Дитмар Дат. Погода массового поражения

Отрывок из книги

Предисловие автора к русскому изданию

Мои русские читатели разбираются в некоторых вещах, ключевых для «Погоды массового поражения», лучше меня. Например, книга поднимает вопрос о том, могут ли люди самостоятельно управлять собой, или есть высшие силы и высшие проявления разума, которым они должны подчиняться. Советский Союз, утверждают книги по истории, был государством, идея которого основывалась на том, что жить следует без Бога, без традиции благословенных династий, без — якобы соответствующего законам природы — настоящего имущественного строя. Среди моих русских читателей найдется немало тех, кто еще помнит об этой жизни без Бога; я знаю о ней только по книгам. Роман пытается превратить мое знание об этой попытке жить без Бога вкупе с другими известными мне вещами — в историю, рассказывающую о старости и юности, о любви и гневе, об отваге и страхе. Мои знания о Советском Союзе носят теоретический характер и потому вынужденно остаются yже и беднее, чем практическое знание русских читателей, еще помнящих былую жизнь. Но писать роман — это не теоретическое занятие, а практическое задание, чувственное и коммуникативное, поскольку автор хочет заставить читателей заинтересоваться людьми, о которых рассказывает, — Клавдией и Константином, разделить их надежды, встать на их сторону. Это некая форма обольщения, связанная не только со знаниями, но и с умениями. Ты что-то создаешь — так же, как низвергнутое государство хотело создать новых людей.

Роман играет с мыслью о том, что системе, которой удалось бы создать нового человека — в данном случае новую девушку, — пришлось бы, вероятно, к собственному ужасу осознать, что это новое существо не нуждается в самой системе, потому что было придумано и создано еще старыми людьми. Когда старое творит новое, оно вместе с тем порождает и нечто, приближающее его собственный конец.

Вопрос, самостоятен ли человек или должен повиноваться, так и не находит в романе однозначного, прямого и пошлого ответа.

Однако тем, кто верит, что было бы правильней положиться на высшую власть, роман напомнит о том, что было известно наиболее мудрым религиям: даже наивысшая сверхъестественная сила, если таковая имеется, не в состоянии заставить мыслящее существо перестать действовать подобающим образом.

В Библии говорится о гневе Божьем на людей и о том, что Он хотел их уничтожить. Но один человек был Ему мил, потому что верил в Бога и хотел повиноваться Ему. Это был Ной. Если же полагать, будто поступки людей не играют никакой роли, поскольку верховная власть над миром находится в руце Божией, то следовало бы признать, что в библейской истории Творец спасает Ноя от уничтожения сверхъестественными средствами. Однако Он этого не делает. Он говорит Ною: «Построй ковчег». Поэтому вопрос, следует ли человеку самому управлять собой или же повиноваться Богу, поставлен неверно, и мне не по душе основные ответы, какие до сих пор на него давались. Ною пришлось самому управлять собой, самому действовать, чтобы повиноваться Богу.

Противоречие — лишь в теории.

На практике, если люди поступают правильно, оно исчезает.

О том, как это получается — или не получается, — и рассказывает роман «Погода массового поражения».

Дитмар Дат

I

 

013506

потому что по эту сторону, где берет начало река, в тени гор без имен, у тихого края белых холодных земель нет ни мечей пламенных, ни херувимов, чтобы преграждать нам путь

подожгли травяной ковер, тогда как войско

у акулы сводит скулы

вставай, когда услышишь ритм, вставай, потому что зовут, войди в музыку, которую нам играет величайшее высокочастотноантенное решето мира, иначе ты просто никто и живешь нигде. спускайся к реке, бояться нечего, все экзамены позади. здесь нет судей; судей здесь нет

003294

у каждого есть проблемы, но моя мне меньше всего нравится.

все константин со своей настырной манерой доказывать себе и всем остальным, что он еще вовсе не пень трухлявый — с другой стороны клево, что он себе сразу компьютер купил, тогда еще, что он был первым из местных, у кого такая штука появилась, и что он сразу качает себе новейший софт, книги в основном по интер нету заказывает, да и диски — с тех пор, как обзавелся плеером, «вся медиатека современности, из англии, франции и америки»

and the day he listens

and the night she whispers

тонкие руки с длинными красивыми пальцами, прозрачная белая кожа, как с легкостью бьющийся фарфор. за столом во время ужина: гармония между этими руками и тонким хрусталем, из которого он пьет, единственного признака богатства в доме; кроме техники

меня только-только отдали в школу, когда он комп купил, играть мне на нем давал; потому я и была, как пошла в гимназию, продвинутее всех.

он и правда с ним постоянно возится, и у него там не только пара старых большевиков в круговой поруке — меня больше всего радуют прикольные графические узоры и электронные открытки папе и маме, томасу и мне. а каждое двенадцатое апреля любимая внученька, которая, как и он, без ума от космоса, получает на день гагарина нечто вроде слайдшоу-полета по галактике.

существование фотошопа «приветствуется всеми разумными людьми» (константин старик).

для меня же прогресс в доме константина часто влечет за собой самые напряженные

все эти социалистические фильмы с их допматериалами: когда до него дошло, как из дисков выуживать больше, чем один только фильм — поначалу он их просто вставлял и ждал, пока эта штуковина сама не запустится, — бог ты мой сплошное мучение: две серии дефавского карла либкнехта на три часа, а потом еще и биографии всех участников проекта текстовыми файлами по нескольку страниц; сидеть полагалось благоговейно, иначе ты нацист. а если какое-нибудь завоевание прогресса вдруг не фурычит, то сразу:

«клавдия, мне сегодня нужна твоя помощь», день насмарку.

так в принципе возникла и история с аляской: он-то упорно думает, это подарок к окончанию школы, и я конечно очень рада, новый мир ура-ура

возможно, я — нечто, ищущее себе проблем; иначе откуда у меня любовник, о котором никому знать нельзя?

я даже константину об этом ни гугу.

может, скажу на аляске. а пока лавирую, всё от всех скрываю и лезу на стенку, когда слышу: «клавдия, мне сегодня нужна твоя помощь».

могла бы я сказать нет, забить на аляску, хотя бы раз чего-то не починить, не отвезти его? не-а, не могла бы.

ведь тачку-то он мне подарил. всегда так прикольно, когда он складывает свои длинные стариканские ноги в «гольф» и при этом успевает меня воспитывать: «да собери же ты свои волосы, это неаппетитно, не понимаешь, что ли, вынь их изо рта, клавдия, ну на что это похоже?», «сейчас середина января, можно и потеплее прикид выбрать!»

кто бы говорил, сам старпёр, а весь год в одних джинсах таскается, к счастью еще не застиранных вусмерть, вполне себе такой гэдээровец.

но хотя бы не называет меня никогда «клашей», как штефани. это было бы уже извращением, или как говорят: слишком интимно. почти что инцест.

ну ладно, я его тоже константином зову, поэтому все нормально — такая надежная официальность, имя можно, прозвище нельзя, ну в крайнем случае, нечто поэтичное из его допотопной юности, когда он называет меня «непоседой» или «сорвиголовой».

в этом скорее присутствует некая галантность, которая особым образом сохраняет дистанцию — ту, что нужно, и даже устанавливает новую, а-ля секретное имя у заговорщиков или «обиходные обращения, принятые у товарищей». главное, никакого «дитя мое», или «юная леди», или подобной фигни. думаю, если назову его когда-нибудь «дедушкой», у меня язык отвалится, шлепнется на пол и поскачет от меня прочь ыыы как противно

вопросы — тяжкое бремя, а ответы — тюрьмы для

резкое падение температуры, и рулоны облаков на конспиративной стыковке в ярости таранят друг друга, когда он говорит: «и опять все те же ожидаемые меры: звукоизолируйте получше свои квартиры и держите рот на замке, не ездите на машинах, не летайте на самолетах, ешьте не мясо, а только соевую бурду, подыхайте дешевле, больше денег с ваших налогов получат преступники с атомной бомбой, ты ничто, гайа всё — вместо самоочевидного: поменьше бы людей, в первую очередь в богатых странах, потому что они потребляют больше всех остальных. это шаг, о котором нельзя говорить, потому что чем меньше людей, тем сильнее схуднут кошельки спекулянтов: меньше зависящих от зарплат — выше зарплаты, меньше арендаторов — ниже аренды», ветер подхватывает газетенку и пытается ее растрясти, не выходит, она слишком тонкая, слишком потертая, слишком рас

«клавдия, мне сегодня нужна твоя помощь», и показывает мне бумажку, от таможенников, в которой нет ничего конкретного, ни содержания посылки, ни почтовых сборов, ни таможенных расходов, лишь то, что взятие посылки и/или разъяснение положения дел подлежат благословению отречению, ненужное отыметь, по адресу улица кауля 8, в течение семи рабочих дней, в противном случае уплатится уплата налога за истечение срока оплаты или возьмется штраф взимаемых пошлин.

О книге Дитмара Дата «Погода массового поражения»

Дмитрий Авалиани: словесная акробатика

Глава из книги Людмилы Зубовой «Языки современной поэзии»

Поэзия Дмитрия Авалиани многообразна. У него есть вполне традиционные замечательные стихи — и лирические, и философские, есть множество разнообразных экспериментов в области комбинаторной и визуальной поэзии — палиндромы, анаграммы, панторифмы (пантограммы), алфавитные стихи и пр.

Приведу некоторые примеры комбинаторной поэзии Авалиани:

Палиндромы1: Дивит нас антивид; Мир, о вдовы, водворим; Не до логики — голоден; Ем, увы, в уме; Я не моден, тут не до меня; Нече выть, ты вечен; Вот сила минималистов!; Ах, у лешего на ноге шелуха; Коли мили в шагу, жди Джугашвили, милок.

Анаграммы2: Врать? Тварь!; Слепо топчут — после почтут; Дыряво вроде ведро водяры…; Великан присел — сперли валенки! Мегера в семье — месье в гареме; Симметрия — имя смерти; Низменное неизменно; Русалки красули; Весело на сеновале; Левизна низвела; Тискайте статейки; Мученик ни к чему; Ангелы пропали. / Наглые попрали. / Ангелов отмена. / Главное — монета.

Гетерограммы3: Не бомжи вы — / небом живы; Поэта путь мой — / по этапу тьмой; Злато и тоги — / зла то итоги; На мне дом, узы — / нам не до музы; Подними-ка бачки — / под ними кабачки!; Разведу руками — мир стоит / разве дураками мир стоит?

Алфавитные стихи, в том числе расположенные от конца алфавита к его началу:

Я

ящерка

ютящейся

эпохи,

щемящий

шелест

чувственных

цикад,

хлопушка

фокусов

убогих,

тревожный

свист,

рывок

поверх

оград.

Наитие,

минута

ликованья,

келейника

исповедальня.

Земная

жизнь

еще

дарит,

горя,

высокое

блаженство

алтаря4

Но, вероятно, самым значительным вкладом Дмитрия Авалиани в художественную словесность являются его листовертни.

Примеры листоветней, приведенные ниже, собраны из разных источников, преимущественно изданных книг Авалиани5, а также с сайтов интернета6 и сгруппированы Л. В. Зубовой.

Эта разновидность визуальной поэзии7 определяется меняющейся позицией слова в пространстве. Текст пишется таким образом, что при повороте листа бумаги или другого носителя текста на 180° (рис. 2–46), а иногда и на 90° (рис. 1: ум ↔ бес) образуется новый осмысленный текст.

Такие начертания чаще всего называют листовертнями (термин Германа Лукомникова — Давыдов, 2000: 133), предлагались и другие названия: «перевертыши», «поворотни», «опрокидни», «буквообороты», «словообороты» (Федин, 1998: 109— 110).

Конечно, прежде всего возникает вопрос о сходстве и различии листовертней с другими способами представления текста, особенно с палиндромами:

… от литературного текста листовертень отличается своей принципиально каллиграфической природой. С палиндромом, гетерограммой и т. п. листовертень роднит неоднозначность, асимметричность. Но здесь отсутствует тотальный диктат языка, вместо него возникает управляемая произвольность (Давыдов, 2000: 134).

Опыты Авалиани интересны как произведения и художника, и поэта. В этой главе внимание направлено на поэтику и семиотику слова в перевернутом тексте.

Если использовать термины, принятые для описания графики в рекламе, то ближе всего к основному приему листовертней можно считать топографемику (пространственно-плоскостное варьирование), базирующуюся на супраграфемике, то есть шрифтовом варьировании (Дзякович, 2001:124–125).

Поэтика листовертней связана с нелинейностью текста, его принципиальной полисемией, литературным минимализмом, вниманием к деталям изображения, синкретичностью средств выражения. Но основным свойством, определяющим новизну жанра, является установка на пространственную подвижность изображения, что не только расширяет возможности знаковой системы, но и активизирует зрительный канал восприятия:

Движение является наиболее сильным зрительно воспринимаемым стимулом, привлекающим внимание живых существ (Арнхейм, 1999: 344).

Исходная и перевернутая записи вступают в различные отношения. На рис. 2–3 изображены графические палиндромы бабочка ↔ бабочка, облако ↔ облако. Здесь, в отличие от традиционного палиндрома, обратное чтение определяется не только алфавитными значениями букв, но и графическими модификациями буквенных знаков. Изобразительность (иконичность) таких листовертней можно видеть в свойствах обозначаемого: и бабочка, и облако переворачиваются в воздухе, меняя форму, но оставаясь самими собой. В начертании слова бабочка отчетливо заметна симметрия крыльев и нарисованное тельце (буква «о», расположенная в центре симметрии)8. А в рисунке слова облако видна «кучерявость», свойственная изображаемому предмету, буквы как будто клубятся. В тексте-призыве приди к Господу ↔ к Господу приди (рис. 4), помимо буквенной обратимости, активизирована и синтаксическая инверсия, превращающая высказывание в повтор-заклинание.

Многие листовертни представляют собой компрессивные высказывания с отождествлением понятий: бабочка ↔ куколка (рис. 5), палиндром ↔ модель мира (рис. 6), книга ↔ тайна (рис. 7), здесь Бог ↔ Бог везде (рис. 8). Обратим внимание на то, что слово Бог в последнем из перечисленных листовертней написано как графический палиндром. Листовертень здесь Бог ↔ Бог везде, воспроизводящий смысл известного богословского постулата, побуждает задуматься о том, что предполагаемый взгляд Бога может быть направлен из любой точки пространства. В тексте бабочка ↔ куколка поворот слова соотносится с биологическим метаморфозом.

Листовертни позволяют производить самые разные словосочетания, например, атрибутивные или предикативные вечность ↔ неуютная (рис. 9), человек ↔ радостен (рис. 10). Взаимообратимость и визуальная слитность субъекта с его атрибутом или предикатом, а в последнем примере неразличение атрибута и предиката зрительно дают представление о синкретическом единстве предмета с его признаком и действием — то представление, которое было характерно для архаического сознания.

При антонимических отношениях исходных слов с перевернутыми, как, например, друг ↔ враг (рис. 11), секретно ↔ открыто (рис. 12), завтра ↔ вчера (рис. 13), восток ↔ запад (рис. 14), происходит и установление, и аннулирование антитезы, чем активизируется представление о единстве противоположностей. В этом случае приобретает буквальный смысл выражение «это зависит от того, как посмотреть». Написание слова завтра здесь очень похоже на логотип русской националистической газеты с таким названием, от чего этот листовертень становится политическим высказыванием. В примере восток ↔ запад дополнительно усиливается иконичность текста, так как оба слова обозначают ориентацию предмета в пространстве, меняющуюся от исходной позиции наблюдателя. Понятия «завтра» и «вчера» тоже относительны, потому что они зависят от точки отсчета. В реальности «завтра» с течением времени превращается во «вчера», а о всяком «вчера» два дня назад говорили завтра.

Особенно интересно, когда в визуальном представлении листовертней нейтрализуются антитезы, связанные с известными персонажами в культуре: Авель ↔ Каин (рис. 15), Гулливер ↔ лилипут (рис. 16), Моцарт ↔ Сальери (рис. 17). Это явление по существу зрительно воплощает двойственность авторского «я» писателей, их интенцию раздваивать собственную личность в положительных и отрицательных персонажах произведений. Иными словами, листовертни в таких случаях возвращают сознание читателя-зрителя к сущности авторского «я».

Обратим внимание на то, что у имени Авель есть покрытие наверху — как титло у сакральных слов в древних текстах, а у имени Каин этот же элемент начертания оказывается снизу, давая представление о преисподней.

Читая имя Гулливер, мы видим, как буквы становятся выше, а у слова лилипут буквы уменьшаются в размере, но в обоих случаях направление изменения становится противоположным к концу слова.

В листовертне Гамлет ↔ Йорик (рис. 18) обнаруживается временна́я перспектива и одновременно ретроспектива: Йорик был живым, как Гамлет, а Гамлет будет мертвым, как Йорик. Так символика сцены из трагедии Шекспира получает графическое выражение, не выходя за пределы личных имен персонажей.

Во многих листовертнях изображены сентенции: суть скучна ↔ тайна ушла (рис. 19), на уме у нас ↔ одна смерть (рис. 20), надоела нагота ↔ в любви красота (рис. 21), безумие ↔ мир весел (рис. 22).

В таких высказываниях не обозначены знаки препинания, но, переворачивая лист или поворачивая голову, читатель сам делает мощную запятую рукой, книгой или головой. Таким образом, знак препинания, воплощаясь в жесте читателя, осуществляется телодвижением.

Любопытны сентенции, персонажами которых являются деятели культуры, например писатели: Гоголь ↔ пророк (рис. 23), Блок ↔ мастер (рис. 24), В В Розанов ↔ домочадец (рис. 25), Вася Розанов ↔ срам среди веры (рис. 26), Ерофеев Веничка ↔ капризы без героев (рис. 27), Юрий Мамлеев ↔ безумные игры (рис. 28), Эдуард Лимонов ↔ в Москве Бонапарт (рис. 29).

Дмитрий Авалиани постоянно усложняет свою задачу: появляются высказывания-афоризмы от имени писателей, воспроизводится структура эпиграфов: радость молчать о Руссо Вольтер ↔ грешное слабо Антон Чехов (рис. 30). Но внутри такого многокомпонентного комплекса могут читаться и другие тексты: Антон Чехов ↔ радость молчать. Можно сказать, что короткая сентенция в составе длинной (текст в тексте) организована по принципу анаграммы, но не буквенной и не звуковой, а словесной. Такова структура и многих других листовертней (например, на рис. 32, 33, 35).

Некоторые листовертни имеют свой сюжет и могут быть названы короткими рассказами: парус обвис ↔ мира конец (рис. 31), совсем я плох точка ↔ хочу в народ не могу (рис. 32), катастрофа подайте ↔ надейся дева старушка (рис. 33).

Встречаются тексты-команды: Юлий Цезарь ↔ убей Брута (рис. 34); чепуха Пушкина чудеса ↔ убрать сократить текст (рис. 35).

Среди листовертней есть онтологические диалоги со своей драматургией: отвечай кто ты ↔ я Юлий Цезарь, кто ты ↔ я червь, кто ты ↔ я точка (рис. 36).

Во многих листовертнях можно видеть разнообразные свойства поэтического текста, часто весьма пространного, например, рифму и ритм: Север юг запад восток ↔ надоел пустой

восторг

(рис. 37), Бог мой как мы далеки с тобой ↔ дороги разрыв сатана за игрой (рис. 38). В данном случае высказывание вне словесного или ситуативного контекста позволяет читать фрагмент Бог мой и как междометное восклицание, и как обращение к Богу.

Встречаются аллитерации: сальто ласточки ↔ и аромат амура (рис. 39), метафорические уподобления: пространство ↔ образ гроба (рис. 40), аллюзии и цитаты: дар напрасный ↔ заканчивается9 (рис. 41); цитатой является и название сборника в листовертне Авалиани Дмитрий ↔ Улитка на склоне (рис. 42), воспроизводящее заглавие повести Аркадия и Бориса Стругацких.

Но далеко не только внешние поэтические приемы делают листовертни Авалиани высокой поэзией.

Илья Кукулин отмечает психологическую тонкость и драматизм листовертней:

Каждый из таких экспериментов — явление своего рода языкового театра. Театра в самом высоком смысле слова — того, который имеет целью превращение и преображение (Кукулин, 2000: 145).

Людмила Вязмитинова пишет:

Чередование в книге [«Лазурные кувшины» — Л. З.] традиционных стихов и неоавангардных дает наглядное представление о том, что у этого автора экспериментаторские и традиционные формы как бы идут навстречу друг другу, представляя собой единое поле действия. Неоавангардными методами поэт выражает то, что обычно выражалось традиционными: вечные истины в их многозначности и перетекании смыслов, в полноте художественного высказывания, которая только усиливается от использования для этого авангардных приемов, что особенно заметно там, где зрительные образы создаются начертанием букв (Вязмитинова, 2007).

Авалиани постоянно экспериментировал с графической полисемией изображенного слова, устанавливая многовариантность его прочтения. Так, внутри обрамляющей сентенции правды нет ↔ черт побери (рис. 43) читаются высказывания правда ↔ ей-богу, правда ↔ не врите, правда ↔ не верь. Другие примеры: отчизна ↔ Сибирь, отчизна ↔ Кремль, отчизна ↔ змей тьма, абсурд ↔ уставы, абсурд ↔ бардак, абсурд ↔ радость, абсурд ↔ текст.

Восемь прочтений имеет слово ручей, причем разные прочтения складываются в рифмованные тексты: ручей ручей ручей ручей ↔ заяц играет смерть карает; ручей ручей ручей ручей ↔ верьте глазам влаге слезам (рис. 44).
Много вариантов обратного чтения имеет само авторское имя Дмитрий Авалиани. Оно оказывается обратимым, например, в названия сборников: Дмитрий Авалиани ↔ Лазурные кувшины (рис. 45), Авалиани Дмитрий ↔ Улитка на склоне (рис. 42). В таких случаях имя автора оказывается зрительно совмещено с его произведением.

Акциональный и прикладной характер текста очевиден на закладке к книге Авалиани Улитка на склоне: опечатки ↔ ты (мы? — Л.З.) не в раю

(рис. 46)10. Вариантность распознавания буквы на этой закладке выявляет проблему омонимии знака: значение деформированной буквы имеет альтернативу не только в различно ориентированных текстах, но и в пределах одного контекста. В данном случае двухвариантность прочтения можно сравнить с активной в современной литературе совмещенной омонимией слова.

В связи с визуальной многовариантностью буквы возникает вопрос о пределах варьирования, имеющий по крайней мере, два аспекта: один из них — установление дифференциальных признаков в начертании буквы (парадигматика знака), другой — выяснение комбинаторной обусловленности ее значения (синтагматика). Фрагменты букв, избыточные или препятствующие идентификации знака в одном контексте, становятся необходимыми в другом. Восприятие континуальности и дискретности в структуре знака (сплошная или прерывистая линии) — тоже одна из проблем. Где проходит граница между автоматическим зрительным восприятием знака и компенсирующей догадкой, то есть когда активизируется анализ знака и когда синтез?

Возможность двойного прочтения листовертней при разных поворотах основана прежде всего на том, что буквы имеют потенциально неограниченное число графических вариантов, в частности печатных и письменных, модифицирующихся в различных шрифтах и почерках. Типичными примерами принятых вариантов букв в современном рукописном исполнении являются буква «т» с тремя вертикалями и с одной, буква «д» с петлей наверху и внизу. Кроме того, русский алфавит предусматривает наличие графической полисемии: так, например, буква «я» может иметь комбинаторно и позиционно обусловленные значения [’а], [jа], [и] (в словах пять, яма, лягушка), буква «б» — [б], [б’], [п], [п’] (бас, белый, дуб, голубь). Каждая из букв может иметь и различные декоративные элементы. Во многих листовертнях, когда их автор выходит за пределы конвенциональных вариаций знака, буквы прочитываются только в контексте слова или фразы. А это значит, что распознавание букв является не только предпосылкой, но и следствием узнавания слова (особенно это заметно при чтении текстов, написанных неразборчивым почерком).

Когда затруднено автоматическое восприятие письменных знаков и человек как будто учится читать заново, деформация обычного линейно-последовательного отношения между причиной и следствием выявляет механизм распознавания текста. Психологами и лингвистами установлено, что познавательные процессы оказывают существенное влияние на восприятие (Залевская, 1999: 243). На восприятие всех типов текста влияет и антиципация, то есть принцип опережающего отражения действительности (Штерн, 1992: 213).

Листовертни Авалиани, демонстрируя право автора на произвольные модификации знаков, указывают на природу письменной речи при ее возникновении в опыте человека и в опыте культур. Письменная речь, в отличие от устной,

… с самого начала (в процессе обучения письму. — Л. З.) является сознательным произвольным актом, в котором средства выражения выступают как основной предмет деятельности (Залевская, 1999: 243).

Разновидностью листовертней являются тексты на прозрачном материале («прозрачники»), что дает возможность читать текст на обратной стороне листа при его переворачивании. Такие тексты можно видеть и в зеркале; они имеют также название «вертикальные зазеркалы» (Федин, 2001: 230). Шедевр этого жанра — изображение текста вождь на коне ↔ конь на вожде простейшими начертаниями букв (Федин, 2001: 231). В данном случае существенна не только взаимозаменяемость субъекта и объекта, но важно и совпадение содержания текста с мифологическим образом кентавра.


1 Примеры палиндромов приводятся по изданиям: Лукомников, Федин, 2002: 6–27; Горобец, Федин, 2008: 68–69.

2 Примеры анаграмм приводятся по книге: Лукомников, Федин, 2002: 212–215 и по статье: Голубовский, 2008: 40–41.

3 Гетерограммы приводятся по книге: Горобец, Федин, 2008: 182–183.

4 Авалиани, 2000: 124–125. Андрей Урицкий так комментирует этот текст: «Читая это стихотворение, лучше, конечно, представить его записанным в оригинальном виде, сверху вниз, но и при развертке в одну строку нельзя не почувствовать стремительное, как спуск лыжника с горы в долину, движение от „я“ к „алтарю“ — через „шелест чувственных цикад“, „тревожный свист“, „наитие“, „минуту ликованья“ — через всю человеческую жизнь» (Урицкий, 2001: 218).

5 Авалиани, 1997-а; Авалиани, 1997-б; Авалиани, 2000.

6 Авалиани, 1998; Авалиани, 2001; Авалиани, 2006; Авалиани, 2008-б.

7 Аналоги листовертням Авалиани в истории искусства есть (см.: Амбиграммы, 2006; Амбиграммы, 2009), но это касается прежде всего изобразительного искусства. Даже в случаях изображения какого-либо текста амбиграммы, приведенные в этих источниках, не являются фактами поэзии.

8 Очертания бабочки с давних времен вдохновляли поэтов написать о ней, совмещая текст с изображением. См. фигурное стихотворение Феокрита «Бабочка», датируемое приблизительно 300 г. до н. э. (Адлер, 1998: 17). Вообще фигурные стихи — явление древнее и широко распространенное: «Фигурный стих был обнаружен во всех крупных, а также менее знакомых Европе литературах мира. Имеются фигурные стихи, написанные на санскрите, китайском, арамейском, арабском, греческом и латинском языках, а кроме того, на современных европейских языках, например, французском, немецком, английском» (Адлер, 1998:17). Особое внимание к фигурным стихам было свойственно эпохе барокко: «В поэзии барокко значимо все — почерк (шрифт), цвет письма (чернил, типографской краски) <…> Искусство барокко, питая чрезвычайное пристрастие к выражению идеи в зрительной форме, постигаемой созерцанием, культивирует образ слова как графического знака» (Сазонова, 1991: 78).

9 «Дар напрасный, дар случайный, / Жизнь, зачем ты мне дана?».

10 В современной жизни предлагается освоить такой способ представления текста и для бизнеса: для логотипов, рекламы (Амбиграммы, 2006); разрабатываются рисунки татуировок по принципу листовертней (Амбиграммы, 2009).

О книге Людмилы Зубовой «Языки современной поэзии»

Эдуард Кочергин. Крещенные крестами

Отрывок из романа Эдуарда Кочергина «Крещенные крестами»

Эдуард Кочергин. Крещенные крестами: Записки на коленках. — СПб.: Вита Нова, 2009. — 272 с., 51 ил.

Не солоно хлебавши

Бежал я удачно только на второй год пребывания в молотовском приёмнике. Первоначально, по старой моей схеме: на товарняке. Но товарняк мой где-то на границе с Удмуртией стал. Мне удалось почти на ходу вскочить в пассажирский поезд, шедший на Ижевск, и опять сныкаться в кочегарке. В ней я преодолел несколько остановок до станции Чепца. На ней лагашка-кондукторша приметила меня, выходящего из-закрытой кочегарки. Слава Богу, что произошло это, когда поезд остановился у платформы, и мне удалось смыться из-под ее рук с выходящими пассажирами.

Пробившись через массу людей с мешками, корзинами, чемоданами к концу платформы, я было почувствовал себя в безопасности, как вдруг кто-то схватил меня за запястье. Я обернулся и увидел крепко держащего меня рябого человека неопределенного возраста — не молодого и не старого, который, обращаясь к двум другим дядькам, сказал:

— Смотри-ка, какой форточёнок подходящий. От кого летишь, оголец? Не бойсь, не бойсь, не обидим. А откуда выдру-то достал?

В спешке и в суматохе моего бега я забыл сныкать поездной ключ, и он предательски торчал у меня в правой руке, зажатой клещами рябого.

— А ну, отдай-ка мне это вещественное доказательство, шкет.

«Во, влип-то, не повезло крепко», — почему-то без всякого страха подумал  я. Дядьки не похожи были на ментов даже переодетых.

— Пора канать отсюда, не то на тебя, как на живца, мухоморов нашлют, и нам всем баранки накрутят, — произнёс старший, отойдя порядочно от вокзала, рябой обратился ко мне:

— Давай знакомиться. Откуда сбежал-то, Спирька, и куда бежишь?

— Бегу из челябинского детприёмника к матке в Питер.

— Давай, оголец, пришейся к нам, в нашей работе такой складной пацанёнок, как ты, пригодится.

Так, неожиданно, я оказался поначалу обласканным, а затем повязанным с кодлой поездушников-скачков-майданников1 в качестве «резинового-складного» пацанчика, который мог засунуться в любую щель, не говоря уже о собачьем ящике (в ту пору во многих старых вагонах существовали такие остатки прежнего сервиса). С этими тремя дядьками, нёсшими за спиной по хорошему сидору, обойдя стороной станцию, вышли к реке и по берегу притопали на край малой заросшей деревушки, где и приютились в сторонней солидной, со всеми атрибутами — русской печкой, сенями, горницей, с красной геранью — избе. Встретила нас добрая тётенька Василиса.

— Знакомься с прибавком, Вася, на станции обнаружили «пионера» с выдрой в руках, во, как! придется взять в семью и учить подворыша шлиперскому2 уму-разуму.

Вот так, после всех моих разнообразных учений я, не солоно хлебавши, стал осваивать один из самых опаснейших видов воровского заработка — майданно-поездушный.

Трижды пришлось мне встревать в промысел скачков в качестве резины-форточёнка или «крана» — помоганца-гаврика в разных местах эсэсэсэрии по моему кривому маршруту на родину. Трижды меня могли выкинуть с поезда под откос рассвирепевшие пассажиры, но Бог миловал. С другой стороны, вряд ли я обошел бы этот промысел стороною при моём нелегальном бесплатном шестилетнем движении из Сибири на запад по нашим железным дорогам да при этом без грошей. Во все случаи моего служения шлиперскому делу посвящать вас не стану, но про обучение и первые мытарства в нем попытаюсь рассказать.

Школа скачка-поездушника

Обучали, то есть натаскивали меня, как собачонку, все трое. Шеф кодлы — рытый, или Батя, — из них самый опытный и хитрый мастер, второй помощник — Пермяк и третий — Антип. попал я к ним, очевидно, в их «отпуск». И они по восемь-десять часов в сутки мутузили меня. Что только ни делали со мной: с утра, кроме всех бегов, приседаний, отжимов, заставляли по многу раз складываться в утробную позу, причем, с каждым днем сокращая время, пока не добились буквально секундного результата. Затем, вдвоем брали меня за руки за ноги, раскачивали и бросали с угорья вниз — под откос. На лету я должен был сложиться утробой и плавно скатиться по траве шариком. Учили мгновенно превращаться в пружину и, с силой отталкиваясь от ступени крыльца-подножки, прыгать вперёд, на лету складываясь в зародыша. Упаковывали меня в огромный ватник, на голову нахлобучивали и завязывали зимний малахай и колошматили по мне кулаками, заставляя отбиваться. Чем быстрее я отвечал им сопротивлением, тем похвальнее. Добивались одновременной, а лучше — опережающей реакции с моей стороны. В конце концов, после многочисленных посинений я начал звереть раньше побоев. Они добились своего: выработали у меня мгновенную реакцию. после такого обучения за всю последующую жизнь никто не поспевал меня ударить. я либо быстро выворачивался, либо бил первым.

Научили ближнему воровскому бою, то есть приёмам защиты и одновременно отключению нападающего: противник думает, что он мною уже овладел, прижал к стенке, но вдруг сам неожиданно падает на землю, на время лишаясь памяти. такой древний воровской прием — одновременный удар локтем в сердце и костяшками кулака в висок — называется «локоть»: это расстояние у человека природа сделала равным локтю.

Обучили пользовать нож-финку, держать ее правильно, по-воровски, и перебрасывать за спиной, когда нападающий пробует выбить ее из рук. Научили ловко и незаметно ставить подножки, перекидывать преследующего мента или кого другого через себя при кажущемся падении и многому другому.

Научили идеально упаковывать вещи, складывать рубашки, пиджаки, брюки так, чтобы они занимали минимальное место в воровской поклаже. Научили ловко скручивать простыни, полотенца, белье для сохранения товарного вида после раскрутки.

Большая часть упаковки, в том числе краденые «углы»-чемоданы, выбрасываемые с поезда, как вещественное доказательство сжигалось или оставлялось в каком-либо схроне — кустарнике, канаве, овраге. а содержимое складывалось и скатывалось в мешки-сидоры из парусины защитного цвета (чтобы не привлекать внимание людей) и в таком виде доставлялось в «ямы» (места хранения) или «хазы» в руки законных каинов — скупщиков краденого.

Условия работы

Профессия скачка-маршрутника требовала не только ежедневных тренировок, но и холодного расчёта, смекалки, наблюдений, разведки.

Во-первых, необходимо было наизусть выучить расписание движения поездов. В сталинские годы пассажирские поезда ходили четко, не опаздывая. Во-вторых, поездушники хорошо знали все географические особенности маршрута — все виражи, повороты, заставляющие поезда двигаться медленнее, все подъёмы на высоты и спуски с них, где поезда также понижали скорость. Знали, в какое время тот или иной состав будет проезжать эти места. Предпочитали поезда, которые проходили в нужной географии ночью. При посадке пассажиров наблюдали, кто, с чем в какой вагон садится, и намечали два-три объекта для «кормления». Воры знали, в какое время на каком маршруте контролёры проверяют проездные билеты. Никогда не начинали работать сразу после посадки. Давали кондуктору и вагону время успокоиться, залечь, заснуть. И только потом начинали действовать.

Поначалу отсиживались в тамбурах или кочегарках в конце состава. Выдры-отмычки имели всех типов. Когда поезд покидал станцию и набирал скорость, с нужной паузой проходили в намеченные вагоны по крышам, чтобы лишний раз ни перед кем не засвечиваться. Такой номер назывался «перейти по хребту крокодила». Иногда этот трюк проделывался с чемоданами. В ту пору закрытых переходов — кожаных диафрагм, как в современных пассажирских поездах, ещё не было. И при ловкости им ничего не стоило мгновенно забраться на крышу или в полной темноте при движении эшелона перейти по бамперам и крюкам подвески из вагона в вагон, по ходу вскрыв торцевую дверь.

Засветившись на маршруте Кауровка-Мулянка между Свердловском и Молотовым, кодла скачков переезжала в другую область, где у них тоже все было отработано. Запомнилось, что по маршруту Молотов-Киров они имели три ямы-хавиры. В одной маруху прозывали Косой Матрёной, во второй — Ганькой-торопышкой, а в третьей — просто Фроськой.

Работа

Перед началом операции один из скачков — антип (самый незаметный) производил разведку: проходил сквозь выбранные во время посадки вагоны и выяснял, где больше поживы, кто едет, каков кондуктор, нет ли ментов… Маршрутники «распечатывали» намеченный для работы вагон, то есть открывали все двери с обеих сторон. В том числе и торцевые. Первым в вагон входил главный спец — пахан скачков — самый опытный вор. он на глаз определял, как лучше брать. Ловко, без звуков вытаскивал «углы» из-под полок или доставал их с полок и выставлял в проход. Второй шел мимо и, подхватив вещи, выносил их в противоположный от кондуктора-лагаша тамбур. главный обрабатывал сонников в следующем купе и, если оно намечалось последним, третий атасник, всю дорогу бывший у двери кондуктора, проходя, забирал и этот товар. Все действия скачков поражали абсолютной выверенностью. К концу операции змея поезда входила в поворот или забиралась на гору, сбавляя скорость. Воры распахивали входные двери, бросали под откос чемоданы, баулы, мешки и вслед за ними прыгали сами.

Много позже, оформляя номера и программы в цирке, я часто вспоминал моих скачков. Они спокойно могли бы работать на арене фокусниками, силовыми акробатами, прыгунами, эквилибристами, ходили бы по канату. Такие подвиги им были бы нипочём. Тогда в пассажирских вагонах деревянные стенки купе доходили только до третьих полок, а верхнее пространство между ними разделяла металлическая труба. Я, будучи подворышем, по третьим полкам проникал в нужное купе, пролезая спокойно между трубой и полкой, спихивал чемодан с полки вниз. Его ловил проходящий скачок, причем, ловил в обхват, без звука и исчезал с ним из вагона. Второй, проходящий мимо, забирал меня на свои плечи, превращая в «кран». В другом купе на плечах нижнего «силового акробата» я двумя руками сдвигал баул тоже с третьей полки и отправлял вниз. Вернувшийся скачок на лету подхватывал его и уносил в противоположном направлении. причем, всё это происходило неимоверно быстро. Без специальной подготовки такие трюки сделать было невозможно. Как и цирковое дело, эти воровские приемы требовали длительных тренировок и колоссальной сосредоточенности. Со стороны, ежели оценивать специальность маршруточников, то, пожалуй, она может показаться даже романтической, но меня такая романтика никак не привлекала. Да ещё Антип стал приставать ко мне со всякими непотребными нежностями, и перед Кировом я растворился в пространстве. То есть исчез с глаз долой, оборвался: был я, и нет меня. Недаром имел кликуху тень. Хватит, и так они пасли меня три месяца. В Кирове сдался государству и был отправлен в местный детприёмник.

На север

Про кировский ДП, пожалуй, сказать особенного ничего не смогу. Ни хорошего, ни плохого. Да и в памяти моей осталось от него что-то серое. Под конец пребывания, то есть к следующему лету, подружился я там с пацанчонком из архангельской области по кличке Буба. С ним-то и бежал. Кликуху такую пацан заработал тем, что учил уроки вслух — бубнил. Предки его были лесоплавщиками. почему их выселили первоначально в Сибирь, а затем на Урал, Буба не мог сказать. Отец его погиб в штрафбате под Курском. Матери с двумя малолетками позволили вернуться на родину, а Бубу по непонятным причинам сдали коптеть в кировский детприёмник. С тех пор он спал и видел свою архангелогородчину. Он-то и уговорил меня драпануть с ним на север в Устьянский край к лесорубам, а уже оттуда, через Вельск-Вологду дунуть на Питер.

Короче, как всегда, свалили мы из ДП с приходом тепла — в середине мая. Перед этим неплохо подготовились — накопили в двух схронах сухарей, сахару, соли и пропали, провалились, смылись.

Опыт моих нескольких бегов пригодился. Мы рванули в обратную сторону от станции к путям, где формировались грузовые составы, направлявшиеся на север. Один из них, состоящий из нескольких рабочих теплушек с металлическими печными трубами на крышах и большого количества платформ, загруженных мостовыми фермами, стоял уже под парами. Для нас — лучший вариант, какой только мог быть. Нам надобно быстрее исчезнуть из города. Обойдя состав с обратной стороны, мы двинулись к теплушкам, надеясь найти хотя бы одну открытую и пустую, но таковой не оказалось. Из двух работных вагонов доносились разговоры. Буба, приставив ухо к стенке теплухи, вдруг сообщил мне:

— Слышишь, они бают по-нашему…

— Ну и что? Все говорят по-нашему!

— Да нет, по северному, как моя мать, как я сам — эти люди архангельские. Хочешь, я с ними поговорю?

— Нет, Буба, погоди — опасно. Давай ещё пошукаем, где сныкаться можно. Когда отъедем на хорошее расстояние, тогда и тараторь на своей архангельской фене. Нас здесь уже ищут.

Пока говорили, состав дернулся, и нам ничего не оставалось, как вскарабкаться на платформу с фермами и засесть за бревенчатыми опорами, на которых они стояли. И только мы успели все это проделать, как поезд снова рванулся и медленно-медленно пополз вперёд.

Поезд двигался на север в сторону Котласа. На два первых часа мы с Бубой застыли и не высовывались, но к вечеру стало прохладней, и боязнь замерзнуть заставила нас хоть как-то обустроиться на ночь. Обшарив всю территорию платформы, обнаружили много сосновой щепы, и только. Опоры под фермы, очевидно, рубили прямо на месте. мы сгребли всю щепу к срубу передней опоры. Сделав из неё гнездовище, забрались внутрь его и привалились к срубу. Он защищал нас от ветра, но не от холода. Ночью из-за холода почти не спали. Поспать удалось утром, когда нас чуть пригрело солнцем. Поезд шел довольно скоро, почти без остановок. проснувшись, поели и уснули снова в полном спокойствии — для вятского начальства мы уже недосягаемы.

Разбудили нас два дядька в железнодорожных фуражках и робах с вопросами:

— Кто такие? Как сюда попали? Куда едете?

Поезд стоял на каком-то разъезде у небольшой реки. Дядьки из работных вагонов обходили платформы с проверкой — всё ли в порядке, и обнаружили двух спящих цуциков под фермами в дурацком гнездовище из щепы. Говорили дядьки по-архангелогородски: с вопросительной интонацией в конце предложения. Буба с той же интонацией по их фене донес им, что рождением он с реки Устьи-Ушьи и едет к матке с сестрою и братиком, что батя его погиб под Курском, на дорогу денежков нет, а я, его дружок, совсем без отца и матери, оттого он пригреет меня в своей деревне, если дядьки не погонят.

Мы замолились им, чтобы не гнали нас, а провезли до Котласа и сдали там милиции, коли так положено. А мать с Бестожево приедет да заберёт — там недалече.

— Дак ты с Бестожево? У нас с тех мест техник — второй начальник. Вон там на реке раков ловит. Выбирайтесь из своего гнездовища и дуйте к нему.

Техник оказался из Шангалы, что по дороге на Вельск от Котласа. По местным расстояниям село Бестожево от станции близко — всего километрах в шестидесяти. Шангалец пообещал разжалобить начальственного инженера относительно нашего путешествия.

Вечером нас пристроили в третьей теплушке сре-ди ящиков с оборудованием и инструментом. Да ещё отвалили несколько поношенных ватников, большую миску горячей пшённой каши, чаю и велели не высовываться на станциях. Земляк Бубы объявил, что от Котласа мостостройотряд северной железной дороги пойдет в район Сольвычегодска — там строят мост через железную дорогу. А нам надо на запад, в сторону шангалы-Вельска к кому-то прибиться.

Перед Котласом мостостроители выдали нам сухой паек: пшено, чай, сахар, соль, — и оставили по ватнику. Ватники мы превратили в гуньки-телогрейки, отрезав рукава (так легче скручивать).

В Котласе техник устроил нас на грузовой поезд, уговорив сопровождавших архангелогородцев довезти земляков хотя бы до Увтюги. Ночью перед Увтюгой товарняк затормозили на малом полустанке, и нам велели быстро смыться из вагона, так как на станции шухер — НКВД шмонает составы: из каких-то лагерей сбежали зеки. если нас обнаружат, никому мало не покажется.

— Дуйте в обратную сторону, справа через полтора километра находится куст деревень. Там переждёте.

Так мы с Бубой нежданно-негаданно оказались в неожиданных двух полуопустевших с войны деревнях, знаменитых своим старичьём: одна древним Лампием, другая — ведуньей Параскевой.

Лампий

Первая деревня, в которой мы ночевали только одну ночь, в округе считалась чудной. Колхозные поля в ней засевали по приказу районного начальства день в день. а свои огороды только по совету Евлампия, по-местному Лампия — древнего мужичка, который уже давно стариковал на печи собственной избы.

По весне перед посевной деревня стаскивала его с печи, заворачивала в овчинный тулуп и выносила на крыльцо евлампиевого родового дома. Сажала на скамью и спрашивала:

— Ну, как, Лампий, пора нам сеять али не пора?

Он доставал из нагретого тулупа правую руку, мочил слюной указательный палец и выставлял его на ветер. Одну-две минуты молчал, держа поднятую ладонь со слюнявым пальцем. Вся деревня замолкала в ожидании приговора.

— Не пора, родимые, не пора. Обождите, — говорил Лампий, опуская и пряча в тулупе свой метеорологический прибор. Его уносили на печь.

Через три-четыре дня Евлампия опять выносили на крыльцо. Он снова слюнявил палец и снова выставлял его на ветер, и вдруг, в тиши рядов ожидавших сельчан раздавалось долгожданное:

— Пора, родимые, пора… сажайте…

И только после этого его высочайшего разрешения деревня сеяла и сажала в своих огородах. Колхозное наполовину гибло, так как померзали семена, а своё, посеянное позже, вырастало и давало благодаря местному барометру Лампию замечательный урожай.

Параскева

Во второй деревеньке приютились мы, или пригрелись, по-местному, в большой старой избе у древней бабки Параскевы. про неё деревня хвалилась: «Наша старуха с языком до уха. Слушайте её, но не прислушивайтесь — иной раз такое снесёт, что мало не покажется». Убедились мы в этом при первой же встрече на крыльце её избы. Вдруг без здоровканья обратилась она к нам — пацанятам, указывая своим лисьим подбородком на журчавшие кругом ручьи:

— Гляньте, вон, весна пришла, щепка на щепку лезет, вороб на воробке сидит. а затем, прямо на крыльце объявила:

— Ежели таскать чего или двигать что, то сами. У меня от спинной болезни ноги отпали, не стоят, по нужде на карачках хожу, самовар черпаками наливаю…

Уже в избе спросила, откудава мы взялись и куда землю топчем. Узнав, что добираемся до села Бестожево Устьянского района, обругала тамошних мужиков-плотогонов пьянью бесстыжею.

— Кормятся они не землей, а лесом, валят его, плоты сбивают и по Устье вниз до железки гонят водою. меня туда при царях горохах невестили, но, слава Богу, не вышло. У них и колхозов нет. Заправлят там лесхимпромхоз какой-то. Они, окромя плотогонства, сосны, прости господи, доят, как лешаки: смолу собирают — дикари прямо какие-то. Когда я увидала, как они сосны мучают, жениха побила, да бежала от них. Если там что и делают хорошо, так это пиво варят вкусное, и то с участием поганого.

Из сеней проводила она нас прямо в прируб, где стояли две пустые металлические кровати. Выдала два холщовых подматрасника, велела набить их сеном на сеновале, а после устройства жилья жаловать в избу к чаю.

В избе кроме нас оказался ползающий по полу в одной короткой рубашонке без штанов крошечный мальчонка, которого бабка Параскева обозвала последышем, явно внук или правнук ее. Бабка, одарив нас чаем, объявила, что сегодня мамка последыша должна вернуться с Котласа, и что она ученая, в колхозе счетоводом служит.

По приезде дочери или внучки с подарками сыну-ползунку бабка велела сразу не давать их, а сныкать:

— Пускай сам усмотрит-то среди взрослых вещей свое да попросит поиграть. А когда внучок обнаружил игрушку и без всякой просьбы схватился за неё, она обратилась к нам, как к свидетелям случившегося безобразия, с осуждением происшедшего:

— Не успел из жопы выпасть, как за игрушку схватился. В моём девотчестве такого и быть не могло. Колобашку без разрешения в руки не возьмёшь. Поленце куклу изображало, и то по разрешению. Семи-то годков из тряпья сама себе машку сшила да нянькала ее, спрятамшись. а тогда что у девок-то было — три дороги: замужество, монастырь, али с родителями бобылить. а теперь как, а? Вон матка-то его свою любилку к залётке военной пристроила, так насвистел он ей пузыря — вишь, на полу кряхтит, встать собирается, ползать надоело.

Теперешним временем антихрист правит, отсюда все накось да покось — вон сплошные войны да потехи, кровью крашеные. Мужиков всех перевели, оттого и бабы шалуют. На залётку бросились как мухи на мёд. Вокруг его срачиц хороводы водили, смехи да хихи строили. От заезжего кутака три девки забрюхатились. Урожайным оказался, вишь, трех осеменил. А деревня-то рада-радешенька, прости меня, заступница бабья Параскева пятница, три мужичка из них выползли взамен погибших. Один вон перед вами, вишь, попёрдывает. а залётка что — осеменил да полетел, как змей летучий. так и не узнал, что трёх сыновей разным маткам оставил. Но самое дивительное: на деревне пустые девки понёсшим завидуют…

У бабки Параскевы мы гостевали четверо суток. отработали хлеб-соль мужицкими работами: чисткой её запущенного двора да столь же заброшенного колодца и заготовкой дров для русской печи. В деревянной бадейке в колодец, естественно, опускали меня. Из него я выгреб множество грязи и всяческих бяк. Колодец не чистили лет двадцать. работая внутри него, я сильно озяб, и, чтобы не заболеть, Параскева заставила меня выпить чаю с водкой. так я, впервые в жизни, в доме деревенской ведуньи (правда, по нужде) познакомился с нашим знаменитым «лекарством».

Пятым днем мы с Бубой опять чёпали по железнодорожным путям, чёпали почти весь день. На нашем полустанке ничего не останавливалось. К ночи подошли к Увтюге. Там уже всё было спокойно. переночевали под колодою снегооградительного забора на еловом лапнике и сене. от холода спасли ватники, отданные нам мостостроителями. поутру на очередном товарняке двинули в шангалы — столицу Устьянского края. шангалы запомнились лозунгами-призывами вроде «Шангальцы и шангалки! Будьте бдительны!» и «Славу родины умножь, что посеял, то пожнёшь!»

1Майданник — поездной вор (блатн.)

2Шлипер — вор (блатн.)

Купить книгу «Крещенные крестами» Эдуарда Кочергина

Продолжение

Абрамович

Первая глава романа Робера Бобера «Что слышно насчет войны?»

Меня зовут Абрамович. Морис Абрамович. Здесь, в ателье, меня прозвали Абрамаушвиц. Сначала ради смеха, а потом как-то вошло в привычку. Придумал и пустил в ход эту шуточку Леон, наш гладильщик. Не сразу, конечно, — сразу у него не хватило бы духу. Все-таки бывший узник — это прежде всего бывший узник, даже если он хороший портной-моторист.

В этом деле я кого угодно за пояс заткну. Особенно по части скорости. Я пришел наниматься в начале сезона, по газетному объявлению, и нас было двое на одно место. То есть приходили и другие, с газетой под мышкой, но мы уже сидели за машинками. Второй кандидат был молодой, крепкий парень, и по тому, как он глянул на крой, я сразу понял: мастер. Но прошло сорок минут, я уже притачивал второй рукав, а он только начинал возиться с воротом. Когда же я накинул готовое пальто на манекен, он поднял голову, улыбнулся и сказал, что если б он с самого начала знал, что я гринер (Гринер (зеленый — на идише) — только что приехавший эмигрант. В США таких называют greenhorn, во Франции — un bleu.), то не стал бы тягаться со мной за это место. Хозяин заплатил ему за готовое изделие, и он ушел искать другую работу. А я остался и понемногу освоился в ателье.

Всего у нас тут три машинки. Одна моя, вторая, прямо напротив, другого портного, Шарля, он знаком с хозяином еще с довоенных времен, но целый день сидит молчком, а третья — самого хозяина, хотя он редко к ней подходит. Шьет только подкладки и образцы, ну, иногда еще что-нибудь по мерке. В основном же его дело — раскрой.

Каждую неделю он приносит от Вассермана материал, разворачивает на своем столе и раскладывает выкройки, чтобы как можно меньше уходило в лоскут. И все время напевает чудны е песенки, каких не услышишь по радио. Их пели, он говорит, до войны в мюзик-холле. А мадам Лея, жена хозяина, та если запоет, так на идише. Впрочем, в разгар сезона стоит такой шум от швейных машинок — кто что поет, все равно не слышно.

Вообще-то мадам Лея нечасто заходит в мастерскую, у нее двое детей: Рафаэль, ему тринадцать лет, и маленькая Бетти. Хорошая полная семья.

В субботу мы тоже работаем — все слишком дорожат местом. Но в этот день после обеда мадам Лея приносит нам чай в больших стаканах и по куску домашнего пирога. Молчун Шарль произносит одно слово — «спасибо», выпивает горячий чай — почти кипяток — маленькими глоточками и, прежде чем снова приняться за работу, тщательно протирает запотевшие очки.

Пока мы чаевничаем, мадам Лея смотрит на нас обоих, как будто мы тоже ее сыновья. А потом тихонечко вздыхает и уносит стаканы на кухню.

Того, что успеваем сделать мы с Шарлем, хватает на троих мастериц-отделочниц. Здесь, во Франции, портних-евреек не бывает. То есть бывает иногда, придет молоденькая девушка еврейка, но очень скоро она выходит замуж за портного, и они начинают работать самостоятельно.

Одна из наших мастериц, мадам Полетта, еврейка, но уже пожилая. Ей, правда, хочется, чтобы ее считали гойкой, и она уверяет, будто у нее эльзасский акцент. Но мне сказал Леон, что раньше у нее был натуральный еврейский, не хуже моего.

Есть еще Жаклина и Андре. Ее называют мадам Андре, потому что она была замужем и развелась. Может, поэтому она всегда такая грустная. То есть не то чтобы очень грустная, но никогда не смеется.

Правда, смеются у нас в ателье обычно тогда, когда кто-нибудь что-нибудь расскажет на идише.

Помню, мама говорила мне еще у нас в Шидловце, в Польше, что ее, мамина, мама любила повторять:

— Идиш — самый лучший язык на свете!

— Почему? — спрашивала моя мама. А мамина мама отвечала:

— Да потому, Рейзеле, что в нем каждое слово понятно!

Но мадам Андре не смеется, даже когда говорят по-французски. Как будто не каждое французское слово понимает. Можно подумать, это из-за нашего выговора, но Леон, гладильщик, считай, во Франции родился, а она и на его шутки не смеется. Когда он первый раз назвал меня Абрамаушвицем, все от смеха аж работу побросали. А мадам Андре стала белая как полотно. Если б я не хохотал со всеми вместе, она, уж верно бы, Леона приструнила: сказала бы, что такими вещами не шутят или что ладно бы шутили неевреи, но здесь, в ателье, среди евреев, которые все испытали на себе!

Однажды, еще до этого, она пришла такая же бледная. Услышала по радио, как один певец, Жан Риго, сказал про концлагеря: «Это были не крематории, а инкубаторы!» Тогда и Леон побелел. Вслух никто ничего не сказал. Каждый переживал про себя. Я подумал: чтоб он сдох, этот певец! Мсье Альбер, хозяин, в тот день ни разу не запел, и вообще все молчали, только и слышно было, как стрекочут машинки да пар шипит, когда Леон проводит утюгом по влажной тряпке.

Мне очень нравится мадам Андре, и у меня сердце сжимается, когда она вот так белеет. Прямо прозрачная становится. Это она-то, смуглая брюнетка. Румянец ей идет гораздо больше, и, надо сказать, она легко краснеет.

О книге Робера Бобера «Что слышно насчет войны?»

Франк Коллар. История отравлений. Власть и яды

Авторское предисловие к книге

В начале XXI в. политическая борьба внутри демократических режимов ведется резко и порой коварно. И все же, насколько известно, для того чтобы поразить противника или подставить ножку сопернику, в ней не используются яды. Журналисты говорят, конечно, об «усладах и ядах» парламентаризма, но имеют при этом в виду всего лишь мелкие и вполне безобидные игры политиканов. По-другому обстоит дело в странах с авторитарными режимами, а также в отношениях между государствами. Два впечатляющих примера этого были нам преподнесены в конце 2004 г. — один касался Украины; второй — Палестины.

В первом случае события разворачивались в стране, расстающейся с коммунистическим тоталитаризмом. на лице кандидата в президенты Виктора ющенко мы увидели следы попытки отравления диоксином, в котором обвинили украинские спецслужбы. Покидавший пост президента Леонид Кучма и его назначенный преемник Виктор янукович стремились якобы устранить опасного соперника, популярность которого увеличивалась обратно пропорционально понижению доверия к тем, кто стоял у власти. Кандидат оранжевой революции оказался сильнее яда ее противников и, в конце концов, выиграл президентские выборы. Во время кампании изуродованное лицо ющенко говорило больше, чем любые слова. Оно разоблачало заговор и подлые методы его врагов.

Этот поразительный случай свидетельствует о том, сколь многообразно использование яда в политике. С его помощью хотели убрать претендента на высшую власть, а послужил он дискредитации самих заговорщиков. Все могли наблюдать результаты подобного способа действия, противоположного демократической прозрачности, и испытывать физическое отвращение к нему.

Во втором случае речь шла о взаимоотношениях двух правительств. Глава палестинской администрации ясир арафат умер в военном госпитале перси в Кламаре, куда его поместили на обследование. незадолго до этого арабский лидер был поражен таинственным недугом, который должны были определить медицинские светила. Однако врачи отказались квалифицировать природу болезни, которая до сих пор остается неведомой. В арабском мире немедленно распространился слух о яде. Израиль, который не мог достичь своей цели иными средствами, якобы отравил бывалого героя ооп, много раз выходившего целым и невредимым из самых отчаянных положений. Премьер-министр ариель Шарон приказал уничтожить своего несговорчивого противника, ибо ирредентизм арафата мешал его политике урегулирования конфликта между его страной и палестинцами.

В первом случае западные комментаторы сочувствовали, во втором — выражали недоверие. И в том и в другом они уткнулись в сегодняшний день, и никому не пришло в голову рассмотреть исторические корни столь важных событий.

За несколько лет до этого, после терактов 11 сентября 2001 г. Некоторые американцы получали письма, инфицированные сибирской язвой. тогда все считали отравителями исламистов, но это, как мы сегодня знаем, была неправда. И опять никто не попытался вписать события в историческую перспективу, хотя подобные обвинения, восходящие к идее заговора, вновь и вновь повторяются испокон веков. Например, в XIV в. врагом западного мира считались евреи, состоявшие в союзе с мусульманами. Тогда весьма широкое распространение получило мнение, что они стремились уничтожить христиан, отравляя колодцы и реки. И ужасным последствием этого стали погромы 1348 г.

Однако, наверное, от современных журналистов и аналитиков нельзя требовать выявления, скажем так, «согласования времен».

Богатейший сюжет отравления с политическими целями недавно вновь обрел актуальность. притом вопрос о том, имел ли место сам факт, не так важен, к тому же ответ на него часто найти не удается. Может показаться, что проблема лишена интереса, даже анекдотична, если речь идет не об убийстве как таковом, его корнях и движущих силах, а всего лишь о его, так сказать, аксессуарах. Известно, однако, что и в наши дни в некоторых регионах мира манера убивать противника является своего рода политическим посланием. В этой ситуации вопрос «как?» жалко приносить в жертву вопросу «почему?». Что же касается отдаленных эпох, то тогда способ действовать тем более сообщал убийству государя особенный колорит. Важно попытаться понять, не придавало ли употребление яда такому убийству особый масштаб. И не следует ли в данном случае понимать выражение «политическое убийство» в двойном смысле?

Этот вопрос до сих пор редко ставился достаточно широко и глубоко, в соответствующей ему исторической и хронологической перспективе. К решению его не применялся структурный, антропологический и компаративистский подходы. занимаясь отравлениями, авторы склонялись то к историческому анекдоту и вымыслу, то к наукообразию и позитивизму, а подчас и к тому и к другому сразу. Старые публикации об исторических загадках ограничивались беллетризованными описаниями. В 1903 г. появилась знаменитая книга Кабанеса и насса «яды и ведьмы». Авторов больше всего интересовала природа примененного яда и то, насколько вероятно было его использование. Ответ часто давался отрицательный, т.е. разоблачалось невежество древних эпох и «абсурдные легенды об отравлении». Однако не вскрывались механизмы возникновения и распространения этих легенд. В 1920 г. вышел впечатляющий и широкоохватный Очерк Л. Левина «Яд в мировой истории». Этот автор тоже больше интересовался природой и действием ядов, чем их преступным применением. Те же вопросы рассматривались и в большинстве более поздних публикаций. Единственная работа, в которой ставилась проблема политического убийства через отравление — это книга «нож и яд» Жоржа минуа. однако в ней выбраны очень странные хронологические рамки: 1400–1800 гг. Кроме того, минуа скорее перечисляет и описывает, чем объясняет и выявляет подходы, и нигде не разбирает причины выбора того или другого оружия. Задача этой книги состоит в последовательном рассмотрении проблемы политического убийства через отравление в западной цивилизации, начиная с ее библейских и греко-римских истоков до нашего времени. Политическое убийство понимается нами широко и включает в себя любые действия, осуществляемые с целью завоевания или сохранения власти, как против внутреннего соперника, так и против внешнего врага. В этом смысле международные отношения тоже становятся полем исследования, поскольку властные отношения сказываются и на них.

Невозможно представить исчерпывающую картину данного сюжета, пространство которого можно обогащать бесконечно. Невозможно составить полный перечень связанных с политикой дел, в которых признано применение яда. Причем важна здесь не столько достоверность фактов, сколько вера окружающих в их правдоподобие, а также то, что говорилось по поводу подозрительной смерти правителя или выдвинутого против другого правителя обвинения. Главным для нас, в отличие от наших предшественников, является не то, играли ли яды в истории, и особенно в XVI в., ту капитальную политическую роль, которая им приписывается. Мы стремимся определить, как использование токсических средств в политике связано с самим устройством власти и с ее осмыслением. Выражение «применение яда» мы понимаем в широком смысле, имея в виду как практическое использование отравляющих веществ, так и вредоносную пропаганду. Коль скоро верно то, что вплоть до наших дней восприятие этого явления зиждится на унаследованных от глубокого прошлого ментальных конструкциях, то особое внимание должно быть уделено развитию понимания и трактовки политических отравлений.

В то же время историка, изучающего феномены длительной протяженности, всегда подстерегает опасность увидеть их статичными и все объяснять неизменным устройством человеческой психики. Получается, что великие мира сего во все времена были готовы на преступления ради завоевания или удержания власти. Маленькие же люди точно так же всегда проявляли готовность поверить в насильственную смерть правителей (Альфред де Виньи писал, что, «говоря о монархах, всегда оспаривают две вещи: их рождение и смерть. Люди не хотят признавать, что первое было легитимным, а вторая — естественной».) или согласиться с поспешными, стереотипными уподоблениями, скажем, дворов Людовика XIV и александра македонского. Однако задача историка, напротив, состоит в том, чтобы выявлять изменения, связанные с развитием техники, институтов или идеологий.

Вот почему мы будем рассматривать тему в хронологическом порядке. Начав с «античной матрицы», мы обратимся затем к эпохе варварского насилия и рыцарских идеалов, когда на первый взгляд яд не играл такой уж большой роли во властных отношениях. После этого мы подробно рассмотрим проблему политического использования яда в XIII—XV вв., в захватывающий период становления современного государства. В заключение нашего очерка мы более кратко остановимся на эпохе абсолютизма и на современности. Власть в это время сильно обезличивается, что, впрочем, не мешает ей применять отравляющее оружие. особенно это характерно для внешней политики. Отравление врагов случалось в истории отнюдь не только в правящих кругах. И все же в атмосфере дворцов и в окружении тронов оно приобретало особый масштаб. Как говорил один падуанский врач начала XIV в., именно здесь риск оказывался максимальным.

Предлагаемый очерк основан главным образом на нарративных, а для более поздних эпох — на юридических источниках. Мы стремились понять смысл реального или вымышленного вмешательства яда в политическую сферу. Мы ставили перед собой цель показать, как отравления позволяли нарушать или извращать многовековые устои политических систем, изменившиеся только с наступлением демократии.

О книге Франка Коллара «История отравлений. Власть и яды»

Никки Каллен. Гель-Грин, центр земли

Отрывок из книги

Через год Хоакин получил от Рири бессвязное письмо: «Юэль, пап, представляешь, она здесь живет. Её маме стало плохо на севере, и они переехали в этот порт — морской воздух, ламинарии на ужин и всё такое. Но что-то еще загадочное — с самой Юэль… она больше не танцует. О, пап, какая она… Белая, прозрачная, как ракушка, как сахар… Я люблю, понимаешь?.. Но она любит другого? совсем не любит — холодное, как в Гауфе, сердце. Я сказал — выходи за меня, принес кольцо — но она сказала: нет. Но почему? Ведь я ждал её всю жизнь. Твоя фотография у меня над столом. Но она как глянет — и в слезы. Прихожу назавтра: уехала. Бабушка не с ней… Куда, пап? Мне нужно искать её — я же обещал. А вдруг она снова полюбит меня, как тогда — в дождь…» Хоакин испугался, что Рири сошел с ума, отпросился в больнице, отдал Битлз Фуатенам, собрал вещи и купил билет на самолет. Их было даже три; Хоакина тошнило в конце от бессонницы. По конверту он нашел адрес. Открыл Анри-Поль; он стал совсем взрослым — невероятно красивым, но как картина в музее: огромный парусный корабль вот-вот выломится из рамы на зрителя; запах соли повсюду.

— Вы рыбу, что ли, солите? — спросил с порога Хоакин.

— Здравствуйте, дядя Хоакин, — Анри-Поль вытащил изо рта трубку. — Это воздух так пахнет. Здесь недалеко порт — из окна видать…

— А где Рири? В университете?

— Ищет Юэль.

Хоакин прошел, ожидая бардака, но комнаты были в абсолютном порядке; словно кто-то собрался уезжать. Посреди одной стояла стремянка, а на потолке висела надпись на красном шелке: «Слава мне, великому!». Хоакин сел на софу — антиквариат, красное дерево, серебряное с розовым обивка — кукольная мебель; «расскажи». Анри-Поль поставил кофе, сел напротив в такое же кресло — ножки-драконы; рассказал, показалось Хоакину, сказку: Рири и Юэль столкнулись в университете, на лестнице, он сбил её с ног, полную книг, дисков, пластинок, она обругала почем зря, а потом, подбирая, посмотрели друг на друга и сразу узнали — семнадцать лет спустя. Рири влюбился, как разбился; был принят дома; квартира на вершине небоскреба; пил чай с бергамотом, разговаривал о камнях и породах — родители Юэль были в восторге; Витас Вайтискайтис, оказывается, профессор на их кафедре — старшие курсы; собрался взять обоих Анри с собой на практику зимой, на мыс Шмидта. Рири научился летать на самолете, написал в небе: «я люблю Юэль». Купил её любимые цветы — желтые нарциссы — все в весеннем городе: миллион один цветок; заполнил комнату Юэль, как корзину. Купил два кольца из сплава серебра и золота — как они с Юэль. Собирался делать предложение утром; но дверь не открывали. Рири прокараулил у подъезда, вышла мама — Роберта; испугалась, когда он упал на колени и спросил, зачем Вайтискайтисы хотят его смерти. Роберта расплакалась, пригласила в дом, опять налила чаю с бергамотом. Оказывается, сразу после приезда с юга, на второй день, Юэль, катаясь с горки, упала и повредила позвоночник. О танцах пришлось забыть. Десять лет в корсете. Детей иметь нельзя. Почти не выходила из дома — в университете учится заочно. Постоянно хотела умереть — девушка, лицо которой помогало Рири жить все эти годы. Единственный парень в её жизни, двоюродный брат, — парень неплохой, но очень простой; ему была нужна протекция в университете от Витаса; начал ухаживать за Юэль; но Витас и Роберта всё поняли и мягко отказали в дружбе. И вдруг появляется Рири — как небо на голову; сильный и сверкающий, как море в полнолуние; и Юэль ожила — любви родителей ей было мало. Но двоюродный брат, не поступив на нужный факультет, прознал, подкараулил из университета; сказал неожиданно грубо и убил: «Дура инвалидная, думаешь, ты ему нужна… Папа твой. Половина геологического мира продаст за родство с ним душу». Юэль испугалась, рассуждала весь вечер у зеркала, ломая пальцы; но в безумие верить проще, чем в разум; доказано историей церкви и коммунизма; испугалась и уехала. «Куда?» — закричал Рири, вскочив и опрокинув на себя весь чай, — пропах бергамотом. Но Роберта не сказала; «прости, Рири, мы тебя понимаем; но ты тоже нас пойми — она может и не прожить долго: каждый день мы ждем, что она сломается — в прямом смысле, как веточка вербы; а ты… Чудесный парень. Мария Максимовна до сих пор помнит тебя. Но ты совсем из другого мира…» «Сериал какой-то», — ответил Хоакин. Анри-Поль согласился. Подоспел кофе. К ночи пришел Рири. Хоакин открыл дверь и не узнал его: резко-красивый мужчина; черные волосы, шрам над губой, темные провалившиеся глаза; синяя рубашка со священническим воротником, приталенная куртка из серого вельвета.

— Папа? Как твои дела?

— А твои?

— Ты же знаешь…

— Тебе чем помочь?

— Не знаю. Можешь дать мне денег. Они закончились, когда я купил нарциссы.

— Жалеешь?

— Я бы еще купил — в одном магазине оставались.

— Какая она сейчас?

— Похожа на снег.

— А ты говорил, на снег ничего не похоже.

— Не знал…

Рири не просто был в горе — казалось, он купец-скупец и утонул корабль со всем его имуществом: золотом, амброй и экзотическими фруктами. Хоакин сел к телефону и обзвонил: ж/д и морской вокзалы, аэропорт, автовокзалы; «я уже там был — не дают сведений о пассажирах». Хоакин взял его за руку, и они пошли по городу. Собирался дождь. «Пап, знаешь, о чём я мечтаю: о городе, который построю сам; огромный порт с северным сиянием; люди там будут похожи на птиц; дети будут рождаться либо фантазерами, либо ясновидящими; на вершине горы будет стоять разноцветный маяк, и, когда в городе будет идти дождь, он не будет черным, серым, одиноким, а — желтым, синим, зеленым, красным… красиво, правда?» «Я хотел бы погостить в твоем городе», — ответил Хоакин; «несмотря на снег?» «не смотря на снег». Рири сжал его руку, и дождь потек по их лицам. На углу сияла, как папоротник в ночь Ивана Купалы, синяя вывеска кафе. Они зашли, заказали кофе: со сливками, корицей, перцем. Кафе было с детской комнатой, стены расписаны цветами, мягкие игрушки, ковер; на стене — телефон под начало серебряного века. И справочник. «Мария Максимовна Вайтискайтис — почему мы не подумали? вряд ли Юэль уехала далеко — родители не отпустят»; Рири подошел медленно, будто не цифры, а каббала; нашел и позвонил. «Юэль? Это я, Рири… Здесь дождь, а у тебя?.. Простыла? Хочешь, привезу тебе мед… Всё в порядке… Я простил… А ты выйдешь за меня?» Хоакин положил в карман его куртки на спинке стула деньги и уехал домой, на юг.

О книге Никки Каллен «Гель-Грин, центр земли»

Кристиан Метц. Воображаемое означающее. Психоанализ и кино

Отрывок из книги

Фрейдовский психоанализ и другие виды психоанализа

В «формулировке», занимающей меня, когда я пишу и которую я разворачиваю этим письмом, я чувствую другой важный аспект: «фрейдовский психоанализ» («Каким может быть его вклад в изучение кинематографического означающего?»). Почему именно это слово, а точнее, два слова? Потому что психоанализ, как известно, не является исключительно фрейдовским — это далеко не так — и провозглашенное Лаканом решительное «возвращение к Фрейду» обусловливается именно этой ситуацией. Но подобное возвращение никак не затронуло мировое психоаналитическое движение в целом. И даже независимо от этого влияния, психоанализ и фрейдизм в зависимости от страны находятся в различных взаимоотношениях (во Франции психоанализ в целом более фрейдовский, чем, например, в Соединенных Штатах, и т. д.), и тот, кто претендует на то, чтобы применить психоанализ, как в настоящий момент делаю это я в отношении кино, должен непременно указать, о каком психоанализе идет речь. Существует множество примеров «психоаналитических» практик и сопутствующих им более или менее явных теорий, в которых все, что есть живого в открытии Фрейда, что делает его (или должно было бы делать) бесспорным достижением, решающим моментом в познании, оказывается сглаженным, урезанным, «перекроенным» в новые варианты нравственной психологии или медицинской психиатрии (гуманизм и медицина — вот два главных способа отделаться от фрейдизма). Наиболее ярким (и далеко не единственным) примером подобных практик являются некоторые терапевтические доктрины «в американском духе», прочно воцарившиеся почти повсюду, которые в основном представляют собой техники стандартизации и обезличивания характера с целью избежания конфликтов любой ценой.

То, что я понимаю под психоанализом, — это традиция Фрейда и всегда актуальное ее продолжение, те его оригинальные разработки, которые связаны с трудами Мелани Кляйн в Англии и Жака Лакана во Франции.

Время, отделяющее нас от трудов Фрейда, — тем более что они велики не только по своему значению, но и объему, — позволяет без особых затруднений или произвола обнаружить даже внутри них некоторые достаточно самостоятельные «секторы», неодинаковые по тому интересу, который они представляют (по крайней мере, в том смысле, что одни оказываются более «устаревшими», чем другие), и, что меня интересует в наибольшей степени, неравноценные в плане того, что они могут дать за пределами того поля, где первоначально располагались. (Изучение кино, в сущности, является одним из ответвлений того, что сам Фрейд и остальные психоаналитики называют порой «прикладным психоанализом», — название, впрочем, странное, поскольку в психоанализе, как и в лингвистике, нет ничего прикладного, а если ему и придают такой характер, то тем хуже; речь, в сущности, идет о другом: определенные феномены, которые психоанализ освещает или может осветить, обнаруживаются в кино и играют там существенную роль.) Возвращаясь к различным исследованиям Фрейда, я намерен (так сказать, на скорую руку) разделить их на шесть главных групп.

1. Метапсихологические и теоретические исследования, начиная с «Толкования сновидений» и заканчивая «Торможением, симптомом, тревогой», включая «Метапсихологию», а также такие значительные работы, как «Введение в нарциссизм», «По ту сторону принципа наслаждения», «Я и Оно», «Экономическая проблема
мазохизма», «Ребенка бьют», «Отрицание», «Фетишизм» и т. д.

2. Чисто клинические исследования: «Пять случаев психоанализа», а также «Этюды по истерии» (с Брейером) и такие статьи, как «Начало психотерапевтического лечения» и т. д.

3. Популяризаторские произведения: «Введение в психоанализ» и многие другие («Новые лекции по психоанализу», «Краткое изложение психоанализа», «Сновидение и его толкование», представляющее собой учебный вариант «Толкования сновидений», и т. д).

4. Исследования искусства и литературы: «Градива Ибсена», «Моисей Микеланджело», «Детское воспоминание Леонардо да Винчи» и т. д.

5. Антропологические и социоисторические исследования: «Тотем и Табу», «Неудовлетворенность культурой», «Коллективная психология и анализ человеческого Я» и т. д.

6. Последняя группа менее отчетлива, чем другие, и, если сравнивать ее с четвертой и пятой, видно, что она носит промежуточный характер; в нее входят, например, «Психопатология обыденной жизни» и «Остроумие в его отношении к бессознательному». Другими словами, речь идет об исследованиях, направленных
именно на изучение психологии предсознательного, объект которого, по существу, является культурным, но не в строго эстетическом смысле (в отличие от четвертой категории), и социальным, но не собственно историческим или антропологическим (в отличие от пятой категории).

Какую я преследовал цель, распределяя все эти работы по группам? Некоторые из них не поднимают специальных проблем. Так, например, третья группа представляет интерес только в педагогическом отношении, и по этой причине она не отвечает нашим задачам. Или, например, «клиническая» группа: по определению, она как будто никоим образом не может касаться анализа культурного производства, такого, например, как кино, и тем не менее очевидно, что эти работы все-таки имеют к нему отношение благодаря многочисленным прозрениям, которые в них содержатся, а также потому, что без этих работ мы бы не могли по-настоящему понять теоретические исследования Фрейда. Или, наконец, шестая группа произведений — об ошибках, оговорках, юморе, комическом — она будет особенно полезна нам при изучении соответствующих явлений кино: комического, бурлеска, гэга и т. д. (см., например, исследования Даниэля Першерона и Жан-Поля Симона).

Ситуация, наоборот, оказывается более неожиданной, — хотя на это часто указывается как в беседах специалистов, так и в их текстах, — когда мы обращаемся к тем работам, которые сам Фрейд относил к области чисто социологических или этнологических
исследований, таким, например, как «Тотем и Табу». Эти исследования Фрейда благодаря самому их объекту могут показаться более существенными для нашей семиологической перспективы и в любом случае более соответствующими тем задачам, которые мы ставим перед собой, чем исследования «чистой» метапсихологии. Однако сами этнологи говорят (и я тоже так думаю), что дело обстоит совсем наоборот: в то время как общая теория Фрейда является одним из неизменных оснований их работы, собственно этнологические исследования последнего представляют для них наименьший интерес. В сущности, это не так уж удивительно: ведь фрейдовское открытие по своему масштабу касается фактически всех областей знаний, но при условии его адекватного соединения с материалом и теми требованиями, которые предъявляет каждая из этих областей, и в особенности те из них, непосредственным объектом которых является социальное; положение «первооткрывателя» (отца), еще не является гарантией того, что именно он — лишь в силу того, что он «первооткрыватель», — в состоянии наиболее успешно перенести свое открытие в те области, в которых он не имеет глубоких знаний. (То же самое я заметил относительно значения работ Фрейда для лингвистики: потенциально оно весьма велико, и Ж ак Лакан это хорошо показал, но прямые обращения Фрейда к лингвистическим фактам лишены этого значения или обладают им только в редких случаях (эти его пассажи лингвистов часто разочаровывают).) Хорошо известно, что «филогенетическая гипотеза», присутствующая в работе «Тотем и Табу», неприемлема для современных антропологов. Теперь, как представляется, трудно решить, какой статус придавал ей сам Фрейд, поскольку точная степень «реализма» здесь, как и в других случаях (теория соблазнения в раннем детстве как источник будущих неврозов и т. д.), всегда является проблематичной: идет ли речь о гипотезе подлинной предыстории или о мифологической притче, имеющей символический смысл. Впрочем, несомненно, что во многих пассажах Фрейд, хотя бы отчасти, склонялся именно к первой (реалистической) интерпретации и работа Лакана состояла в том, чтобы всю совокупность психоаналитических идей о кастрации, убийстве отца, эдипове комплексе и Законе «перенести» на уровень второй интерпретации (которую скорее готовы принять антропологи). Говоря более широко, мне кажется, что слабость социологических построений Фрейда в конечном счете происходит из определенной и легко объяснимой объективными причинами недооценки важности социоэкономических факторов и нередуцируемости их специфических механизмов. Именно этот слабый пункт в теории Фрейда и обернулся тем «психологизмом» (не характерным, однако, для его главных открытий), за который его справедливо упрекали.

Аналогичная, хотя на самом деле еще более «запутанная» ситуация возникает, когда рассматриваются фрейдовские работы по эстетике. Иногда хочется, чтобы там было меньше биографии и больше психоанализа, а иногда, наоборот, поменьше «психоаналитичности» в интересах более психоаналитического объяснения, а также больше внимания к особенностям различных видов искусств и автономии означающего — то есть к тем проблемам, которые, совершенно очевидно, не были в центре размышлений Фрейда. Появляется соблазн возразить, что общие работы содержали в зародыше возможность «применения» более тонкого и более сосредоточенного на текстах: это справедливо и именно в этом направлении сегодня предпринимаются попытки развернуть все возможности психоаналитического инструментария. Но не стоит удивляться тому, что сам Фрейд не очень далеко продвинулся по тому пути, первооткрывателем которого он был. Он жил в иную эпоху и, обладая огромной культурой — в том значении, какое это слово имело для буржуазии в конце века, — все-таки не был теоретиком искусства, и, самое главное (об этом забывают, поскольку это кажется трюизмом), он был первым, кто попробовал (это была единственная и яркая попытка) применить психоаналитический метод к литературе и искусству: ведь невозможно ожидать, что новое предприятие с первой попытки достигнет полного успеха.

Настаивая на этой, возможно несколько утомительной, библиографической классификации, я стремился — в преддверии того времени, когда надеюсь увидеть развитие психоаналитических исследований кино, — описать положение вещей, больше известное этнологам, чем нам, но которое имеет отношение и к нам тоже: мы не должны удивляться, если семиология кино станет в целом больше опираться на те тексты Фрейда, которые, казалось бы, не имеют к ней прямого отношения (теоретические и метапсихологические исследования), а не на те, которые как будто бы непосредственно связаны с ней в обоих ее аспектах — социоисторическом и эстетическом.

О книге Кристиана Метца «Воображаемое означающее. Психоанализ и кино»

Вадим Басс. Петербургская неоклассическая архитектура 1900–1910 годов в зеркале конкурсов. Слово и форма

Отрывок из книги

Конкурсы: «коммерческое предприятие цеха» или «идейное дело»? «Конкурсный истэблишмент»

Мнение о конкурсах как коммерческом предприятии архитектурных объединений основано на существовавшей системе отчислений с выдаваемых премий в казну обществ. Между тем среди современников бытовало мнение о невыгодности существующей практики для самих конкурентов. «Каждый удачный конкурс является, в сущности, жертвой со стороны многочисленных участников. Слишком не соответствует сумма, назначаемая на премии, общему количеству труда». Как указывал в 1905 году В. Старостин, «в последнее время раздаются жалобы на неудачность конкурсов: они или малочисленны по количеству конкурентов, или слабы по содержанию, причем по адресу наших корифеев архитектуры раздаются упреки, что они не выступают на кон курсах.

Разгадку нетрудно найти, если мы взглянем на <…> премии. <…> В большинстве случаев общая сумма конкурса настолько мала, что совершенно не обеспечивает задаваемой работы, если ее исполнить добросовестно, а тем более с выгодой для себя». На примере конкурса на дом Перцова (ОГИ) отмечается, что даже первая премия составляет не более 1/3 стоимости изготовления только эскизного проекта. Автор подчеркивает, «насколько велико желание купить на грош пятаков у тех, кто объявляет конкурсы. <…> Нет ничего удивительного, если в отзывах жюри мы слышим, что <…> ни один [проект] <…> не удовлетворяет требованиям конкурса». «Чтобы поднять значение кон курсов», предлагается «обществам <…> принимать только такие <…>, где хотя бы общая сумма премий удовлетворяла нормальному вознаграждению труда зодчих». Столь же невыгодной была система международных состязаний. В докладе «Об условиях объявления и организации международных архитектурных конкурсов» (ПОА) П.Ю. Сюзор отмечал: «Современную постановку конкурсного дела нельзя считать вполне удовлетворительной: она выгодна для заказчика, будь то государство, городские общества или частные лица, и крайне невыгодна для зодчих». Сюзор ссылается на подсчеты проф. Штира по 258 конкурсам за 20 лет с 1880 по 1900-й. «Из 11.256 авторов получили премии лишь 751, то есть всего 6%, а остальные <…> работали даром… В настоящее время невыгодность работы на конкурсах еще более возросла. На конкурсе дворца мира в Гааге, при 6 премиях, представлено 217 проектов; <…> премированных было менее3%».

Одновременно можно говорить о формировании круга архитекторов, для которых конкурсы стали важнейшей составляющей профессиональной деятельности и — существенным финансовым источником: премии по отдельным конкурсам достигали нескольких тысяч рублей (для сравнения: штатный оклад профессора-руководителя мастерской Академии в начале XX века составлял 2400 р.). Многие из постоянных участников состязаний начали конкурировать с более опытными коллегами еще на академической скамье — или сразу по окончании учебных заведений. Это положение было сродни обстановке в мастерских Академии, где ученики, несколько лет назад закончившие гимназию, работали рядом с профессионалами, уже обладающими значительной практикой (например, с зодчими, закончившими Институт гражданских инженеров). Подобная «неоднородность» профессионального цеха в особенности характерна для конца XIX — начала XX века. В карьере ряда архитекторов этого времени (например, И.А. Фомина) периоды обучения сменяются практикой, сотрудничеством в проектных бюро известных мастеров. На становлении ряда зодчих сказалась и революция 1905–1907 годов, прервавшая строительный бум начала века.

Показателен пример С.С. Серафимова, поступившего в Академию еще в 1901 году. «Революционные события пятого года, в которых С.С. принимает участие, прерывают его занятия на два года, и он оканчивает Академию по мастерской проф. Померанцева только к 1910 году. В годы перерыва <…> С.С. начинает работать помощником у арх. Лидваль. После окончания Академии С.С. целиком отдается участию в архитектурных конкурсах — этой, по его личному выражению, „наиболее любимой форме творческой работы“. Большое количество премий (<…> свыше 30) характеризует итоги его участия в этих архитектурных соревнованиях».

В конкурсной практике складывается новая цеховая элита периода неоклассики, целый ряд представителей которой впоследствии вой дет в число ведущих мастеров русской и советской архитектуры. Среди участников наиболее значительных конкурсов 1900—1910-х годов — П.В. Алиш, А.Е. Белогруд, А.Ф. Бубырь, Н.В. Васильев, Э.Ф. Виррих, А.И. Владовский, Я.Г. Гевирц, С.Г. Гингер, Г.Е. Гинц, А.З. Гринберг, А.И. Дмитриев, М.Х. Дубинский, З.Я. Леви, Ф.И. Лидваль, А.Л. Лишневский, М.С. Лялевич, Н.Л. Марков, О.Р. Мунц, М.М. Перетяткович, Ф.М. Плюцинский, С.С. Серафимов, Л.Р. Сологуб, И.А. Фомин, Е.Ф. Шреттер, Л.Л. Шретер, В.А. Щуко. «Конкурсная активность» этих архитекторов была неравномерной, одни из них принимали участие в состязаниях начала столетия, у других пик участия в конкурсах пришелся на предвоенные годы, третьи, подобно М.М. Перетятковичу, конкурировали на протяжении всего периода (его работы были удостоены трех десятков премий). Сроки конкурсов были весьма жесткими, часто — два-три месяца, а то и меньше. Впрочем, для профессионалов начала века изготовление эскизных проектов в такие сроки было естественным еще со школьной скамьи: учебный год в архитектурных мастерских Академии делился на пять сроков, к каждому из которых должен был быть представлен проект по заданной программе.

Интенсивность конкурс ной жизни была такова, что участие в любом из множества одновременно объявляемых состязаний уже было актом выбора со стороны конкурента — выбора задачи, в наибольшей степени отвечающей предпочтениям зодчего. Так, по приводимым В.Г. Лисовским и В.Г. Исаченко сведениям, архитекторами Н.В. Васильевым и А.Ф. Бубырем в 1901— 1917 годы выполнено 75 конкурсных проектов15, в том числе 7 совместных и 68 — по отдельности и в соавторстве с другими коллегами (53 и 15 соответственно). Причем в отдельные годы количество работ Н.В. Васильева достигает 6, 7 и даже 8 (1913 год). Фактически, архитектор на пике своей карьеры постоянно совмещал проектно строительную, преподавательскую, экспертную и т. п. деятельность с участием в том или ином соревновании, постоянно был занят конкурсным проектированием. Обилие близких по времени или даже хронологически совпадающих конкурсов нашло отражение и в том, что многие «постоянные конкуренты» тиражируют отдельные решения, мотивы или цитаты прототипов из проекта в проект (примеры можно найти у Дубинского, Фомина, Лялевича, Дмитриева, Перетятковича, Лишневского).

Многие архитекторы участвовали сразу в нескольких конкурсах, и их проекты, связанные общим городским контекстом, в силу замысла или невольно обретали характер составляющих единого феномена — ансамбля одного автора или даже своеобразного «города одного архитектора». Феномена в основе своей классического, в столичной архитектуре восходящего, в частности, к масштабным российским переустройствам центральных ансамблей. Распространенной практикой в начале века было соавторство. Архитекторы могли объединяться для участия в конкретном состязании, но существовали и более или менее устойчивые «творческие тандемы»: А.Ф. Бубырь — Н.В. Васильев, М.С. Лялевич — М.М. Перетяткович, Н.Л. Марков — Ф.М. Плюцинский, М.Х. Дубинский — А.З. Гринберг, Б.Я. Боткин — В.И. Романов, И.Г. Лангбард — И.Л. Берлин, Д.М. Иофан — С.С. Серафимов, Г.А. Косяков — Н.Л. Подбереский, Л.А. Ильин — А.И. Клейн, соавторами ряда архитекторов выступали С.Я. Турковский, М.В. Замечек и др. Количество авторов проекта достигало иногда 4 человек. Зачастую автор или коллектив представлял не один, а несколько проектов. Так, на конкурс проектов Сытного рынка, объявленный в 1906 году ОГИ по поручению Петербургского Городского Управления архитекторы Перетяткович, Лялевич и гражданский инженер Вышин ский представили три (!) работы, которые удостоились первой и пятой премий и рекомендации к приобретению. Второе и третье места на конкурсе проектов Сельскохозяйственного музея (объявлен ПОА в 1914 году) получили проекты, выполненные в соавторстве Дубинским и Гринбергом. Примеры можно множить.

Особое место занимают конкурсы, объявлявшиеся самими архитектурными обществами. Здесь постановка вопроса о «коммерческом предприятии цеха» вообще оказывается неправомочной. Премии вы давались из средств общества — соответственно, и размер их не мог соперничать с вознаграждением по конкурсам, устраивавшимся по поручению сторонних заказчиков. Так, объявленный в 1905 году ПОА конкурс на здание Государственной Думы «из-за ограниченности <…> средств <…> с самого начала решено было сделать эскизным». Представляя программу конкурса на обсуждение ПОА, комиссия под председательством П.Ю. Сюзора указывала, что «денежные соображения должны отойти на второй план, сравнительно с нравственным удовлетворением участников <…> от сознания, что они служат столь высокой для зодчего задаче, как проект своего парламента». Тот же мотив звучал и при присуждении премий: «Сравнительно скромные размеры премий отходят на второй план перед нравственным удовлетворением конкурентов, послуживших идейному делу». Показателем значимости «идейных дел» для цеха может послужить то, что в подобных конкурсах принимают участие и новоиспеченные профессионалы, и сложившиеся мастера. В конкурсной практике нашла отражение двойственность статуса архитектора — как носителя искусства, представителя профессии, цеха и конкретного объединения (объединений) и одновременно — как «представителя заказчика», сотрудника городских органов и всероссийских институций, чиновника. Принадлежность к институтам и группам разного уровня определяла разные причины участия в состязаниях, стратегии, мотивы выбора задач, роль и позицию в конкретном сюжете. Степень включения архитекторов в соревновательный процесс определялись, в частности, социальным статусом, обширностью проектно строительной практики, возможностями получения заказов — в том числе связанными с личным покровительством, с «социальным обликом» архитектора. Определенную роль играло происхождение. Среди участников столичных конкурсов характерно обилие непетербуржцев по рождению, для которых демонстрация принадлежности к цеху и высокого профессионального статуса становилась частью «программы» социализации. Состязания имели для участников не только практическое значение, но и символический смысл, становясь актом приобщения к цеху, утверждения себя в группе. Конкурсы рассматривались и как форма увековечения памяти кол лег — что также позволяет акцентировать «ритуальный» аспект. Так, ПОА в 1902 году учредило периодические конкурсы имени В.А. Шретера. В собрании 25 апреля 1906 года, посвященном памяти Шретера, И.С. Китнер отмечал, что «В.А. положил немало труда на дело устройства архитектурных конкурсов, участвовать в которых он сам так любил. Благодаря же его умению и энергии, эти конкурсы приобрели права гражданства в нашем отечестве, получая все большее и большее распространение и проводя в самые отдаленные местности все более и более здравые воззрения на строительное дело и его художественную сторону… Заслугу эту было решено отметить объявлением через каждое пятилетие всероссийского конкурса имени академика Шретера». Темой первого состязания (1906) был театр на 3000 человек в столице, а в 1912 году состоялся второй конкурс — на застройку территории Тучкова буяна. В 1914 году и ОАХ рассматривало предложение «учредить постоянные поощрительные конкурсы имени А.И. фон Гогена, который сам всегда был сторонником идеи таких конкурсов» — и принимал участие во множестве состязаний, как в роли конкурента, так и в качестве члена комиссии судей.

О книге Вадима Басса «Петербургская неоклассическая архитектура 1900–1910 годов в зеркале конкурсов. Слово и форма»

Горан Петрович. Различия

Отрывок из новеллы «Найди и обведи»

Красноватая нитка: год первый

На вид мне около шести месяцев. Я лежу на диване, меня голышом положили на живот, выгляжу не вполне прилично, но именно так тогда было принято фотографировать детей. Указательным пальцем правой руки я самозабвенно расковыриваю один из популярных в те времена серийного производства настенных ковриков, наш был с так называемыми лесными, идиллическими мотивами. Совсем рядом с огромным оленем, вытканным на лесной полянке, оленем, который не моргая наблюдает за мной своими крупными глазами, мне удалось вытащить из ковра одну ниточку. Не длиннее пары сантиметров. Но я чувствую, что эта красноватая нитка — только начало большого дела.

Выгляжу я гордым. Весьма гордым…

И еще добавлю: мне кажется, таким гордым, как после этого славного предприятия, я не выглядел больше никогда.

Дырка размером с пятак: год второй

Здесь я уже совершенно самостоятельно, одетый по всем правилам, сижу в центре того же самого дивана. На коврике, вокруг вытканного и теперь уже не такого большого оленя, там и сям можно заметить целую «поросль» вытащенных и торчащих в разные стороны ниточек. И еще где-то здесь есть дырка размером с тогдашний пятак.

Судя по выражению моего лица, можно заключить, что я не особенно доволен. Причина не только в заметном на фотографии ячмене на правом глазу, но еще и в том, что я приложил столько усилий, чтобы проделать в коврике отверстие, а после этого оказалось, что меня там ждала стена. Тем не менее я ногтями расковырял слой побелки и принялся за штукатурку.

Возможно, такая страсть к ковырянию указательным пальцем, такое желание узнать, что же находится за ковриком, за стеной, свойственны любому ребенку, но, возможно, это и какая-то передающаяся по наследству особенность. Как бы то ни было, я был очень взволнован, когда спустя более чем четверть века увидел рядом с кроваткой нашей дочери разодранные обои и углубление в штукатурке. Сейчас в домах преобладают моющиеся обои с повторяющимся орнаментом, совсем непохожие на вездесущие тогда коврики с наивными буколическими мотивами. Однако проделанное углубление было таким же, а может быть, даже и чуть больше.

Что там, за стеной? Я следил за работой нашей дочери день за днем, месяц за месяцем, измеряя диаметр взятым у тестя штангенциркулем, собирая крошки штукатурки и вместе с женой оценивая, на сколько миллиметров в глубину она продвинулась.

Потолок: год третий

Я, собственной персоной, рядом с наряженной елкой, в объятиях Деда Мороза. Уже тогда у меня зародилось сомнение, а что если в обычной, «гражданской», жизни этот Дед Мороз не кто иной, как дядя Рачич, добродушный, шумный актер, друг моего отца. (Папа до женитьбы сыграл в местном театре несколько ролей, о чем свидетельствуют сложенные вчетверо афиши в одном из ящиков шкафа.) Мне доводилось видеть дядю Рачича без шапки и белой бороды, с чуть припудренным лицом, «под действием значительного количества глинтвейна». Поэтому я и заподозрил обман, причем крупный. Кроме того, дядя Рачич необычно тихим голосом посетовал моему отцу: «Что делать, Тодор… Это у меня уже двадцать седьмое выступление за сегодняшнее утро. Чтобы в наше время заработать на жизнь, приходится большую часть этой самой жизни быть кем-то другим».

Я повторю, он сказал это совсем тихо, но тогда в квартире у нас было мало вещей, поэтому слова не тонули в них, а звенели даже громче, чем были произнесены.

И все же, несмотря на разочаровывающее открытие, на фотографии с елкой и поддельным Дедом Морозом видно: настроение у меня вовсе не плохое. Я знаю, что на нашу семейную встречу Нового года придет дядя Раде. А он, давно покойный рыжеволосый дядя Раде, он лучше всех подбрасывает меня вверх, как говорится, под потолок…

Мы живем в центре города, на пятом, последнем, этаже здания с плоской крышей. А каково бы было, если бы в комнатах не было потолков?

Помпоны и гортензии: год четвертый

На набережной Ибара. Здесь рассказывать не о чем. Эта шубка с завязками, на концах которых болтаются смешные помпоны, никогда мне не нравилась.

Фотографию я не порвал только потому, что на ней я снят в обществе пожилого господина по фамилии Прокич. Мама ходила на работу, родственников в Кралеве у нас не было, в детском саду я то и дело подхватывал простуду, так что часто сидел дома, где за мной присматривала сначала некая Л[á]тинка, потом еще одна женщина, чье имя я не запомнил, а напоследок — супруга господина Прокича, Мима, которая была заметно моложе его. Они были удивительной парой. Детей у них не было, потому что они поженились, когда Прокич был уже в годах. Их небольшой домик и двор на окраине города утопали в настоящих зарослях гортензий, которые они каждый год поливали водой другого цвета. Выглядел Прокич всегда безукоризненно, в галстуке, в костюме из довоенного материала, с цветком в петлице, с новыми набойками на туфлях. За исключением времени, когда помогал Миме поливать гортензии. Тогда поверх костюма он надевал фартук. Соседи посмеивались над Прокичем. Но он не обращал на такие вещи внимания, в нем было гораздо больше достоинства, чем во всех этих насмешниках, вместе взятых, даже когда он был в фартуке. Мима и Прокич неделями, а порой и целыми месяцами обсуждали, а случалось, и мягко препирались, пытаясь договориться о том, какой водой поливать цветы на следующий год. Казалось, самым важным вопросом для них был цвет гортензий вокруг их дома. А может быть, и на самом деле нет в жизни более важных вопросов.

Лет десять спустя, когда Прокич умер, Мима сдалась. На его могиле она выращивала гортензии только таких оттенков, какие больше всего любил господин Прокич.

Все более редкие икринки пузырьков: год пятый

В первый раз на море. Мол, над которым повис раскаленный воздух, словно вытесан из цельной каменной глыбы, фотография и сегодня испускает свет и тепло, а на оборотной стороне написано: «Остров Раб, лето 1966 года». На мне полосатая сине-белая майка и короткие штанишки. Я сижу на большой штуковине, названия которой не знаю и по сей день, она из бурого, монолитного железа, на нее наматывают канаты причаливших судов. Я сижу лицом к открытому морю. Словно кого-то или чего-то жду. И, хотя этого не видно, болтаю тонкими ножонками.

Позже мне рассказывали, как я чуть не утонул, здесь же, на этом самом моле, через три дня после того, как была сделана фотография. Я хотел зачерпнуть ведерком воды, хотел обрызгать Лолу, дочку наших знакомых, с которыми мы вместе отдыхали, и в результате головой вниз свалился в море. Меня еле-еле успели живым вытащить на берег.

Я этого не помню… Лишь иногда, и сейчас, когда закрою глаза… когда крепко сомкну веки… я словно медленно ныряю… словно вижу пятнистую, колеблющуюся морскую траву… и стаю мелких, серебряных рыбешек, в панике метнувшихся в разные стороны, влево, вправо… и икринки воздушных пузырьков, которые появляются все реже и реже… и где-то на самом дне, возле давно затонувшей лодки с торчащими вкривь и вкось ребрами, рядом с написанным на носу именем «Утренняя звезда», вжавшиеся в мелкий песок… где-то на самом дне размеренно дышат моллюски, плавно шевелятся две или три актинии и одна-единственная морская звезда раскидывает в стороны свои красноватые руки…

Невероятное событие: год шестой

Воспоминание из Врнячка-Бани. Рядом с «Партизанкой», гостиницей полузакрытого типа, которая в течение нескольких десятилетий служила местом отдыха для передовиков труда из Госбезопасности и Министерства внутренних дел, до недавних пор располагалось фотоателье Драги Крчмаревича. Мальчишки могли выбирать, хотят ли они увековечиться в стилизованных ковбойских, индейских или мексиканских костюмах. Я выбрал последнее. В то время Мексика была чрезвычайно популярна благодаря черногорским эстрадным певцам Славке Перовичу и Николе Каровичу. Да, благодаря им, а может быть, и Тито, который любил такого рода музыку. Президент охотно фотографировался в сомбреро, правда, при этом будучи в смокинге. Между прочим, через год я понял, что он позволял себе такую вольность исключительно в неофициальной обстановке. Единственный раз я видел его, стоя в шеренге школьников вдоль улицы, которая вела к вагоностроительному заводу, и размахивая бумажным государственным флажком; Тито был с непокрытой головой и выглядел довольно напряженным, может быть даже усталым. А может быть, ему не понравилась наша мрачная улица. По правую сторону тянулись закопченные цеха железнодорожной котельной с вечно запотевшими окнами и дымящимися трубами. Слева улицу ограничивала покосившаяся ограда старого городского кладбища, забитого мраморными свидетельствами жизни и смерти попечителей города, офицеров королевской армии, довоенных торговцев и сбежавших от октябрьской революции русских. Так вот, махали мы зря, Тито смотрел только вперед, а хвостатый американский лимузин без крыши промчался как комета.

Позже, гораздо позже, я причислил съемку в мексиканском костюме в Врнячка-Бане к невероятным событиям. Я упомянул его в одной рукописи. Вообще, мне кажется, что не будь невероятных событий, не было бы и рукописей…

Так что мне и по сей день неясно, почему прошлым летом, когда мы с дочкой были на карнавале в Которе, я с таким трудом согласился сфотографироваться в маске, купленной перед особняком семьи Бескуча. Почему я едва согласился на еще одно невероятное событие? Должно быть, подумал, что это уж слишком несерьезно.

Карта, букварь и карандаш: год седьмой

Мама несомненно потрудилась над безукоризненностью моей прически, позаботилась о белой рубашке, о темно-синем джемпере с овальным вырезом…

Но вот сам я на этой фотографии, которая кажется насквозь пропитанной всеми оттенками сепии… Я на фотографии, снятой по особому случаю — иду в первый класс, с огромной картой страны на заднем плане, той страны, которой больше нет… Я на фотографии с картой, на которой Илджо, строгий учитель географии, уж слишком старательно обвел Кралево… Я на этой старой фотографии — явно испуган. Передо мной раскрытая книга, вероятно букварь. В соответствии с канонами того времени держу в правой руке совсем новый карандаш. Точнее говоря, сжимаю карандаш, так сильно, так судорожно, что суставы пальцев у меня побелели… Да, я настолько испуган, что, мне кажется, мог бы свалиться под парту, если бы не держался за карандаш… Если бы не делал вид, что пишу…

«Ну-ка шевелитесь, что вы там сбились в кучу! А ты, мальчик?! Куда ты собрался с этим карандашом? Оставь его на парте, он понадобится следующему!» — кричит учитель Илджо, снимают нас в кабинете географии, персонажи перед камерой сменяются по его команде.

То же самое происходит и сейчас. Большие или маленькие карты за спиной становятся то меньше, то больше, реки то выходят из берегов, как набухшие вены, то, перерезанные границами, опадают, истекая по капле; время от времени на этих картах кто-то что-то слишком ревностно обводит, настолько ревностно, что они в некоторых местах совсем протерлись, они перекопаны вдоль и поперек, а я рухнул бы от страха, если бы не держался за карандаш. Умер бы от страха, если бы не писал.

«А ты?! Куда ты собрался с этим карандашом?!» Я словно и сейчас слышу учителя Илджо, который даже за малейшую провинность безжалостно таскал нас за вихры.

Писк золотой трубы: год восьмой

Родители повели меня на концерт популярной музыки в Дом ЮНА (Дом Югославской народной армии, что-то вроде Дома офицеров в СССР), там был единственный в городе большой зал. На фотографии с краями, обрезанными фигурным резаком, я вижу, что только чувство собственного достоинства не позволяет мне расплакаться. Дело в том, что буквально минут за десять до того, как была сделана фотография, отец попросил одного из белградских оркестрантов разрешить мне подуть в трубу. В те времена после окончания концерта музыканты еще некоторое время оставались на сцене и общались с публикой. Толстенький дяденька великодушно протянул мне инструмент, — я просто не мог в это поверить, — и, надув щеки, сказал:

— Почему нет, пусть попробует… Сынок, техника такая: сложи губы, как я покажу, и просто дунь… Изо всех сил, ну, герой, давай!

Я старался изо всех сил, напрягал все тело, но мне не удалось выжать из золотой трубы ни звука. Даже просто писка. Такой шанс! Невероятный шанс хоть раз протрубить! Да еще перед оркестрантами. Однако ничего не получалось… Трубач положил конец моим мучениям, вынеся приговор:

— Это не для него. Лучше пусть попробует на барабане.

Я не плакал. Точнее, я с трудом сдерживался, чтобы не заплакать, потому что считал себя уже взрослым. Но мне было так обидно… Так, что и теперь, когда я вспоминаю ту золотую трубу, мне кажется, что вот-вот расплачусь. И сдерживаюсь я по той же причине. Меня останавливает только то, что я считаю себя уже достаточно взрослым.

Свечки и сыр, натертый соломкой: год девятый

И все-таки мне удалось задуть все огоньки на свечках. Торт по случаю дня рождения. Жалко, что фотография не цветная. Бутерброды с сыром, натертым соломкой. День рождения в самом начале июля, попадает как раз на летние каникулы, так что не меньше четверти приглашенных не откликается. Некоторые о приглашении уже и забыли, хотя с последнего школьного дня прошло чуть больше недели. Кто-то уехал, кому-то интереснее валяться на городском пляже на Ибаре и играть в Плякиных траншеях или, уже потом, слоняться по только что открывшемуся универмагу «Белград» и сводить с ума персонал, с утра до вечера катаясь на первом в городе эскалаторе, а еще позже — бездельничать, устроившись каждый на своем «месте», вдоль пешеходной улицы: перед магазином «Вартекс», напротив «Позамантерии», на углу рядом в «Колониалом», у кинотеатра «Сутьеска», под липой… Да, не меньше четверти приглашенных не откликнулись… А это, между прочим, для виновника торжества такого возраста невесело. Совсем невесело.

Но не бесполезно. К некоторым вещам следует привыкать заблаговременно.

Размеры мира: год десятый

У брата в Вышеграде. Совсем маленький город, а мне он кажется центром мира. У нас за спинами всем известный мост. Мост на Дрине (Так называется роман югославского писателя, лауреата Нобелевской премии Иво Андрича). Огромный. Мы любим сидеть на каменной скамье, ее здесь называют турецким словом «сечия». Из века в век, с утра до вечера, все словно только сюда и стремятся. Словно именно здесь находится та единственная точка, где пересекаются все пути и дороги, где происходят все встречи и все расставания.

В то утро мы удили рыбу, очень далеко, а на самом деле всего в нескольких километрах вверх по течению, в том месте, где Лим впадает в Дрину. Не знаешь, чего было больше — рыбы или пенящейся воды. Позже город превратился в городишко, мост как-то съежился, а рыбы стало заметно меньше. Или меньше стали глаза, и они теперь ничего не умели видеть большим, значительным.

Эта «глазная болезнь», проявляющаяся при взгляде на мир, страшна. Начинается она с того, что думаешь, и даже, кажется, точно устанавливаешь, что и это тебе не большое, и то тебе не величественное, да, пожалуй, и те, что рядом с тобой, тоже ничего особенного собой не представляют… И так одно за другим всё вокруг тебя уменьшается, сжимается, а на самом деле это ты все мельчаешь или становишься все менее любознательным, во всяком случае, ты все реже готов быть очарованным. И происходит это пропорционально скорости твоего взросления.

О книге Горана Петровича «Различия»

Ася Кравченко. Сказки старого дома

Отрывок из книги

В одном переулке стоял старый дом. Переулок столько раз переименовывали, что никто не помнил его настоящего названия, и говорили просто «там, за углом». Дом давно хотели снести, и жильцы уже мечтали о новых квартирах. А пока в доме жили загадочные звуки, несколько странных историй и старый домовой.

Домовой жил в квартире номер семь, на антресолях, до потолка заваленных старым хламом. Поселился он там много лет назад вместе с одной дамой, с которой был в большой дружбе. Соседи поговаривали, что незадолго до смерти дама выжила из ума и спрятала свои драгоценности, чтобы они не достались большевикам. Спрятала и забыла куда. Её родственники не раз переворачивали всё вверх дном, обыскивая дом. Старуху это очень забавляло:

— Хотите знать, куда я спрятала драгоценности? Я тоже! Не помню! — хохотала она.

Прошло немало лет, и все стали забывать старуху, перестали верить в домовых и искать клады. И домовой неоднократно подумывал покинуть дом, в котором никому не был нужен. Конечно, он по-прежнему исправно выполнял свои обязанности: шаркал по ночам в коридоре, ухал в вентиляционные отверстия, стучал по трубам и завывал под дверью. Но работа не доставляла ему никакого удовольствия.

В свободное время он лежал у себя на антресолях, почитывал книжку «Домоводство», разглядывал фотографии в старых журналах, которыми был завален коридор, и слушал, что происходит внизу.

Внизу жили: папа Лев Владимирович, мама Марина Николаевна, дочь Наталья Львовна и кот Монах.

Глава семьи, Лев Владимирович, был редактор. Ему всегда было некогда — он никак не поспевал за современностью. С утра он запирался в своей комнате и работал. Оттуда доносилась тихая музыка. Когда подходило время обеда, папа выскакивал из комнаты, крича, что опаздывает. На ходу запихивал в рот бутерброд и убегал.

Мама, Марина Николаевна, была певица. Она служила в театре. Утром Марина Николаевна уходила на репетиции, а вечером на концерты и спектакли. Домовой помнил славные времена, когда Наталья Львовна была маленькая, и Марина Николаевна репетировала дома. Домовой свешивался с антресолей и подпевал.

— В этом доме невозможно репетировать! Такое гулкое эхо! — сердилась Марина Николаевна.

Наталью Львовну звали Ташка. Ташке тоже было некогда — с утра она уходила по делам и возвращалась к вечеру.

Кота два месяца назад сосед Серёжа подобрал на пустыре возле церкви. Подобрал и принес Ташке. Монах был чёрным как ночь и ушлым, как всякий бродяга. Марина Николаевна поморщилась, но кота оставили и назвали Монах. Монаху вывели блох, и он стал благонадёжным домашним котом.

Лев Владимирович любил весёлые компании и свежие новости, Марина Николаевна любила чистоту, Ташка — сказки.

А Домовой любил эту семью, ведь Марина Николаевна была внучка его приятельницы, той самой, про которую рассказывали всякие странные истории.

Любил, но держался в стороне. Дело в том, что нынешние хозяева квартиры, во всяком случае, взрослые, совершенно не верили в домовых. Они вообще с детства ни во что не верили.

Жили они шумно и дружно.

— Нет! Как вам нравится название статьи «Чистота помыслов»? — спрашивал Лев Владимирович.

— Блестяще! Только не раскидывай свои грязные вещи по всей квартире! Неряха… — восклицала Марина Николаевна прекрасным меццо-сопрано.

— Блестяще? Это же пошлость! Сама неряха! — отвечал Лев Владимирович бархатным баритоном.

— Это я неряха?!

Домовой в такие минуты садился на край антресолей и гадал, кто победит: меццо-сопрано или баритон.

— Название будет «Чёрная дыра».

— Боже мой! Я так и умру: в черной дыре и безвестности! — однажды воскликнула Марина Николаевна, возвела глаза к потолку… и увидела домового.

— Крыса! — закричала Марина Николаевна, указывая на антресоли.

— Где? — оживился Лев Владимирович.

— Вон же, вон!

— Крыса! Крыса! — в восторге закричала Ташка.

— Я с вами поседею! Крыса! Нужно срочно выкидывать весь старый хлам! — воскликнула Марина Николаевна.

— Это живая история! — пропел баритон.

— Либо живая история, либо живая я! — крикнула мама, переходя на колоратурное сопрано, и ушла в комнату.

Ташка и Лев Владимирович переглянулись.

— Лучше живая мама, — тихо сказала Ташка.

— Придётся выбрасывать! — сказал Лев Владимирович и уставился на корешки журналов. — Нет только не это! Моя лучшая публикация! — Откуда-то из середины стопки он выхватил журнал и нежно прижал его к груди.

И вдруг десятилетиями копившаяся груда закачалась, подумала и лавиной посыпалась…

— О! — застонал папа. — Что же теперь делать?

— Убирать, — предложила Ташка.

И тогда Лев Владимирович решительно взял тряпку.

— Мы начинаем новую жизнь! — объявил он в глубь квартиры. — Жизнь без прошлого!

Папа протёр под зеркалом и стал скидывать газеты и журналы на середину комнаты…

— Выбрасывай, Ташка, выбрасывай! — приговаривал он.

— Папа, комиксы!

— Надо жить сегодняшним днём!

— Французский журнал! — кричала Ташка.

— Вон! — рычал папа, размахивая тряпкой…

С замиранием сердца наблюдал домовой за действиями хозяина. Дом давным-давно отвык от уборки: первый слой пыли был заложен ещё в славные времена прабабушки, той самой, с которой домовой был в большой дружбе. А уж когда Лев Владимирович стал пихать на антресоли лыжи, он не выдержал:

— Только лыж мне тут не хватало! — рассердился домовой, упёрся ногами и не пускает. Ну и Лев не отпускает, — все пихает и пихает свои лыжи.

— Что-то мешает! — крикнул папа наконец.

— Посмотри, что мешает, — отозвалась мама, которая уже давно с интересом наблюдала за уборкой.

— Сейчас я вам задам! — решил домовой. И, когда папа повис на краю антресолей, укусил его за палец. Лыжи загрохотали вниз.

— А! Она кусается! — закричал Лев Владимирович.

— Кто?

— Крыса!

— Я же говорила! — победно воскликнула Марина Николаевна.

Лев Владимирович долго бегал по комнате с поднятым кверху пальцем. Марина Николаевна бегала за ним и уговаривала продезинфицировать. Наконец Лев Владимирович замотал палец тряпочкой и стал держать с женой совет, что делать. Через некоторое время на антресолях появился кот. Монах лениво окинул взглядом антресоли:

— Не помешаю?

Домовой молчал.

— Не сердитесь, — примирительно сказал Монах. — Надо переждать это неспокойное время, и всё пойдет по-старому. Если хотите, можете почесать мне за ухом. Говорят, успокаивает.

— Давайте ухо! — сварливо сказал домовой и стал чесать.

Монах заурчал.

— Слышишь, урчит, — донеслось снизу. — Наверное, поймал уже.

— Теперь придётся антресоли разбирать, крысиные остатки убирать, и зачем ты только этого дурацкого кота туда запихнул, что он, что ты, два сапога — пара.

— Сама — пара!

— Вот! — затосковал домовой. — Этого ещё не хватало! У меня всё было в образцовом порядке, — нет, всё выкидывают. А теперь ещё грозятся антресоли разбирать.

— Обойдётся, — проурчал Монах в ответ.

— Переезжать, срочно переезжать!

— У вас есть какое-нибудь жильё на примете? — спросил Монах.

— Нет! Но здесь оставаться нет никакой возможности.

— Бросьте! Поверьте старому бродяге, здесь не так уж плохо. И хозяева, в общем, ничего. Возьмите хозяйку: при всей её страсти к порядку…

— Прекрасное меццо-сопрано, — закивал домовой.

— Или хозяина…

— Светлая голова.

— Или Ташку…

— Хотел бы я с ней познакомиться, но стесняюсь.

— Могу представить при случае…

— Спасибо. Может, я сам.

— А уборка, — продолжал кот, — как и всё на свете, когда-нибудь кончается.

— Вы думаете?

— Давайте лучше в карты сыграем, — предложил Монах.

— Давайте!

— Простите, вас как зовут? — спросил Монах. — Мы хоть и соседи, но все как-то не встречались.

— Хм, у меня было столько имён, — задумался домовой, а потом предложил: — Зовите, как хотите.

— Что ж, придумаем что-нибудь, — промурлыкал кот. — Меня зовут Монах.

И сели они играть в карты.

— Стоит наш дом сто лет, сто лет,

Он пережил немало бед, —

замурлыкал Монах.

— Пики!

— Пусть всё идет наискосок,

Крепки в нём стены, потолок, —

подхватил домовой.

— Крыто!

— Пусть даже будет всё вверх дном

Тебе и мне уютно в нём…

Сидят они, играют, и вдруг кот говорит:

— Э, сосед, жульничаешь!

Домовой растерялся, а потом бросился коту на шею и расцеловал его в чёрные, усатые щеки:

— Спасибо! Какое отличное имя ты мне придумал!

И с тех пор представлялся как Сосед.

А до антресолей руки у хозяев так и не дошли.

О книге Аси Кравченко «Сказки старого дома»