Жауме Кабре. Я исповедуюсь

  • Жауме Кабре. Я исповедуюсь. — СПб: Азбука, Иностранка, 2015. — 736 с.

    В издательстве «Иностранка» выходит бестселлер каталонского писателя Жауме Кабре. Адриа Ардевол, главный герой романа «Я исповедуюсь», в 60 лет узнает, что страдает болезнью Альцгеймера. Прежде чем мужчина окончательно утратит память, он стремится поделиться своими воспоминаниями, записывая автобиографию в виде прощального письма, адресованного единственной возлюбленной.
    Адриа вырос в семье, где душевной близости не было места. Отец Ардевола был одержим страстью к старинным вещам и любил их больше, чем родного сына. С годами Адриа обнаружил, что так же, как и отец, одержим страстью обладания предметами с историей. Самым ценным экспонатом семейной коллекции была скрипка Сториони XVIII века, и ее провенанс полон ужасающих тайн. Герой романа был убежден, что именно нарушение запрета прикасаться к старинному инструменту стало причиной внезапной смерти его отца.

    9

    В то воскресенье, запомнившееся мне потому, что отец был в хорошем настроении, родители принимали у себя профессора Прунеса — согласно мнению отца, лучшего в мире палеографа среди ныне живущих, с супругой (лучшей в мире супругой лучшего в мире палеографа среди ныне живущих). Отец подмигнул мне, но я ничего не понял, хотя и знал, что он намекает на некий важный подтекст. Я не мог расшифровать этот намек как раз потому, что контекстом не владел. Кажется, я тебе уже говорил, что был занудой. Они беседовали за кофе: о том, что такой прозрачный фарфор делает кофе особенно вкусным, о манускриптах... Временами в беседе наступали неловкие паузы. В какой-то момент отец решил покончить с этим. Громким голосом, чтобы я услышал из своей комнаты, он отдал приказ:

    — Сын, иди сюда! Слышишь меня?

    Еще бы Адриа не слышал! Но он боялся, что разразится катастрофа.

    — Сыыын!

    — Да? — словно издалека откликаюсь я.

    — Иди сюда!

    Выхода нет, нужно идти. У отца блестят глаза от коньяка, чета Прунес смотрит на меня с симпатией. Мама разливает кофе и делает вид, что ее тут вовсе нет.

    — Да? Добрый день!

    Гости откликнулись «добрый день» и перевели заинтригованные взгляды на сеньора Ардевола. Отец наставил на меня палец и скомандовал:

    — Посчитай по-немецки.

    — Отец...

    — Делай, что я тебе говорю! — Глаза отца горели от коньяка.

    Мама разливала кофе, пристально глядя в чашки тонкого фарфора, которые делают кофе еще вкуснее.

    — Eins, zwei, drei.

    — Не бормочи, говори внятно, — остановил меня отец. — Начни заново!

    — Eins, zwei, drei, vier, fünf, sechs, sieben, acht, neun, zehn. — Я запнулся.

    — Дальше? — рявкает отец.

    — Elf, zwölf, dreizehn, vierzehn.

    — И так далее и так далее и так далее. — Отец говорит, как падре д’Анжело. Потом сухо приказывает: — Теперь по-английски.

    — Уже достаточно, Феликс, — подает наконец голос мама.

    — Он говорит по-английски. — И маме резко: — Не так ли?

    Я подождал пару секунд, но мама промолчала.

    — One, two, three, four, five, six, seven, eight, nine, ten.

    — Очень хорошо, мальчик! — сказал с энтузиазмом лучший в мире палеограф из ныне живущих. А его супруга молча аплодировала, пока отец не оборвал их: подождите, подождите — и повернулся ко мне:

    — Теперь на латыни.

    — Но... — восхищенно запротестовал лучший в мире палеограф из ныне живущих.

    Я посмотрел на отца, потом на маму, которая чувствовала себя так же неловко, как и я, но не отрывалась от кофе. Я начал:

    — Unus una unum, duo duae duo, tres tria, quattuor, quinque, sex, septem, octo, novem, decem. — И умоляюще: — Папа...

    — Закрой рот! — сухо оборвал отец. И посмотрел на профессора Прунеса, который бормотал: черт возьми, просто восхитительно!

    — Какая прелесть! — сказала супруга доктора Прунеса.

    — Феликс... — открыла рот мама.

    — Помолчи! — бросил отец. И, обращаясь к гостям: — Это еще не все!

    Он тычет в мою сторону пальцем:

    — Теперь на греческом.

    — Heis mia hen, duo, treis tria, tettares tessares, pente, hex, hepta, octo, ennea, deka.

    — Восхитительно! — Теперь чета Прунес аплодирует, словно сидят в театре.

    — Хау!

    — Не сейчас, Черный Орел.

    Отец указал на меня, сделал жест сверху вниз, словно ловил морского окуня, и с гордостью произнес:

    — Двенадцать лет. — И мне, не глядя в мою сторону: — Теперь можешь идти.

    Я закрылся в комнате, уязвленный тем, что мама даже пальцем не пошевелила, чтобы спасти меня из дурацкого положения. Я с головой погрузился в Карла Мая, дабы забыть о своих горестях. Ранний вечер воскресенья медленно перетек в поздний, а затем и в ночь. Ни Черный Орел, ни достойный Карсон не осмелились отвлечь меня от моего горя.

    В один прекрасный день я узнал настоящее лицо Сесилии. Я долго старался рассмотреть его. Зазвонил колокольчик на двери в магазине. Адриа, сказав маме, что идет на тренировку школьной команды по гандболу, а сеньору Беренгеру — что делает уроки, сидел в углу и тайком рассматривал пергаментные страницы латинского манускрипта тринадцатого века. Он практически ничего не понимал, однако манускрипт вызывал в нем сильные эмоции. Колокольчик. Адриа решил, что это неожиданно вернулся отец из Германии и сейчас устроит ему выволочку. Тем более что он всем наврал. Я посмотрел в сторону двери: сеньор Беренгер, надевая пальто, что-то торопливо говорит Сесилии — это пришла она. После чего, держа шляпу в руке, выскакивает вон с недовольным лицом, даже не попрощавшись. Сесилия осталась стоять у двери, напряженно о чем-то думая. Я не знал, поздороваться с ней или подождать, пока она сама меня не заметит. Лучше, наверное, поздороваться... или промолчать? Но тогда она удивится, когда увидит меня... а что делать с манускриптом... лучше сказать... нет, спрятать и потом... или подождать, пока увидит... Пора мысленно переходить на французский.

    Я решил не обнаруживать себя. Сесилия тяжело вздохнула и прошла в кабинет, на ходу снимая пальто. Не знаю почему, но в тот день атмосфера была давящей. Сесилия не выходила в магазин. Вдруг я услышал, что кто-то плачет. Сесилия плачет в кабинете. Мне захотелось сквозь землю провалиться, потому что совершенно невозможно, чтобы она поняла, что я слышал, как она плачет. Взрослые люди плачут время от времени. А если пойти утешить ее? Мне было ужасно жаль Сесилию, потому что она всегда так хорошо держалась, и даже мама, которая с презрением смотрела на всех женщин около отца, отзывалась о ней хорошо. Кроме того, когда взрослый плачет, а ты ребенок — это производит большое впечатление. Поэтому Адриа хотелось исчезнуть. Женщина начала ожесточенно крутить диск телефонного аппарата. Я представлял ее — расстроенную, рассерженную, не понимая, что на самом деле в опасности был я: Сесилия в любой момент могла закрыть магазин и уйти, а я бы остался, запертый в четырех стенах.

    — Ты — трус! Нет, дай мне сказать! Ты — трус! Пять лет ты поешь мне песню — ах, Сесилия, в следующем месяце я все ей объясню, я тебе обещаю. Трус! Пять лет кормишь меня пустыми обещаниями. Пять лет! Я уже не девочка, слышишь! С последним я был полностью согласен. Про остальное не понял ничего. И, как назло, Черный Орел остался дома и мирно дремал на ночном столике. — Нет, нет и нет! Сейчас говорю я! Мы никогда не будем жить вместе, потому что ты меня не любишь. Нет, помолчи! Сейчас я говорю. Я сказала тебе — помолчи! Можешь засунуть себе в задницу все свои красивые слова. Все кончено. Слышишь? Что?

    Адриа за своим столом с книгами гадал: что кончено? Он вообще не мог понять, отчего взрослые вечно так озабочены этим «ты меня не любишь», если любовь — это жуткая гадость с поцелуями и всем таким.

    — Нет. Не надо мне ничего говорить. Что? Потому что я повешу трубку, когда мне приспичит. Нет, дорогой, когда мне на то будет охота.

    Первый раз я услышал такие слова — «приспичит», «охота». Было забавно слышать такое из уст самого хорошо воспитанного человека из моего окружения.

    Сесилия бросила трубку на рычаг с такой силой, словно хотела разбить телефон. И принялась наклеивать этикетки на новые предметы, а потом делать записи в приходно-расходной книге: сосредоточенная и спокойная, словно тут не бушевала буря несколько минут назад. Мне не составило труда выскользнуть наружу через боковую дверь, а потом снова войти, уже с улицы, и сказать «привет!». И убедиться, что на лице Сесилии, всегда тщательно ухоженном, не осталось ни следа от слез.

    — Как дела, красавчик? — улыбнулась она.

    А я замер, потому что передо мной вдруг оказался другой человек.

    — Что ты попросил у волхвов? — поинтересовалась она.

    Я пожал плечами, потому что дома у нас никогда не праздновали День волхвов1, ведь подарки детям дарят родители, и нечего потворствовать глупым предрассудкам. Как только я узнал про волхвов, я узнал и то, что ожидание даров в моем случае сводится к ожиданию, какое решение примет отец: что на этот раз должно стать моим подарком (или подарками). Выбор подарка никак не зависел ни от моих успехов в учебе, ни от моего поведения (они должны быть образцовыми, это не обсуждалось). Но мне дарили что-нибудь подчеркнуто «детское», ярко контрастировавшее с общей серьезной атмосферой нашего дома.

    — Я попросил... — Я вспомнил, как отец говорил, что подарит мне машину с сиреной, но горе мне, если я буду играть с ней в доме и шуметь.

    — Ну-ка, поцелуй меня! — сказала Сесилия, притягивая меня к себе и приобнимая.

    Через неделю отец вернулся из Бремена с микенской вазой, которая потом много лет стояла в магазине, и, как я понял, с целой кучей бумажных находок. Там было несколько настоящих жемчужин — первые издания, авторские рукописи — и манускрипт четырнадцатого века, который, по словам отца, станет украшением его коллекции. И дома, и в магазине ему сообщили, что за время его отсутствия было несколько странных телефонных звонков. Звонившие просили сеньора Ардевола. А ему будто было наплевать на то, что должно было произойти через несколько дней, он сказал мне: смотри, смотри, какая прелесть — и показал какие-то тетрадки. Это были наброски, сделанные Прустом незадолго до смерти. Мелкая вязь скорописи, заметки на полях, отдельные предложения, стрелки, бумажки, скрепленные скрепками... Ну-ка, прочти вот это.

    — Я не понимаю.

    — Да боже мой, ну же! Это финал. Последние страницы, последняя фраза. И не говори мне, что не знаешь, как заканчивается «В поисках утраченного времени».

    Я ничего не ответил. Отец, поняв, что переборщил, решил скрыть неловкость хорошо знакомым мне приемом:

    — Только не говори, что ты все еще не понимаешь французский текст!

    — Oui, bien sûr2, но мне не разобрать почерк! Отец, видимо, не нашел что сказать. Он молча захлопнул тетрадку и спрятал ее в сейф, бормоча себе под нос: нужно наконец принять решение — слишком много ценных вещей теперь в этом доме. А мне послышалось, что слишком много мертвых людей в этом доме.

    10

    — Папа... Видишь ли, сын... Папа...

    — Что? Что с ним случилось?

    — Он теперь на небесах.

    — Нет никаких небес!

    — Папа умер.

    Меня больше поразила мертвенная бледность маминого лица, чем ее слова. Казалось, это она умерла. Она была бледна, как скрипка юного Лоренцо Сториони до того, как ее покрыли лаком. И — глаза. Полные тоски. Я никогда не слышал, чтобы мама говорила таким голосом. Избегая глядеть на меня, она не отрывала взгляда от пятна на стене возле кровати и шептала: я не поцеловала его, когда он уходил из дому. Может быть, этот поцелуй спас бы его. А потом еле слышно добавила: если он того заслуживал. Но это мне, наверное, только показалось.

    Все это было невозможно понять, поэтому я закрылся в неубранной комнате со своей машиной «скорой помощи» — подарком волхвов. Сел на кровать и тихо заплакал. У нас всегда дома было тихо, потому что если отец не изучал манускрипты, то он либо читал, либо... умирал.

    Я не выяснял подробности у мамы. И не видел мертвого отца. Мне сказали, что произошел несчастный случай: его сбил грузовик на улице Аррабассада, которая находится далеко от Атенеу3, и что, в общем, тебе никак нельзя его увидеть. Меня захлестнула паника: нужно срочно найти Берната, прежде чем мир рухнет и меня посадят в тюрьму.

    — Малыш, зачем он взял твою скрипку?

    — А? Что?

    — Зачем папа взял твою скрипку? — повторила Лола Маленькая.

    Сейчас все откроется и я умру от страха. Но пока мне еще хватило сил собраться духом и соврать:

    — Он просто забрал ее. Не знаю зачем, он не сказал. — И прибавил в отчаянии: — Он в последнее время был очень странным, папа.

    Когда я вру, что случается частенько, я уверен, что всем это очень заметно. Кровь бросается мне в лицо, у меня чувство, что я становлюсь красным как рак, я судорожно ищу незамеченные несообразности, которые могут обрушить здание возведенной мною лжи, думаю, что меня сейчас разоблачат, — и каждый раз удивительным образом мне все сходит с рук. То есть мама просто ничего не замечает, а вот Лола Маленькая, я уверен, все замечает, но притворяется, что нет. Загадочная вещь — ложь. Сейчас, став взрослым человеком, я все еще краснею, если вру, и слышу голос сеньоры Анжелеты, которая однажды, когда я уверял, что не брал шоколадку, просто взяла меня за руку, раскрыла мне пальцы и продемонстрировала маме и Лоле Маленькой позорные шоколадные пятна на ладони. Потом согнула мои пальцы, закрыв ладонь, словно книгу, и сказала: все тайное становится явным, помни об этом, Адриа. Я помню, сеньора Анжелета. До сих пор, хотя мне уже стукнуло шестьдесят. Мои воспоминания высечены в мраморе, сеньора Анжелета, и мрамором станут. Но сейчас дело не в украденной плитке шоколада. Я делаю грустное лицо, что совсем не трудно, потому что чувствую себя страшно виноватым и очень боюсь. Я начинаю плакать, потому что отец умер и...

    Лола Маленькая вышла из комнаты, и мне слышно, как она с кем-то разговаривает. С кем-то незнакомым, от кого крепко пахнет табаком. Он говорит не по-каталански, а по-испански. Он не разделся в прихожей, шляпу держит в руках. Он вошел в мою комнату и спросил, как меня зовут.

    — Адриа.

    — Почему папа забрал у тебя скрипку? — Эта настойчивость утомляет.

    — Не знаю, клянусь!

    Человек показывает обломки моей скрипки для занятий:

    — Узнаешь?

    — Пф... Это моя скрипка. Была моя скрипка.

    — Он попросил ее у тебя?

    — Да, — вру я.

    — И ничего не объяснил?

    — Да.

    — Он играл на скрипке?

    — Кто?

    — Твой отец.

    — Нет, что вы!

    Я прячу ехидную улыбку: отец, играющий на скрипке! Человек в пальто, со шляпой в руке, воняющий табаком, смотрит на маму и Лолу Маленькую. Те молча слушают наш разговор. Тычет шляпой в сторону «скорой помощи», которую я держу в руках: очень красивая машинка. И выходит из комнаты. Я остался наедине со своей ложью и ничего не понимал. Изнутри «скорой» на меня с жалостью смотрит Черный Орел: он презирает тех, кто лжет.

    Похороны были мрачными, множество серьезных мужчин со шляпами в руках и женщин, чьи лица прикрывали черные вуалетки. Приехали двоюродные братья из Тоны и какие-то очень дальние родственники из Боск-д’Ампоста. Первый раз в жизни я оказался в центре внимания, одетый в черное, причесанный на косой пробор, с зализанными волосами; Лола Маленькая намазала мне на голову двойную дозу фиксатора и сказала, что я просто красавчик. И поцеловала в лоб, чего никогда не делала мама. Говорили, что отец лежит в закрытом гробу, но проверить это я не мог. Лола Маленькая сказала, что тело очень изувечено и лучше его не видеть. Бедный отец, целые дни проводить за изучением книги и всяких редкостей, а потом раз — и ты уже умер, а тело твое изувечено. Что за идиотская штука — жизнь! А что, если эти раны, про которые говорит Лола Маленькая, — от кинжала кайкен из магазина? Хотя нет: сказали же, что его сбила машина.

    Какое-то время мы жили с опущенными шторами, а вокруг меня все шептались. Лола не оставляла меня одного, а мама проводила часы, сидя в кресле, в котором обычно пила кофе, перед пустым креслом отца. Но она не пила кофе, потому что было не время. Все это так сложно. Я не знал — может, сесть в пустое кресло? Но мама меня не видела, а когда я ее окликал, брала меня за руку и при этом молча смотрела на рисунок обоев. А я думал — ну и ладно, и не садился в отцовское кресло, полагая, что это все от тоски. Мне тоже было грустно, но я, наоборот, смотрел по сторонам. Это были очень печальные дни, я перестал существовать для мамы. Потом пришлось к этому привыкнуть. Кажется, с того дня мама вообще меня больше не замечала. Должно быть, она чувствовала, что во всем виноват я, и потому не желала больше знать обо мне. Иногда она смотрела на меня, но лишь для того, чтобы дать мне какие-нибудь указания. Забота обо мне целиком перешла в руки Лолы Маленькой. До какого-то момента.

    Однажды мама без предупреждения принесла домой новую скрипку — изящную, красивую и с отличным звучанием. И отдала молча и не глядя на меня. Словно находясь в какой-то прострации. Словно думала о прошлом или о будущем, но только не о том, что делала сейчас. Я изо всех сил старался понять ее. И возобновил занятия скрипкой, которые уже много дней как забросил.

    Как-то, занимаясь у себя в комнате, я настраивал скрипку и натянул струну так сильно, что она лопнула. Потом лопнули еще две. Я вышел в гостиную и сказал: мама, мне нужно сходить в «Бетховен». У меня кончились запасные струны. Она посмотрела на меня. Да, она посмотрела в мою сторону, хотя ничего не сказала. Я повторил: мне нужно купить новые струны, и тогда из-за портьеры вышла Лола Маленькая и сказала: пойдем вместе, покажешь, какие тебе нужны: мне кажется, они все одинаковые.

    Мы спустились в метро. Лола Маленькая рассказала, что родилась в Барселонете4 и что ее подруги часто звали погулять в город. Они собирались и уже через десять минут были в нижней части Рамблы5. И шатались по бульвару вверх-вниз как дурочки, хихикая в ладошку, чтобы мальчики не видели. По словам Лолы Маленькой, это было даже интереснее, чем ходить в кино. А еще она сказала, что в жизни не подумала бы, что в таком тесном и темном магазинчике могут продаваться струны для скрипки. Я попросил одну «соль», две «ми» и одну — фирмы «Пирастро» 6. Лола Маленькая заметила: а это, оказывается, просто, можно было написать мне на бумажке и я бы сама купила. Нет-нет, возразил я, мама всегда брала меня с собой на всякий случай. Лола Маленькая расплатилась, мы вышли из «Бетховена». Она наклонилась, чтобы поцеловать меня в щеку, и посмотрела на Рамблу с сожалением, но рот ладонью не прикрыла и не захихикала как дурочка. В тот момент мне пришло в голову, что я, кажется, остаюсь и без мамы тоже.

    Спустя пару недель после похорон в дом снова пришли какие- то господа, говорившие по-испански, и мама снова побледнела как мел, и вновь они с Лолой Маленькой стали перешептываться, а я почувствовал себя посторонним. И тогда я набрался смелости и спросил: мама, что случилось? Впервые за много дней она посмотрела на меня по-настоящему. И сказала: это очень серьезно, сын, очень серьезно. Лучше не... Но тут подошла Лола Маленькая и повела меня в школу. Я заметил, что один мальчик странно на меня смотрит, не так, как обычно. А Риера подошел ко мне на перемене во дворе и спросил: а ее тоже похоронили? А я: кого? Он: ну, ее тоже похоронили, да? Я: похоронили кого? Риера только самодовольно усмехнулся: страшно небось видеть одну только голову? И настойчиво повторил: ее тоже похоронили, да? Я ничего не понял и на всякий случай отошел в залитый солнцем угол, где шел обмен вкладышами. С тех пор я стал избегать Риеры.

    Мне всегда стоило труда быть как все. Потому что я таким не был. Моя проблема — серьезная и, по мнению Пужола, неразрешимая — состояла в том, что мне нравилось учиться. Мне нравилось учить историю, латынь, французский, ходить в консерваторию; нравилось, когда Трульолс заставляла меня отрабатывать технику игры, и я разучивал гаммы, воображая, будто выступаю перед переполненным партером. Тогда эти упражнения выходили у меня чуть лучше. Ведь весь секрет — в звуке. Руки после многочасовых упражнений двигаются сами. И временами импровизируют. Мне очень нравилось брать энциклопедию издательства «Эспаза» 7 и путешествовать по ее страницам. И потому в школе, когда сеньор Бадиа задавал какой-нибудь вопрос, Пужол показывал на меня и говорил, что на все вопросы уполномочен отвечать я. А мне становится стыдно отвечать, я чувствую себя дрессированной обезьяной. А они — словно мой отец. Эстебан же — настоящий ублюдок, который сидит за мной, — обзывает меня девчонкой каждый раз, когда я даю правильный ответ. Однажды я сказал сеньору Бадиа, что нет, я не помню квадратный корень из ста сорока четырех, и выбежал из класса, потому что меня затошнило. Пока меня выворачивало в туалете, туда зашел Эстебан и сказал: гляди-ка, ты у нас настоящая девчонка! Но когда отец умер, он начал смотреть на меня как-то иначе, словно я вырос в его глазах. Несмотря на то что учиться мне нравилось, думаю, я завидовал ребятам, которые плевали на учебу и периодически получали плохие оценки. В консерватории все было иначе. Там ты остаешься со скрипкой в руках и стараешься извлечь из нее чистый звук. Нет, нет, это похоже на простуженную утку, послушай вот это. Трульолс берет мою скрипку и извлекает звук такой красоты, что даже притом что она довольно старая и ужасно худая, я готов в нее влюбиться. Этот звук кажется бархатным, от него веет тонким ароматом какого-то цветка — я помню его до сих пор.

    — Я никогда не научусь извлекать такие звуки! Хотя у меня и получается вибрато.

    — Умение приходит со временем.

    — Да, но я никогда...

    — Никогда не говори никогда, Ардевол.

    Хотя этот музыкальный и интеллектуальный совет был и коряво сформулирован, но именно он вдохновил меня больше всех других, полученных за мою долгую жизнь и в Барселоне, и в Германии. К концу месяца качество звука у меня ощутимо улучшилось. Этот звук еще не имел аромата, но уже приобрел бархатистость. Хотя сейчас, когда я думаю о тех днях, то вспоминаю, что не вернулся сразу ни в школу, ни в консерваторию. Какое-то время я провел в Тоне, у двоюродных братьев. А вернувшись, попытался понять, как все произошло.


    1 Праздник поклонения волхвов широко отмечается в Испании 6 января. По библейской легенде, три царя-волхва — Мельхиор, Гаспар и Бальтасар — явились поклониться младенцу Иисусу и принесли дары — золото, ладан и мирру. В испанской и каталонской традиции именно волхвы, а не Санта-Клаус или Дед Мороз отвечают за зимние детские подарки. Непослушных детей пугают тем, что им вместо подарка достанется уголь.

    2 Да, конечно (фр.)

    3 Атенеу — старейший и крупнейший культурный центр Барселоны.

    4 Барселонета — старый портовый район Барселоны, который был уже за чертой города.

    5 Рамбла — главный барселонский бульвар, ведущий от площади Каталонии к морю. Традиционно — место прогулки горожан.

    6 «Пирастро» — одна из старейших фирм, производящая струны, канифоль и средства для чистки деревянных струнных щипковых и смычковых инструментов. Основана в 1798 г. в Германии.

    7 «Эспаза» — издательство, основанное в 1860 г. в Барселоне, специализирующееся на издании энциклопедий, словарей, учебников, справочников.

Дата публикации:
Категория: Отрывки
Теги: АзбукаЖауме Кабрезарубежная прозаИностранкаСовременная литератураЯ исповедуюсь