- «АСТ», 2013
- Герой нового романа Александра Иличевского «Орфики»,
двадцатилетний юноша, вместо того, чтобы ехать учиться
в американский университет, резко меняет свою жизнь. Случайная встреча с молодой женщиной, femme fatale, рушит его
планы, вовлекая в сумасшедшую атмосферу начала девяностых. Одержимый желанием спасти свою подругу от огромного долга, он вступает в рискованные отношения, апофеозом
которых становится «русская рулетка» в Пашковом доме — игра в смерть…
Недавно со мной приключилась беда,
и размышления о ее причинах
привели меня в далекую юность,
когда я не мог даже представить,
что переживу свое двадцатипятилетие:
так я торопился. Теперь мне тридцать восемь,
и прожитое спешит расквитаться со мной,
так что приходится держать оборону.
Когда-то, в позапрошлой жизни, я снимал угол на
даче у своего студенческого приятеля, в генеральском
поселке близ одного из аэропортов Москвы.
Мой однокурсник Паша и его жена Ниночка целыми
днями не вылезали из постели и вели ночной
образ жизни. Пересекались мы на веранде лишь на
рассвете, когда я умывался и варил кофе, а они допивали
бутылку вина. После, чтобы не чуять их
яростную возню за стенкой, я выходил с кружкой
в сад послушать птичью перекличку и проверял, не
появились ли за ночь белые грибы под тремя березами.
По вечерам мои заспанные соседи завтракали
шампанским и консервированными крабами —
остатками свадебного пиршества, пайка из «Гименея», и Павел жаловался, что осенью, после медового
времени, его ждет пересдача по матфизике.
Я жил в баньке, спал на полоке, а работал или
читал в сенях за разломанным старинным секретером.
Компанию мне составлял мышонок, которого
я звал Васей и подкармливал плавленым сырком.
В баньке и днем и ночью что-то шуршало под крышей,
сами собой поскрипывали половицы, и иногда
дятел, вцепившийся в трухлявый подоконник,
пугал оглушительной дробью.
Молодожены жили в старом доме, вторую половину
которого занимала Павлушина бабушка, генеральская
вдова — глухая, но деятельная старушка:
в свои восемьдесят она таскала воду из колодца и занималась
огородом. Ее дочь приезжала на электричке по субботам, носила очки в позолоченной оправе,
того типа, который теперь можно было встретить
только в фильмах о советских инженерах шестидесятых
годов. За постой я расплачивался только
с ней; в свой приезд она неизменно устраивала матери
скандал, и ее вопли — «Сволочь! Сволочь!» —
будили Ниночку, которая приходила ко мне через
сад в халатике с припухшими веками и влажными
алыми губами — переждать топот и гам свекрови.
Сдав сессию, я предавался празднеству лета:
дни напролет бродил по лесам и полям, собирал
грибы, составлял из васильков и ромашек букеты,
сушил цикорий, зверобой, удил голавлей или валялся
на лугу под посадочным коридором, следя за
тем, как над горизонтом появляется и растет чуть
дымящаяся галочка, чтобы через некоторое время
проплыть надо мной огромной серебряной тушей
с пошевеливающимися закрылками и плюсной уже
выпущенных шасси.
Поздней осенью я должен был улететь за океан,
где меня ждал мой научный руководитель,
обосновавшийся в одном из университетов Новой
Англии. Время перед отъездом похоже на время
перед смертью и при условии успешно завершенных дел и выполненных обязательств обладает магией
печально-покойного очарования. Я был полон
им, но смотрел на взлетающие или садящиеся
самолеты с влечением к будущему, словно веря
в «загробную» — после отъезда — жизнь, подлинную,
наполненную важными встречами, насыщенную
новым смыслом и свободную от страданий…
Однажды, возвращаясь в поселок, я случайно
забрел на тропку, обрывавшуюся над оврагом.
Я двинулся дальше, погрузился в дебри борщевика
и крапивы, но скоро увидал невысокую потайную
калитку, открывшую лаз в высоченном заборе.
Солнце уже закатывалось, и на пыльных стеклах
длинной оранжереи пылали его потоки. Я заглянул
внутрь и был одурманен духотой и каким-то
мучительным цветочным запахом… У входа в оранжерею
стояли грабли, лопата, и посыпанная свежим
— искрящимся, еще не стертым песком дорожка
уводила куда-то между полопавшимися от древности
липами. Я оглянулся и, заглядываясь вверх
на наполненные низким солнцем кроны, двинулся
по ней в полной тишине: птицы еще не начали
свою ночную любовную перекличку. Справа открылась
гладь заросшего пруда, блестевшая меж стволов елей. Я спустился к воде и потянул стебель
едва распустившейся кубышки. Оторвать его не
удалось, и несколько теплых капель остались на
моем запястье. Я поискал глазами желтые ирисы,
рассчитывая принести их в жертву Ниночке. На
том берегу виднелся полузатопленный остов лодки.
Длинные тени перемежали рассеянный свет,
текший над прудом и меж стволами деревьев; воздух
насыщался предвечерней прохладой, и я поспешил
вернуться на аллею, которая привела к показавшемуся
на взгорье дому. Он был обнесен высокой
просторной террасой, от крыльца к берегу
сбегали мостки. Над кровлей раскинулась сосна
с раздвоенным стволом, над проплешиной в траве
с ветки свисали качели. Перед порогом летней
кухни, застекленной цветными стеклами, криво
стоял медный самовар, и начищенный его бок был
объят заходящим солнцем. Я увидал в траве мыльницу
с горсткой мокрой соды, хранившей отпечатки
чьих-то пальцев… И на мгновение застыл, захваченный
воспоминанием, как в детстве каждый
год в День Победы натирал пряжку на солдатском
ремне деда, с которым он вернулся, контуженный
и без руки, из-под Майкопа.
Скрываясь за зарослями жимолости, я поглядывал
на распахнутые окна с колышущимися призраками
тюля, с темневшей в глубине старинной мебелью,
книжными шкафами, на шар аквариума, стоявший
на подоконнике второго этажа, где огромно
полоскался хвост золотой рыбки. Я только-только
обошел дом и вышел на продолжение аллеи, которая
вела теперь к главным воротам, как вдруг услышал
над ухом хриплый шепот: «Тпру, Савраска!»
Я обмер и ускорил шаг, но голос раздался снова,
теперь громче:
— Стой, раз-два.
Я встал как вкопанный.
—Кру-гом.
Я повернулся на пятках. Передо мной под березой
покачивался тучный седой человек с белыми
глазами и в расхристанной рубахе, выбившейся из
армейских галифе с лампасами. Он стоял босой
и словно не видел меня, я терялся в глубине его
мутного взгляда. Шатаясь и елозя спиной по бересте,
он держал в руках двустволку.
— В дом ша-гом ма-а-рш, — произнес он.
— Идти надо? — переспросил я, сознавая, что
визави мой смертельно пьян.
— В дом. Шагом… марш, — устало повторил человек,
и я увидал, что ружейные стволы всматриваются
в мою переносицу.
Подталкивая ружьем меж лопаток, мой сторож
привел меня на террасу. Мы поднялись по скрипучей
широкой лестнице на второй этаж. По дороге
я оглянулся в поисках пути для бегства и заметил
на стене голову оленя с лакированными рогами
и казавшимися живыми глазами.
— Садись, — сторож показал на стул перед открытым
окном, в котором плавала солнечная рыбка;
на подоконнике стояли бутылка коньяка, стакан,
на блюдце желтел лимон.
Сторож — или человек, которого я принял за
сторожа, — сел напротив, положил ружье на колени.
— Кто таков? — прищурился он из-под сильных
бровей, и я всмотрелся в его будто бы вымытые белесые
зрачки.
— Простите меня. Я случайно забрел на ваш
участок.
— Кто таков, я спрашиваю!
— Студент, снимаю дачу на Белинского.
Сторож удовлетворенно кивнул.
— На Белинского, значит.
— На ней, — отвечал я.
— Василий Семеныч я, — вдруг подобрел сторож.
— Человек и генерал в отставке.
— Очень приятно. Петр меня звать.
— Звать, мать-перемать, — быстро сказал генерал.
— Петя, стало быть.
Он пальцами разгладил складки вокруг мясистого
рта, взял бутылку и опрокинул ее в стакан.
— Пей, — протянул он мне.
Я замотал головой.
— Пей.
— Я непьющий.
— Пей, Петя. Стрелять буду. — В толстых пальцах
генерала шевельнулся приклад. — Соль у меня
первого помола, шкура — в сито.
Я недоверчиво покосился на ружье, взял стакан
и на выдохе, как учил меня отец, предупреждавший,
что когда-нибудь мне придется выпить залпом
«огненной воды», вытянул отраву. Когда открыл
глаза, комната плыла всем объемом, и аквариум,
заключая и закругляя в себя попеременно окно,
деревья, пруд, грозное лицо моего мучителя, пересек
воздух.
Остаток генерал влил в себя из горла.
и закинул
в рот ломтик лимона.
— А теперь скажи мне, как родному, — сказал он,
разжевывая лимон и зверски морщась. — Ты советскую
власть уважаешь?
— Уважаю.
— Видишь? — генерал поднял вверх указательный
палец. — А она не уважила.
— Кто «она»?
— Голоса слушаешь? — продолжил допрос генерал.
— Голоса?
— Америку слушаешь?
— «Голос Америки»?
— Так точно.
— Я наукой занимаюсь. Мне некогда.
— Правильно. Так держать, — кивнул генерал и,
чтобы достать еще бутылку, потянулся под стул, на
котором лежала шахматная доска с расставленными
кое-как, пляшущими фигурами. Прежде чем
хрустнуть пробкой, он обтер запыленное горлышко
рукавом.
Больше пить я не мог, и заскучавший генерал
заставил меня сыграть с ним партию в шахматы,
которую я, несмотря на опьянение, выиграл. В результате
навязанного мне гамбита Муцио я поставил
мат конем и спросил:
— Разрешите идти?
Генерал, тем временем осушивший еще стакан,
наконец осознал, что его королю более некуда бежать,
и смерил меня колючим взглядом.
— Вольно. Заходи, когда хочешь.
— Спасибо, — ответил я, встал и, зашатавшись, попробовал
схватиться за перила лестницы. Но не сумел
и загрохотал вниз по ступеням, на которых налетел
на девушку, стремительно взбегавшую вверх.
Я вытянулся по струнке. Коснувшаяся при
столкновении своим голым плечом моей руки, она
строго всмотрелась в меня и покраснела. Она была
в джинсах и коротенькой марлевой блузке, под которой
мерцала полоска загорелой кожи. Волна неслышного
аромата, будто от огромного цветка,
окутала мое сознание. Не старше меня, тонкая,
с прозрачной мраморной кожей, с трогательным
большим ртом, миндалевидными глазами и целой
копной карих волос, в сандалиях, до щиколотки
антично оплетавших ступню, на которой бронзово
блеснул налипший речной песок, она смущенно улыбнулась, и у нее вырвалось: «Watch out!» Но тут
же потупилась, и мне ничего не оставалось, как
пробормотать извинения и ринуться дальше, чтобы
внизу повстречаться с широкоплечим рослым
военным, державшим за околыш фуражку. Он провел
ладонью по лбу с прилипшими к нему мокрыми
волосами и уставился на меня. Красивый человек
лет тридцати, с пшеничными усами, голубоглазый,
взгляд насмешлив.
— Как там, на мостике? — заговорщицки спросил
он и подмигнул, показав на потолок. — Буянит?
В юности, когда год жизни идет за три, тридцатилетний
человек выглядит стариком, и особенно
военный… Я пробормотал «извините», сбежал
с крыльца на мостки, спрыгнул на берег и в сумерках
едва отыскал тропинку вокруг пруда к воротам,
которые оказались заперты, и пришлось через них
карабкаться, чтобы спрыгнуть в подушку придорожной
пыли. Домой я вернулся свежим, будто
только что хорошо выспался и видел прекрасный
сон. Полночи я тогда просидел вместе с Павлом и
Ниночкой, мы играли в преферанс, и я иногда таинственно
улыбался про себя, вспоминая и сберегая
свою тайну…