Алексей Варламов. Все люди умеют плавать (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Алексея Варламова «Все люди умеют плавать»

Однажды на дороге он обогнал молодую женщину.
Марыч затормозил и дождался, пока она поравняется
с машиной.

— Садись!

Женщина посмотрела на него с испугом.

— Да не бойся, ты! Куда тебе?

— В больницу.

— Простудилась, что ли? — захохотал он.

Она посмотрела на него враждебно.

— Я там работаю.

Всю дорогу она молчала, сидела, полуотвернувшись
от него, и глядела в боковое окно, так что он мог
видеть только ее шею и нежное, припухлое основание
груди. Сарафан колыхался, открывая маленькую
грудь до самого соска, и Марыч вдруг почувствовал,
как его бьет озноб, оттого что эта темноволосая, невысокая,
но очень аккуратная женщина, плоть от плоти
степи, сидит рядом с ним в машине. Она не была красива
и не вызывала обычного приятного волнения, но
в ту минуту ему хотелось одного — сорвать с нее сарафан
и губами исцеловать, выпить эту грудь и все ее незнакомое
чужое тело.

У больницы она остановилась и быстро, чуть наклонив
голову, вошла в ветхое одноэтажное здание.
«Точно зверек какой-то», — подумал он удивленно.
Весь день она не шла у него из головы и против воли
он все время вспоминал и представлял ее тело. Эти
картины распаляли его, а день был особенно душный,
Марыч все время пил воду, обливался потом и снова
пил, а вечером остановился у больницы.

Зачем он это делает, он не знал, но желание видеть
эту женщину и овладеть ею было сильнее рассудка. И
когда в коридоре он увидел ее в белом халате, надетом
прямо на смуглое тело, кровь бросилась ему в голову.

— Ты ходишь на танцы? — спросил он хрипло.

— Нет.

—Я хочу, чтобы ты пошла со мной на танцы, — сказал
он упрямо, и его серые глаза потемнели.

— Нет, — повторила она.

— Тогда я хочу, чтобы ты поехала со мною, — он
взял ее за руку, больно сжал запястье и повел к двери.

В коридоре показалась пожилая врач в очках с
крупными линзами. Она вопросительно посмотрела
на Марыча и медсестру, и он понял, что сейчас степнячка
вырвется, уйдет и ничего у него с ней не получится
ни сегодня, ни завтра. От этой мысли его снова, как
тогда в машине, зазнобило, но ему на удивление
девушка не сказала ни слова, и со стороны это
выглядело так, как будто они были давно знакомы.
Они сели в машину, плечи ее дрожали, и Марыч остро чувствовал и жалость, и безумное влечение к неизвестному телу под белым халатом. Трясущимися
руками вцепившись в руль, он отъехал от поселка и
вышел из машины.

Она не противилась ему, не кричала и не царапалась, но и не отвечала на его ласки, и он овладел ею
грубо, как насильник, крича от ярости и наслаждения,
когда входил в гибкое, изящное и неподвижное тело,
склонившись над повернутой в сторону головою с полуоткрытыми глазами, впиваясь губами и зубами в ее
нежные плечи, влажные губы и грудь, и что-то яростное, похабное бормотал ей в ухо, ощущая себя не человеком, но степным зверем.

Он не помнил, сколько это продолжалось. Едва
угаснув, возбуждение снова возвращалось, ее холодность и отстраненность лишь подхлестывали его.
Никогда в жизни не испытывал он подобного и думать не мог, что он, незлой и нежестокий человек,
всегда имевший успех у женщин и потому не добивавшийся их силой, на такое способен. Но когда все
было кончено, и, одевшись, он, тяжело дыша, сидел
в машине и курил, а она по-прежнему молчала, Марыч ощутил угрозу. Исходила ли эта угроза от ночной
степи, вобравшей в себя его крики и ее молчание, от
слишком великолепного громадного звездного неба
или от самой покорившейся ему женщины, он не
знал, но вдруг поймал себя на мысли, что жалеет о
случившемся.

Он не боялся, что она пойдет жаловаться, да и ни
разу, ни единым словом или жестом она не выразила
возмущения, но он почувствовал, что сколь ни велико
и поразительно было испытанное им наслаждение,
душа его опустошена.

Вернувшись в казарму, он лег поверх одеяла, положил руки за голову и задумался: даже рассказывать о степнячке ему никому не хотелось. Снова и
снова он вспоминал ее гладкое, точно мореное, тело, трогательный мысок, поросший мягкими
волосами внизу живота, тугие маленькие ягодицы,
умещавшиеся в ладонях, когда он поднимал и
распластывал ее на колючей сухой траве, прерывистое дыхание, вырывавшееся изо рта, острые белые
зубки — все это было живо в памяти необыкновенно, все было неожиданно и ново, но он чувствовал
себя не счастливым любовником, не насильником,
но вором, укравшим у этой земли то, что ему не
принадлежало и принадлежать никогда не могло.
С этими мыслями он не заметил, как уснул, а на
рассвете его разбудил плотный коренастый прапорщик с мокрыми подмышками по фамилии Модин и
шепотом спросил:

— Слышь, партизан, заработать хочешь?

— Чего? — не понял спросонья Марыч.

— В степь, говорю, поедешь баранов привезти? Заплатят хорошо.

Купить книгу на Озоне

Слова и жесты

Отрывок из повести Дениса Епифанцева из сборника «Антология прозы двадцатилетних. 4 выпуск»

О книге «Антология прозы двадцатилетних. 4 выпуск»

Экран погас.

Сначала было темно, потом видеомагнитофон щелкнул и начал перематывать назад. Плоский настенный телевизор стал передавать белый шум, с болезненной яркостью освещая темную комнату.

Блять.

Я опускаю руку с кровати, попадаю пальцами в пепельницу.

Блять.

Ставлю пепельницу на живот. Шарю на полу, нахожу пульт, на ощупь не тот, шевелю рукой еще, держу пепельницу, нагибаясь, смотрю на пол, нахожу пульт, останавливаю перемотку, нажимаю плэй.

Он хватает её за руку и тащит в башню, она теряет туфель, экран гаснет, видеомагнитофон начинает перематывать.

Блять.

Я нахожу сигареты. Выуживаю одну, щелкаю зажигалкой. Синий огонь шумит, пружина накаливания — красная, желтая, белая. В темной спальне при таком освещении дым красивыми слоями висит без всякого движения. Тушу сигарету сделав две затяжки.

Витька пошевелился. Перевернулся на живот, слегка вздрогнул, значит, уснул минут пять назад, он всегда вздрагивает, как заснет, а потом всю ночь спит спокойно.

Я нахожу где-то под кроватью телефон. То есть тыкаюсь в него кончиками пальцев он загорается. Её номер последний, который я набирал.

— Алло, Маш? Привет…, — я говорю тихо, но внятно, — Да я знаю… Еще дома. Маш послушай… Перестань… Я собираюсь… Перестань. Послушай. Послу… послушай меня. Ты в курсе, чем заканчивается головокружение?… Нет, я не об этом… Не про тошноту… Не про обморок. «Головокружение» Хичкока. Нет?… да?… У меня в самом финале, кончилась пленка в кассете, оно не до конца записано. Они поднимаются на башню, он заставил её перекрасится, одеться как она, и потащил в башню. Они поднимались, и фильм неожиданно кончился… нет, Хичкок, насколько я помню, не страдал такими вещами. … Ну, если бы это был открытый финал, должны были титры пойти… Ну, нет у меня этого фильма на ДВД, нету. Короче, скажи честно ты не знаешь?… Я так и знал. Что делать то?… да я собираюсь. Да… Да сейчас приму душ, оденусь и приеду к тебе. Кстати, какая форма одежды?… ну костюм это понятно… Ага… Ага… Ладно, посмотрю, короче рубаха, галстук, костюм. Классика. Все скоро буду. Цалую милайя.

Я нажимаю отбой. Телефон недолго светится, потом постепенно гаснет, ищу в пепельнице сигарету, прикуриваю, снова делаю две затяжки и вкручиваю в дно, рассыпая искры.

В белом свете телевизора смотрю на Витьку: он лежит на животе, отвернувшись от меня, обе руки под подушкой, одна нога согнута в колене, я вижу каждый мускул на его спине, его плечи, его короткостриженый затылок, его ноги, икры, лодыжки, пятки.

В дешевых испанских детективных романах, которые он привез огромное количество, для языковой практики, и которые теперь вслух переводит мне иногда, о нем пишут, что-то вроде «отлитый из бронзы».

Нахожу пульт — включаю музыкальный центр.

Другим — выключаю телевизор.

Это Верди: IL Trovatore «Condotta ell’era in ceppi» в исполнении Образцовой. Последние несколько дней этот кусок стоит у меня на повторе.

Витька за это тихо злится на меня, но не говорит. Хотя я вижу. С другой стороны я терплю его многословные переводы. Мы квиты.

А сейчас он спит. Он долго не может уснуть, но если засыпает, спит свои положенные семь часов тридцать минут и разбудить его очень трудно. А я слушаю очень тихо.

Он живет у меня уже второй год. Кажется второй. Может меньше. Когда 4 года назад мама умерла, и я стал жить один, я был рад тому, что он переехал ко мне. Трехкомнатная квартира это не то место где стоит в одиночестве переживать смерть.

В центре города.

За окном мигают рекламы, гудят машины. Стеклопакет задерживает все лишние звуки, но через пару месяцев мне стало казаться, что я слышу, как жизнь проходит мимо меня, утекает как вода в унитазе, с веселым шумом, синими брызгами, мыльными пузырями, и когда он переехал, мне стало легче. И он знает об этом.

И я ему за это благодарен.

Так же как я благодарен Машке за то, что она не приехала ни на похороны, ни на «проведать как ты тут»… она все же лучшая девушка на земле, потому что понимает все правильно — это было бы неправильно, некрасиво, фальшиво — приходить и поддерживать меня. Она не звонила мне, не писала, ни каким образом себя не проявляла, я по старинке покупал журналы в супермаркете, видел её фото в светской хронике и разделах моды, то есть был примерно в курсе, но это другое.

Она как-то сказала мне, что я человек, который знает о своей голове все, а значит, чтобы ни случилось я всегда справлюсь, и она будет ждать меня на том берегу.

Когда я вышел из этого огня другим, я написал ей смску «Спасибо», а она ответила «С возвращением».

Хотя иногда я думал — а если бы я не справился, неужели мы расстались? И понимаю, что ответ только «Да». Просто потому что я сам бы не смог быть слабым и сломленным рядом с ней. Слабый мужчина — жалкое зрелище.

Слабая женщина, это красивая поза. О слабой женщине хочется заботится, обеспечить её, рядом с ней ты сам чувствуешь себя сильным, но слабый мужчина — это кризис эволюции. Таких надо отстреливать, сбрасывать со скалы. В общем, в этом конкретном случае, природу нужно корректировать.

С Витькой мы познакомились еще в институте. Он учился на параллельном факультете. Красавец, спортсмен, с великолепным телом пловца, с загорелой под южным испанским солнцем кожей, где-то там, в Барселоне, жила его мать, к которой он летом ездил отдыхать. Мы были одногодки, но совершенно разные. Он учился на юриста, я на филолога.

Я помню, я сидел на скамейке перед институтом и читал какой-то китайский роман, который у меня всегда в сумке, толстый надежный старинный китайский роман, можно даже сказать, что я их коллекционирую. Сидел, читал, ждал Машку. Она должна была за мной заехать и мы бы отправились обедать. Но я никак не мог сконцентрироваться на книге, я все смотрел на него. Он стоял в окружении своих одногруппников, курил, я видел, как девочки заглядывали ему в глаза, и старались ненароком или нароком коснуться. Он тоже все видел и принимал их спокойно.

Вокруг него всегда крутились стайки девочек. Сколько он учился с ним рядом всегда шла какая-нибудь студенточка с вечным предложением сходить вечером в кафекино. Вначале это были одногрупницы, потом младшие потоки, когда он поступил в аспирантуру и стал преподавать — на его лекциях было не продохнуть — так много было у него поклонниц.

Когда мы встречались в коридорах института, я понимал, почему они за ним ходят. И я бы на их месте тоже ходил.

Он смотрел вперед прямо и смело. Красивое лицо, крупные черты, волевой слегка небритый подбородок, широкие плечи.

Голубые глаза.

Белые зубы.

Улыбался он редко, но очень обаятельно.

А так он был холодный и неприступный, Лени Рифеншталь оценила бы в 5 баллов. Мэплторп вообще бы с ума сошел.

Это я потом узнал, почему он был такой холодный и неприступный, особенно для девочек.

И вот я сидел и ждал Машку, которая как обычно немного опаздывала из-за этих пробок, и посматривал на него поверх темных очков, а когда он замечал мой взгляд, я делал вид, что читаю. Всегда свободный в выборе пристрастий и не стесняющийся желаний, я мог легко подойти к понравившейся девушке или парню и дать свой номер телефона, объяснив что, вот, ты мне нравишься, давай как-нибудь куда-нибудь сходим. Это было легко и естественно, они или перезванивали, или нет, или звонили через полгода, решив что-то внутри себя, но он был тем, рядом с которым я терял дар речи. Мне было трудно говорить с ним. Всегда знающий что сказать, глядя на него, я забывал все. Титаническое напряжение мысли и памяти оборачивалось последней степенью идиотизма, я даже не мог вспомнить, что сейчас идет в кино, хотя очень люблю ходить в кино и знаю, что и где идет. И сейчас вместо того чтобы посмотреть ему в глаза и улыбнуться, я глупо прятался за книгу. Смотрел на страницу, на строчку, которую пытался прочесть уже который раз, и не только прочесть, но и понять, а сам в этот момент думал о том, что вот сейчас я вновь посмотрю на него и, когда он посмотрит на меня, улыбнусь, я снова смотрел и снова прятался. Очки, книга, черный пиджак, черная футболка под пиджаком.

В конце концов, мне это даже надоело.

Я вдруг отвлекся, на секунду забыл о нем, и книга захватила меня, я ушел в лес на склоне горы небесного спокойствия в пещеру мудрого созерцания чтобы встретится с богиней… на страницу легла черная тень, я посмотрел — он протянул мне листок бумаги с номером телефона, и сказал что-то вроде — позвони мне, как-нибудь, вечером куда-нибудь сходим вместе.

Я позвонил ему через пол часа, из машкиной машины из очередной пробки, судорожно придумав повод. Машка смотрела на меня как на кретина. Она просто еще не видела Витьку. Когда увидела — пожала руку и извинилась. Тем же вечером мы сидели в ресторане «Красное дерево» и я медленно напивался. В финале я напился так, что ему пришлось принести меня домой, и уложить спать. Я не помню, как предложил ему остаться. Но он остался.

Утром я обнаружил его и маму мирно пьющими чай на кухне. Мама сделала мне очень сладкого чаю и пожарила яичницу с ветчиной и они наперебой стали обсуждать, как я вчера напился и как я себя вел, до тех пока мне не стало так стыдно, что я убежал в ванную, где просидел почти два часа в тщетных попытках привести себя в божеский вид, хотя на самом деле ждал, когда все разойдутся. Когда я вышел, Витька уже ушел.

Я был в отчаянии. Теперь он будет думать, что я алкоголик, придурок и черте что. Но к моему удивлению он перезвонил вечером и сказал, что все было прекрасно, и что у меня чудесная мама, с которой они завтра собрались в театр, я могу присоединиться, тем более, что билеты он уже купил.

Примерно так все и началось.

Потом мы пару месяцев встречались, у нас был прекрасный секс и еще более прекрасные отношения — он не умел, да и сейчас не умеет, говорить нежные слова, но когда все же их произносит, они производят сильное впечатление.

И я очень это ценю. Его молчание и его взвешенность в суждениях.

А потом он уехал на стажировку за границу.

А у меня умерла мама.

Когда вернулся, он позвонил и мы встретились вновь. С тех пор уже больше года он живет у меня.

Абилио Эстевес. Спящий мореплаватель (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Абилио Эстевеса «Спящий мореплаватель»

Благородное дерево

Это был старый дом на безымянном пляже. Старый
двухэтажный дом, построенный, как говорили,
из благородного орегонского дерева.
Сначала он принадлежал богатому человеку
с севера, доктору Сэмюелю О’Рифи, врачу, закончившему
Нортвестернский университет в
Чикаго, уроженцу Куба-Сити, деревушки на юге
Висконсина, вблизи от границ с Айовой и Иллинойсом,
в самом сердце Среднего Запада. Потом,
когда 5 апреля 1954 года врач загадочным образом
умер, не оставив потомства, по щедрому
завещанию дом отошел в собственность семьи
Годинес из Сантьяго-де-лас-Вегас, небольшого
поселка в центре провинции Гавана.

Персонажи, которых мы встретим на этих страницах,
называли дом по-разному. Чаще всего они
называли его домом, виллой или бунгало. В действительности у них не было заведено всегда
называть его каким-то специальным словом.
Единственное, что объединяло их, когда они говорили
о старом доме, как бы они его ни называли, —
это чувство благоговения. В любом случае они говорили
о нем пылко и почтительно, как говорят об
очень личном, о собственных достоинствах и недостатках,
о прекрасных и даже об ужасных тайнах.

И, говоря откровенно, без дома, без его удачного
местоположения и без его истории этот
рассказ, безусловно, был бы другим.

Его упрямое присутствие на берегу залива
сделало возможными события, которые произошли
и которые не произошли, события счастливые
и печальные, которых, как и следовало
ожидать, было гораздо больше.

Дом пережил шестьдесят лет, полных бедствий,
бессчетные дни под солнцем и ливнями,
непрерывные мучения, доставляемые едкой
морской солью, три или четыре более или менее
провалившиеся революции, одно временное
правительство и двадцать два президента, среди
которых были недолговечные, а были постоянные,
как соль.

И если старый дом пережил все эти превратности
судьбы и еще шестьдесят с лишком зим, когда
бушуют циклоны и ураганные ветры, то это не
только благодаря счастливому соседству с холмом
и грамотно рассчитанному расстоянию между
опорными сваями. Нужно, наверное, принимать
в расчет и дерево, привезенное из далеких лесов.

Дорога в белых зарослях

Чтобы добраться до дома, нужно было пройти
полтора километра по очень плохой дороге.
Когда-то, много лет назад, это была прекрасная
мощеная дорога, обсаженная королевскими
пальмами, морским виноградом, казуаринами,
олеандрами и даже розами, но сейчас она была
заброшена совершенно. Постепенно, так, что
даже никто не заметил, так же постепенно, как
происходили кубинские бедствия, дорога к дому
превратилась в тропу среди белых зарослей.

Те, кого это непосредственно касалось, члены
семьи Годинес, смирились с этим постепенным
запустением и даже допустили его по двум важным
причинам. Во-первых, потому что знали,
что с этим ничего нельзя поделать, потому
что у них, естественно, не было на это средств.
«Теперь все принадлежит Государству», — повторял
Полковник-Садовник с бессильной улыбкой
и жестом, означавшим: «Вы мне не верили,
а я всегда это говорил». И добавлял, пожимая
плечами: «Проблемы, которые не имеют решения, не проблемы».

Во-вторых, потому что в некотором смысле их
даже радовало то, что труднопроходимая тропа
отрезала их от мира и от жизни, от которой они
предпочитали держаться подальше, как можно
дальше. Как будто разбитая дорога была границей, даже уже не в пространстве, а во времени,
способной защитить их от встрясок истории, которой они не могли управлять и которую к тому же не могли и не хотели понять.

Только дети, и то потому, что у них не было
другого выхода, когда шли в школу в Бауту,
должны были пройти пешком полтора километра до шоссе на Баракоа, чтобы там сесть в автобус, принадлежавший когда-то Грейхаундской
корпорации (в двадцатых годах этот автобус, наверное, ездил по маршруту Калгари — Сент-Пол, Миннесота). Автобус, такой же разбитый, как и дорога, высаживал их у всегда свежевыкрашенных дверей ресторана «Китайский колокол».

Путь назад был более приятным. Обычно они
возвращались с Хуаном Милагро, на менее древнем, времен Второй мировой, джипе, который
увертывался от рытвин и колдобин и поднимал
столб белой пыли, осыпая ею морской виноград,
так что он в конце концов стал похож на растительность с какой-то невообразимой планеты.

Циклон с именем актрисы,
балерины и писательницы

Справедливо, чтобы это повествование тоже начиналось
с ощущения опасности, раз уж история, которая здесь рассказывается, иногда любопытная
и почти всегда запутанная, совпадает
с моментом, когда ураган готовился обрушить
свое неистовство на гаванские берега.

Очень мощный, говорили, ураган. Национальный
центр ураганов во Флориде решил назвать
его «Кэтрин». Поэтому этот рассказ будет
правдивым рассказом о том, как на маленьком
пляже люди переживали тот, казалось, бесконечный
катаклизм. И эта книга начинается не только
с фотографии, дома и дороги, но и с циклона. 

1977

Этот незабываемый и печально известный год
был отмечен малым количеством радостных событий
и бесчисленными несчастьями, которые
он с собой принес. В том числе климатического
порядка. Сначала тянулись долгие месяцы засухи,
и тотальное отсутствие дождя наводило
на мысль, что механизм, регулирующий движение
туч и Земли, сломался. Только и разговоров
было что о растрескавшейся земле, выжженных
лесах и погибших, словно после опустошающего
набега вредителей или серной бури, урожаях целых
полей. До тех пор пока в один прекрасный
день капризы погоды не переменились, и, как
это всегда происходит, не переменились кардинально:
теперь нескончаемые ливни заливали
все и вся.

Циклоны не давали передышки. Они нагрянули
раньше обычного, в начале августа. Едва
один рассеивался над болотами Луизианы, можно
было с уверенностью утверждать, что следующий
уже собирается над просторами Атлантики.
Выражениями, словно заимствованными из устрашающих
предсказаний евангелистов, метеорологи
говорили о небывалых временах, когда океанские
воды чрезмерно нагреваются. Карибские
острова, от Тринидада до Кубы, самого большого
из них, терзали ураганные ветра и ливни. Порывы
достигали трехсот километров в час, ветер сносил
на своем пути не только деревья, животных
и лодки, но и дома, здания и целые деревни.

И маленькие антильские реки выросли в четыре-
пять раз, затопив поля и города. На Гаити,
самом пострадавшем и обездоленном из островов,
погибло около тысячи человек. Опасались,
что остров Тортуга, бывший некогда прибежищем
пиратов и буканьеров, исчезнет с навигационных
карт.

Вечернее небо

Мамина почувствовала стеснение в груди, что
она истолковала как предчувствие (Мамина
имела чрезвычайно разнообразный, и роковой,
опыт в области предчувствий), и просипела надтреснутым
голосом, с трудом вырывавшимся из
ее беззубого рта:

— Циклоны — как несчастья. — И после секундного
раздумья со смехом, призванным, вероятно,
не оставить предчувствию шансов, добавила:
— Никогда не приходят поодиночке.

Наступила полночь, и часы в гостиной пробили
четыре раза. Андреа, которая была тут же,
рядом с Маминой, вздрогнула. Ее всегда заставали
врасплох эти старинные, бьющие невпопад
часы. Она на мгновенье застыла, прикинула,
сколько должно быть времени на самом
деле и сколько раз должны были пробить часы,
и только потом подумала о том, что сказала
Мамина, и несколько раз молча кивнула головой.
Это была ее привычка вот так несколько
раз кивнуть головой, прежде чем заговорить,
словно она хотела таким образом подкрепить
правдивость того, что собиралась сказать. Она
вздохнула. Вздыхала она тоже часто и говорила,
что жизнь уходит из человека со слезами и вздохами.
И этот вздох служил не только для придания
эффекта сказанному, это была декларация
жизненной позиции:

— Проблема в том, моя дорогая, что в этот дом
несчастья приходят и без циклонов.

Что можно было добавить после двух столь
недвусмысленных заявлений? И они замолчали,
даже не взглянув друг на друга. И каждая вновь
услышала в голове удары часов и невеселую,
резкую фразу, сказанную собеседницей.

Они ловко связывали кресла на террасе
между собой и привязывали их к оконным решеткам крепкими узлами, которым могли бы
позавидовать многие моряки. Слишком много
лет циклонов, узлов и канатов. Время от времени
они с недоверием поглядывали на вечернее небо.
И убеждались, что их опасения не напрасны.

Небо было темным, красным, низкие, грозные
тучи плыли по нему как стая гигантских
птиц. Казалось, что тучи, выстроенные в боевом
порядке, пытаются взбаламутить море, но безуспешно.
Несмотря на тучи, море было спокойно
тем ложным спокойствием, которое так хорошо
знакомо всем жителям побережья. Время от
времени налетал бестолковый шквальный ветер.
Первые ветры перед бурей не пригибали к земле
казуарины и морской виноград и не рассеивали
зной, а, наоборот, поддавали жару, словно раздувая
раскаленные угли. Невозможно было
угадать, в какой точке земли или ада зарождались
эти горячие шквалы, долетавшие сюда «как
волчий вой». Полковник-Садовник, который в
жизни не видел волка и уж тем более не слышал
его воя, всегда говорил о «волках», когда ветер
свистел в крыше дома.

Незадолго до прихода циклона жара становилась
невыносимой и гораздо более влажной. От
моря исходил привычный запах дохлой рыбы.
И поскольку в той некрасивой бухте или в той
стране (которую кому-то пришло в голову назвать
Кубой) всегда находилось место самому
худшему, циклонам предшествовали брызжущие
кипятком дожди, капли которых, как крошечные искры, обжигали, попадая на кожу.
Москиты и комары окончательно заполоняли
пляж, видимо стремясь воспользоваться этим
последним моментом, словно знали, что, когда
поднимется настоящий ураган, он сметет и их.

Мамина снова сказала:

— Ненавижу циклоны и несчастья. Представляешь,
до чего я наивна, в мои-то годы.

Она помогла Андреа привязать последнее
кресло и подняла керосиновую лампу, потому
что электричество давно выключилось. В доме
зажгли самодельные керосиновые горелки и две
или три керосиновые же лампы, оставшиеся со
времен изобилия. Едва задувал ветерок, можно
было ожидать, что свет выключится. Оливеро,
который со своим грустным чувством юмора
беззлобно издевался надо всем и вся, говорил,
смеясь, что проводов просто нет, что они давно
пришли в негодность, как все остальное, и что
электричество распространяется прямо по воздуху,
как крики, голоса и эхо.

— Циклоны, несчастья, — повторила Мамина,
которая все еще чувствовала стеснение в груди
и странное желание плакать.

— А самое страшное, — подтвердила Андреа,
несколько раз кивнув и вздохнув, — что одинединственный
циклон приносит множество несчастий.

— Хватит ныть, сейчас не время для нытья, —
отозвался из темноты своим страшным басом
Полковник-Садовник.

Он появился, словно привидение. Высокая,
не отбрасывающая тени фигура с мангровой
палкой вела за собой корову.

Мамина и Андреа забыли о дурных предчувствиях,
многозначительных фразах и почувствовали
желание расхохотаться. Полковник шел
из угольного сарая. Он закрыл его как можно
крепче и постарался защитить дрова от воды,
чтобы они не так намокли, хотя и был уверен,
что его усилия напрасны: если приближающийся
циклон будет таким, как о нем говорят,
то угольный сарай ничто не защитит. Хотя бы
Мамито, корова, будет в безопасности, ей-то уж
найдется место среди добрых христиан, ведь
для того она их и кормит, с риском для себя
между прочим.

Полковник помог животному подняться по
ступеням, разделявшим дом и двор, и провел
ее через всю террасу в гостиную. Человек и корова
остановились посреди гостиной, словно
сбившись с пути. Андреа посветила лампой.
Мамина сдвинула мебель, освобождая дорогу,
и Полковник отвел корову в бывшую уборную
для прислуги, за кухней, в которой теперь
держали всякий хлам. Там уже были куры.
Животные с трудом умещались в бывшей уборной
и не могли пошевелиться, но, по крайней
мере, здесь им не угрожала непогода.

— Она нервничает, — заметил Полковник, —
вы, конечно, понимаете, что это значит: если корова
беспокоится, это к плохой погоде…

— Ей неудобно, бедное животное, — вздохнув,
сказала Андреа без иронии.

— Что же, оставить ее в сарае? Если я ее там
оставлю, завтра ее найдут за тысячу миль отсюда,
где-нибудь в Алабаме. — Он провел своими почерневшими,
огромными ручищами по волосам
и наставительно поднял указательный палец. — 
Возможно, бедная корова была бы даже счастливее
в Алабаме. Там родился Нат Кинг Коул.

Андреа не ответила. Даже не взглянула. Ей
было не до шуток, которые к тому же и не были
шутками и предвещали ссору, а к ней она не
была готова. Не была она расположена и подыгрывать,
даже притворно, прячась за улыбкой.
Сопровождаемая своими тремя кошками, она
пошла обратно, невольно отмечая следы грязи,
угольной пыли и мокрого песка, оставленные
коровой на полу гостиной. Она снова несколько
раз вздохнула и кивнула головой. И снова испытала
желание, которое последнее время часто
испытывала, оказаться подальше от этого дома
и от этой бухты. Не только в пространстве, но
и во времени.

— Если бы заново прожить жизнь… — пробормотала
она, так тихо, что никто ее не услышал.

Андреа и Мамина проверили каждое окно,
удостоверившись, что все они накрепко заложены
железными засовами. Заодно они удостоверились
в том, что все спят.

Мино спал полулежа в своем кресле, слышно
было его сонное сопение. Дверь Висенты де
Пауль была закрыта, она имела обыкновение
запираться, когда спит. Валерию они тоже не
видели, но слышали, как она дышит во сне под
москитной сеткой и бормочет что-то, что явно не
имеет отношения к этой реальности. Беспокоясь
за ребят, Андреа поднялась в бывшую обсерваторию
доктора О’Рифи, где спали Яфет и Немой
Болтун, каждый под своей москитной сеткой.

Мамина волновалась за Оливеро:

— Сегодня ночью надо было ему перебраться
в дом, ночевать в его хибарке, так близко к берегу,
уже опасно. В любой момент он может проснуться
по горло в воде.

Андреа считала, что пока еще рано волноваться,
в конце концов, только сегодня вечером
девушка из службы погоды сказала, что циклон
не ожидается немедленно.

— Да и не в том дело, что сказала девушка
из службы погоды, это видно по небу, по морю,
чего-то же стоят годы жизни на берегу. Циклон
еще не готов. Этот медленный, а, как известно,
медленные самые страшные. Он еще подождет
пару дней, может, три, а может, даже уйдет на
Багамы или к полуострову Юкатан, дай-то бог.
И прости меня, Господи, что я желаю зла другим,
вернее, не зла другим, а блага себе и своей семье,
довольно с нас того, что мы натерпелись и терпим.
Они вернулись на кухню, где все было в порядке.
Воды было запасено достаточно на неделю,
довольно было рису, яиц и фасоли, потому
что Полковника можно было упрекнуть в чем
угодно, но как снабженец он творил чудеса.

— Завтра будет новый день, — сказала
Мамина, задвигая засов на дверях.

— Да, будет. Это единственное, что можно
с уверенностью и без опасений повторять каждый
вечер с тех пор, как существует этот мир,
и с тех пор, как существуют циклоны. — Андреа,
вздохнув, энергично кивнула.

— Не обольщайтесь, — возразил Полковник
басом. — Если все так пойдет, однажды вечером
мы скажем: «Завтра не будет нового дня». — И он
с силой захлопнул дверь бывшей уборной, где
укрывались куры и корова. — Как его назвали?

— Кого?

— Циклон, кого же еще.

Мамина все еще ощущала тяжесть в груди,
дурное предчувствие, когда поднималась, ступенька
за ступенькой, по лестнице.

— Откуда же взяться силам в девяносто лет.

— В девяносто один.

— Спасибо.

Мария де Мегара, собака Мамины, поднималась
за ней, волоча груди по полу. Мария де Мегара, ее
бедная немецкая овчарка, такая же старая, глухая,
ослепшая, усталая, как и ее хозяйка.

Андреа вытерла грязные следы, оставленные
Мамито, коровой, на деревянном полу гостиной.

— Да, я знаю, что не важно, как назвали этот
циклон и назовут все будущие, циклоны как несчастья,
какая разница, как они называются.

Сэм Сэвидж. Крик зеленого ленивца (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Сэма Сэвиджа «Крик зеленого ленивца»

Уважаемый мистер Фонтини,

Должен вас уведомить. Шпаклевщик представил
счет за реставрацию потолка на кухне. Это
был, как, разумеется, не ускользнуло от вашего
внимания, довольно-таки солидный кус потолка,
больше, собственно, тех целых потолков, какими,
увы, многим бедным людям приходится
довольствоваться в своих жилых помещениях.
Более того, это уже повторный случай, что соответственно
усугубляет для меня бремя оплаты.
У меня не безграничный источник средств. Это
подтвердят вам многие. Короче, я не могу восполнять
чужие денежные средства в размере $400 из
моего собственного кармана. Прилагаю копию
вышеупомянутого счета для вашего ознакомления.
Будьте любезны его погасить в срок ближайшей
арендной платы.

Искренне ваш
Эндрю Уиттакер,
компания Уиттакера.

* * *

Милая Джолли,

Чек меньше, чем ты рассчитывала, но тут уж ничего
не поделаешь. Что бы там ни значилось в договоре
о разводе, ты не хуже меня знаешь, что мое имущество
не является «собственностью, приносящей
доход». Уже когда ты уезжала, все это трещало по
швам, а теперь до того заложено-перезаложено,
пришло в такой упадок, что еле-еле мне самому
дает возможность держать на плаву мой утлый челн,
покуда его мотает на океане говна, притом что он
убог и обременен лишь самыми скромными, насущными
пожитками. (То есть, я хочу сказать, убог мой
челн; океан говна, конечно, могуч и безграничен).
Говоря «пришло в упадок», я имею в виду — разваливается
на части. Миссис Крамб на той неделе
пыталась открыть окно у себя в спальне, и оно вывалилось
на улицу. Теперь ей придется вставить пластиковые
окна, куда она денется, а пока суд да дело,
я вынужден на двадцать баксов сбавить ей квартирную
плату. Что ни месяц возникают новые пустоты,
неостановимое кровотечение, буквально. Две квартиры
по Аэропорт-Драйв всё еще не сданы, хоть
я из кожи лезу вон, вплоть до того, что оплачиваю
бессрочное объявление в газете. Снаружи сорок градусов
жары, а я не решаюсь включить кондиционер.
Деньги, какие посылаю, я извлек, «перенаправил» —
таков, я думаю, официальный термин — из фонда
для содержания и ремонта. А ты сама прекрасно
понимаешь, что чем больше я его ужму сейчас, тем
меньше будут в дальнейшем мои доходы. Рекомендую
тебе над этим поразмыслить. Если позвонит
Тодд Фендер, я брошу трубку.

Они спилили высокий вяз, тот, что стоял напротив
через улицу. Последний вяз во всем квартале.
Когда пильщики убрались, я перешел через дорогу
и постоял на широком белом пне, глядя на наш дом,
жарящийся на солнце, лишенный благодатной тени.
И поразился даже — какой же у него неинтересный,
скучный вид.

Вот, пожалуй, и все. Меня уже не спрашивают,
как ты там и как мои дела. Наоборот, я ловлю на
себе взгляды немого сострадания, я прямо в нем купаюсь.
И на ходу я взмахиваю руками — лихо и бодро,
по-моему, — чтоб всех сбить с толку и смутить.
В былые времена я поигрывал бы стеком с набалдашником
слоновой кости, и, глядя на меня, народ
бы говорил: «Вот, идет сочинитель». А теперь он говорит…
Да, что он говорит?

Искренне твой
Энди.

* * *

Просторное уютное жилище! 1730 Южн. Сполдинг.
Дом на две кв. В кажд. кв. 2 ванные комн., с 1 ван.
в кажд. Удобства. Стирка/сушка. Свежепокрашено.
Ковер. Просторное старинное зд-е с множ-ом
усоверш-ний. Из верхн. кв. вид на небольшой пруд.
Центр. Несколько минут до автобусн. лин. $187
плюс оплата жилищн. услуг.

* * *

Милый Марк,

Сколько лет, сколько зим, я по пальцам сосчитал,
неужели уже одиннадцать? Обещали не терять друг
друга из виду, и вот… Думаю, и в ваши «Новости
востока» кое-что просачивается, доходит из наших
милых мест. Мне лично вполне хватает воскресного
приложения к здешнему «Каррент», чтобы
следить за твоей карьерой (вот, написал и хмыкаю
вслух, припомнив, как слово «карьера» считалось
ругательным в нашей хулиганской компашке, но
хмыканье мое тронуто печалью). Как-то «Новости
востока» поместили фотографию: ты на мотоцикле.
Машина, конечно, великолепная, никогда не видывал
столько хрома сразу. Хотел было послать эту
фотографию тебе, но подумал: ведь у тебя, наверно,
существует для вырезок собственное бюро. Всякий
раз, когда встречаю в печати твое имя, милый Марк,
или вижу восторженную рецензию на твой очередной
роман, к сердцу подступает жаркая волна радости
за успехи старого приятеля, радости, к которой,
должен признаться, примешивается и легкая доля
личного удовлетворения. А почему бы нет? В конце
концов, кто, как не я, вел нашу милую компашку по
пути экспериментов, которые ты и другие, включая
хитрюгу Вилли, довели потом до такого совершенства.
Я считаю себя искрой, из которой возгорелось
пламя. Жаль только, что плодотворная идея — брать
киногероев и непосредственно внедрять в роман —
так теперь опошлена иными горевоплотителями,
лишенными твоего таланта. Следует ли нам зачислить
в их круг и нашего Вилли? Что-то я за него побаиваюсь.

Но постой. Я ведь пишу тебе не для того, чтоб
ворошить старое или — переиначим фразу — перебирать
ворох старья. У меня есть друг в беде. Не
то чтобы друг из плоти и крови, хоть и таких, увы,
хватает. Я имею в виду «Мыло», художественный
журнал, небольшое литературное издание — я его
основатель и издатель — с двумя ежегодными приложениями:
«Мыло-экспресс» и «Лучшее в «Мыле».
Думаю, ты слышал толки о нас в разной полупочтенной
прессе, хоть и не подозревая, может быть,
о моей причастности (я не сую на обложку свое
имя), а возможно, даже заметил соответственное
упоминание в «Американ аспект» несколько лет
тому назад, в рецензии на «Лунный свет и лунную
тьму» Троя Соккала, где «неомодернисткие потуги»

«Мыла» противопоставляются — сочувственно, со
знаком плюс — «мрачному натиску» соккаловского
направления «Навоза и слизи». Конечно, они почти
всё на свете перепутали: никаким соперничеством
между «Мылом» и Соккалом даже и не пахнет,
а направление «Н. и с.» существует исключительно
в воображении Соккала. Я послал тебе тогда же не
сколько экземпляров журнала, но подтверждения
не получил. Не дошли, наверно.

Позволь тебе представить несколько наших, так
сказать, открытий. Это мы впервые опубликовали
душераздирающий травелог Сары Баркет «Сортиры
Анапурны», равно как и роман Ролфа Кеппеля
Зена «Шарикоподшипник». Оба произведения
были затем подхвачены крупными нью-йоркскими
издательствами, и с немалым успехом. Уверен, что
хотя бы эти названия тебе знакомы, если даже книг
ты не читал. (Должен, к сожалению, констатировать,
что читателю приходится тщательно исследовать
микроскопический шрифт страницы копирайтов,
чтобы дознаться о нашей роли при извлечении на
свет этих авторов, по правде говоря, жалких провинциалов
и с манерами подстать.) Зеркальная поэзия
Мириам Уильдеркамп тоже регулярно появлялась
на наших страницах в те поры, когда другие даже
не смотрели в ее сторону. Новейшее наше открытие
— Дальберг Стинт, который, полагаю, скоро
взметнет в литературе огромную волну. И все это
вдобавок к собственным моим рассказам, обзорам,
небольшим стихам на случай. Я издаю этот журнал,
можно сказать, единолично вот уже семь лет. Все
это время я перебарываю мертвящее равнодушие
вокруг, прямо-таки с паундовской яростью отстаивая
хоть какие-никакие стандарты. И могу с гордостью отметить, что кое-что нам удалось встряхнуть,
в положительном смысле этого слова.

Тем не менее очевидно, что предприятие, подобное
«Мылу», не может выжить на одной подписке.
Мне приходилось отрывать несчетные часы от собственного
творчества и обивать пороги с шапкою
в руке ради частных и общественных пожертвований.
Никогда их не хватало, и выживали мы только
за счет того, что заимствовали средства из моих
личных фондов. Мы с Джолли даже регулярно продавали
выпечку в Университетском парке, и был
период, когда нас это выручало, но с тех пор я лишился
ее поддержки, не только ее пекарского дара,
но и печатания на машинке и бухгалтерских услуг.
Вот уже два года, как она переехала в Нью-Йорк,
в Бруклин, изучать театральное искусство, несмотря
на то что прежде ни малейшего интереса к тетральному
искусству она не проявляла. Тем временем отношения
мои со здешней «творческой средой» совсем
закисли, отчасти, возможно, потому, что рядом
нет искрометной Джолли, которая умела вовремя
меня окоротить. Есть у меня, что греха таить, эта
страсть к вспышкам ненужной откровенности. Но
корень-то проблемы, думаю, в том, что постепенно
эти людишки сообразили, что я вовсе не собираюсь
отдавать мое «Мыло» под свалку для их посредственных
поделок. Дело до того дошло, что наши «Новости
искусства» считают своим долгом регулярно
перемывать «Мылу» косточки, полоскать «Мыло»
в своем «Ежемесячном обзоре», обзывая его то Шилом, то Сортирным мылом, то прочими неостроумными
прозвищами. Уже по одному этому ты легко
себе представишь, с чем нам тут приходится сталкиваться.
Иной раз и позавидуешь тем, кто живет себе
в Нью-Йорке.

При нынешней экономике — никсоновские
ребята явно не в состоянии с ней сладить — лично
мой доход сократился, прямо-таки съежился, а расходы
вздулись. Если не предпринять решительных
ходов, «Мыло» обречено будет катиться под откос.
И тут уж не спасет никакая выпечка. И вот, милый
Марк, я подхожу к самой сути моего слишком путаного
письма. Я наметил кое-что весьма значительное
на грядущую весну. Планы пока эскизны, но мне уже
видится некий симпозиум, плюс семинар, плюс отдых,
плюс писательская колония этак в апреле, как
раз когда появятся нарциссы. Моя идея — собрать
первоклассные таланты со всей округи и свести их
с платящей за билеты публикой для субботне-воскресных
семинаров и лекций. Как ты знаешь, народ,
посещающий подобные мероприятия, обыкновенно
не сильно разбирается в том, кто есть кто в литературном
мире (большинство, боюсь, не слыхивало
о Честере Силле или о Мэри Коллингвуд, а кстати, оба
обещали быть), так что было бы здорово заполучить
хоть одну фигуру «национального масштаба». А должен
тебе сказать, что после тарарама вокруг твоей
«Тайной жизни Эха» ты, безусловно, таковой фигурой
как раз являешься! Ну так как? Приедешь? К звучному
«Да» ты, я надеюсь, присовокупишь яркие идеи
для нашей программы, безусловно у тебя имеющиеся.
Пока ничто еще не закреплено.

Твой старый друг
Эндрю Уиттакер.

P. S. Ни я, ни журнал, к сожалению, не сумеем оплатить
тебе твое пребывание и даже покрыть дорожные
расходы. Мне очень неловко. Ты найдешь,
однако, в моем доме уютное пристанище и, когда
схлынут толпы, добрую компанию для полуночных
бесед. Знаю, тебя не отпугнет, если я честно скажу,
что рассчитываю на нелицеприятный разговор по
поводу кое-каких твоих недавних опытов.

* * *

Пакость, пакость. Ложь, подхалимство, идиотство. Эти
льстивые фразы. И как можно дойти до такой низости?
А нужна-то мне всего-навсего дверца, чтоб уйти,
удрать хотя бы на время от этого мира. В детстве бывало
— спрячусь в большой кладовке при родительской
спальне, свернусь калачиком в темноте, запах нафталина
лезет в нос, на буграх сижу, а это мамины туфли.

* * *

Уважаемая миссис Бруд,

Вот уже семь месяцев, как я от вас не получал арендной
платы. Дважды я посылал вам вежливые уведомления. В них не говорилось о расторжении контракта,
не содержалось сердитых слов, никто вам
не угрожал принятием законных мер и грубым выдворением.
В свете всего этого вы легко можете себе
представить мое удивление, когда сегодня утром
я вскрыл ваш конверт и выпал из него вовсе не чек,
отнюдь не денежный перевод. Нет, то, что выпорхнуло
на пол, был ваш поразительный ответ. Мадам,
позвольте мне припомнить обстоятельства наших
прений, когда вы пришли ко мне пять месяцев тому
назад, уже при двухмесячном сроке своей задолженности.
Вы были расстроены, вы были даже, можно
сказать, убиты, а поскольку я не Скрудж и бессердечно
не деру три шкуры со своих арендаторов, я не
оставил вас на пороге под дождем, я пригласил вас
в дом, я предложил вам сесть. Все стулья были заняты
моими бумагами и книгами, и мы вынуждены были
разделить тот краешек тахты, который был еще свободен.
Вы промокли, вы тряслись от холода. Я принес
вам стаканчик мартини и немного орешков. Я терпеливо
выслушал рассказ о несчастном случае, постигшем
вашего супруга при пользовании электроблендером,
и о связанных с ним медицинских расходах,
как и рассказ о несправедливом аресте вашего сына
и связанных с ним юридических расходах. Растроганный,
я произносил сочувственные банальности,
обычные в подобных обстоятельствах. Однако, прося
вас не беспокоиться, мог ли я хотя бы отдаленно
себе представить, что вы это примете за разрешение
впредь и вовеки жить на квартире у меня бесплатно!

Что же до вашего нынешнего письма, я решительно
не постигаю смысла вашего утверждения, что, если
я стану настаивать на покрытии задолженности, вы
будете «вынуждены все рассказать супругу». Рассказать
супругу — но что?? Что законный хозяин дома,
в котором вы проживаете, хотел бы получить скромную
плату? И что вы хотите сказать своей фразой
«если вы пожелаете снова меня увидеть»? На что это
вы намекаете? Вы плакали. Вы сидели на моей тахте.
И разве это не совершенно естественно, что я был
в высшей степени смущен? Я обнял вас, как обнимал
бы плачущего ребенка. Я бормотал: «Ну, ну, да
ладно, ладно». И если я себе позволил погладить вас
по голове и отвести от ваших губ взмокшую седеющую
прядь запачканным в чернилах пальцем — после
того, как вы, можно сказать, свалились на мою
голову, — в этом не было (смею ли признаться?) решительно
никакой сексуальности. Просто я считал,
что эти жесты придадут веса тем словам сочувствия,
каковые, приведись мне вновь их произнесть, будут
исключительно формальны. Возместите, пожалуйста,
7 x $350 = $2450.

Искренне ваш
Эндрю Уиттакер,
компания Уиттакера.

Уважаемый автор,

Благодарим за то, что предоставили нам лестную
возможность ознакомиться с вашей рукописью. После долгих размышлений мы, к сожалению, сочли,
что в настоящее время не сможем ее использовать.

Издатели «Мыла».

* * *

Милая Джолли,

Почему я никогда не задумывался над тем, что творилось
с папой? Давление у него подскакивало так,
что глаза лезли на лоб, из-за кожной болезни спина
и ягодицы так чесались, что он, бывало, стоит на
кухне и скребется металлической лопаткой, пока
рубашка не пойдет кровавыми полосами, и вдобавок
он взял манеру за ужином напиваться до бесчувствия.
Мама норовит, бывало, отдернуть тарелку,
едва завидит, что он клюет носом, но иной раз он
все же плюхался лицом в котлеты с картошкой или
что там она еще наготовила, в яблочный сок, свиные
отбивные, ну, я не знаю, прежде чем она успеет
их подхватить, но чаще он сползал бочком со стула.
Мне даже в голову не приходило, что эта грустная
комедия как-то связана с тем, что2 он думал весь
день, что2 он весь день вынужден был делать. Просто
я считал, что это в порядке вещей, так в жизни
мужчины и должно быть. А теперь все это происходит
и со мной. Я хочу сказать — теперь у меня у самого
такая жизнь. Сегодня вымогаю у жильцов задержанную
ренту, выслушивая их слезные жалобы
на то, что засорился, видите ли, толчок, нет спасу от
мышей, не греют печки, обвалился потолок. Вот не
понимаю я этих людей. Они что, нарочно перелезают
в исподнее, чтоб открыть на звонок? Или так
им сподручней демонстративно чесаться, пока я говорю?
Назавтра я вишу на телефоне, стараюсь уломать
каких-то мастеров, чтобы работали в кредит.
А когда нахожу кого-нибудь, он так омерзительно
халтурит, что мне приходится идти и все за ним
перелопачивать, сам не знаю как, но я, по крайней
мере, работаю задешево. Как тебе такая моя эпитафия:
«Он работал задешево»? А когда проклятая
штуковина опять ломается, они ведь мне звонят,
они мне угрожают. Нет, я кончу тем, что тоже буду
повсюду таскать с собою пистолет, как папа. А есть
же еще эти крутые парни — есть банки, электросеть,
телефонный узел, особенно телефонный узел.
Мне часто снится: бегу, а меня преследуют люди
в доспехах. Сам себя пугаю мыслью, что того гляди
с воем выскочу на улицу. Или возьму папин пистолет,
войду себе спокойно через стеклянную дверь
в какую-нибудь контору и — бабах! Бах-бах-бах!
И так неделя за неделей, я совершенно выбиваюсь
из сил. Псориаза пока нет, голова моя покуда смело
парит над блюдом жареной колбасы, но я измучен,
выпотрошен, я изведен. Когда наконец попадаю домой,
я валюсь на диван, и грудь у меня ходит ходуном,
как после тяжелой физической работы. Может,
хоть позвонила бы как-нибудь.

Энди.

* * *

Уютный дом для спокойной семейной жизни!
Чарлз корт 73. Одноэтажный дом для одного семейства
в живописной округе. 2 ванные ком. 1 ванна.
Просторные клад-ки. Плотн. ограда. Мощен. двор.
Освещен. парковка. 10 мин. ходьбы до магазинов
и заправочн стан-и. $275 + жилищн. расходы.

* * *

Дорогая мама,

Надеюсь, что, когда до тебя дойдет это письмо, ты
уже совсем поправишься. Что правда, то правда, насморк
ужасно неприятная штука, и со стороны Элен
было некрасиво смеяться над тобой и прятать твои
бумажные платочки клинекс, если, конечно, все так
и обстояло на самом деле. И несмотря на все твои
намеки, я-то как раз прекрасно понимаю, какую
скуку может нагонять живая изгородь, если кроме
нее не на чем взгляд остановить. Однако я убежден,
что, если бы ты всмотрелась повнимательней, постаралась
бы увидеть каждый листок отдельно, а не как
часть общей массы, все они тебе бы показались куда
увлекательней, чем ты предполагала, и скрашивали
бы твои мирные вечера. Я всегда считал, что людям
бывает скучно по той простой причине, что они не
всматриваются в детали. Я надеялся в этом месяце
приехать, но мой шевроленок, кажется, опять забарахлил.
Что-то там у него с радиатором, что ли, и при нашей нынешней дикой жаре он вскипает даже
от коротеньких бросков до магазина. Я спрашивал
Клару насчет твоего фена. Она говорит, что его не
помнит. Как только смогу, повезу тебя кататься.
Махнем на Вудхейвен, сходим на могилу Уинстона.
Знаю, ты останешься довольна, и я, конечно, тоже.
Кстати, ты совершенно несправедливо считаешь,
что мне всегда было «с высокой горы плевать» на
Уинстона. Я даже говорил с его преподобием Стадфишем
как раз на прошлой неделе. Он пообещал
рассмотреть этот вопрос, хоть с ходу предупредил,
что законы церкви на сей счет весьма суровы. Впрочем,
едва ли тебя это обескуражит, поскольку он
всегда недолюбливал Уинстона после того, что2 он
себе позволил на свадьбе Пег, в смысле, что он, Уинстон,
себе позволил. Не знаю, послужит ли для тебя
эта мысль хотя бы легким утешением, но я лично
убежден, что, где бы сейчас ни пребывал Уинстон,
ему там хорошо.

Целую крепко.
Энди.

* * *

Самое первое мое воспоминание: мама расчесывает
волосы. Сухо, жарко, и в бледных сумерках
я вижу искры, блошками прыгающие с волос на
щетку. Яркими такими блошками. То был мой первый
смутный промельк догадки о том, какую роль
играет в нашей жизни электричество. Самое мое
раннее воспоминание — мамины руки. Чистый
алебастр. Белые, в синих прожилках. Тонкие, в синих
прожилках руки, выдающие аристократизм.
Лежу, среди шелков и кружев, в плетеной корзине
на крыльце. Она разговаривает по телефону — с кем,
интересно? — и говорит (мне ясно помнятся слова,
хотя, конечно, тогда еще несколько месяцев оставалось
до той поры, когда мой словарь достаточно обогатился
и я смог понять их смысл, а пока суд да дело,
я мог просто их твердить, молча, как бы про себя
выпевая): «Пришлите окорок, немножечко картошки,
два фунта спаржи, кварту молока, коробку
„Тайда“». Часто оглядываюсь назад, на это воспоминание,
и диву даюсь, как это люди могли заказывать
еду и прочее по телефону. А, говна пирога.

* * *

Уважаемый мистер Полтавский,

В ответ на ваш вопрос о требованиях, предъявляемых
к предлагаемому материалу, посылаю вам
список наших стандартных правил. Хорошо бы побольше
авторов интересовалось нашими условиями,
прежде чем посылать никуда не годную ерунду, тем
самым губя понапрасну мое и свое собственное
время. Отдельное спасибо за то, что присовокупили
конверт со своим адресом и почтовой маркой, чего
тоже далеко не от каждого из вас дождешься.

* * *

Руководство по предложению материала для опубликования в нашем журнале.

«Мыло» — общенациональный журнал, посвященный
всем видам художественной литературы, включая
рассказы, стихи, рецензии и эссе. Мы регулярно
издаем по шесть номеров в год плюс ежегодные антологии.
Среди наших авторов есть и опытные мастера
с мировым именем, и талантливые новички. Хотя мы
всячески приветствуем художников, пролагающих
новые пути как по части формы, так и по части содержания,
однако при публикации не руководствуемся
никакими иными критериями, кроме художественного
совершенства. В суровом климате нынешней
американской словесности, при несдержанных эмоциональных
всплесках, с одной стороны (пережитки
так называемого движения битников), и бесформенных
грудах псевдомодернистского хлама — с другой,
«Мыло» идет своим срединным курсом. Мы не публикуем материалов на случай, поздравительных открыток в стихах, вышивок по ткани. Сатира приветствуется, однако при персональных выпадах правило
гласит: поменьше грязи. Непристойность допустима,
но не до#&769;лжно запускать ею в ныне здравствующее
лицо. Оригинальность необходима. Действующие
лица не могут именоваться N или Х. Манифесты
должны отстаивать позиции, о которых прежде никто
не слыхивал. Мы не публикуем произведений ни
на одном иностранном языке. Иностранные фразы могут быть разбросаны там и сям по тексту, если же
они идут косяком, ваша работа будет отвергнута как
претенциозный вздор. Все материалы должны быть
напечатаны с двойным интервалом. Страницы в многостраничных
рукописях следует нумеровать. В качестве
вознаграждения автор получает два номера
журнала бесплатно и двадцатипроцентную скидку
на все номера сверх того в неограниченном количестве.
Автор должен соблюдать два главных правила.
Главное правило № 1: не посылай свой единственный
экземпляр. Главное правило № 2: присовокупляй
конверт с маркой и своим адресом. Одновременное
нарушение обоих правил обречет вас на полное уничтожение
ваших трудов.

* * *

Дорогая миссис Лессеп,

Благодарим вас за то, что предоставили нам возможность
прочесть во второй раз «Вербины сапожки».
После долгих размышлений мы сочли, что это произведение
по-прежнему не соответствует нашим
требованиям. Простите, но вы, ошибочно поняв
нашу фразу «в настоящее время не соответствует
нашим требованиям», сочли, что снова можете его
прислать. В издательском мире слова «в настоящее
время» означают «никогда».

Э. Уиттакер,
издатель «Мыла».

Купить книгу на Озоне

Ева Габриэльссон, Мари Франсуаза Коломбани. Миллениум, Стиг и я (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Евы Габриэльссон, Мари Франсуазы Коломбани «Миллениум, Стиг и я»

В первом томе цикла «Миллениум», который Называется «Девушка с татуировкой дракона», Микаэль Блумквист обнаруживает снимок, сделанный в день исчезновения Харриет Вангер, во время
карнавального шествия, устроенного на детском
празднике в городке Хедестад. Пытаясь разобраться в событиях этого дня и понять, что же могло
так напугать девушку, он отправляется на встречу
с супружеской парой, которая сорок лет назад во
время туристической поездки и сфотографировала эту сцену. Расследование приводит его на север
Швеции, сначала в Нуршё, потом в Бьюрселе, в
лен Вестерботтен. Такой выбор может показаться
странным, поскольку об этих Богом забытых местах не всегда знают и сами шведы. А вот Стигу они
были хорошо известны. В 1955 году, совсем еще
маленьким ребенком, его привезли туда к дедушке и бабушке по материнской линии. Его родители,
Эрланд Ларссон и Вивианне Бострём, еще слишком молодые и не готовые к такой ответственности, вскоре перебрались жить на тысячу километров южнее. В 1957-м они снова снялись с места и
переехали в Умео, городок в двухстах километрах
от Нуршё.

Упомянуть эти места для Стига означало отдать дань уважения тесному кругу людей, с которыми он прожил лучшие моменты детства, и отблагодарить их за привитую ему систему ценностей.

С дедом и бабушкой Стиг обитал тогда в маленьком доме, окруженном лесами. Кроме кухни
в избушке имелась всего одна комната, и не было
ни воды, ни электричества, ни туалета. Для шведской деревни обычны такие дома, нечто вроде семейных ферм. Когда-то в них поселялись старики,
передав молодому поколению ведение хозяйства.
Стены в доме бабушки и деда были засыпные, и
пространство между досками заполнялось, скорее всего, опилками, как часто делали в то время.
Отапливалось жилье при помощи дровяной плиты, на которой бабушка и готовила. Зимой температура на улице опускалась до 37 градусов мороза, а световой день длился не дольше получаса.
Стиг бегал в деревенскую школу на лыжах, при
свете луны. Со свойственным ему от природы любопытством он неустанно обследовал леса, озера
и дороги, где ему встречались и люди, и животные.
Выживание в таких трудных условиях требовало
немалой изобретательности, зато в результате получались личности независимые, находчивые,
щедрые и отзывчивые. Как Стиг.

Он рассказывал, что его дед Северин был коммунистом-антифашистом, и во время Второй мировой войны его поместили в трудовой лагерь для
лиц, представлявших угрозу национальной безопасности. После войны общество приняло бывших заключенных в штыки. Этот эпизод в истории Швеции в те времена замалчивали, замалчивают и сейчас. В 1955 году Северин уволился с
завода и поселился с женой и маленьким Стигом
в лесной избушке. Чтобы прокормить семью, он
чинил велосипеды, моторы и выполнял разную
мелкую работу у местных фермеров. Стиг обожал
ходить с дедом на охоту и рыбалку. В начале книги «Девушка с татуировкой дракона» Микаэль
Блумквист принимает предложение Хенрика
Вангера, двоюродного деда Харриет Вангер, и поселяется в «гостевом домике» неподалеку от Хедестада. Действие происходит в разгар зимы, и на
внутренней стороне оконных стекол расцветают
ледяные розы. Именно такими розами зачарованно любовался Стиг в доме бабушки и деда. Они
вырастали на окнах от теплого дыхания и пара от
кастрюль, постоянно кипевших на плите. Он никогда не забывал ни этого волшебного зрелища, ни
мороза, рисовавшего узоры на окнах. Детство ему
досталось трудное, зато счастливое и полное радости и любви.

Маленький мальчик улыбается нам с черно-белой фотографии, а по бокам стоят двое взрослых, и им явно смешно, что они так вырядились
для снимка. Они научили его верить, что в жизни
нет ничего невозможного, и презирать колебания
денежных курсов. У деда был старый «форд-англия», мотор которого он, талантливый механик и
мастер на все руки, отладил сам. Несомненно, это
и есть тот «форд» с вестерботтенским номером,
который разыскивает Микаэль, в надежде, что
автомобиль наведет его на след Харриет Вангер.
И еще множество деталей, упомянутых в трилогии «Миллениум», Стиг почерпнул из своей, моей и нашей совместной жизни.

В декабре 1962 года Северин Бострём скоропостижно умер от сердечного приступа, в возрасте
пятидесяти шести лет — как и его дочь, мать Стига. Бабушка еще шесть месяцев оставалась с внуком, а потом, не имея больше возможности жить
в отдаленном лесном домике с ребенком, уехала
в окрестности Шеллефтео, в том же лене Вестерботтен. До самой ее смерти в 1968 году Стиг приезжал к бабушке каждое лето.

Счастливый и беззаботный мир Стига разрушился в одночасье. На девятом году жизни он оказался в Умео у родителей. В 1958 году Эрланд и
Вивианне поженились, и на свет появился младший брат Стига, Иоаким. Своих ближайших родственников Стиг почти не знал. Впоследствии
он много рассказывал о бабушке с дедом и очень
мало — о родителях. Однако один из близких друзей деда и бабушки поведал мне, что Вивианне
часто навещала сына, когда он был совсем маленьким.

Осенью 1963 года Стиг пошел в школу, и жизнь
его полностью изменилась. Городская среда была ему чужда, даже враждебна. Прежде он жил в
сельском доме, на вольном воздухе, пользуясь полной свободой, а теперь его вселили в тесную квартиру в самом центре города. Переход с земли на
асфальт он перенес очень болезненно. С бабушкой и дедом он мог общаться постоянно, а родители целыми днями пропадали на работе. Ритм его
жизни стал более насыщенным, зажатым в тесные
рамки расписания.

Купить книгу на Озоне

Алессандро Галленци. Бестселлер (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Алессандро Галленци «Бестселлер»

Джиму суждено было стать великим писателем,
создать бестселлер. Первый роман (в сущности,
длинный рассказ) он написал лет пятнадцать назад,
ободряемый своим наставником по классу
писательского мастерства, бывшим университетским
преподавателем, который спустя несколько
месяцев покончил с собой, сунув голову в полиэтиленовый
пакет и завязав его вокруг шеи.

Буквально накануне этого печального события
преподаватель рекомендовал ученика
одному лондонскому литературному агенту,
известному своей железной хваткой, а тот
сразу же решил взять автора в оборот и всячески
продвигать его следующее произведение:
условились, что это будет триллер под названием
«Свидание со смертью». К сожалению,
оказалось, что писать, когда над душой висит
срок сдачи текста, совсем не то же самое, что
время от времени, под настроение, как-нибудь
в середине дня, в свое удовольствие поиграть
словами часок-другой. Сама мысль о том, как
много поставлено на карту, и о неимоверно высоких
ожиданиях агента поневоле заземляла
полет Джимовой фантазии. В итоге «Свидание
со смертью» получилось каким-то неуклюжим и агент велел одному из своих подручных разъять
и искромсать эту вещь, перемешать куски
и составить их заново — иными словами, полностью
ее переписать. «Знаешь, Джим, — вещал
агент, окутываясь облаком сигарного дыма, —
стиль очень даже ничего, но нам-то, ты же понимаешь,
нужна бойкая вещица: поменьше
описаний, побольше смертей плюс несколько
постельных сцен. Ты сколько экземпляров хочешь
продать? Сто или сто тысяч?»

Как ни странно, несмотря на всю свою мудрость
и влиятельность, агент так и не сумел
пристроить искалеченную рукопись; то же самое
произошло и со вторым романом Джима.
На сей раз это был детектив с расследованием
убийства, действие происходило в Париже, называлось
все это «Женщина с тремя лицами».
Агент после пяти месяцев мучительного для
Джима молчания позвонил ему, чтобы сообщить
хорошую новость: одно из американских
издательств (судя по всему, не из крупных) заинтересовалось
текстом. Ну да, аванс предлагали
не самый большой, он едва-едва дотягивал до
четырехзначной цифры, но ведь каждому приходится
с чего-то начинать, верно?

Джим ясно помнил тот день, когда он получил
черно-белый каталог «Пинк гиппопотамус
пресс» с собственной улыбающейся физиономией
на странице двадцать четыре, где размещался анонс, сообщавший, что его книга
выйдет ближайшей осенью. Он таскал с собой
этот каталог повсюду: в кафе, в библиотеку,
в уборную — и разглядывал двадцать четвертую
страницу по десять-пятнадцать минут. Увы,
через две недели было объявлено о банкротстве
издательства «Пинк гиппопотамус пресс». Это
положило конец «Женщине с тремя лицами»,
и агент перестал отвечать на его звонки.

Но Джим не отчаялся. Он тут же решил сочинить
еще две книги: фантастическую, с роботом-
телепатом в качестве главного героя,
и исторический роман о Смутном времени под
названием «Киевский воин». Полный надежд
и энтузиазма, он посылал агентам, издателям
и знаменитым писателям рукопись за рукописью,
будучи уверен, что ему вот-вот выпадет
шанс. Но агенты все как один отвечали, что их
не интересует работа с какими бы то ни было
новыми авторами; издатели сетовали, что их
план и без того трещит по швам и что предложенный
текст «не вписывается» в их стратегию,
после чего предлагали связаться с каким-нибудь
литагентом; знаменитые же авторы вообще
не утруждали себя ответом.

Здесь в литературной карьере Джима зияет
провал, пауза, совпавшая с чередой еженедельных
встреч с одним бельгийским врачом в одной
частной психиатрической клинике. По окончании этого непростого периода главным
порывом Джима по-прежнему оставалось желание
писать — возможно, назло, из чувства мести
или гнева, а может быть, в ходе бесед с врачом
он словно бы принял что-то вроде писательского
слабительного, побуждающего извергать всё новые
и новые строки. Тексты, написанные им в это
время: два сборника верлибров, чрезвычайно короткая
полуавтобиографическая повесть, цикл
юмористических рассказов и экспериментальная
пьеса, «несут на себе явный отпечаток эмоционального
и душевного хаоса, владеющего автором».
По крайней мере, такое суждение вынес
бельгийский доктор, продолжавший наблюдать
Джима раз в три месяца. Все эти книги, плоды
тяжелого периода Джимова творчества, так никогда
и не пополнили собой гигантские, грозящие
обрушиться кипы издательского самотека:
они оставались погребенными в ящике шкафа,
под носками и трусами автора.

Однако ряд новых романов Джима озарил
его шаткую писательскую карьеру проблеском
надежды. Он почувствовал, что вступает в пору
зрелости, в пору расцвета, что его последние
произведения особенно убедительны. В ответ
на неустанно рассылаемые рукописи приходили
отказы — каждый раз чуть более обнадеживающие.
Джим извлекал из этих писем
крохи ободрения и прилагал извлеченное к новым заявкам и предложениям, которые посылал
издателям. В один прекрасный день его напечатают,
он был в этом уверен.

Для своего десятого романа, натуралистического
опуса а-ля Золя, он применил более
энергичный метод подачи рукописи: теперь
за отправкой текста следовали звонки редакторам
и менеджерам. Скоро Джим стал известной
фигурой во всех издательствах. Хотя у редакторов
и менеджеров всегда было совещание
или перерыв на обед (даже в четыре часа дня),
иногда ему все-таки удавалось разыскать секретаршу
или помощника, с которыми он мог
бы обсудить историю продвижения рукописи,
а также текущую ситуацию. Постепенно Джим
внедрился в коллективное сознание книгоиздателей
как некая зримая, трехмерная, но лишь
слегка неприятная сущность: что-то вроде докучной
мухи, которую никто не берет на себя
труд отогнать или прихлопнуть.

Следующий роман Джима остался незавершенным,
и его визиты к бельгийскому врачу,
который категорически запретил ему «любые
виды творческой, художественной, сочинительской
деятельности», вновь участились. Ему
посоветовали совершить длительное заграничное
путешествие, что он тут же и предпринял —
впрочем, не забыв прихватить с собой блокнот
и ручку. Результатом стала книга путевых заметок «Большое турне» почти в триста страниц
длиной; агенты и издатели отвергали ее с куда
большей яростью, чем какие бы то ни было предыдущие
его творения.

Джим никак не мог понять этих отказов, поэтому
решил поглубже нырнуть в изучение загадочного
механизма творческого процесса. На
три месяца он практически переселился в Британскую
библиотеку, посвятив себя чтению
и исследованиям, свив себе гнездо за столом
№ 372 в читальном зале отдела редких книг и
музыки, где рядом с ним обретались лишь несколько
завзятых книгочеев и где царила гипнотическая
атмосфера полного покоя. Однажды,
в предвечерний час, Джим уснул над учебником
квантовой механики и охраннику пришлось
как следует его встряхнуть, чтобы разбудить.
А в другой раз его застигли за подчеркиванием
абзаца карандашом. Он уродовал таким способом
собственный текст, но за это автора едва не
выгнали, и он чудом избежал пожизненного запрета
на посещение оскорбленной библиотеки.

После этого периода углубленных исследований
он начал целыми днями пропадать в книжных
магазинах, просматривая сотни изданий,
предлагаемых покупателю, и пытаясь ответить
на основополагающий вопрос: «Чем опубликованная
книга отличается от неопубликованной?»
В чем дело? В качестве и оригинальности текста? В заголовке? В известности автора? В том,
что строчки отпечатаны и страницы переплетены?
В том, что вещь покупают и читают другие?
Джим пришел к выводу, что нет никакой
разницы между книгами, которые издаются,
и бесчисленными произведениями, которые
остаются неопубликованными. «Единственная
значимая переменная здесь — фактор случайности,
— уверял себя Джим. — Рукопись оказывается
перед нужным редактором в нужное время.
Конечно, не помешает обзавестись хорошими
связями среди издательской мафии, но на самом-
то деле требуется лишь немного везения,
только и всего». Но, несмотря на столь фаталистическое
восприятие издательского мира, он
по-прежнему поглощал газетные страницы, где
печатались рецензии, и частенько забредал в библиотеку,
чтобы прочесть какую-нибудь «Библию
писателя» или «Как вырастить роман», а кроме
того, скрупулезно изучал списки бестселлеров,
пытаясь извлечь из них какие-то выводы.

В тот день, когда «Ивнинг стэндард» сообщила,
что бельгийского врача выдворили из
страны по обвинению в том, что он дарит пятилетним
мальчикам игрушечных медвежат
и хлопчатобумажные носочки, в этот самый
день с Джимом что-то случилось. Казалось, все
долгие годы накопления писательского опыта,
долгие месяцы исследований и глубокомысленных вопрошаний, из чего же слагается
книга, имеющая успех, — все это слилось воедино
в блистательном творческом порыве. Он
заперся в своей комнате и принялся отстукивать
слова, вдохновленный новым, неведомым
ему прежде чувством радости. Джим провел так
несколько недель, практически без перерыва,
почти не выходя из комнаты.

И вот — три сорок пять ночи; непритязательная,
типичная для западного Лондона квартирка,
затерянная среди бесконечных рядов ей
подобных, укрывающих своих спящих обитателей;
могильная тишина его писательской темницы
— и на экране перед ним наконец возникают
последние слова его шедевра.

Джим подскочил в кровати, услышав, как кто-то
захлопнул входную дверь. Несколько секунд он
недоуменно озирался по сторонам, а потом все-таки
решил снова утопить голову в подушке.
Скорее всего, это Джанет, его хозяйка, отправилась
на занятия по тибетской йоге. А может,
это ее дружок Том, он работает на почте и вернулся
с ночной смены. Сколько времени-то? Не
открывая глаз, он поскреб кончик носа, и его
рука, как щупальце, протянулась к плотным
хлопчатобумажным занавескам, затемнявшим
комнату. Виден свет: на улице светло. Он открыл
один глаз и напряг все силы, пытаясь взглянуть на свои наручные часы, но ему показалось, что
у них отвалилась одна из стрелок. Потом он сообразил:
ровно двенадцать — и растянул челюсти
в беззвучном зевке.

В воздухе висел неприятный запах, словно от
протухшей яичницы. Щупальце еще раз слегка
потянуло занавеску, и в комнату проникла белая
пыльная полоска. Тусклый луч света осторожно
обследовал его фигуру, скорчившуюся
на измятой постели, дешевую мебель из сосны,
торчащую по углам, и кипы книг повсюду — на
полу, на полках, даже под кроватью.

И тут Джим все вспомнил. Черты его лица
скривились в полуулыбке (скажите «сы-ы-ыр»),
а кулаки под одеялом сжались так сильно, что
кровать издала зловещий скрип.

— Да!.. Да!..

Поставив слово «Конец», Джим всегда чувствовал
острую радость, но этой ночью, когда он
набрал эти буквы на клавиатуре, у него возникло
ясное ощущение, что именно этот роман
вынесет его из безвестности, положив начало
успешной писательской карьере.

Зевая, он вылез из постели и приложил ухо
к двери спальни. Судя по звукам, дома никого
не было, так что он вышел в привычных тренировочных
штанах и пижамной куртке. Кухонный
буфет у него был так же пуст, как и желудок,
а когда он открыл дверцу, в нос ему ударил все тот же тухлый яичный запах. Джим задумался, не
заглянуть ли ему в другие шкафы, но он знал, что
Джанет ведет подробный учет продуктов вплоть
до последнего консервированного боба, и потому
не решился допустить такую вольность. Ничего
не поделаешь, придется спуститься в угловой
магазинчик. А заодно, раз уж он выйдет, не
помешает зайти на почту и заказать марки, а может,
нанести визит в библиотеку и в книжный.

Перед зеркалом, орудуя бритвой, знававшей
лучшие времена, он усмехнулся сам себе и пробормотал:

— Бестселлер, да-да… первая строка рейтингов…

Затем он еще побродил по квартире в одних
трусах, после чего, приплясывая и насвистывая
марш из «Аиды», прошествовал в свою комнату.
Он уже много месяцев не ощущал такого счастья,
такой бодрости. Джим раздернул занавески,
чтобы внутрь просочилось побольше света,
и вскоре вышел из комнаты, облаченный в потертые
джинсы, зеленую куртку из поддельной
альпаки и ярко-красные кроссовки.

Денек выдался вполне приличный, по крайней
мере для Лондона: тепло, но пасмурно.
Джим терпеть не мог английскую погоду, ему
давно осточертела вечная пелена облаков над
городом. Он предпочел бы жить где-нибудь
на юге Франции или на Коста-дель-Соль, постукивать по клавишам ноутбука под сенью
пляжного зонтика на берегу моря, посасывая
экзотический коктейль, — но Лондон очень
уж подходит для амбициозного начинающего
писателя, здесь легче завязать полезные связи,
к тому же тут, помимо всего прочего, центр
книгоиздательской вселенной. Так что Джим не
планировал переселяться за границу, пока не
завоюет писательскую известность, а это, как
он надеялся, произойдет очень скоро.

Пока же придется еще какое-то время терпеть
нынешнее положение вещей: снимать мерзкую
комнатку в квартире у Джанет и Тома. Шефердс-Буш
называют перспективным районом; может,
и так, но Джим знал, что заслуживает большего.
Его естественная среда обитания располагалась
всего в нескольких сотнях ярдов отсюда,
за широченной автострадой, отделявшей богатых
от бедных, — на изысканных виллах Холланд-
парка и Ноттинг-хилла. Там живет столько
знаменитых писателей! Если повезет, он скоро
катапультируется в один из этих роскошных
домов с высоченными потолками, окажется
среди всех этих громких имен, среди камерных
квартетов и кристально-прозрачных звонких бокалов
с «Кордон Руж». Джанет и Том говорили,
что собираются скоро пожениться, в июле или
в августе, и потому намереваются его выселить.
Они твердили это уже три года, но на сей раз, похоже, все было по-настоящему: Джим видел, как
они пишут приглашения. С божьей помощью он
сможет уже к концу лета покинуть и этих двух
ирландских голубков, и Шефердс-Буш.

Джим положил рукопись в рюкзак, отцепил
велосипед от чугунной изгороди и отправился
на почту. По дороге он размышлял, какую стратегию
ему на этот раз избрать, обращаясь к издателям
и агентам.

Чарльз Рэнделл, главный редактор «Тетрагон
пресс», провел выходные ужасно. Руководитель
небольшого, но престижного независимого издательства
каким-то образом умудрялся оставаться
на плаву, пребывая в состоянии, близком
к банкротству, на протяжении уже тридцати
лет, обитая в хрупкой раковине качественной
литературы, каковая раковина с трудом противостояла
сокрушительному напору гигантских
корпораций. На уик-энд он решил взять домой
кое-какую работу: две-три пришедшие рукописи,
чтобы их почитать, текст книги, чтобы отредактировать,
и несколько гранок, чтобы выправить.
Но как только он оказался дома, уже
само зрелище бесконечных груд книг, статей,

каталогов, писем, счетов и прочего барахла начисто
лишило его желания жить дальше.

Худощавый редактор обрушился на старый
пропыленный диван, тоже заваленный трудноопознаваемым бумажным мусором, взгляд
его блуждал в пустоте, проходя через толстые
линзы очков, усеянные белыми точечками
пыли. Чарльз мысленно проследил всю длинную
дугу своего существования и задержался
на отдаленной туманной точке, откуда явился
образ юного студента с длинными волосами
и нечесаной бородой, поэта, до краев полного
мечтаний и идеалов, когда-то печатавшего политические
листовки и поэтические памфлеты
на старом механическом мимеографе. Затем борода
исчезла, волосы стали короче и поредели
у висков и на нос ему вскочили очки в черной
оправе. И вот он уже сидит за столом в крошечной
комнатенке в подвале ветхого здания где-то
на юго-востоке Лондона, в окружении кип бумаг
и стопок книг, с древним телефоном, от звонка
которого содрогается мебель. Вокруг него начинают
копиться газетные вырезки: первые
рецензии, первые интервью. А потом на сцене
появляется роковая женщина с длинными рыжими
волосами, настоящий вулкан чувственности
и страсти. Внезапно его стол переместился
в изящную приемную в духе фешенебельного
района Мэйфейр, бумаги и книги исчезли и их
заменили подрагивающие ссутуленные фигуры,
которые обменивались сплетнями, попивая
шампанское или еще какое-нибудь вино
в сумрачном дымном свете. Некоторые из этих силуэтов вдруг окружал сияющий ореол святости,
являя лица прославленных поэтов и романистов,
нобелевских лауреатов, журналистов
и критиков — из забытого ныне поколения. Рыжеволосую
умчал парижский экспресс, и ее заменила
седоватая сорока-с-чем-то-летняя в темной
квартире на южном берегу Темзы, среди
бесчисленных картонных коробок, книг и прочего
мусора, который сам собой скапливался
вокруг него. А затем его долговязая фигура начала
сновать от дверей квартиры к железнодорожной
станции, в последнюю минуту успевая
на поезд; вот он прибегает в контору, глотает
растворимый кофе, а потом — бесконечные
корректуры, рукописи, кофе, сроки сдачи,
звонки, кофе, совещания, квитанции, обложки,
кофе, — и всё та же долговязая фигура надевает
пальто и снова бежит на станцию, и так
десять лет подряд, и его шевелюра отступила,
обнажив сияющую лысину, оставшиеся волосы
поседели, линзы очков стали толще, а одежда —
неряшливее и заношеннее.

Очнувшись в этот пятничный вечер, Чарльз
обнаружил, что торчит как затворник в своей
лондонской полуподвальной квартирке среди
печатного слова, давящего на него со всех сторон.
Он схватил бутылку каберне и… пустился
в безобразный загул, а в понедельник утром
очнулся с трехдневной щетиной, рубашкой, выпущенной над расстегнутой ширинкой, и с
галстуком на спине. Он опаздывал на час и едва
успел побриться и заставить себя влезть под холодный душ, после чего кинулся на станцию,
отмахивая отчаянно-длинные шаги портфелем,
набитым книгами и бумагами.
Войдя в контору, Рэнделл тут же волей-неволей столкнулся с явившейся, как привидение,
Пиппой, новым помощником редактора. Это
«великолепное прибавление к команде» было
санкционировано свыше тогда же, когда над
ним вообще создали это «свыше», то есть не
сколько месяцев назад.

— Ник Тинсли ждет вас уже полчаса, — сообщило
привидение.

— Фр-р-рхм, — пробурчал Чарльз.

— Что?

— Ко-фе!

Пиппа сморщила носик, повернулась и побрела на офисную кухоньку, почему-то оставив

после себя чесночный запах.

«Что за чертовщину эти девицы едят по
утрам?» — думал Чарльз, качая головой и шагая
по коридору в свой кабинет.

Ник Тинсли по прозвищу Акула поджидал
его там, развалившись на складном кресле, с головой
уйдя в спортивный раздел «Файнэншл
таймс». Перед ним, на столе Чарльза, стояла дымящаяся
кружка черного чая.

— Так-с! — Консультант издательства вскочил
и протянул руку. — С добрым у-у-утром. Как
наши дела?

— Тр-р-рп, — ответствовал Чарльз, поворачивая
ладонь и оставляя для пожатия три пальца
в каком-то масонском приветственном жесте.

Ник подержал эти три пальца, затем выпустил
их и, исполняя полупируэт, втянул свой
обширный живот, чтобы Чарльз протиснулся
между посетителем и стеной.

— Все в порядке? — спросил Ник, складывая
газету и засовывая ее обратно в портфель, пока
Чарльз пробирался мимо еще одного складного
сиденья и с трудом усаживался в обитое черной
кожей кресло, зажатое между стеной и его столом.

— Все в нашем садике прелестно, — пробормотал
Чарльз, выпустил из рук портфель, и тот
плюхнулся на пол. — Пре-лест-но, — повторил
он, притворяясь, будто разбирает кипы бумаг,
беспорядочно наваленные на столе, и не одарив
Акулу ни единым взглядом.

Ник выдавил напряженную улыбку. Он
уже привык к этим детским выходкам. Иногда
руководители компании кротки как ягнята,
а иногда топочут копытами, кричат и вопят. Все
это вполне естественно. Конечно, не очень-то
приятно, когда тебе приходится объявлять пятидесяти,
да хотя бы даже и пяти сотрудникам,
что в течение ближайшей недели они лишатся
работы. И не очень-то приятно, когда ты вынужден увольнять директора-учредителя или
управляющего директора из-за того, что он не
вписывается в установленные требования. Но
это — часть его, Ника, работы. К тому же для
него не существовало слишком неудобных задач. Он любил повторять: «Дерьмо всегда само
всплывает». Выражение практически стало его
девизом; это была, вероятно, самая сложная
философская максима, какую он когда-либо изрекал за свою долгую карьеру корпоративного
«мясника».

— Ну как, Чарльз, ты выполнил домашнее задание?

— Улыбка Ника превратилась в гримасу.

Их глаза наконец встретились; несколько секунд
мужчины смотрели друг на друга. Чарльз
с Ником были почти ровесниками, хотя первый
выглядел, как минимум, на пятнадцать
лет старше второго. Тем не менее консультант
имел дурную привычку разговаривать с Чарльзом
в нескрываемо покровительственном тоне,
дабы подчеркнуть новую служебную иерархию,
которая теперь внедрялась в «Тетрагон пресс».

Соломон Волков. История русской культуры в царствование Романовых. 1613–1917 (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Соломона Волкова «История русской культуры в царствование Романовых. 1613–1917»

В
первую
очередь
Петру I требовались
люди, способные
помочь
в
строительстве
и
оформлении
Санкт-Петербурга; он
настаивал,
чтобы
оплачиваемые
им
европейские
архитекторы, скульпторы, художники
были
умельцами
на
все
руки. В
Европе
к
этому
времени
ведущие
художники
были
в
основном
узкими
специалистами: один
занимался
портретами, другой — натюрмортами, третий — исторической
живописью.

Петр I ожидал, что
приглашенный
им
мастер
будет
писать
и
парадные
портреты
царя
и
вельмож, и
запечатлевать
забавлявшие
царя
курьезы
вроде
бородатой
женщины
или
двухголового
ребенка,
и
реставрировать
старые
картины, и
малярничать
во
дворцах,
и
оформлять
шествия
и
торжества
в
ознаменование
петровских
побед.
Вдобавок
приезжий
художник
должен
был
взять
на
себя
обучение
русских
подмастерьев.

Понятно, что
признанные
и
уважающие
себя
мастера
подобные
кабальные
контракты
подписывать
не
собирались, и
в
Россию
в
итоге
поехали
в
основном
авантюристы, ремесленники
да
халтурщики.
Ученики
у
них
тоже, как
считают
историки
искусства, подобрались
неважнецкие: «Петр
считал, что
выучиться
можно
всему, было
бы
желание
и
усердие, а
потому
набор
в
художники
производился
так
же, как
в
мореходы
или
в
артиллеристы, — принудительно: попадались
и
охотники, добровольцы
живописи, но
большинство
лишь
тянуло
кое-как
лямку, а
иным
становилось
и
невмоготу».

И
это
при
том, что
в
России
существовала
своя
великая
многовековая
живописная
традиция. Я
говорю, конечно (не
касаясь
здесь
их
чисто
религиозного
значения), об
иконах, этих
ослепительных,
магически
прекрасных
и
спиритуально
возвышающих
артефактах
культуры
Древней
Руси. Но
Петр I , хотя
и
вырос, как
все
русские
цари, созерцая
иконы, совершенно
очевидным
образом
не
воспринимал
иконописную
традицию
как
актуальную
и
плодотворную.
Это
вытекало
из
его
общего
амбивалентного
отношения
к
церкви.

Будучи
безусловно
верующим
человеком, Петр I тем
не
менее
с
большим
подозрением
относился
к
церковным
иерархам. Помня
о
конфликте
своего
отца
с
патриархом
Никоном, Петр I в
конце
концов
отменил
патриаршество, объявив
собравшимся
иерархам,
что
отныне
ими
будет
управлять
Правительствующий
Синод, назначаемый
царем, т. е. поставил
во
главе
Русской
православной
церкви
себя: решительный
и
роковой
шаг.

Вынув
из
кармана
сочиненный
им
регламент
Синода, Петр I
категорически
заявил
ошарашенным
иерархам: «Вот
вам
духовный
патриарх!» А
когда
они
возроптали, вытащил
из
ножен
внушительный
морской
кортик
и, воткнув
его
в
стол, подытожил: «А
противомыслящим
вот
булатный
патриарх!» Это
была
попытка, среди
прочих
целей, также
и
поставить
русскую
культуру
под
прямой
контроль
самодержца, выведя
ее
из-под
влияния
церкви, — попытка,
во
многих
отношениях
удавшаяся.

Православному
духовенству
при
Петре I пришлось
несладко.
Монахи
в
России
были
традиционно
хранителями
мудрости, а
монастыри
— центрами
учености
и
искусств. Исключительно
важными
были
также
функции
монахов
как
медиаторов
между
царями
и
Богом,
«царских
богомольцев». Петр I к
этому
относился
скептически:
«А
что, говорят, молятся, то
и
все
молятся». Для
Петра I монахи
были «тунеядцами» (это
подлинное
выражение
из
одного
из
петровских
указов).

Петр I урезал
монастырям
расходы
на
питание («Наши
монахи
зажирели. Врата
к
небеси — вера, пост
и
молитва. Я
очищу
им
путь
к
раю
хлебом
и
водою, а
не
стерлядями
и
вином») и
обязал
их
заниматься
всяческими
ремеслами, в
том
числе
и
иконописанием,
которое
таким
образом
приравнивалось
к
столярному
делу, прядению,
шитью
и
т. д.

Лишившись
особой
сакральной
ауры, иконопись
в
глазах
царя
и
его
приближенных
мгновенно
становилась
малополезным
занятием:
«Иконописными
методами
нельзя
было
ни
иллюстрировать
научные
книги, ни
исполнять
чертежи
и
проекты, ни
делать
документальные
зарисовки». Зато
на
первый
план
при
Петре I выдвинулись
граверы
и
их
продукт — гравюры, которые
были
удобны
и
для
информации,
и
для
пропаганды.

Типичной
фигурой
в
этом
смысле
был
гравер
Алексей
Зубов,
ныне
почти
единодушно
причисляемый
к
ведущим
мастерам
петровской
эпохи. Его
отец
был
иконописцем
еще
при
дворе
первого
Романова
— царя
Михаила, служил
и
отцу
Петра. Зубова
направили
в
ученики
к
приезжему
голландскому
граверу, наставлявшему
русского
юношу: «Все, что
я
вижу
или
в
мысль
беру, на
меди
резать
можно».

Для
наследственного
иконописца
подобные
идеи
должны
были
звучать
революционно — ведь
иконопись
основывалась
отнюдь
не
на
воспроизведении
окружающей
жизни, а
на
ритуальном
повторении
доведенных
до
совершенства
традиционных
условных
формул.
Но
Зубов
довольно
быстро
превратился
в
блестящего
профессионала
граверного
дела. Переехав
из
Москвы
в
Петербург, он
стал
первым
вдохновенным
изобразителем
новой
столицы, и
его
величественная
композиция 1720 года «Торжественный
ввод
в
СанктПетербург
взятых
шведских
фрегатов» сохранила
для
нас
дерзкий
жизненный
напор
и
визуальное
обаяние
молодого
города.

Петру I нравились
работы
Зубова — об
этом
свидетельствуют
собственноручные
надписи, сделанные
царем
на
его
гравюрах, а
также
то, что
Зубову
поручались
важные
заказы, вроде
знаменитого «Изображения
брака
Его
Царского
Величества
Петра
Первого
и
Екатерины
Алексеевны» 1712 года, где
сто
с
лишним
пирующих
дам
и
кавалеров
приветствуют
счастливых
новобрачных, причем
лицо
будущей
Екатерины I значительно
увеличено
по
сравнению
с
лицами
ее
соседок (дань
все
еще
проявлявшей
себя
иконописной
традиции).

Петр I был
прижимистым
монархом, но
хороший
профессионал
мог
рассчитывать
при
нем
на
сносную
оплату. Надо
было
только
не
стесняться
вовремя
напомнить
о
трудах
своих
праведных. Зубов
получал
195 рублей
в
год — приличную
сумму, втрое
больше, чем
некоторые
из
его
русских
коллег, но
вдвое
меньше, чем
иностранные
мастера (унизительная
практика, сохранившаяся
и
при
последующих
Романовых). В 1719 году
Зубов
пожаловался
царю, что
ввиду
имевшей
место
в
Петербурге «дороговизны
всякого
харчу
и
припасов
с
домашними
моими
пропитатца
и
з
долгами
расплатитца
нечем».

Мы
не
знаем, повысил
ли
тогда
царь
зарплату
настырному
граверу,
но
из
его
же
прошения, направленного
Петру I в 1723 году, видно,
что
жил
Зубов
не
в
таких
уж
стесненных
обстоятельствах, как
он
пытался
изобразить
ранее. (Прежде
всего
отметим, как
теперь
Зубов
обращается
к
монарху: «Всепресветлейший
державнейший
Император
и
самодержец
всероссийский
Петр
Великий, Отец
Отечества
и
Государь
всемилостивейший». «Император» и «Отец
Отечества» —
это
новые
титулы, возложенные
на
Петра
двумя
годами
ранее
правительствующим
Сенатом; тогда
же
он
был
наречен «Великим».)

Покончив
с
формальностями, Зубов
переходит
к
сути
дела: когда
художник
в
собственной
коляске
направлялся
по
делу
в
дом
князя
Дмитрия
Кантемира, на
него
напали
два
грабителя, пытались
украсть
его
лошадь
и
избили
его
слугу, «и
как
стали
меня
и
человека
моего
бить, ия, нижайший, кричал. И
услыша
мой
крик, они,
воры, побежали…».

Здесь
любопытен
не
только
тот
факт, что
у
художника, оказывается,
имелись
свой
выезд
и
слуга, и
не
только
живое
описание
типичной
для
Петербурга
той
поры
сцены
разбойного
нападения, но
и
упоминание
человека, к
которому
ехал
Зубов, — Дмитрия
Кантемира.

Светлейший
князь
Дмитрий
Кантемир
был
фигурой
экзотической
и
в
то
же
время
характерной
для
петровской
эпохи. Бывший
господарь
Молдавии, находившейся
тогда
под
турецким
владычеством,
в
молодости
он
прожил
многие
годы
в
качестве
заложника
в
Константинополе, где
турки, обращавшиеся
с
Кантемиром
с
величайшим
почтением, обеспечили
ему
блестящее
образование.

Дмитрий
Кантемир
стал
полиглотом, его «История
Оттоманской
империи», написанная
по-латыни
и
вышедшая
впоследствии
на
французском
и
английском
языках, получила
одобрение
философа
Дени
Дидро
и
самого
Вольтера, использовавшего
ее
как
источник
в
своей
трагедии «Магомет» (1739). А
в
начале XXI века
на
концертах
в
Нью-Йорке
турецкие
мелодии
и
марши
все
еще
исполнялись
в
нотных
записях, сделанных
более
трехсот
лет
тому
назад
Дмитрием
Кантемиром (я
тому
свидетель).

В 1711 году
Дмитрий
Кантемир, годом
ранее
унаследовавший
от
отца
молдавский
престол, попытался
освободить
свою
страну
от
турок, вступив
в
тайный
союз
с
Петром I . Но
дело
это
тогда
кончилось
неудачей, Кантемир
с
семьей
бежал
в
Россию, где
и
прижился.

В
России
Кантемир, моложе
Петра I всего
лишь
на
год, стал
его
главным
советником
по
турецким
и
вообще
восточным
проблемам.
Петр I осыпал
Кантемира
всяческими
благами, сделал
его
светлейшим
князем
и
содействовал
его
историческим
разысканиям. Зубов
иллюстрировал
одну
из
подобных
книг
Кантемира — «О
магометанской
религии».

Купить книгу на Озоне

Юрий Милославский. Возлюбленная тень (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Юрия Милославского «Возлюбленная тень»

Все подводило: расторопность, сообразительность, выдающийся жизненный опыт.

Старики утешали мятущихся воспоминаниями о гражданской войне: в те дни лучшей защитой для одной культурной нации была другая культурная нация, что говорила на похожем языке. Кто ж, как не она, культурная и вооруженная, спасала культурных, но невооруженных от пьяного быдла?

Никто иной.

Некоторые предполагали, что проводится широкое показательное мероприятие: на примере каких-нибудь групп нагоняют страх на остальную массу; надо переждать — и потому убегали с оглядкой, недоверчиво, сомневаясь.

Вот и Фира-экономистка не уехала со своим эшелоном, а дожидалась возвращения мужа и сына, что стояли с ополчением в пригороде: копали, перекапывали, сооружали.

Городское коммунальное хозяйство развалилось, золотари не выбирали отходов с начала августа.

Муж с сыном, прибыв домой из размобилизованного ополчения, нашли Фиру в тифозной горячке. Соседка-парикмахерша успела остричь ее наголо, переодела в ночную сорочку. Муж и сын накормили Фиру манной кашей, дали ей принять салол с белладонной. Под утро Фира заснула, а муж с сыном, не взяв из квартиры ни лоскута — все было зараженное, тифозное, — ушли в порт, где на теплоходики «Красный Перекоп» и «Лабрадор» грузили последних, не разбирая — военнообязанный, невоеннообязанный…

Так как лекарств ей больше никто не носил, Фира не выздоравливала, но и не умирала. Соседка заходила пару раз на день. Отворачиваясь, на вытянутых руках, подносила Фире стеклянную банку с кипяченой водой. Однажды даже отчаялась подсунуть судно, побрызгала в ногах постели хлоркой. Но принять от больной судно обратно — не решилась.

На десятые сутки оккупации к Фириному дому подогнали повозку-«линейку», придержали прыткого мерина в панамке из салатного брезента — от перегрева, — и деловой юноша, поглядев на какую-то памятную бумажку, а затем — на жестяной теремок с номером, прибитый к калитке, запрыгал к дверям Фириной квартиры.

В комнате медленно бесновались мухи. Одна из них — гигантская, с жестокими белыми глазами под алыми веками — с налету присела вошедшему на отворот бобочки: прямо на сатиновую розетку, в центре которой блистала самодельная свастика, выточенная из полтинника.

— Счас пойдем, сказал юноша, отбив тяжелое насекомое к окну.

Фира пребывала в бреду, но простые слова вроде «пойдем» — к ней проникали. Она отлепила голову от подушки, поднялась, спустила ноги на пол. Пацан поморщился от ее вида и духа.

— Ну так, — юноша опять достал свою памятку, вчитался. — Теперь! Брать с собой ценные вещи и продукты питания на четырнадцать дней.

Фира подступила к столу, сняла с него обеими ладошами керосиновую лампу необычайной красоты — розоватый, сквозящий фарфор в золотых лилиях — и задвигалась обратно к кровати.

— Куда?! — распустил нервы юноша. — Теть Фира! Куда поперлась?

Задержать Фиру, прикоснуться к ней он не рискнул, и тифозная присела на хлюпнувшую под ней постель, держа перед собою ценную вещь.

— Ну что за…

Юноша не договорил. Покрутившись по комнате, он вышел во двор, сунулся в соседкин флигель. Вдвоем они вывели Фиру с лампою на крыльцо, едва придерживая ее за голые гвоздеобразные локти, отстранив насколько возможно головы от инфекции.

Предстояло еще затянуть Фиру на скамью «линейки» — и юноша было напрягся, задержал дыхание, но с больной что-то произошло: она самостоятельно взошла на ступеньку, самостоятельно устроилась — и запела тонким голосом песню о Родине.

— Обрадовалась, что на воздух вышла из той вонищи, — как бы секретно произнесла соседка. — Может, пойти пальто ей вынести? В рубашке неприлично.

— Это мне не относится, — юноша вновь занервничал. — Мне относится доставка на сборный пункт. А оттудова их всех выселяют за черту города с обязательным привлечением к физтруду.

Соседка столь сопричастно слушала, что юноша, желая отблагодарить ее за солидарность — она была не обязана, — дал ей дополнительные сведения.

— Женщин на картошку, а мужчин на канализацию.

«Линейка» выбралась с Пионерской на Лазаревскую. От площади Ленина показался открытый зыбкий трамвай — старый, производства Всеобщей Электрической Компании. Он добрел до развилки и стал, дожидаясь встречного вагона: путь был одноколейным. Остановилась и «линейка», так как объехать трамвай получалось лишь по тротуару. Пацан услышал, что Фира все еще поет — тот же самый куплет.

И Антонина Михайловна, что отдыхала у своих воротец, прислонясь прямою спиною к косяку, в шаг перешла улицу, поздоровалась с Фирой и пацаном — оба ответили — и взяла лампу из Фириных рук.

— А то разобьешь ее там, — успокоила она, почуяв, что Фира
хотела бы лампу задержать.

Трамвайчики съехались и разминулись, освободили «линейке» дорогу к сборному пункту.

Фира держала ладоши так, будто лампу не отняли.

Купить книгу на Озоне

Негражданское общество в современной России

Отрывок из книги Олега Хархордина «Основные понятия российской политики»

О книге Олега Хархордина «Основные понятия российской политики»

Современное российское общество состоит из сложного набора преобразованных элементов советского
общества и новых образований. Во-первых, после 1991
года старые советские коллективы оказались либо вообще разрушены, либо деволюционировали в состояние,
которое за неимением лучшего термина я обозначил как
постколлектив: связи, превращавшие малую контактную группу в коллектив, были сильно ослаблены. Цель
существования коллектива, ранее налагавшаяся извне
органами государственного управления, теперь исчезла,
и постколлективы были вынуждены как-то сами ее выбрать, установить и поддерживать. Соответственно, в
течение 1990-х годов коллективообразующие механизмы были частично просто перенаправлены на другую
очевидную цель — на само совместное выживание группы как коллектива. Есть, однако, все основания предполагать (если гипотеза Зиновьева верна), что в условиях исчезновения вертикального надзора за деятельностью актива коллективы вырождались в «частные
лавочки». На практике это означало, что бывшему активу становилось выгоднее и дешевле просто манипулировать мнением или поведением коллег, а иногда и прибегнуть к прямому насилию, чем поддерживать фикцию
коллектива как группы равных работников. Для многих
стало дешевле жить в соответствии с известной фразой
О’Генри «Боливар не вынесет двоих», чем следуя утверждениям «мы все в одной лодке». Первый этап приватизации во многом лишь помог легализовать это господство сильных по отношению к слабым.

Во-вторых, многочисленные новые группы, возникшие в деловой сфере (например, группы сотрудников
новых коммерческих фирм, банков и т.п.) даже не пытались представить себя как коллективы, открыто провозгласив капиталистические принципы своего функционирования. Даже корпоративные вечеринки или
воскресные совместные поездки за город, рекомендованные консультантами по human relations для поддержания в фирме «командного духа», не могли скрыть от
сотрудников очевидного факта: кто-то является в фирме хозяином, а кто-то — всего лишь наемным работником.

В-третьих, органы Госплана и государственного насилия, опосредовавшие отношения между коллективами в
СССР, или распались, или во многом утратили функцию
координации отношений между основными составными элементами общества. Координацию отношений
между малыми группами постсоветского общества взяли на себя различные организации, производящие услуги по обеспечению безопасности фирмы или учреждения и по обеспечению предсказуемого поведения их
партнеров. В 1990-х годах в стране был представлен весь
спектр таких организаций. Услугами по производству
безопасности занимались как сотрудники публичных
органов власти (причем часто они делали это эффективнее за дополнительную плату в свободное от работы
время, но с использованием производственных мощностей по основному месту работы), так и разного рода
полупубличные и полуприватные охранные предприятия и отделы корпораций, куда перешли офицеры репрессивных органов Советского государства или армии. Кроме них на этой ниве трудились и чисто
криминальные или полукриминальные структуры.
В 2000-х годах правление Владимира Путина, как казалось, должно было привести к воссозданию «вертикали
власти» и рецентрализации этого производства security
services и потому — к снижению количества производителей услуг по безопасности, если не к восстановлению
монополии на производство легитимного насилия. Однако селективное правоприменение, характерное для
2000-х, привело к тому, что отделы и группы внутри
правоохранительных органов стали все чаще использоваться для борьбы с конкурентами и для захвата или
передачи собственности. Ситуация поэтому, в сущности, мало поменялась. Конечно, национальные российские телеканалы и проправительственные средства массовой информации рапортуют о восстановлении мощи
Российского государства. Но если читать критическую журналистику о реальности правоприменения или
анализировать конфликты между силовиками, когда
они прорываются в прессу, то мы все так же видим борьбу многих формальных и неформальных производителей услуг безопасности, которые предлагают свои услуги по производству насилия для влияния на поведение
экономических акторов.

В-четвертых, дружеские сети, существовавшие прежде как бы на оборотной стороне советского общества,
стали явной частью постсоветского бизнеса и того,
что некоторые комментаторы называют «клановой политикой». Хотя для формирования политических
квазикланов и бизнес-групп наиболее важны сети патронажно-клиентских отношений, можно также предположить, что ядра некоторых политических и экономических группировок составляют трансформированные
и до определенной степени институционализированные бывшие сети друзей. Особенно те из них, которые
устояли в течение 1990-х годов перед двояким соблазном — перейти к совместной погоне за властью или за
деньгами — и потому не подвергали себя проверке на
крепость. Они, по-видимому, сохраняют старые функции советских времен и являются сетями фундаментальной социальной защиты индивида в социальном
отношении, предоставляют арены для наиболее экзистенциальнозначимого общения, влияющего на формирование личности участников.

Заключение

Подведем итоги. С одной стороны, постколлективы
и новые деловые группы связаны в постсоветское общество посредством частных, получастных, полугосударственных и чисто государственных органов безопасности, поддерживающих предсказуемое поведение этих
гражданских тел с помощью угрозы насилия. Россия во
многом имеет все еще неэффективное, а потому слабое
государство, и потому до сих пор требуется множество
организаций, использующих для решения деловых проблем насильственные (т.е. негражданские или, точнее,
«нецивильные») методы. С другой стороны, все деловые и профессиональные группы, гражданские и
военизированные, пронизаны дружескими сетями, функционирующими на принципах дружеского участия,
взаимопомощи и ненасильственного взаимовлияния.
Центральная проблема российского гражданского общества может, таким образом, состоять в переделке отношений нецивильного насилия на основе принципов
дружеских сетей.

Построение гражданского общества в России, вероятно, напрямую связано с использованием гражданских,
невоенных методов для того, чтобы связать постколлективы и новые деловые группы в единое общество. Конечно, проект построения гражданского общества,
обычно принимаемый сейчас за единственно возможный (создание свободных ассоциаций, опосредующих
отношения между индивидом и государством), тоже
очень важен и нужен. Но в стране, где в 1990-х годах
развалилась монополия законного насилия, где государство для многих до сих пор представляется как потенциально самая мощная группировка по оказанию услуг
безопасности (причем часто оказывается, что она не
самая сильная из конкурирующих в конкретной ситуации, стоит пересечь границы Москвы) или где оно само
является ареной борьбы коалиций и клик силовиков,
защита индивида от посягательств этой группировки
едва ли может считаться центральной задачей при обеспечении индивидуальных свобод.

Если «государство» — всего лишь лингвистическое
обозначение фирмы по производству средств насилия,
занимающей офис в Кремле и потому претендующей на
легитимность своего насилия и на традиционное право
представлять всю страну на международном уровне, то
отношения между индивидом и конкретными подгруппами среди тех, кто называет себя «государством», мало
чем отличаются от отношений между индивидом и другими группами по производству насилия. Перед постсоветским человеком чаще всего встает проблема, как защититься от негражданских, нецивильных методов
общения вообще, а не от «государства» как такового.

Я пытался показать, что концентрация внимания на
создании гражданских ассоциаций, (потенциально)
противостоящих государству, — плод теоретической
моды на католические концепции гражданского общества. Российское же государство до сих пор сильно
ограничено в своей способности проводить в жизнь поставленные цели. Его традиционные компетенции (особенно что касается средств насилия) до сих пор распылены и распределены между многообразными органами
и корпорациями по производству услуг безопасности.
Чтобы католическая модель гражданского общества
могла осмысленно сработать в таком контексте, нужно
сначала полностью воссоздать развалившуюся в 1990-х
годах монополию легитимного насилия, над чем и трудятся многие в нынешнем правительстве. Отсюда и знакомые лозунги 2000-х: воссоздание вертикали власти и борьба с правовым нигилизмом. И только после построения эффективного правового государства, основанного на реконцентрации насилия, можно будет осмысленно говорить о насущной необходимости ассоциаций,
которые призваны защищать индивидуальные свободы
от покушений этого государства. Задача, таким образом,
очень серьезна и предполагает, что потребуются огромные затраты, так как нужно параллельно преследовать
две цели: воссоздавать мощное централизованное государство и одновременно строить ассоциации гражданского общества. Но логика подсказывает, что возможно
и более простое решение.

Дело в том, что Россия оказалась парадоксально
близка к реализации «проекта Достоевского» — т.е.
проекта построения гражданского общества по православной модели. Вместо того чтобы реконцентрировать
и упорядочивать производство насилия, т.е. усиливать
слабое государство, можно помочь переустроить нынешний обширный негражданский мир на принципах
общения, которое знало еще Евангелие и на которых
основана современная межличностная дружба. Мы имеем неэффективное, а потому слабое государство, с одной стороны, и, с другой стороны, негражданское общество, во многом решающее проблемы своей интеграции
не гражданскими, а военно-насильственными способами. И вместо попытки снова сконцентрировать насилие
можно попытаться противопоставить его распыленности диффузию гражданских способов жизни. В таком
случае, в терминах Касьяновой, главной задачей построения гражданского общества оказывается переустройство органов диффузного насилия на принципах того,
что она называет «диффузным общением».

Сразу отмечу, что у этой концепции гражданского
общества, основанной на православной традиции, есть
два серьезных недостатка: во-первых, она кажется слишком идеалистичной; во-вторых, ее реализация потенциально содержит много опасностей. Конечно, оба недостатка можно попытаться исправить.

Идея заменить военно-бандитские методы решения
проблемы общественной интеграции методами, когда-то практиковавшимися в раннехристианских конгрегациях и теперь практикуемыми в дружеских сетях, покажется не такой уж нереалистичной, если вспомнить
следующие факты. Во-первых, в отличие от итальянской мафии, самообозначение которой — la famiglia,
«семья», со всеми патриархально-иерархическими коннотациями этого термина, русские виртуозы насилия
1990-х приняли самообозначение «братва», что из-за
всех импликаций горизонтального равенства и саморегулирования странным образом напоминает «братий»
Иосифа Волоцкого. Конечно, угроза во время встречи
на стрелке никоим образом не есть эквивалент кроткому увещеванию христианина, но горизонтальное саморегулирование присутствует в обеих ситуациях. Во-вторых, центральная проблема диффузной группы, по
Касьяновой, — это возникновение «авторитета», того
самого феномена, который так хорошо знаком по криминальным газетным хроникам 1990-х годов. Дружеские сети рождают моральные авторитеты, бандитские
сети рождают криминальные; и те и другие нужны для
саморегулирования сети. В-третьих, гипотеза Зиновьева о неизбежном вырождении коллектива при отсутствии вертикального надзора в «гангстерскую банду»
тоже указывает на близость некоторых евангельских
практик и группообразующих механизмов современного преступного сообщества.

После краха советского коллективоведения в конце
1980-х годов проблематику жизни малых групп и контактов между ними забросили. Поэтому мне сейчас трудно
оценить всю значимость этих параллелей. Очевидно,
однако, что проповеди братской любви для бандитов и силовиков — лучший способ похоронить православный
проект переустройства центров диффузного насилия на
мирных, гражданских основах. Чтобы подтолкнуть виртуозов насилия к гражданским методам общения, нужны
жесткие, но привлекательные моральные, политические и экономические механизмы.

Остановлюсь на пушкинской диаде: злате и булате.
Вадим Волков в своей книге описал, как злато трансформирует многих виртуозов насилия. Он указал на привлекательность стабильной прибыли, которая со временем заставляла выжившего члена братвы 1990-х
превращаться в капиталиста в интеллигентных очках-нулевках 2000-х. Мне кажется, что и булат тоже важен,
но в незаточенном виде, так сказать. Ведь соревнование
за победу в борьбе виртуозов, за звание самого крутого
в данной игре — т.е. за обретение уникальной и желательной репутации в сфере, экзистенциально важной
для тебя, а не борьба за приобретение или захват собственности — часто есть такой же действенный мотив
поведения, как и материальная нажива. Особенно когда какая-то базовая собственность уже захвачена. И следовать этим мотивам еще легче, если все сферы потенциального захвата уже поделены и под контролем или
прикрытием: в таких условиях легче заняться спортом
и выездкой, чем наездами. О республиканских доблестях как попытке цивилизовать военное соревнование
писали еще республиканцы эпохи Макиавелли и говорит глава «Добродетель» данной книги. Как добавить
это политическое измерение к современной дружбе,
исследовала команда, писавшая книгу «Дружба». Но как переустроить нереспубликанскую борьбу силовых
группировок внутри того, что сейчас называется «государством», на основании принципов борьбы за (возникающий внутри дружеской сети) авторитет или на
основании того, что греки называли «политической
дружбой», — вопрос исследований будущего.

Вот что можно вкратце сказать о реалистичности
предложений переделать нынешнее негражданское
общество на принципах христианско-гражданского общения. Вернемся к вопросу об опасности подобных
предложений. Можно считать, что на этот недостаток
православного видения гражданского общества указывал уже Франк, писавший, что переустройство мира
мирскими средствами на церковных принципах ведет
не к воцерковлению мира, а к обмирщению церкви. По
его мнению, полное растворение мира в церкви случится за пределами эмпирического бытия человека; попытка растворить мир в церкви посюсторонними способами приводит ко многим ужасным последствиям,
свойственным попыткам построения царства Божьего
на земле. Поэтому преображение мира в церковь должно происходить святыми, а не мирскими средствами,
в результате таинственного Божьего промысла, а не рациональных проектов переустройства мира. Пока этого
святого преображения не произошло, принципиальная
двойственность мира и церкви на этом свете должна
сохраняться и охраняться, убеждал Франк; граница
между двумя мирами проходит в каждом человеческом
сердце.

Переводя это предостережение Франка на современный социологический язык, мы приходим к следующему тезису: сердце должно преобразиться на основе
трансцендентальных, а не посюсторонних порывов.
Гражданские методы жизни должны укорениться не столько в результате рациональных планов переустройства принципов диффузного насилия, сколько в результате таинственного сошествия на человека глубокой
внутренней веры. Пока же этого не произошло, принципиальная двойственность государственно-насильственных методов и нравов православного гражданского общества должна сохраняться.

Но что такое вера, исследуемая с точки зрения повседневной жизни? Как любят отмечать социологи,
обычные люди — если речь не идет о религиозных виртуозах — преимущественно веруют в то, во что им выгодно верить. Конечно, повседневность выгодного для
индивида следования определенным моральным практикам может быть озарена каким-либо экстраординарным переживанием. После этого человек будет упорно
доказывать (а возможно, и истово верить), что действительно верует. Пока же этого не случилось, пока трансцендентальная вера в безусловное следование принципам цивилизованной и цивильной гражданской жизни
не снизошла в каждую индивидуальную душу, можно
довольствоваться и внешним соблюдением несложных
требований этой жизни. Вверение себя этой индивидуальной вере в безусловный идеал гражданской жизни
останется для каждого, возможно, недостижимой целью, но к ней можно стремиться, бережно сохраняя при
этом двойственность между сжимающимся государством и расширяющимся гражданским обществом.

Харуки Мураками. 1Q84 (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Харуки Мураками «1Q84»

Свою тайну Аомамэ открыла хозяйке здесь же, в «солнечной» комнате. Разговор тот запомнился ей на всю жизнь. Груз, так долго висевший на душе, необходимо было доверить кому-то еще. Влачить эту ношу в одиночку стало уже невыносимо. Вскоре после того, как хозяйка предложила ей выговориться, Аомамэ не удержалась и поведала старушке самую заветную тайну.

Рассказала старой женщине о лучшей подруге, которую долгие годы избивал муж, отчего та повредилась рассудком и в итоге покончила с собой. О том, как год спустя Аомамэ сочинила повод, чтобы появиться у насильника дома. И, действуя по скрупулезно разработанному плану, вонзила в затылок ублюдка тоненькую иглу. Единственный укол не оставил никакого следа. Никто ничего не заподозрил. По всем признакам — обычная смерть от инсульта. Ни тогда, ни теперь Аомамэ не считала себя неправой. И угрызений совести не испытывала. Но это вовсе не спасало ее от осознания того, что она умышленно лишила кого-то жизни.

Хозяйка выслушала ее долгую исповедь до конца, ни о чем не спрашивая, ни разу не перебив. Лишь когда рассказ был окончен, задала несколько уточняющих вопросов. А затем протянула через стол руку и крепко пожала Аомамэ ладонь.

— Ты поступила абсолютно верно,— медленно произнесла она, стиснув зубы.— Если бы он остался жить, та же гадость случилась бы не раз и не два. Такие типы всегда находят себе очередную жертву. Для них все обязательно должно повторяться, иначе они не могут. Ты остановила его сатанинский конвейер. Это не просто личная месть, уверяю тебя. Даже не вздумай ни в чем сомневаться.

Аомамэ закрыла лицо руками, немного поплакала. То был плач по Тамаки. Хозяйка достала платок и вытерла ей слезы.

— Удивительное совпадение,— заметила старушка уже спокойным и твердым голосом.— Мне в жизни тоже пришлось кое-кого устранить. И фактически по той же причине.

Аомамэ подняла голову и взглянула на хозяйку, не зная, что сказать. О чем тут вообще речь?

— То есть, конечно, не своими руками,— продолжила хозяйка.— Для этого у меня бы просто не хватило сил. Все-таки физически я не так хорошо подготовлена, как ты. Но тем способом, который был в моих силах, я все-таки устранила кое-кого из этого мира. И тоже — без малейших улик для расследования. Даже если бы я сейчас публично во всем созналась, никто бы не смог ничего доказать. Как и в твоем случае. Если случится Высший суд после смерти, перед Господом я, конечно, предстану. Но нисколько этого не боюсь, потому что поступила верно. И готова повторить это перед кем угодно. — Хозяйка с облегченьем вздохнула. И продолжила: — Ну вот, теперь и я посвятила тебя в свою тайну.

Но Аомамэ все еще плохо понимала, о чем речь. «Устранить»? На лице ее было столько сомнения, что старушка продолжила свою историю — тоном еще спокойнее прежнего.

Родная дочь хозяйки угодила в ту же ловушку, что и Та-маки: вышла замуж не за того парня. То, что брак этот дочери счастья не принесет, мать понимала с самого начала. С первой же встречи будущий зять показался ей законченным негодяем. И насколько она узнала, за ним и раньше замечались отклонения в психике. Но проклятой свадьбе, увы, не смогли помешать ни она сама, ни кто-либо другой. Уже очень скоро худшие опасения ма¬тери стали сбываться: мерзавец начал регулярно избивать ее дочь за дверями своего дома. Та потеряла волю, замкнулась и впала в депрессию. Защитить себя не оставалось сил, а как выбраться из этого ада, она не знала. Так продолжалось, пока однажды бедняжка не проглотила недельную дозу снотворного, запив таблетки стаканом виски.

В протоколе судмедэксперта были зафиксированы следы истязаний по всему телу — ссадины, кровоподтеки, сломанные ребра, ожоги от сигарет. Полностью деформированные соски. А также синяки от веревки на запястьях. Судя по всему, именно веревкой этот выродок пользовался особенно часто. Мужа покойной вызвали в полицию и потребовали объяснений. Тот признал, что насилие имело место — но лишь как составная часть их сексуальных утех, которые доставляли супруге отдельное удовольствие.

В конечном итоге, как и в случае с Тамаки, полиция не нашла, за что привлечь садиста к уголовной ответственности. Пострадавшая в полицию на мужа не заявляла, да и вообще была уже мертва. А у мужа — высокое общественное положение и знаменитый на всю столицу адвокат. К тому же сам факт самоубийства ни у кого сомнений не вызывал.

— Так вы убили его? — прямо спросила Аомамэ.

— Нет, — покачала головой хозяйка. — Я его не убивала.

Окончательно запутавшись, Аомамэ уставилась на собеседницу.

— Отродье, уничтожившее мою девочку, до сих пор существует на этом свете,— пояснила хозяйка.— Каждое утро оно просыпается, открывает глаза и ходит по земле своими ногами. И я совсем не собираюсь его убивать.

Старушка выдержала паузу, явно выжидая, пока ее слова как следует улягутся у девушки в голове.

— Я просто сделала так, чтобы мой зятек навсегда исчез из этого мира. Чтобы даже духу его здесь не было. Такой силой, если понадобится, я обладаю. Он оказался слабаком. Соображал неплохо, язык подвешен, достаточно признан в свете, но в душе — слабак и подонок. Любой, кто измывается в собственном доме над женой и детьми, в душе — слабак и подонок. Только слабаки выбирают своей жертвой тех, кто еще слабее. Чтобы издеваться над ними, не боясь получить сдачи. Устранить его было несложно. Больше он в этом мире не появится никогда. И хотя моя дочь умерла очень давно, я до сих пор не спускаю глаз с этого человека. Если он захочет вернуться в этот мир, именно я не позволю ему это сделать. Он пока еще жив, но уже почти труп. С собой покончить он не способен. Для этого человеку нужны отдельные силы и мужество, которых у него нет. Это — мой способ мести. Переправлять этих людей без приключений я не собираюсь. Они у меня будут мучиться долго, не умирая, без малейшего шанса на избавление и милосердие. Все равно что с них живьем сняли кожу. Тот, кого я устранила,— человек не моего мира. И у меня были все причины переправить его туда, где ему следовало находиться.

Рассказала хозяйка и дальше. На следующий год после смерти дочери она учредила приют для жен, страдающих от бытового насилия. Неподалеку от своей усадьбы выкупила на Адзабу двухэтажное многоквартирное здание, которое не приносило дохода и подлежало сносу в ближайшее время. Заказала несложный ремонт, привела все комнаты в божеское состояние — и превратила дом в пристанище для женщин, которым некуда бежать от садистов-мужей. Там же, подключив местного адвоката, учредила «Консультацию для страдающих от бытового насилия» и силами добровольцев организовала прием звонков и проведение встреч с пострадавшими. С этой группой людей хозяйка постоянно на связи. Если какой-нибудь женщине срочно требуется укрытие, она получает его в приюте. Многие приезжают с детьми. Среди жертв немало девочек от десяти до пятнадцати лет, которых насиловали собственные отцы. Все они остаются в приюте, пока для них не найдется приемлемая альтернатива. Все, что нужно для жизни, в приюте есть. Постоялицы обеспечиваются едой, одеждой и живут, помогая друг другу, на принципах обычной коммуны. Все расходы на их проживание хозяйка покрывает из своего кармана.

Приют регулярно посещают адвокаты и юрисконсульты, которые беседуют с женщинами о планах дальнейшей жизни. В свободное время хозяйка появляется здесь сама, беседует с каждой подопечной в отдельности. Кого может — поддерживает житейскими советами. Кому нужно — помогает с поисками работы и жилья. Все проблемы, требующие силового вмешательства, решает Тамару. Лучше его никто не справится с ситуацией, когда, например, разъяренный муж пытается силой забрать из приюта жену. Подобные случаи, к сожалению, не редкость.

— Вот только рук у нас с Тамару на все не хватает,— посетовала хозяйка.— Да и этим бедняжкам частенько уже ничем не помочь, какие тут законы ни подключай.

Аомамэ вдруг заметила, что лицо хозяйки приобрело необычный медный оттенок. Его больше нельзя было назвать ни приветливым, ни аристократичным. Оно выражало нечто куда сильнее обычных злости и ненависти. Словно в самых недрах хозяйкиной души всегда таилось некое маленькое и очень твердое ядрышко, неделимое и безымянное, лишь теперь открывшееся стороннему взгляду. И только ледяная уверенность в ее голосе не изменилась совсем.

— Разумеется, никто не собирается лишать человека жизни лишь потому, что с исчезновением мужа проще подать на развод и получить страховку. Все обстоятельства тщательно изучаются. И лишь когда окончательно ясно, что никакого снисхождения подонок не заслуживает, принимаются соответствующие меры. Это касается только реальных пиявок, которые слишком бесхребетны и уже не способны измениться, перестав сосать кровь у своих же родных и близких. Это касается только извращенцев, которые не выказывают ни желания, ни воли, чтобы вернуться в человеческое обличье, а значит, более не представляют ни малейшей ценности для этого мира.

Замолчав, хозяйка уставилась на Аомамэ такими глазами, словно пыталась взглядом пробить скалу. А затем продолжила, но уже сдержаннее:

— С такими людьми путь остается только один: каким-то способом заставить его исчезнуть. Но так, что¬бы не вызывать кривотолков.

— И вы знаете такие способы?

— Способов хватало во все времена,— ответила хозяйка, осторожно подбирая слова. И, выдержав паузу, добавила: — Да, я умею заставить людей исчезнуть. И необходимой для этого силой пока обладаю.

Аомамэ задумалась. Но к чему сводились абстрактные намеки хозяйки, понять было все же непросто.

— Мы обе потеряли дорогих нам людей,— продолжала хозяйка.— Их отобрали у нас одним и тем же бесчеловечным способом. Наши души изранены. Исцелить их, скорее всего, уже не удастся. Но сидеть сложа руки и разглядывать собственные болячки тоже никуда не годится. Мы должны встать, расправить плечи и заняться тем, что нужно делать дальше. И не из личной мести, а ради общественной справедливости. Ну как? Ты согласна выполнять для меня кое-какую работу? Мне всегда нужны люди, на которых я могу положиться. Те, кто умеет хранить тайны и служить общей миссии.

И тут Аомамэ поняла. Хотя осознать это получилось не сразу. То было одновременно исповедь и предложение, в суть которого поверить очень непросто. Не говоря уж о том, чтобы собраться с духом и выдать какой-то ответ. Хозяйка молча глядела на нее, сидя на стуле недвижно, как монумент. И казалось, она может прождать так хоть целую вечность.

Несомненно, эта женщина в какой-то степени душевнобольная, подумала Аомамэ. Но не сумасшедшая и даже не сдвинутая психически. Напротив, ее умению сдерживать эмоции можно только завидовать. Любые беседы, которые она ведет, имеют свою основу. Нет, это не помешательство, хоть и нечто вроде того. Самый точный диагноз тут, пожалуй,— «иллюзия собственной правоты». И теперь она хочет, чтобы я разделила с ней эту иллюзию. Как и уверенность в том, что я на это способна.

Сколько Аомамэ размышляла над этим, она и сама не поняла. Когда задумываешься так глубоко, ощущение секунд и минут пропадает. И остается лишь мерный стук сердца. Скользя по Времени, как рыба по реке, Аомамэ успела заглянуть в самые разные уголки своей души. В хорошо знакомые комнаты — и давно позабытые чуланы. На уютные, залитые солнцем мансарды — и в подвалы, где ее караулила страшная боль. Откуда ни возьмись на нее сошел призрачный свет, и тело Аомамэ вдруг стало прозрачным. Она посмотрела на собственные руки — и увидела все, что за ними. Тело сделалось поразительно легким. И Аомамэ спросила себя: если твоей жизнью заправляют сбрендившие старухи-манипуляторы, если ты уже прозрачна, как стекло, а весь мир улетает к чертовой матери,— чего тебе еще терять?

— Я поняла,— сказала она. И, покусав губы, добавила: — Если чем-то могу помочь, я в вашем распоряжении.

Хозяйка опять дотянулась через стол и крепко пожала руки Аомамэ. С этой минуты их действительно объединили общая тайна и общая миссия. Как, возможно, и общее нечто вроде сумасшествия. А может, и сумасшествие в чистом виде. Но поставить диагноз Аомамэ уже не могла. В ее жизни, как и в хозяйкиной, было слишком много мужчин, которых они прикончили только потому, что те не заслуживали ни малейшего сострадания.

Купить книгу на Озоне