Ничто не пропадает зря. Животное царство — идеальный цикл жизни и смерти, такой же нескончаемый, как само время.

    Я пришел к настолько полному пониманию бесконечности времени, что научился теряться в нем. Бывает, проходят целые дни, если не недели, когда я закрываюсь в себе и становлюсь совершенно черным внутри — этакое ничто, которое моют и кормят, перемещают с инвалидной коляски на кровать, — или с головой погружаюсь в крохотные вспышки жизни, которые вижу вокруг себя. Муравьи, ползающие по полу, существуют в мире войн и вражды, бои выигрываются и проигрываются, и я остаюсь единственным свидетелем истории столь же кровавой и ужасной, как и история любого народа.

    Я теперь умею повелевать временем, а не быть его пассивным реципиентом. Мне редко попадаются на глаза часы, но я научился определять время по рисунку, который плетут вокруг меня солнечные лучи и тени, после того как до меня дошло, что можно запоминать, как падает свет всякий раз, как кто-нибудь спрашивает время. Еще один ориентир для оттачивания этого метода — фиксированные моменты, которые с такой неумолимостью дарят мне здешние дни: утреннее питье в 10 утра, ланч в 11:30, дневное питье в три часа. В конце концов, у меня масса возможностей для практики.

    Это означает, что теперь я могу терпеть эти дни, смотреть им в лицо и отсчитывать их, минута за минутой, час за часом, позволяя наполнять меня безмолвным звукам чисел, — мягким изгибам шестерок и семерок, приятному стаккато восьмерок и единиц. Убив таким образом целую неделю, я преисполняюсь благодарности за то, что живу в такой стране, где в солнце нет недостатка. Я бы никогда не научился одерживать победы над часами, если бы родился в Исландии. Тогда мне пришлось бы позволить времени бесконечно омывать меня своими волнами, постепенно истачивая, точно гальку на пляже.

    Откуда я знаю то, что знаю, например, что Исландия — страна самых длинных дней и ночей, или что вслед за львами идут гиены и хищные птицы, — это для меня тайна. За исключением той информации, которую я слышу, когда включают радио или телевизор, — эти голоса подобны дуге радуги над горшком с золотом, которым является для меня окружающий мир, — мне не дают никаких уроков, я не читаю никаких книг. Это поневоле наводит на мысль, что свои знания я приобрел до того, как заболел. Пусть болезнь навечно сплела узлами мое тело, но мой разум она лишь временно взяла в заложники.

    Сейчас полдень, и это означает, что осталось меньше пяти часов до того момента, когда отец приедет забрать меня. Это самое яркое мгновение любого дня, поскольку оно означает, что стационар, наконец, останется позади, когда папа ровно в пять вечера увезет меня отсюда. И даже описать не могу, в какое возбуждение я прихожу в те дни, когда мама приезжает за мной пораньше, окончив работу в два часа!

    Сейчас я начну считать — секунды, потом минуты, потом часы — и, надеюсь, это заставит отца приехать чуточку быстрее.

    Один, два, три, четыре, пять…

    Надеюсь, папа включит в машине радио, чтобы мы могли послушать репортаж с матча по крикету по дороге домой.

    — Аут! — порой восклицает он после очередной подачи.

    Примерно то же самое происходит, когда мой брат Дэвид играет в компьютерные игры, если я нахожусь в комнате.

    — Перехожу на следующий уровень! — время от времени вскрикивает он, и пальцы его летают по клавиатуре.

    Никто из них и представления не имеет о том, как я дорожу этими мгновениями. Когда мой отец разражается радостными возгласами в момент победного броска, или мой брат разочарованно хмурит брови, пытаясь набрать больше очков, я молча воображаю себе шутки, которые я отпускал бы, проклятия, которые выкрикивал бы вместе с ними, если бы только мог, — и на несколько драгоценных мгновений больше не чувствую себя аутсайдером.

    Как бы мне хотелось, чтобы папа уже приехал!

    Тридцать три, тридцать четыре, тридцать пять…

    Тело мое сегодня кажется каким-то особенно отяжелевшим, и ремень, заставляющий меня сидеть прямо, врезается сквозь одежду в кожу. Болит правое бедро. Как было бы хорошо, если бы кто-нибудь уложил меня и облегчил эту боль. Сидеть многие часы подряд далеко не так удобно, как вы могли бы себе представить. Вы же наверняка видели мультики, в которых персонаж падает с утеса, врезается в землю и — шарах! — разлетается на кусочки? Вот так я себя чувствую — как будто меня расколотили на миллион осколков, и каждый из них болит. Гравитация становится болезненной, когда действует на тело, не приспособленное для этой цели.

    Пятьдесят семь, пятьдесят восемь, пятьдесят девять. Одна минута.

    Четыре часа пятьдесят девять минут — столько еще осталось.

    Один, два, три, четыре, пять…

    Как бы я ни старался отвлечься, мой разум все время возвращается к боли в бедре. Я думаю о том разбившемся мультяшном человечке. Иногда я жалею, что не могу врезаться в землю, как он, и разбиться на мириад осколков. Потому что тогда, может быть, я смог бы так же вскочить на ноги и, точно по волшебству, снова стать целым — а потом броситься бежать.

    Купить в магазине издательства «Эксмо»

Джон Максвелл Кутзее. Детство Иисуса

  • Джон Максвелл Кутзее. Детство Иисуса. — М.: Эксмо, 2015. — 320 с.

    Роман двукратного обладателя британского Букера Джона Максвелла Кутзее «Детство Иисуса» наделал немало шума еще до выхода в свет и заставил понервничать критиков всего мира. По словам автора, он предпочел бы издать его «с чистой обложкой и с чистым титулом», чтобы можно было обнаружить заглавие лишь в конце книги. Читателям остается только разгадывать зашифрованные в книге символы и добираться до истинного смысла написанного, который прячется за многозначностью слов и образов.

    Глава 1

    Человек у ворот отправляет их к низкому просторному зданию поодаль.
    — Если поспешите, — говорит он, — успеете записаться до закрытия.

    Они спешат. «Centro de Reubicación Novilla» — гласит вывеска. Что это — Reubicación? Такого слова он не помнит.

    В конторе просторно и пусто. И жарко — жарче даже, чем снаружи. В глубине залы — деревянная стойка, разделенная на секции матовым стеклом. Вдоль стены — ряд каталожных шкафов с ящиками, лакированного дерева.

    Над одной секцией висит табличка: «Recién Llegados», слова выписаны по трафарету черным на картонном прямоугольнике. Служащая за стойкой, молодая женщина, встречает его улыбкой.

    — Добрый день, — говорит он. — Мы — новоприбывшие. — Он медленно выговаривает слова на испанском, который он так прилежно учил. — Я ищу работу, а также пристанище. — Хватает мальчика под мышки и поднимает его, чтобы она его как следует разглядела. — Со мной ребенок.

    Девушка тянется через стойку, пожимает мальчику руку.

    — Здравствуйте, юноша! — говорит она. — Это ваш внук?

    — Не внук, не сын, я просто за него отвечаю.

    — Пристанище. — Она поглядывает в бумаги. — Здесь в Центре у нас есть свободная комната, можете пожить в ней, пока не подыщете что-нибудь лучше. Не роскошно, однако вам, может, подойдет. А насчет работы давайте разберемся утром — вы, видно, устали и, наверное, хотите отдохнуть. Вы издалека?

    — Мы были в пути всю неделю. Мы прибыли из Бельстара, из лагеря. Знаете Бельстар?

    — Да, еще как. Я сама из Бельстара. Вы испанский выучили там?

    — У нас каждый день были уроки, полтора месяца.

    — Полтора месяца? Повезло вам. Я пробыла в Бельстаре три месяца. Чуть не умерла от скуки. Только уроками испанского и выжила. У вас случайно не сеньора Пиньера преподавала?

    — Нет, у нас был учитель мужчина. — Он мнется. — Можно я затрону другую тему? Моему мальчику, — он бросает взгляд на ребенка, — нездоровится. Отчасти потому что он расстроен — растерян и расстроен, и не ел как следует. Питание в лагере показалось ему странным, не понравилось. Тут есть где как следует поесть?

    — Сколько ему лет?

    — Пять. Столько ему дали.

    — И вы говорите, он не ваш внук.

    — Не внук, не сын. Мы не родственники. Вот, — он извлекает из кармана две путевые книжки, протягивает ей.

    Она разглядывает документы.

    — Вам это в Бельстаре выдали?

    — Да. Там нам дали имена, испанские.

    Она перегибается через стойку.

    — Давид — красивое имя, — говорит она.

    — Тебе нравится твое имя, юноша?

    Мальчик глядит на нее спокойно, но не отвечает. Что она видит? Тощего, бледнолицего ребенка в шерстяном пальтишке, застегнутом до горла, серых шортах до колен, черных ботинках на шнурках, в шерстяных носках и матерчатой кепке набекрень.

    — Тебе не жарко в такой одежде? Пальто не хочешь снять?

    Мальчик качает головой.

    Он вмешивается:

    — Одежда — из Бельстара. Он сам ее выбрал из того, что у них было. Успел изрядно привыкнуть.

    — Понимаю. Я спросила, потому что он, по-моему, слишком тепло одет — в такой-то день. Хотела бы сообщить: у нас здесь, в Центре, есть склад, куда люди сдают одежду, из которой их дети выросли. Открыт по утрам каждый будний день. Заходите, выбирайте. Там разнообразнее, чем в Бельстаре.

    — Спасибо.

    — И вот еще что: когда заполните все необходимые анкеты, сможете получить на путевую книжку деньги. Вам причитается четыреста реалов на поселенческие расходы. И мальчику тоже. По четыреста реалов каждому.

    — Спасибо.

    — А теперь пойдемте, я покажу вам комнату. — Склонившись, она что-то шепчет женщине за соседней стойкой — стойкой с названием «Trabajos». Женщина вытягивает ящик, копается в нем, качает головой.

    — Легкая заминка, — говорит девушка. — Кажется, у нас нет ключа от той комнаты. Должно быть, он у администратора здания. Администратора зовут сеньора Вайсс. Идите в Корпус «С». Я вам нарисую схему. Когда найдете сеньору Вайсс, попросите ее дать вам ключ от С 55. Скажите, что вас прислала Ана из центральной конторы.

    — Не проще ли будет дать нам другую комнату?

    — К сожалению, свободна только С 55.

    — А еда?

    — Еда?

    — Да. Можно ли здесь где-нибудь поесть?

    — Опять же — спросите сеньору Вайсс. Она должна вам помочь.

    — Спасибо. Последний вопрос: есть ли здесь какие-нибудь организации, которые занимаются соединением людей?

    — Соединением людей?

    — Да. Наверняка тут многие ищут родственников. Есть ли здесь организации, которые помогают семьям соединиться — семьям, друзьям, возлюбленным?

    — Нет, я о таких организациях никогда не слышала.

    Отчасти потому, что он устал и сбит с толку, отчасти из-за того, что карта, которую набросала девушка, оказалась невнятной, а частью оттого, что тут нет указателей, Корпус «С» и кабинет сеньоры Вайсс он находит не сразу. Дверь заперта. Он стучит. Ответа нет.

    Он останавливает прохожего — крошечную женщину с острым, мышиным личиком, облаченную в шоколадного цвета форменную одежду Центра.

    — Я ищу сеньору Вайсс, — говорит он.

    — Она уже всё, — говорит женщина и, видя, что он не понял, уточняет: — На сегодня она всё. Приходите утром.

    — Может, вы мне поможете. Мы ищем ключ от комнаты С 55.

    Женщина качает головой.

    — Простите, я не заведую ключами.

    Они возвращаются в Centre de Reubicación. Дверь заперта. Он стучит в стекло. Внутри — никаких признаков жизни. Он стучит еще раз.

    — Пить хочу, — ноет мальчик.

    — Потерпи еще немного, — говорит он. — Я поищу кран.

    Девушка, Ана, появляется из-за здания.

    — Вы стучали? — говорит она. И его вновь поражают ее юность, здоровье и свежесть.

    — Сеньора Вайсс, кажется, ушла домой, — говорит он. — Не могли бы вы сами как-то помочь? У вас нет ли — как это называется? — llave universal, открыть комнату?

    — Llave maestra. Нет такого — llave universal. Будь у нас llave universal, всем бедам конец. Нет, llave maestra от Корпуса «С» есть только у сеньоры Вайсс. Может, у вас есть друг и вы бы устроились на ночь у него? А утром придете и поговорите с сеньорой Вайсс.

    — Друг, и мы бы устроились на ночь? Мы прибыли к этим берегам полтора месяца назад и с тех пор жили в лагерной палатке в пустыне. Откуда, вы думаете, у нас есть друзья, у которых мы бы устроились на ночь?

    Ана хмурится.

    — Идите к главным воротам, — приказывает она. — Ждите меня снаружи. Сейчас разберусь, что можно сделать.

    Они выходят за ворота, пересекают улицу и усаживаются в тени деревьев. Мальчик пристраивает голову ему на плечо.

    — Пить хочу, — жалуется он. — Когда ты найдешь кран?

    — Тс-с, — говорит он. — Слушай птиц.

    Они слушают странную птичью песню, чувствуют кожей странный ветер.

    Появляется Ана. Он встает, машет ей. Мальчик тоже поднимается на ноги, руки жестко прижаты к бокам, большие пальцы стиснуты в кулаках.

    — Принесла попить вашему сыну, — говорит она. — На, Давид, пей.

    Ребенок пьет, возвращает ей чашку. Она убирает ее в сумку.

    — Хорошо? — спрашивает она.

    — Да.

    — Хорошо. Теперь пошли со мной. Идти неблизко, но можно считать это зарядкой.

    Она стремительно шагает по дорожке через парковую зону. Привлекательная девушка, спору нет, хотя такая одежда ей не к лицу: темная бесформенная юбка, белая блузка, тесная у горла, туфли на плоской подошве.

    Будь он один, шел бы с ней в ногу, но с ребенком на руках — никак. Он окликает ее:

    — Пожалуйста, не так быстро!

    Она не обращает на него внимания. Расстояние между ними увеличивается, он спешит за ней через парк, через дорогу, еще раз через дорогу.

    Она останавливается перед узким простеньким домом.

К истории неофициальной культуры и современного русского зарубежья: 1950-1990-е. Автобиографии. Авторское чтение

  • К истории неофициальной культуры и современного русского зарубежья: 1950-1990-е. Автобиографии. Авторское чтение / Сост., отв. ред., примеч. Ю.М. Валиева. — СПб.: Контраст, 2015. — 600 с.

    Неофициальная культура советского времени — тема, которая в силу интереса к прошлому страны привлекает все больше читателей. Уникальное издание, подготовленное лауреатом премии Андрея Белого Юлией Валиевой, включает в себя новые материалы по истории неофициальной культуры и современного русского зарубежья. Среди впервые публикуемых текстов: автобиографии деятелей самиздата Бориса Иванова, Вячеслава Долинина, поэтов-трансфуристов Сергея Сигея и Ры Никоновой, писателя круга Малой Садовой Александра Чурилина, поэта и художника Татьяны Апраксиной. Также приводятся интервью, воспоминания, документы по истории самиздата. В рубрике «Звуковой архив» размещены аудиозаписи 1970–1980-х гг., среди которых авторское чтение обэриута Игоря Бахтерева.

    Наум КОРЖАВИН

    Я человек 1940-х годов…

    Из беседы с Юлией Валиевой

    США, Бостон

    7 ноября 2011 г.

    Запись Юлии Валиевой

    Однажды в календаре я увидел страничку с портретом Пушкина. Вот «Александр Сергеевич Пушкин, величайший русский поэт». Слово «величайший» на меня жутко подействовало, на мое честолюбие. Я тоже захотел стать величайшим и стал писать стихи. Плохо понимая, чтó это такое, — как большинство людей, которые начинают писать.

    Дома были книги, но библиотеки не было. [Какие именно —]1 не помню. Я больше любил [книги] про войну2. Пушкина тоже читал, но я его не очень любил. Я считал, что Пушкин такой гладкий и всё, а Лермонтов — это да!

    Я лет в двенадцать начал писать стихи, и у меня появились, так сказать, литературные связи в детских литературных кружках [в Киеве] — в пионерской газете и во Дворце пионеров. В пятнадцать лет я уже писал серьезно, знал, чтó это такое. В литкружке Дворца пионеров были люди, которых я до сих пор считаю поэтами, один из них, Яша Гальперин, погиб в Бабьем Яру. Он был очень талантливым. Мы читали стихи друг другу, потом их по-дружески разбирали, профессионально, примерно, как в Гарварде. [Смеется.].

    Потом (я об этом уже писал в мемуарах) я познакомился с Николаем Николаевичем Асеевым, когда он приезжал в Киев. С Иосифом Уткиным. С Эренбургом. Асеев был для меня важен, потому что я знал, что он друг Маяковского, а я тогда читал Маяковского. Я был большой такой футурист по природе, хотя не по литературе. До войны, верный заветам Маяковского, я работал в многотиражке знаменитого киевского завода «Арсенал». Не в штате, а просто писал для них всякие поделки по производству. Тогда я впервые стал печататься.

    У меня был культ Пастернака. В Киеве, в отрочестве, я купил в букинистическом магазине его сборник, и я его вез с собой в эвакуацию, когда началась война. И по дороге, на узловой станции, я сидел читал Пастернака. Какой-то мальчик рядом попросил меня [дать ему книгу] посмотреть. Он посмотрел и говорит: мамка, гляди — 15 рублей стоит. И спер. Мне не пришло в голову, что ее можно стянуть. В эвакуации мы жили на Урале, в городе Сим, который упоминается Пушкиным в «Истории Пугачевского бунта». Назывался Симский Завод3. Нас там разместили сначала в семье, потом дали комнату. Я там тоже печатался.

    [О теме декабристов и о своем стихотворении «Невесты декабристов».] Декабристы многих интересовали. Это была тема, которая поощрялась, — поощрялось всё, что было против царя и что было революционным. И я очень долго был уверен, что любой настоящий поэт должен быть обязательно революционным, вольнолюбивым.

    А вот Пушкина по-настоящему я стал любить позднее. Сначала любовные стихи («Я Вас любил: любовь еще, быть может…»), а потом, в гораздо более взрослом возрасте я полюбил другие стихи, в которых — пушкинское смирение по отношению к жизни, понимание ее границ и смирение с этими границами. И люблю [эти стихи] теперь, это как раз самое главное. Мое стихотворение «Легкость» об этом.

    Любовные стихи у меня появились лет в тринадцать, когда стал влюбляться. Я был влюбчивый. Вот такое юношеское стихотворение: «До вечера, не в унисон толпе…» Это лет в пятнадцать. «Не надо, мой милый, не сетуй» — это конец 1940-х годов. Меня часто относят к 1960-м, но я человек 1940-х годов. Я тогда сформировался.

    Асеев в Киеве попросил меня переписать для него одно стихотворение, и он его студентам показывал в Литинституте, пропагандировал меня. И когда я пришел в Литинститут, меня уже знали. Это было стихотворение «Вот прыгает резво…», о девушке, которую звали Женя, а в Киеве их называли Жучками:

    Вот прыгает резвая умница,

    Смеется задорно и громко.

    Но вдруг замолчит, задумается,

    в комочек скомкав.

    Ты смелая, честная, жгучая,

    Всегда ты горишь в движении.

    Останься навеки Жучею,

    Не будь никогда Евгенией!

    Потом общение с Асеевым продолжалось, я к нему приходил в Москве, он принимал меня хорошо. А однажды я его встретил в Литинституте и говорю: «Николай Николаевич, можно я к Вам приду?» Он говорит: «Знаете, Эмма, я же Вас люблю, и люблю, чтобы Вы приходили. Но как начнете Вы бузить, да как начнут меня садить. Так лучше и не надо». Ну, я какой-то был неблагонадежный всегда. Я думал, что, если человек коммунист, ему можно говорить всё что угодно. Сейчас забывают, какое это было время, тогда быть даже верующим коммунистом преследовалось. Поскольку я был коммунист, я и говорил всё, что думал. От коммунизма я отказался намного позже.

    Я жил в общежитии, оно было на Тверском бульваре. Правда, я по невежеству многое пропустил — например, что в нашем дворе жил Андрей Платонов, у него там квартира была, но я его не знал, не знал, кто он такой вообще. Главное, что давал Литературный институт молодым поэтам, — это общение. Вот я, провинциальный мальчик, приехал в Москву… Я познакомился со Слуцким, Самойловым, Наровчатовым, Винокуровым. Это была такая интеллигентная поэзия. Одно время считалось, что это необязательное качество, но поэзия должна быть, конечно, интеллигентная. Они были мои друзья, но в то же время мы жили каждый по-своему, и все были кусачие. Молодые поэты всегда кусачие. Если помните Блока: «Там жили поэты, — и каждый встречал / Другого надменной улыбкой…»4. Руководителем семинара у нас был Владимир Луговской.

    Я, когда учился в Литинституте, не публиковал стихов, но читал многие свои стихи публично — во ВГИКе, в других местах. Читал такие стихи, что мне сегодня страшно, что я их читал, например «Стихи о детстве и о романтике». Это конец 1944 года. Сейчас некоторые понимают это как героизм, а это не героизм, просто я написал эти стихи — и мне хотелось их читать. В 1947 году меня арестовали. Я знал, что [это] может быть. У меня даже такое стихотворение было — «Мне каждое слово будет уликою»5.

    Мой арест внес большой вклад в русскую литературу. [Смеется.] Меня взяли из общежития, где жили молодые писатели. И его описали Тендряков6, Юрий Бондарев (который жил, правда, не в общежитии, он москвич, но ребята ему рассказали, и он тоже использовал7). Это была как бы «творческая командировка» молодых писателей в сцену ареста.

    Я сидел в КГБ, потом жил в ссылке в Караганде, там я учился в горном техникуме, а когда его кончил, меня взяли на работу в газету. Везде я писал стихи. Вот, например, «Ни к чему, ни к чему…», — это 1952 год.

    У меня много стихов ходило в списках. Я же больше в списках был, чем в печати: «Зависть», «Танька»… Анне Ахматовой «Танька» очень не понравилось. Мы с ней разговаривали (я с ней познакомился в 1960-х), я стал читать и первым прочитал это стихотворение. Ахматова всё совершенно иначе воспринимала. Ей все эти Таньки были отвратительны, они ей портили жизнь. Сегодня я бы тоже так не написал. Тогда же эта поэма была связана с моей болью. В общем, я Ахматовой понравился, а это стихотворение нет.

    [Как родилось стихотворение о Льве Толстом.] Я работал в «Литературной газете», проходил юбилей [Толстого], и я написал стихотворение. Мне один работник «Литературки» сказал: «У тебя Толстой какой-то с еврейской одержимостью». Я говорю: «Неправда». Дело в том, что Толстой — гармоничный, в «Войне и мире» и даже в «Анне Карениной», а когда он уходил, это была уже не гармония — это был бунт. Вообще, этот уход Льва Николаевича по отношению к Софье Андреевне был свинский. Мать хотела, чтобы их детей не обездолили, а этот дурак Чертков проводил линию партии. А Толстой все-таки был великий писатель, а не член партии [пауза] Черткова.


    1 Здесь и далее в квадратных скобках приводятся: а) темы вопросов, задаваемых интервьюером, б) слова, отсутствующие в речи интервьюируемого, в) указания на обстановку разговора (например, реплики других участников беседы). (Прим. ред.)

    2 «Надо ли говорить, что и до отрочества, и в отрочестве я много читал. Ходил в детскую библиотеку имени Коцюбинского, на Большой Васильковской (Красноармейской). <…> В основном любил книги про Гражданскую войну, революцию и путешествия, но в поисках этого читал всё подряд. Обожал я ходить в самый близкий к нашему дому книжно-канцелярский магазин на углу той же Большой Васильковской и Саксаганского, в просторечии Мариинской. <…> И я покупал. Сборнички Пушкина, Гейне, „Гобсек“ Бальзака, даже „Простая душа“ Флобера… и многое другое, не менее ценное, было мной куплено именно там. Потом я стал покупать там и сборники современных поэтов, которые тоже, как правило, стоили очень дешево.

    Там, например, за копейки я купил небольшой сборник избранных стихотворений Николая Асеева „Наша сила“…» (Коржавин Н. В соблазнах кровавой эпохи: Воспоминания в 2 кн.. М., 2005. (Серия «Биографии и мемуары»). С. 168-169. Эту свою книгу Н. Коржавин в разговоре со мной назвал своей подробной автобиографией. (Прим. сост.)

    3 Симским Заводом этот населенный пункт назывался с середины XVIII в. до 1928 г. (Прим. ред.)

    4 Стихотворение А. Блока «Поэты». (Прим. сост.)

    5 Речь идет о стихотворении «Восемнадцать лет» (см. раздел «Авторское чтение» в настоящем издании). (Прим. сост.)

    6 Арест Н. Коржавина описан в повести В. Тендрякова «Охота» (Знамя. 1988. № 9. С.119-121). (Прим. сост.)

    7 «— Вчера ночью был арестован студент первого курса Холмин. За стишки, за антисоветские стишки, которые строчил под нашей крышей! Вот они, смотри, — сочинения! — Он застучал ребром ладони по листу бумаги на столе. — Вот они. „А там, в Кремле, в пучине славы, хотел познать двадцатый век великий, но и полуслабый, сухой и черствый человек!“ Понимаешь, что мог… мог написать этот… этот гад, который учился с нами!» (Бондарев Ю. Тишина // Бондарев Ю. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1973. С. 123). Подразумевается стих. Н. Коржавина «16 октября». Об искаженном варианте последней строфы, которая ходила по Москве и послужила поводом для его ареста, Н. Коржавин (Коржавин Н. В соблазнах кровавой эпохи. Кн. 1. С. 724-725) писал: «У меня было:

    Там, но открытый всем, однако,

    Встал воплотивший трезвый век

    Суровый, жесткий человек,

    Не понимавший Пастернака.

    Гуляло:

    А там, в Кремле, в пучине мрака,

    Хотел понять двадцатый век

    Сухой и жесткий человек,

    не понимавший Пастернака.

    <…> Кстати, этот конец мной потом был вообще переделан — я счел, что Пастернак тут не может быть мерилом вещей. Получилось (теперь я это отбросил):

    Там, за текущею работой

    Встал воплотивший трезвый век

    Суровый, жесткий человек

    В величье точного расчета…»

    Этот последний вариант с некоторыми неточностями цитируется у В. Тендрякова:

    Там за текущею работой

    Жил, воплотивши резвый век,

    Суровый, жесткий человек —

    Величье точного расчета

    (Тендряков В. Охота. С. 90).

    См. раздел «Авторское чтение» в настоящем издании. (Прим. сост.)

«Миллениум». Перезагрузка

  • Давид Лагеркранц. Девушка, которая застряла в паутине. — М.: Эксмо, 2015. — 480 с.

    Поклонники трилогии Стига Ларссона «Миллениум» получили долгожданный подарок: спустя 11 лет после смерти автора свет увидела книга «Девушка, которая застряла в паутине», четвертый том из задуманных шести.

    Как известно, при жизни Ларссон успел написать только три романа о шведском журналисте Микаэле Блумквисте и хакерше Лисбет Саландер. Последней книгой стала «Девушка, которая взрывала воздушные замки», вышедшая в 2007 году. У гражданской жены Ларссона, по ее заверениям, осталось примерно двести страниц чернового наброска следующего тома, и с самого начала читатели искренне надеялись, что четвертой части быть. Однако из-за споров о наследстве завершить черновик вдова не имела права, и вряд ли когда-нибудь в обозримом будущем он вообще увидит свет.

    Издатели, которым принадлежат права на трилогию, доверили продолжение истории Лисбет и Микаэля журналисту криминальной хроники, писателю Давиду Лагеркранцу. С одной стороны, ему досталась большая честь (и наверняка солидный гонорар), с другой — тяжелое испытание, ведь придирчивого сравнения миллионов поклонников и критиков из разных стран не избежать.

    Большим плюсом Лагеркранца стало то, что он, как и Ларссон, профессиональный журналист, проводивший расследования, а также автор документальных книг. Вот и к написанию романа Лагеркранц подошел по-журналистски: тщательно собирал, обобщал и выстраивал материал, складывающийся в сюжетную линию новых приключений колоритной парочки.

    При этом Лагеркранц добросовестно выдерживал стилистику Ларссона и его манеру письма. Получилось фактически идентично — обычный читатель разницы в тексте не заметит. К тому же Лагеркранц явно талантливый писатель, что бы про него ни говорила вдова Ларссона.

    Ощущение было почти убийственным. Порывы ветра пронизывали все тело, но, невзирая на непогоду, Микаэль немного постоял на месте, поглощенный старыми воспоминаниями, а потом медленно побрел домой и почему то никак не мог отпереть дверь. Пришлось изрядно повозиться с ключом. Дома он скинул ботинки, уселся за компьютер и принялся искать информацию о профессоре Франсе Бальдере.

    Но сосредоточиться никак не удавалось, и вместо этого он уже далеко не в первый раз задался вопросом: куда подевалась Лисбет? Помимо сведений, полученных от ее бывшего работодателя Драгана Арманского, Микаэль не слышал о ней ни слова. Она словно сквозь землю провалилась, и хотя они жили, по большому счету, в одном квартале, он даже мельком ее не видел, и, вероятно, поэтому на него так подействовали слова Линуса.

    Однако писать чужую книгу сложно хотя бы потому, что в выборе темы, обращении с персонажами и даже в развитии сюжетных линий присутствует некая скованность. Лисбет и Микаэль достались Лагеркранцу в готовом виде — с прописанной психологией и непредсказуемым будущим.

    По этой причине новый автор сделал ставку на то, что хорошо вписывалось в общую канву: закулисные игры спецслужб, хакерство и закрытую жизнь криминального мира. Лагеркранц развернул масштабное полотно сети, в которой пользователи прячутся за никами, пытаясь обезопасить свои данные, — но для профессиональных программистов преград не существует. Вопрос в том, на чьей стороне они играют. Писатель с отчетливой безжалостностью показывает, что безопасность в интернете — миф. Засекречивание данных — игра, которая может в любой момент обернуться катастрофой международного масштаба. Войны XXI века идут тихо, скрытно — стучат по клавишам пальцы, светятся мониторы и вот уже засекреченные архивы и сведения о сильных мира сего утекают в сеть.

    В описании конфликта чувствуется глубокое знание материала и уверенность в своих силах, от чего сюжет вышел жестким и динамичным. Кстати, во время работы над «Девушкой, которая застряла в паутине», Лагеркранц пользовался ноутбуком, на котором отсутствовал выход в интернет — совсем как один из героев книги, которого, впрочем, это не спасло.

    Новое расследование Микаэля — убийство известного шведского ученого, который изобрел AI-программу, позволяющую искусственному интеллекту самосовершенствоваться. Фактически, ту самую пресловутую «Скайнет» из фильма «Терминатор», которая начала войну машин против человечества. Ученый перешел дорогу преступникам и погиб от пули наемного убийцы, оставив сына-аутиста с редкими способностями, которые могут помочь в раскрытии убийства. Разумеется, за ребенком, а заодно и за самим Микаэлем, началась охота. Именно при таких обстоятельства в дело вступает Лисбет Саландер — черная фурия, дочь русского мафиози, одержимая целью искупить преступления своего отца.

    Лисбет в четвертой части вышла немного схематичнее, чем у самого Ларссона, несмотря на новые, добавленные Лагеркранцем подробности ее детства. На сцене появляется и родная сестра Лисбет, о которой косвенно упоминалось в первых книгах. Она оказывается таким же чудовищем, как и два брата, с которыми героиня лихо расправилась в свое время.

    К сожалению, участие самой Саландер в расследовании выглядит довольно натянутым — угроза не касается ее лично, как в «Миллениуме». Здесь она ввязывается в драку только для того, чтобы стереть с лица земли империю зла, созданную ее отцом, которая после его смерти перешла к сестрице.
    Зато более выпуклым, живым и глубоким получился образ Микаэля Блумквиста, на примере которого автор показывает кризис современной журналистики. И это — одна из самых интересных находок романа.

    Конечно, Лагеркранц оперировал чужой славой и чужими героями. Но он создал свой текст — может, не такой впечатляющий, как книги Ларссона, но достойный его памяти. Смерть писателя оборвала историю Лисбет Саландер, оставив ощущение горькой недосказанности и несправедливости. Лагеркранц постарался эту несправедливость исправить, во всяком случае для тех поклонников Лисбет и Микаэля, которые были готовы сколько угодно ждать их новой встречи.

    Кстати, многочисленные экранизации романов Ларссона — такой же перифраз его книг, как и «Девушка, которая застряла в паутине». В этом смысле Лагеркранц скорее продолжил уже существующую традицию тиражирования персонажей Ларссона. Кроме того, мировой литературе известны примеры, когда произведения одного автора завершал другой: вспомнить хотя бы попытку Александры Рипли дописать знаменитые «Унесенные ветром» за Маргарет Митчелл. Книга под безыскусным названием «Скарлетт» не имела даже трети успеха оригинала, хотя по ней был снят многосерийный фильм. В России же по мотивам романа Глуховского «Метро 2033» существует целая серия книг-продолжений, которые рассматриваются и издаются не как фанфики, а как отдельные произведения. Впрочем, это не самый лучший пример, учитывая качество самого оригинала.

    Потенциал, который Ларссон видел в собственном сюжете, собираясь писать еще три, а то и шесть книг (показания друзей расходятся), позволил Лагеркранцу не просто высасывать события из пальца, а работать с завершенным материалом, доводя его до логического конца в духе всей трилогии. Результат литературного эксперимента стоит признать достойным. Больше не нужно гадать, как бы написал об этом Ларссон, — настоящие книги сами находят путь к читателям и продолжают жить независимо от судьбы своего создателя.

Анастасия Рогова

Кирилл Кобрин. Шерлок Холмс и рождение современности: деньги, девушки, денди Викторианской эпохи

  • Кирилл Кобрин. Шерлок Холмс и рождение современности: деньги, девушки, денди Викторианской эпохи. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2015. — 184 с.

    Литератор, историк и журналист Кирилл Кобрин, живущий в Лондоне, написал книгу о мире самого известного персонажа английской литературы — мире Шерлока Холмса. Приключения главного детектива всех времен и народов и его верного помощника доктора Ватсона оказываются своего рода энциклопедией Викторианской эпохи. Колониальные войны, политические интриги, банки, аферы, технический прогресс и социальная несправедливость, положение женщин, бытовая культура, общественный транспорт и пресса — все стороны жизни многонационального Лондона отражаются в событиях, центром которых Конан Дойл делает квартиру на Бейкер-стрит.

    Шерлок Холмс

    «А как хорошо дышится свежим утренним воздухом! Видите вон то маленькое облачко? Оно плывет, как розовое перо гигантского фламинго. Красный диск солнца еле продирается вверх сквозь лондонский туман. Оно светит многим добрым людям, любящим вставать спозаранку, но вряд ли есть среди них хоть один, кто спешит по более странному делу, чем мы с вами. Каким ничтожным кажется человек с его жалкой амбицией и мечтами в присутствии этих стихий! Как поживает ваш Жан Поль?

    — Прекрасно! Я напал на него через Карлейля.

    — Это все равно что, идя по ручью, дойти до озера, откуда он вытекает. Он высказал одну парадоксальную, но глубокую мысль о том, что истинное величие начинается с понимания собственного ничтожества. Она предполагает, что умение оценивать, сравнивая, уже само по себе говорит о благородстве духа. Рихтер дает много пищи для размышлений. У вас есть с собой пистолет?»

    «Уинвуд Рид хорошо сказал об этом, — продолжал Холмс. — Он говорит, что отдельный человек — это неразрешимая загадка, зато в совокупности люди представляют собой некое математическое единство и подчинены определенным законам. Разве можно, например, предсказать действия отдельного человека, но поведение целого коллектива можно, оказывается, предсказать с большей точностью. Индивидуумы различаются между собой, но процентное отношение человеческих характеров в любом коллективе остается постоянным. Так говорит статистика. Но что это, кажется, платок? В самом деле, там кто-то машет белым».

    В «Знаке четырех» Холмс олицетворяет собой совершенно асоциальный элемент викторианского общества — богему, эстета с довольно странными для того времени социальными взглядами. Конан Дойль (намеренно?) опровергает в этой повести все то, что было сказано о Холмсе в первом тексте холмсианы, в «Этюде в багровых тонах»: мол, кроме специальных книг, детектив ничего не читает и ничего, кроме нужных для его дела сведений, знать не хочет. В «Знаке» же Холмс дважды цитирует совершенно не связанных с его деятельностью авторов — немецкого сентименталиста Жана Поля, английского романтика Томаса Карлейля и современного ему английского публициста Уинвуда Рида1. Более того, в этой повести он дважды вступает в разговоры на отвлеченные темы: эстетическо-философскую (первый), социально-философскую и даже теологическую (второй случай). Богемность и асоциальность Холмса подчеркивается его наркоманией — повесть открывается и заканчивается инъекциями кокаина, играющего важную роль в сюжете. Кокаин позволяет Холмсу пережить тяжелые депрессии, особенно в те периоды, когда у него нет интересных дел. Кокаин — единственная награда после окончания расследования: инспектор Этелни Джонс получает всю славу, Ватсон — жену и чаемый социальный статус, закон — бежавшего каторжника Джонатана Смолла. Наконец, наркотик позволяет Холмсу развить невероятную энергию; Шафкат Таухид отмечает, что накокаиненный детектив практически не спит 135 82 часа, в которые происходит расследование и погоня2. Помимо наркомании, здесь, конечно, типичный маниакально-депрессивный синдром: депрессивная стадия в начале повествования сменяется маниакальной в середине — и все завершается вновь депрессией и упадком сил, с которыми Холмс пытается справиться с помощью все того же кокаина. Образ жизни детектива можно счесть богемным не только из-за этого; Холмс — гурман и не прочь выпить чего-нибудь хорошего; перед охотой на преступников он приглашает инспектора Джонса отобедать у них дома куропатками, устрицами и белым вином; ну а постоянным атрибутом сыщика является фляжка с бренди.

    Всё так, однако эти приметы богемного образа жизни — лишь элементы исключительно рациональной системы мышления и modus’a vivendi Холмса; если перед нами и представитель богемы, то не в привычном нам понимании. Это не романтическая богема (собственно, в середине — второй половине XIX века этот термин появился, а вместе с ним получил относительное распространение соответствующий тип социального поведения), Холмс «чудак», «странный тип», характерный скорее для предыдущей эпохи раннего романтизма и даже классицизма. Комбинация наркомании, невероятной работоспособности, разнообразных познаний в самых странных областях жизни — все это намекает на сходство Шерлока Холмса со знаменитым Томасом де Куинси, воспетым позже Бодлером, декадентами, европейской богемой. Де Куинси — опиофаг, человек удивительной начитанности, пробовавший себя в самых разных жанрах, от политэкономии до беллетристики, чудак, принципиальный дилетант, автор ключевого для развития детективного жанра текста «Убийство как одно из изящных искусств»; Маркс упоминает его экономические изыскания, а Борхес считал де Куинси воплощением самой литературы. Возникает даже искушение сравнить «Знак четырех» с «Исповедью англичанина, любителя опиума» (как мы помним, опиум и опиумная курильня появляются у Конан Дойля в «Человеке с рассеченной губой», там же в начале упоминается и де Куинси), особенно если вспомнить столь любимый в postcolonial studies «ориенталистский кошмар» про малайца в «Англичанине», — но это тема отдельного исследования. Пока же достаточно указать и на такую возможную связь.

    Карикатурой на классицистического эстета, гения логики, наркомана, который использует для дела даже свою пагубную привычку, стал в «Знаке четырех» другой «внесистемный» богемный человек, Тадеуш Шолто. Это уже точно романтик, в котором карикатурно сосредоточены расхожие штампы того времени. Дом Тадеуша Шолто набит всякой «красивой» восточной рухлядью, это настоящий заповедник крайнего экзотизма, музей ориентальных причудливостей. Сам Шолто курит кальян, обслуживают его индийские слуги. Здесь явный намек на происхождение состояния семейства Шолто — на колониальную службу отца и сокровища Агры, которые тот украл, но не только. Экзотизм и ориентализм в середине XIX века становится непременным признаком богемы и особенно — адептов «чистого искусства», «искусства для искусства»3. При этом восточными штучками интересы Тадеуша Шолто не ограничиваются — он еще считает себя знатоком и коллекционером западной живописи, поклонником «современной французской школы4. Не забудем: Холмс, если что и знает, то знает хорошо — на этом, по крайней мере, настаивает Конан Дойль. Шолто-младший слаб физически, а Шерлок Холмс силен, и о его боксерских подвигах помнят до сих пор, Шолто истеричен и мнителен, а Холмс равнодушно выслушает все увещевания доктора Ватсона про опасности кокаина; наконец, Тадеуш Шолто выглядит совершенно бессмысленным, никчемным человеком. Казалось бы, Шолто-младший — действительно пародия и полная противоположность Холмсу. Все верно, но за одним исключением: Тадеуш Шолто — один из двух персонажей «Знака четырех», которые действительно стоят на стороне справедливости и человеческой солидарности. Второй такой персонаж — Холмс. Есть еще один маргинал, взгляды которого им близки, но о нем несколько позже.

    Получается, что в этой драме викторианского общества носителями социального добра, защитниками идеи справедливости и (не побоимся этого слова) гуманизма выступают чужаки, несистемные люди, чудаки, эстеты, один из которых наркоман, а другой к тому же вполне вписывается в тогдашний образ экзотического богатого гомосексуалиста. Богатство неправедно, справедливость — удел маргиналов. И тем не менее Холмс добровольно встает на защиту такого общества, делая это своей профессией. Викторианство на самом деле опирается на маргиналов — напомню, что и богатство свое оно добывает, так сказать, ad marginem, на краях мира, в Индии.

    Мэри Морстен

    Мисс Мэри Морстен — одна из тех удивительных, смелых и самостоятельных молодых викторианок, которых немало в холмсиане. Судьба этих героинь во многом схожа — ранняя смерть родителей (или отца), необходимость самостоятельно зарабатывать себе на жизнь в обществе, не очень благосклонно относящемся к подобной модели гендерного поведения. Обычно они идут в гувернантки, учителя или компаньонки. Обычно они не замужем, несмотря на часто уже не совсем юный возраст. Денег и приданого, достаточных, чтобы найти достойного по социальному статусу и приятного сердцу жениха, у них нет, а идея «продать» молодость и красоту в неравном браке им претит. Таких персонажей у Конан Дойля гораздо больше, чем обычных «барышень» и «мамаш», что довольно ясно говорит и о представлениях самого автора, и об обществе, которое он описывает (даже, скорее, анализирует). Расхожая картинка вновь оказывается под вопросом.

    Мэри Морстен родилась в Индии в 1861 году; в возрасте пяти-семи лет была отправлена в закрытый пансион в Эдинбурге (судя по всему, из-за того, что ее мать умерла тогда; иначе это не объяснить). Отметим, что она родилась через три года после подавления сипайского восстания, которое играет столь важную роль в «Знаке четырех». Соответственно, мать ее стать жертвой восставших не могла — как это случилось со многими европейскими женщинами в Индии5. Видимо, жалованья отца хватало на то, чтобы содержать дочь в «комфортабельном»6 (она сама его так называет) интернате; когда капитан Морстен сообщил ей о своем приезде в Британию в годичный отпуск, а потом исчез, Мэри было 17 лет. Видимо, это была очень самостоятельная девушка, так как она сама совершила вояж в Лондон, сама наводила справки об исчезнувшем отце и так далее. Тут возникает вопрос: как часто капитан Морстен вообще навещал ее? Судя по всему, нечасто. Мэри называет отца «senior captain of his regiment» (полк туземный, — отмечает в своем рассказе Джонатан Смолл), и служит он в Индии уже явно больше двадцати лет. Увы, добился капитан Морстен немногого. Он офицер охраняющего каторжников подразделения — что, надо сказать, не очень большая честь и заслуга. Можно предположить, капитан Морстен изо всех сил хотел сделать карьеру и из-за этого старался не покидать Индию. Так или иначе, перед нами не то чтобы полный неудачник (как покойный брат Ватсона), даже не частичный (как сам доктор Ватсон до определенного момента), а просто человек, много пытавшийся, но не преуспевший. К тому же, как свидетельствует Смолл, Морстен — вместе с майором Шолто — стал жертвой карточных шулеров на Андаманских островах; соответственно, его финансовые дела значительно ухудшились — не исключено, что он проиграл немало из того, что накопил за годы колониальной службы. Сокровища Агры были для Морстена единственным шансом уйти в отставку, приехать в Англию, обеспечить дочь, которую он, судя по всему, любил (Мэри упоминает об очень теплом тоне его записки, сообщающей, что он едет в Лондон), — тем более что она уже подходила к брачному возрасту, а значит, нужны деньги и приданое, чтобы составить хорошую партию. Собственно, все так и спланировали Смолл, Морстен и Шолто — Шолто отправится в Агру, найдет сокровище, отправит яхту за Смоллом и его товарищами, Морстен возьмет отпуск, и все встретятся в Агре, чтобы поделить добычу. Но Шолто обманул всех; он взял клад и уехал в Англию. И вот тут возникает еще более интересный вопрос: был ли обман Шолто его собственной инициативой, или это был его совместный с Морстеном план? В пользу первого предположения говорит то, что после бегства Шолто с сокровищем Морстен показал Смоллу газету, где майор был назван среди пассажиров судна, отбывшего в Англию. Значит, он сделал это в негодовании, ярости и даже отчаянии — иначе зачем показывать каторжнику, что его — вместе  с ним самим, офицером — обманули? С другой стороны, это мог быть хитрый ход, чтобы обезопасить себя — ведь Морстену предстояло еще служить рядом со Смоллом, а это, учитывая нрав каторжника, было небезопасно. А так вся ненависть Смолла была направлена против Шолто.

    Морстен приезжает к Шолто и требует свою долю. Дальше происходит странное — якобы у капитана случается удар и тот умирает. О чем спорили сослуживцы? О том, сколько кому причитается? Вряд ли это могло стать предметом спора — разделить поровну клад несложно, это вопрос технический. Скорее всего, здесь такой вариант: Шолто действительно украл все и не собирался делиться, а Морстен явился эдакой немезидой. На что рассчитывал майор? Что Морстена никогда не отпустят в отпуск? Или что тот его не найдет? — звучит довольно глупо. Или же Шолто намеревался наврать, что никакого сокровища в Агре не было, мол, все это бредни одноногого каторжника? В пользу последнего варианта говорит то, что, судя по всему, сокровище так и не тратилось толком все эти годы — Шолто получил наследство от умершего дяди (его смертью он и воспользовался, чтобы покинуть Индию и выйти в отставку), и этого хватало на зажиточную жизнь. Если так, то он действительно мог надеяться доказать Морстену, что никакого сокровища не было, — мол, смотри, как я живу, где это богатство? Где роскошь, где нега? В этой точке действительно мог вспыхнуть яростный спор и капитана действительно хватить удар — впрочем, не стоит исключать и более мрачный вариант: майор Шолто запросто мог убить Морстена, а сыновьям в этом не признаться. Ведь слуга Шолто был уверен, что произошло именно убийство, а не несчастный случай…

    И еще два соображения. После того как Мэри Морстен узнает о судьбе своего отца и о том, что тело его закопано в саду особняка Шолто, она не предпринимает ровно никаких усилий, чтобы перезахоронить его по-человечески. Ведь братья Шолто наверняка должны были наткнуться на труп — они же перекопали весь участок. Но нет, Мэри молчит — да и вообще забывает об отце. Думаю, она кое-что понимала в жизни и догадывалась, чтó это был за человек, капитан Морстен — неудачник, стороживший каторжников на краю земли, который к тому же странным образом исчез, как только оказался в Лондоне. Мэри своего отца по-настоящему не знала, для нее он был человек посторонний и, пожалуй, сомнительный; тем более что формальные вещи, которые требовали от нее приличия, мисс Морстен выполнила — тревогу подняла, полицию привлекла, десять лет спустя не побоялась обратиться к частному сыщику. Впрочем, последнее не совсем однозначно — ее просьба к Холмсу заключалась не в том, чтобы он помог отыскать следы отца, Мэри нужны были сопровождающие джентльмены для встречи, важной для ее собственного будущего. Мэри Морстен очень рациональна — не зря же, потеряв в этой истории сокровища, она тут же обрела мужа7.

    Второе соображение — о социальном контексте этой линии сюжета. В «Знаке четырех» действуют грубые, алчные и довольно циничные офицеры-охранники. Далеко не цвет британской армии. Эти люди готовы нарушить присягу ради денег. Эти люди готовы отпустить каторжников на волю ради денег. Эти люди обманывают друг друга — причем, как мы видим, довольно примитивно. Один из этих людей, капитан Морстен, поплатился за свою наивность, другой из-за собственной алчности превратил свою жизнь в ад, так и умерев в страхе. Втроем, вместе с тупым и грубым инспектором Джонсом, Шолто и Морстен представляют в повести Государство. И это государство не вызывает у читателя ни симпатий, ни уважения.


    1 Уинвуд Рид (1838–1875) — британский путешественник, антрополог, писатель. Шотландец Рид прославился путешествиями в Анголу и Западную Африку, а его трактат «Мученичество человека» (1872) произвел большое впечатление на современников и потомков. О нем говорили Сесиль Родс, Уинстон Черчилль, Джордж Оруэлл. Как видим, его цитирует и Шерлок Холмс — через десять лет после издания этой книги. «Мученичество человека» — попытка составить универсальную секулярную историю западного мира, а одна из частей трактата содержит решительную атаку на христианство (великий английский либерал и премьер-министр Уильям Гладстон был очень недоволен этим фактом). Рида принято относить к социал-дарвинистам с их довольно мрачной концепцией «выживания сильнейшего»; в то же время он предрекал создание нового мира, в котором не будет войн, рабства и религии (впрочем, по его мысли, до наступления прекрасного будущего все эти неприятные вещи отчасти необходимы для естественного отбора и развития человеческой цивилизации).

    2 См.: Conan Doyle A. The Sign of Four. Edited by Shafquat Towheed. P. 15.

    3 «У меня инстинктивное отвращение ко всяким проявлениям грубого материализма. Я редко вступаю в соприкосновение с чернью. Как видите, я живу окруженный самой изысканной обстановкой. Я могу назвать себя покровителем искусств. Это моя слабость».

    4 «Пейзаж на стене — подлинный Коро, и если знаток мог бы, пожалуй, оспаривать подлинность вот этого Сальватора Роза, то насчет вон того Бугро не может быть и сомнения. Я поклонник современной французской школы». Таухид тонко замечает, что академист Уильям Адольф Бугро, любимец американских нуворишей, вряд ли являлся в 1880-х годах представителем «новейшей французской школы», ибо таковой, скорее всего, считались импрессионисты (см.: Conan Doyle A. The Sign of Four. Edited by Shafquat Towheed. P. 70). Так что квалификацию Тадеуша Шолто как знатока искусства стоит поставить под вопрос. С другой стороны, картины Коро стоили тогда немало — и это намекает на размер состояния, часть которого Тадеуш унаследовал от отца.

    5 Об этом см.: Appendix B. Colonial Contexts: Accounts of the Indian «Mutiny», 1857–1858 в: Conan Doyle A. The Sign of Four. Edited by Shafquat Towheed. P. 163–184.

    6 Русский перевод несколько искажает смысл: «comfortable boarding establishment in Edinburgh» вовсе не значит, как в переложении Литвиновой, «один из лучших частных пансионов в Эдинбурге».

    7 Несмотря на несладкие финансовые обстоятельства, мисс Морстен не продавала жемчужины, которые слал ей Тадеуш Шолто. Она явно приберегала их для приданого.