Отрывок из романа
О книге Саймона Лелича «Разрыв»
Имеете ли вы, инспектор Мэй, какое-нибудь представление о связанном с преподаванием математики кризисе, с которым столкнулась наша страна?
Нет, конечно. Да и откуда бы вам его взять?
У вас есть пенсионные накопления, инспектор? Ипотечная ссуда? А, вы просто снимаете квартиру. Деньги приходят и уходят. Уходит их, разумеется, больше. Я не могу, конечно, говорить за всех, инспектор, но, по-моему, тенденция именно такова. А знаете почему? Ну так я вам скажу — почему. Потому что бóльшая часть взрослого населения страны и пальцы-то на собственных ногах пересчитать затрудняется, если, конечно, предположить, что животы не мешают этим людям видеть свои ступни. Это стало правдой в
Калькуляторы, мобильные телефоны, персональные компьютеры, электронные чипы в мозгах — или куда там скоро начнет вставлять их так называемая передовая технология: все это разъедает присущую человеческим существам способность мыслить. И первой пострадала математика — сложение, вычитание, умножение и деление столбиком. Дети не желают учиться этому. Правительство не желает тратить на это деньги. Учителя не желают этому учить. Какой смысл? — говорят они. В математике нет никакого гламура, инспектор. Нет ничего сексуального. А о пенсиях дети не думают. Они же навсегда останутся молодыми, разве вам это не известно? И министров наших умение считать тоже не волнует. Их волнуют деревья, переработка отходов, создание рабочих мест для бедных. А учителя… Ладно, учителей, боюсь, волнуют только они сами.
Люди молодые, выпускники университетов, они еще могут что-то изменить. У них еще сохранилась возможность преподавать предмет, благодаря которому дети действительно чему-то научатся. Но, если они сами его не знают, как они станут преподавать? И если он никого не интересует, почему должен интересовать их? К тому же он труден. Сложен. В результате, учителя математики обращаются в вымирающее племя, в стоящий на грани исчезновения вид, который никого не заботит и который никто даже не пытается спасти. Мистер Бордман преподает в нашей школе математику двадцать семь лет. Двадцать семь лет, инспектор. Можете вы представить себе человека, которому еще не стукнуло сорока и который обдумывает возможность занять себя чем-то на срок, больший двадцати семи минут? К присутствующим это, надеюсь, не относится. А когда мистер Бордман уйдет на пенсию, кем я смогу его заменить? Китайцем, скорее всего. Или украинцем, если мне повезет.
Зато я получаю преподавателей истории. История. Изучение могущества оружия, человеческой глупости и скандалов. То есть всего того, что необходимо подростку для вступления в жизнь, полную финансовой и поведенческой ответственности. Будь на то моя воля, мы бы ее вообще не преподавали. А преподавали бы математику, грамматику, физику, химию и экономику. Но родители требуют истории. И правительство тоже. Это они навязывают нам учебные планы, они велят нам преподавать историю, географию, биологию и социологию. Преподавать гуманитарные науки.
Я хочу вас спросить.
Вы ведь, наверное, университет не заканчивали?
Ладно. Был неправ, признаю. И по какой специальности? Нет, не отвечайте. Я и по лицу вашему вижу. Ну так, в этом случае, дорогая моя, вы — вполне подходящий пример. Куда привел вас диплом историка? Отбросил назад, еще и дальше вашей исходной точки. Сколько вам сейчас лет? Тридцать?
Хорошо, тридцать два. Если бы вы начали службу в полиции шестнадцатилетней, то были бы сейчас главным инспектором. Суперинтендентом. Впрочем, я отвлекся. Я хотел сказать, что с того дня, как нас покинула Амелия Эванс — но не раньше, заметьте, — у нас не осталось выбора. Нам требовался учитель, способный по порядку перечислить жен Генриха Восьмого, указать на карте Босвортское поле и запомнить дату коронации королевы Елизаветы. Первой, разумеется. И упаси нас бог учить детей чему-либо, имеющему отношение к веку, в котором они живут.
Меня привлекло его имя. Русское, как я полагал. Имя человека из Восточной Европы. Из страны, в которой еще признают образовательное значение последнего из трех основных предметов — чтения, письма и счета. Вот чем мне пришлось заниматься, инспектор. Обшаривать международные застойные воды в поисках человека, который поможет мне оградить от опасности будущее нашей страны.
Это было ошибкой. Ошибкой в свете того, что случилось, но и ошибкой a priori. Я человек, всегда готовый признать свою ошибку, инспектор, так что признаю и эту. Я неправильно оценил его. Поспешил. Мне хотелось, чтобы он отвечал шаблону, который я сам же и придумал, а когда выяснилось, что это не так, я поспешил изменить шаблон.
Хотя, при всем при том, я с самого начала знал, что в нем присутствует некий изъян. Такие вещи просто-напросто чувствуешь, вы не находите? Он казался человеком порядочным, это ведь так называется? Тихий, никому не навязывается. «Мухи отродясь не обидел». Что ж, тихим-то он был, это верно. Интроверт, а я интровертам не доверяю. Экстравертам, впрочем, тоже. Во всем необходимо равновесие, инспектор, тут вы со мной согласитесь, не сомневаюсь. В вашей профессии, как и в любой другой, за словами должны следовать поступки, а жалость к людям необходимо подкреплять решительностью. Хороший коп, плохой коп, не так ли?
Он носил бороду, жиденькую, непродуманную какую-то. Среднего роста, среднего сложения и одевался тоже всегда средненько. Иными словами, человек решительно невыразительный, но и не скажешь, что до обидного тусклый. Он просто точь-в-точь походил на учителя истории, инспектор.
Он сидел там, где сейчас сидите вы. Ждал вопросов. Не улыбнулся, пожимая мне руку, да и сжал только кончики моих пальцев. Это было женское рукопожатие, инспектор, и, пожалуй, тогда-то я все уже и понял.
Да, я знаю. Я все-таки нанял его. Можете высказать мне все, что вы об этом думаете. Да, я его нанял, совершив, как я уже сказал, ошибку. Поверьте, она сильно подкосила мою веру в себя. Я ведь гордился присущей мне способностью разбираться в людях. Ну, что принято говорить о гордыне, вам известно. В следующий раз, я буду полагаться на мои инстинкты. Я усомнился в себе, вот в чем дело. Нам требовался преподаватель, а Самуил Зайковски был наименее неквалифицированным из далеко не вдохновительного множества людей, метивших на это место.
Что еще? Куча мелочей. Например, его манера шутить.
Как это произносится? — спросил я, указав на фамилию, которая значилась в начале его автобиографии.
Шай-ков-ски, — говорит он, и я спрашиваю, откуда такая фамилия.
Это польская фамилия. Мой дед был поляком.
Понятно. А сами вы по-польски говорите?
В общем-то, нет.
В общем?
Слова я знаю. Некоторые полезны, некоторые не очень. А произнести ни одного не могу.
Понимаете, о чем я? Он подшучивал над своей несостоятельностью. Это во время собеседования-то, господе боже ты мой. Я не рассмеялся, мы продолжили разговор.
Почему вы пошли в учителя, мистер Зайковски? Что подтолкнуло вас к этому?
Зайковски кивает и вроде как ненадолго задумывается. Не смог придумать ничего более подходящего, мистер Тревис. Отец был практикующим врачом, мать работала в банке. Ни та профессия, ни другая не принесли им счастья.
Это благородные профессии, молодой человек. Важные профессии.
О, с этим я совершенно согласен. Но ведь и учительство тоже. Оно не очень хорошо оплачивается, но существует ли профессия более полезная? И снова задумывается. Потом говорит: пожалуй, слово, которое я пытаюсь найти, это «осмысленность». На мой взгляд учительство — осмысленная профессия. По-настоящему осмысленная.
И этот ответ мне не понравился. Показался напыщенным и надуманным. Возможно, вычитанным в какой-то книжке.
Он просит стакан воды. Я ему воды не предлагал, но он, тем не менее, просит. Я велю Джанет принести стакан, он благодарит ее, несколько подобострастно. Отпивает глоток и, похоже, теряется, не знает, как поступить со стаканом. Слегка наклоняется к моему столу, но передумывает. И в конце концов, зажимает его между колен. Я вижу, он уже сожалеет о своей просьбе, но не предлагаю отдать стакан мне. Не вижу, с какой стати.
В идеальном мире, говорю я ему, мы предложили бы вам преподавать только младшим ученикам. Семи, восьми, девяти и десяти лет. Однако наш мир не идеален, мистер Зайковски, и нам не хватает преподавателей.
Зайковски кивает, делая вид, что он меня понимает. Но я остаюсь отнюдь не уверенным в этом.
Вы будете готовить учеников к экзаменам, говорю я. К экзаменам на аттестат о среднем образовании и даже к экзаменам повышенного уровня. И не только по истории. Учителя иногда болеют. Я их болезней не одобряю, но они случаются. Такова жизнь. И когда одни учителя заболевают, другим приходится их подменять.
С удовольствием, мистер Тревис. Буду только рад внести свою лепту.
Такое случается постоянно, мистер Зайковски. Должен вас предупредить, работать придется без передышки. При условии, разумеется, что мы вас примем.
Разумеется, говорит он и серьезно кивает. Я благодарен вам за предупреждение, как был бы благодарен и за возможность работать у вас. Уверен, ваше положение нельзя назвать необычным. Насколько я понимаю, схожее условие мне поставили бы практически в любой государственной школе.
Снова намек на некое высокомерие, как будто он вправе читать мне лекции о состоянии системы образования в нашей стране. Но я оставляю это без внимания. Говорю себе: ему достаточно скоро придется признать свою неопытность.
Прежде чем он уходит, — уже стоит у двери моего кабинета, по-прежнему держа в руке этот жуткий стакан, — я задаю ему еще один вопрос. Спрашиваю, что он думает об истории. Какой он ее себе представляет.
Он говорит, я читал Карра, если вы об этом.
Признаюсь, ответ меня изумляет. Э. Х. Карр, инспектор. Вон там, за вашей спиной, стоит на полке экземпляр его книги. Совершенно идиотской. Достаточно ясной, но полностью неверной. Однако, учителя истории, который ее не читал, вполне можно заменить самой этой книгой.
И что вы думаете о гипотезах мистера Карра?
С определенной их частью я согласен, говорит он. Но в целом, нахожу его аргументацию претенциозной. Исполненной некоторого самомнения. История есть то, что она есть. Она неспособна предсказывать будущее, но способна помочь нам понять, кто мы и откуда. История полностью определяется контекстом, говорит он, а без него теряет всякий смысл.
Опять-таки признаюсь, это производит на меня впечатление. Может, ему и не хватало умения вести себя, но определенный интеллектуальный стержень в нем присутствовал. Да и уровень его подготовки никаких сомнений не вызывал. Хорошая школа, почтенный университет — не один из этих бахвалящихся своими достоинствами политехнических институтов, — превосходные оценки. Математика на повышенном уровне, вы только представьте. Он был умен. Зелен, но умен, а поскольку был зелен, многого не запрашивал.
Нам ведь теперь плановые задания выдают, инспектор. У нас есть задания, которые мы обязаны выполнять, и бухгалтерские книги, в которых концы должны сходиться с концами. Вы приподнимаете брови, но я не могу игнорировать стоимость капиталов, которые мы инвестируем, человеческих и каких-либо иных. Я был бы и рад, поверьте. Возня с деньгами марает не только пальцы, но и душу. А бухгалтерский учет бывает порою такой гадостью. Однако он необходим, и я скорее буду заниматься им сам, чем отдам в руки чиновников, ничего в работе школы не смыслящих.
Потому-то кандидатура Зайковски и обладала достоинствами, из-за которых отказать ему было трудно. Характеристики просто блестящие, автобиография правдива до невероятия. Никаких правонарушений в прошлом, ни половины намека на то, что он, в конечном счете, оказался способным совершить. Любая школа, подобная нашей, поступила бы так, как поступили мы, инспектор, а всякий, кто говорит вам иное, либо дурак, либо отъявленный лжец.
Но вы спрашивали, что в нем было не так. Спрашивали, почему я питал сомнения.
Ну так вот, его рукопожатие и манера вести себя. Попытка пошутить, хотя она больше не повторилась. К тому же, он, похоже, нисколько не нервничал, а я к этому не привык, потому что знаю: в моем присутствии люди нервничают. Он же был скорее отстранен и несколько высокомерен. Был во многих отношениях точно таким, каким, надеялся я, он не окажется.
Я понимаю, все это весьма субъективно. И очень двойственно. Но, как я уже говорил, инспектор, речь тут идет скорее о чутье, нежели о чем-то еще. Ничего такого уж осязаемого, ухватиться не за что, — ничего, чем я мог бы оправдать отказ принять его. Но ведь в этом и состоит главная беда интуитивных ощущений, не правда ли? Они бывают мощными, даже ошеломляющими, но остаются совершенно безосновательными. Они нелогичны, ненаучны и не точны. И при этом, очень часто оказываются верными.
Такая трата. Такая трата юных жизней. Сара Кингсли, мы возлагали на нее большие надежды. У Феликса имелись свои недостатки, да и Донован доставлял нам массу хлопот. Ужасно умен, но хлопот не оберешься. А вот Сара. Сара могла поступить в Оксфорд, инспектор. Она была ученицей как раз того калибра, какой требуется нашей школе. Как раз такого. Ну ладно. Еще чашку чая? Может быть, попросить Джанет принести печенье?