- К истории неофициальной культуры и современного русского зарубежья: 1950-1990-е. Автобиографии. Авторское чтение / Сост., отв. ред., примеч. Ю.М. Валиева. — СПб.: Контраст, 2015. — 600 с.
Неофициальная культура советского времени — тема, которая в силу интереса к прошлому страны привлекает все больше читателей. Уникальное издание, подготовленное лауреатом премии Андрея Белого Юлией Валиевой, включает в себя новые материалы по истории неофициальной культуры и современного русского зарубежья. Среди впервые публикуемых текстов: автобиографии деятелей самиздата Бориса Иванова, Вячеслава Долинина, поэтов-трансфуристов Сергея Сигея и Ры Никоновой, писателя круга Малой Садовой Александра Чурилина, поэта и художника Татьяны Апраксиной. Также приводятся интервью, воспоминания, документы по истории самиздата. В рубрике «Звуковой архив» размещены аудиозаписи 1970–1980-х гг., среди которых авторское чтение обэриута Игоря Бахтерева.
Наум КОРЖАВИН
Я человек 1940-х годов…
Из беседы с Юлией Валиевой
США, Бостон
7 ноября 2011 г.
Запись Юлии ВалиевойОднажды в календаре я увидел страничку с портретом Пушкина. Вот «Александр Сергеевич Пушкин, величайший русский поэт». Слово «величайший» на меня жутко подействовало, на мое честолюбие. Я тоже захотел стать величайшим и стал писать стихи. Плохо понимая, чтó это такое, — как большинство людей, которые начинают писать.
Дома были книги, но библиотеки не было. [Какие именно —]1 не помню. Я больше любил [книги] про войну2. Пушкина тоже читал, но я его не очень любил. Я считал, что Пушкин такой гладкий и всё, а Лермонтов — это да!
Я лет в двенадцать начал писать стихи, и у меня появились, так сказать, литературные связи в детских литературных кружках [в Киеве] — в пионерской газете и во Дворце пионеров. В пятнадцать лет я уже писал серьезно, знал, чтó это такое. В литкружке Дворца пионеров были люди, которых я до сих пор считаю поэтами, один из них, Яша Гальперин, погиб в Бабьем Яру. Он был очень талантливым. Мы читали стихи друг другу, потом их по-дружески разбирали, профессионально, примерно, как в Гарварде. [Смеется.].
Потом (я об этом уже писал в мемуарах) я познакомился с Николаем Николаевичем Асеевым, когда он приезжал в Киев. С Иосифом Уткиным. С Эренбургом. Асеев был для меня важен, потому что я знал, что он друг Маяковского, а я тогда читал Маяковского. Я был большой такой футурист по природе, хотя не по литературе. До войны, верный заветам Маяковского, я работал в многотиражке знаменитого киевского завода «Арсенал». Не в штате, а просто писал для них всякие поделки по производству. Тогда я впервые стал печататься.
У меня был культ Пастернака. В Киеве, в отрочестве, я купил в букинистическом магазине его сборник, и я его вез с собой в эвакуацию, когда началась война. И по дороге, на узловой станции, я сидел читал Пастернака. Какой-то мальчик рядом попросил меня [дать ему книгу] посмотреть. Он посмотрел и говорит: мамка, гляди — 15 рублей стоит. И спер. Мне не пришло в голову, что ее можно стянуть. В эвакуации мы жили на Урале, в городе Сим, который упоминается Пушкиным в «Истории Пугачевского бунта». Назывался Симский Завод3. Нас там разместили сначала в семье, потом дали комнату. Я там тоже печатался.
[О теме декабристов и о своем стихотворении «Невесты декабристов».] Декабристы многих интересовали. Это была тема, которая поощрялась, — поощрялось всё, что было против царя и что было революционным. И я очень долго был уверен, что любой настоящий поэт должен быть обязательно революционным, вольнолюбивым.
А вот Пушкина по-настоящему я стал любить позднее. Сначала любовные стихи («Я Вас любил: любовь еще, быть может…»), а потом, в гораздо более взрослом возрасте я полюбил другие стихи, в которых — пушкинское смирение по отношению к жизни, понимание ее границ и смирение с этими границами. И люблю [эти стихи] теперь, это как раз самое главное. Мое стихотворение «Легкость» об этом.
Любовные стихи у меня появились лет в тринадцать, когда стал влюбляться. Я был влюбчивый. Вот такое юношеское стихотворение: «До вечера, не в унисон толпе…» Это лет в пятнадцать. «Не надо, мой милый, не сетуй» — это конец 1940-х годов. Меня часто относят к 1960-м, но я человек 1940-х годов. Я тогда сформировался.
Асеев в Киеве попросил меня переписать для него одно стихотворение, и он его студентам показывал в Литинституте, пропагандировал меня. И когда я пришел в Литинститут, меня уже знали. Это было стихотворение «Вот прыгает резво…», о девушке, которую звали Женя, а в Киеве их называли Жучками:
Вот прыгает резвая умница,
Смеется задорно и громко.
Но вдруг замолчит, задумается,
в комочек скомкав.Ты смелая, честная, жгучая,
Всегда ты горишь в движении.
Останься навеки Жучею,
Не будь никогда Евгенией!Потом общение с Асеевым продолжалось, я к нему приходил в Москве, он принимал меня хорошо. А однажды я его встретил в Литинституте и говорю: «Николай Николаевич, можно я к Вам приду?» Он говорит: «Знаете, Эмма, я же Вас люблю, и люблю, чтобы Вы приходили. Но как начнете Вы бузить, да как начнут меня садить. Так лучше и не надо». Ну, я какой-то был неблагонадежный всегда. Я думал, что, если человек коммунист, ему можно говорить всё что угодно. Сейчас забывают, какое это было время, тогда быть даже верующим коммунистом преследовалось. Поскольку я был коммунист, я и говорил всё, что думал. От коммунизма я отказался намного позже.
Я жил в общежитии, оно было на Тверском бульваре. Правда, я по невежеству многое пропустил — например, что в нашем дворе жил Андрей Платонов, у него там квартира была, но я его не знал, не знал, кто он такой вообще. Главное, что давал Литературный институт молодым поэтам, — это общение. Вот я, провинциальный мальчик, приехал в Москву… Я познакомился со Слуцким, Самойловым, Наровчатовым, Винокуровым. Это была такая интеллигентная поэзия. Одно время считалось, что это необязательное качество, но поэзия должна быть, конечно, интеллигентная. Они были мои друзья, но в то же время мы жили каждый по-своему, и все были кусачие. Молодые поэты всегда кусачие. Если помните Блока: «Там жили поэты, — и каждый встречал / Другого надменной улыбкой…»4. Руководителем семинара у нас был Владимир Луговской.
Я, когда учился в Литинституте, не публиковал стихов, но читал многие свои стихи публично — во ВГИКе, в других местах. Читал такие стихи, что мне сегодня страшно, что я их читал, например «Стихи о детстве и о романтике». Это конец 1944 года. Сейчас некоторые понимают это как героизм, а это не героизм, просто я написал эти стихи — и мне хотелось их читать. В 1947 году меня арестовали. Я знал, что [это] может быть. У меня даже такое стихотворение было — «Мне каждое слово будет уликою»5.
Мой арест внес большой вклад в русскую литературу. [Смеется.] Меня взяли из общежития, где жили молодые писатели. И его описали Тендряков6, Юрий Бондарев (который жил, правда, не в общежитии, он москвич, но ребята ему рассказали, и он тоже использовал7). Это была как бы «творческая командировка» молодых писателей в сцену ареста.
Я сидел в КГБ, потом жил в ссылке в Караганде, там я учился в горном техникуме, а когда его кончил, меня взяли на работу в газету. Везде я писал стихи. Вот, например, «Ни к чему, ни к чему…», — это 1952 год.
У меня много стихов ходило в списках. Я же больше в списках был, чем в печати: «Зависть», «Танька»… Анне Ахматовой «Танька» очень не понравилось. Мы с ней разговаривали (я с ней познакомился в 1960-х), я стал читать и первым прочитал это стихотворение. Ахматова всё совершенно иначе воспринимала. Ей все эти Таньки были отвратительны, они ей портили жизнь. Сегодня я бы тоже так не написал. Тогда же эта поэма была связана с моей болью. В общем, я Ахматовой понравился, а это стихотворение нет.
[Как родилось стихотворение о Льве Толстом.] Я работал в «Литературной газете», проходил юбилей [Толстого], и я написал стихотворение. Мне один работник «Литературки» сказал: «У тебя Толстой какой-то с еврейской одержимостью». Я говорю: «Неправда». Дело в том, что Толстой — гармоничный, в «Войне и мире» и даже в «Анне Карениной», а когда он уходил, это была уже не гармония — это был бунт. Вообще, этот уход Льва Николаевича по отношению к Софье Андреевне был свинский. Мать хотела, чтобы их детей не обездолили, а этот дурак Чертков проводил линию партии. А Толстой все-таки был великий писатель, а не член партии [пауза] Черткова.
1 Здесь и далее в квадратных скобках приводятся: а) темы вопросов, задаваемых интервьюером, б) слова, отсутствующие в речи интервьюируемого, в) указания на обстановку разговора (например, реплики других участников беседы). (Прим. ред.)
2 «Надо ли говорить, что и до отрочества, и в отрочестве я много читал. Ходил в детскую библиотеку имени Коцюбинского, на Большой Васильковской (Красноармейской). <…> В основном любил книги про Гражданскую войну, революцию и путешествия, но в поисках этого читал всё подряд. Обожал я ходить в самый близкий к нашему дому книжно-канцелярский магазин на углу той же Большой Васильковской и Саксаганского, в просторечии Мариинской. <…> И я покупал. Сборнички Пушкина, Гейне, „Гобсек“ Бальзака, даже „Простая душа“ Флобера… и многое другое, не менее ценное, было мной куплено именно там. Потом я стал покупать там и сборники современных поэтов, которые тоже, как правило, стоили очень дешево.
Там, например, за копейки я купил небольшой сборник избранных стихотворений Николая Асеева „Наша сила“…» (Коржавин Н. В соблазнах кровавой эпохи: Воспоминания в 2 кн.. М., 2005. (Серия «Биографии и мемуары»). С. 168-169. Эту свою книгу Н. Коржавин в разговоре со мной назвал своей подробной автобиографией. (Прим. сост.)3 Симским Заводом этот населенный пункт назывался с середины XVIII в. до 1928 г. (Прим. ред.)
4 Стихотворение А. Блока «Поэты». (Прим. сост.)
5 Речь идет о стихотворении «Восемнадцать лет» (см. раздел «Авторское чтение» в настоящем издании). (Прим. сост.)
6 Арест Н. Коржавина описан в повести В. Тендрякова «Охота» (Знамя. 1988. № 9. С.119-121). (Прим. сост.)
7 «— Вчера ночью был арестован студент первого курса Холмин. За стишки, за антисоветские стишки, которые строчил под нашей крышей! Вот они, смотри, — сочинения! — Он застучал ребром ладони по листу бумаги на столе. — Вот они. „А там, в Кремле, в пучине славы, хотел познать двадцатый век великий, но и полуслабый, сухой и черствый человек!“ Понимаешь, что мог… мог написать этот… этот гад, который учился с нами!» (Бондарев Ю. Тишина // Бондарев Ю. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1973. С. 123). Подразумевается стих. Н. Коржавина «16 октября». Об искаженном варианте последней строфы, которая ходила по Москве и послужила поводом для его ареста, Н. Коржавин (Коржавин Н. В соблазнах кровавой эпохи. Кн. 1. С. 724-725) писал: «У меня было:
Там, но открытый всем, однако,
Встал воплотивший трезвый век
Суровый, жесткий человек,
Не понимавший Пастернака.Гуляло:
А там, в Кремле, в пучине мрака,
Хотел понять двадцатый век
Сухой и жесткий человек,
не понимавший Пастернака.<…> Кстати, этот конец мной потом был вообще переделан — я счел, что Пастернак тут не может быть мерилом вещей. Получилось (теперь я это отбросил):
Там, за текущею работой
Встал воплотивший трезвый век
Суровый, жесткий человек
В величье точного расчета…»Этот последний вариант с некоторыми неточностями цитируется у В. Тендрякова:
Там за текущею работой
Жил, воплотивши резвый век,
Суровый, жесткий человек —
Величье точного расчета
(Тендряков В. Охота. С. 90).См. раздел «Авторское чтение» в настоящем издании. (Прим. сост.)