- Дина Рубина. Русская канарейка. Книга вторая: Голос. – М.: Эксмо, 2014. – 512 с.
Книга вторая
Охотник
Он взбежал по ступеням, толкнул ресторанную
дверь, вошел и замешкался на пороге, давая глазам привыкнуть.Снаружи все выжигал ослепительный полдень;
здесь, внутри, высокий стеклянный купол просеивал
мягкий свет в центр зала, на маленькую эстраду, где
сливочно бликовал кабинетный рояль: белый лебедь
над стаей льняных скатертей.И сразу в глубине зала призывным ковшом поднялась широкая ладонь, на миг отразилась в зеркале и
опустилась, скользнув по темени, будто проверяя, на
месте ли бугристая плешь.Кто из обаятельных экранных злодеев так же гладил себя по лысине, еще и прихлопывая, чтоб не улетела? А, да: русский актер — гестаповец в культовом
сериале советских времен.Молодой человек пробирался к столику, пряча ухмылку при виде знакомого жеста. Добравшись, обстоятельно расцеловал в обе щеки привставшего навстречу пожилого господина, с которым назначил здесь
встречу. Не виделись года полтора, но Калдман тот же:
голова на мощные плечи посажена с «устремлением на противника», в вечной готовности к схватке. Так бык
вылетает на арену, тараня воздух лбом.И легендарная плешь на месте, думал молодой человек, с усмешкой подмечая, как по-хозяйски основательно опускается на диван грузный человек в тесноватом для него и слишком светлом, в водевильную
полосочку, костюме. На месте твоя плешь, не заросла
сорняком, нежно аукается с янтарным светом лампы…
Что ж, будем аукаться в рифму.Собственный купол молодой человек полировал до
отлива китайского шелка, не столько по давним обстоятельствам биографии, сколько по сценической необходимости: поневоле башку-то обнулишь — отдирать
парик от висков после каждого спектакля!Их укромный закуток, отделенный от зала мраморной колонной, просил толики электричества даже
сейчас, когда снаружи все залито полуденным солнцем. Ресторан считался изысканным: неожиданное
сочетание кремовых стен с колоннами редкого гранатового мрамора. Приглушенный свет ламп в стиле
Тиффани облагораживал слишком помпезную обстановку: позолоту на белых изголовьях и подлокотниках
диванов и кресел, пурпурно-золотое мерцание занавесей из венецианской ткани.— Ты уже заказал что-нибудь? — спросил молодой
человек, присаживаясь так, будто в следующую минуту
мог вскочить и умчаться: пружинистая легкость жокея
в весе пера, увертливость матадора.Пожилой господин не приходился ему ни отцом,
ни дядей, ни еще каким-либо родственником, и странное для столь явной разницы в возрасте «ты» объяснялось лишь привычкой, лишь отсутствием в их общем
языке местоимения «вы».Впрочем, они сразу перешли на английский.
— По-моему, у них серьезная нехватка персонала, —
заметил Калдман. — Я минут пять уже пытаюсь поймать хотя бы одного австрийского таракана.Его молодой друг расхохотался: снующие по залу
официанты в бордовых жилетах и длинных фартуках
от бедер до щиколоток и впрямь чем-то напоминали
прыскающих в разные стороны тараканов. Но больше
всего его рассмешил серьезный и даже озабоченный
тон, каким это было сказано.«Насколько же он меняется за границей!» — думал
молодой человек. Полюбуйтесь на это воплощение
респектабельности, на добродушное лицо с мясистым
носом в сизых прожилках, на осторожные движения
давнего сердечника, на бархатные «европейские» нотки в обычно отрывистом голосе. А этот мечтательный
взлет клочковатой брови, когда он намерен изобразить
удивление, восторг или «поведать нечто задушевное».
А эта гранитная лысина в трогательном ореоле пушка
цвета старого хозяйственного мыла. И наконец, щегольской шелковый платочек на шее — непременная
дань Вене, его Вене, в которой он имел неосторожность
появиться на свет в столь неудобном 1938 году.Да, за границей он становится совсем иным: этакий чиновник среднего звена какого-нибудь уютного
министерства (культуры или туризма) на семейном отдыхе в Европе.Разве что левый пристальный глаз пребывает в вечной слежке за шустрым, слегка убегающим правым.
На деле должность Натана Калдмана была не столь
уютной: он возглавлял одно из ключевых направлений
в государственном комитете по борьбе с террором —
структуре закулисной, малоизвестной и общественности и журналистам (как ни трудно вообразить это в
наш век принародно полоскаемого белья), — в структуре, координирующей деятельность всех разведывательных служб Израиля.«Работенка утомительная, — говаривал Калдман в
кругу семьи. — Чем я занят? Меняю загаженные подгузники. И хлопотно, и воняет, ибо все подгузники загажены, и все задницы просят порки, и никакого понимания со стороны этих законодательных болванов…»Впрочем, напрямую он подчинялся одному лишь
премьер-министру. Уже лет десять жаловался на сердце и поговаривал о своей мечте — уйти на покой.Но знаменитый его жест — гуляющая по булыжному черепу медвежья лапа — жест, наверняка отмеченный в картотеках многих серьезных спецслужб, был
совершенно тем же, что и много лет назад (облысел он
совсем молодым, еще в эпоху легендарной охоты Моссада за верхушкой и европейскими связными «Черного
сентября»).— Что у тебя за блажь — тащить людей в это заведение? — пробурчал Калдман. — Центр города, проходной двор…
Не сговариваясь, они расположились по привычке, ставшей инстинктом: Калдман — лицом к входной
двери, его молодой друг — по левую руку, чтобы сквозь
надраенные до бесплотности стекла входных дверей
видеть, что происходит на улице за углом, — максимальный сектор обзора. Встреча подразумевалась
дружеской, никаких дел, упаси боже; что, мало у нас
приятных тем для разговора? Во всяком случае, именно так вчера прозвучала фраза Калдмана по телефону.
Подразумевалось, что в Вене они оказались в одно и
то же время совершенно случайно, как уже бывало и
раньше. Подразумевалось, что Вена — хороший город.
Спокойный хороший город, а английский язык, на котором они говорили, естественно и ненавязчиво вплетен в туристическое многоголосье.Снаружи парило, и беспорядочная, разноязыкая,
штиблетно-маечная, рюкзачно-кроссовочная толпа
на небольшой площади томилась на тихом огне.На той же площади, в тени под красно-белым полосатым тентом, за столиком недорогого бара-закусочной сидел с развернутым номером свежей «Guardian»
крупный мужчина ирландской масти, со слуховым аппаратом в рыжем ухе. То, что казалось излишком веса,
являлось наработанным каучуком узловатых мышц.
Слуховой аппарат был миниатюрным передатчиком —
так, на всякий случай.Никто бы не сказал, что он слишком часто посматривает на двери известного ресторана, куда его невозмутимый взгляд благополучно проводил сначала
Калдмана, а потом и другого, молодого. Но Реувену
Альбацу и не требовалось рыскать глазами по сторонам:
«Дуби Рувка» знаменит был тем, что видел не только
затылком, но любой, казалось бы, частью неуклюжего
с виду тела, нюх имел собачий, а опасность чуял так,
как парфюмер чует в шарфике, случайно найденном за
диваном, остатний запах духов прошлогодней любовницы.И, разумеется, никакого отношения ни к нему, ни к
тем двоим, что сидели в глубине ресторанного зала, не
имела пантомима двух бронзовых атлетов, застывших у
въезда в подземную парковку задолго до того, как двое
мужчин засели в ресторане.Бронзовые атлеты вообще проходили по другому
ведомству и на площадь являлись вот уже две недели
в рамках подготовки некой операции, которую никто,
упаси боже, не собирался доводить до логического
конца в этом чудесном городе.Ничего не торчало в их бронзовых ушах. Просто на
шее у каждого пузырилось пышное жабо, где в складках можно было спрятать не только миниатюрный
передатчик, но, если понадобится, и «глок» — так, на
всякий случай.В последние годы на улицах европейских городов
встречается множество подобных живых скульптур.— И если они такие шикарные, что имеют аж белый
рояль, то почему бы им не потратиться на кондиционер
в эпоху изменения климата? — поинтересовался Натан,
промокая салфеткой борозды морщин на лбу. — В каждой паршивой забегаловке на рынке Маханэ́ Иегуда
можно дышать.— Зато здесь тихо, — заметил его молодой друг. —
Тихо и культурно, особенно днем. А на Махан-юда от
воплей торгашей можно рехнуться. На твоем месте я
просто снял бы пиджак, — добавил он. — Если, конечно, у тебя там не две пушки под мышками.Он поймал из рук пролетавшего официанта карты
меню, одну сдал Калдману, как партитуру оркестранту, и уткнулся в свою, хотя уже знал, что закажет: форель на гриле.Если б не модная трехдневная щетина, аскетичными тенями отчеркнувшая худобу смуглого лица, его
можно было бы принять за подростка, обритого наголо перед поездкой в летний лагерь. И, судя по всему,
ему совсем не мешала эта явная легковесность — наоборот, он подчеркивал ее, двигаясь со скупой грацией
человека, немало часов уделившего когда-то изучению
приемов «крав мага́», разновидности жесткого ближнего боя, которая не оставляет противнику ни малейшего шанса.«Ты бьешь один раз, — говорил его инструктор
Сёмка Бен-Йорам. — Бьешь, чтобы убить. Никаких
„вывести из игры“, „отключить“, прочие слюни. Если
целишь в голову, то уж в висок. Если в глаз — ты его
выбиваешь».Смешное имя — Сёмка Бен-Йорам, придуманное,
конечно; бродяга, дзюдоист, обладатель десятого дана,
каких на свете считаные единицы; сидя за столом, он
поднимал ногу выше головы, и это выглядело фокусом. Кажется, ныне преподает на сценарных курсах в
Тель-Авивской театральной школе, аминь.И каждый раз надеешься, что все это осталось в
прошлом.Молодой человек отложил меню и оглядел полукруглый зал с рядом высоких арочных окон, с хороводом зеркально умноженных колонн, за каждой из которых можно исчезнуть, просто откинувшись к спинке
кресла.— Во-первых, — проговорил молодой человек с неторопливым удовольствием, — здесь бывал вождь русской революции Троцкий. Во-вторых, лет сто назад
одна из моих любимых прабабок играла тут на фортепиано вальсы Штрауса и пьесы Крейслера. Я ведь
рассказывал тебе, что у меня были одновременно две
разные — абсолютно разные — любимые прабабки?
Когда я здесь бываю, а я часто мотаюсь в Вену, меня
тянет в это австро-венгерское гнездышко, как лося на
водопой.— Вообразить прабабку за белым роялем?
— Это был не рояль… — Он задумчиво улыбнулся, продолжая изучать карту вин. — Не рояль, а такое, знаешь, раздолбанное фортепиано с бронзовыми канделябрами, мечта антиквара. И тапер — заезженная
кляча. Представь на месте этого зала внутренний дворик с галереей, вот эту стеклянную купольную крышу,
и на крахмальных скатертях — красно-желтые ромбы
от оконных витражей… И канун Первой мировой, и
прабабке — четырнадцать, и если б ты видел ее фотографию тех лет, ты бы непременно влюбился. Это был
счастливейший день ее жизни, преддверие судьбы —
она часто его вспоминала. Затем век миновал, все здесь
перестроили, витражи куда-то подевались, стены залепили зеркалами, как в восточной лавке… — Он поднял
глаза на собеседника: — Кстати, ты знаешь, для чего в
восточных лавках вешают зеркала?— Ну-ну, — бросил тот с насмешливым любопытством, стараясь не смотреть на левое запястье: в его
распоряжении сегодня времени достаточно; вполне
достаточно и для болтовни, и для дела. — Давай, просвети меня, умник.— Чтобы кенарь не чувствовал себя одиноким.
Чтобы он пел любовные песни собственному отражению.