Границы сна

  • Лена Элтанг. Царь велел тебя повесить. Рукопись

Если перед сном много переводить Набокова с одного иностранного языка на другой, то приснится роман Лены Элтанг. Но это неточно.

Произнося это имя, Ле-на Эл-танг (кончик языка, разумеется, толкнулся о зубы), трудно найти в себе силы говорить о какой-то конкретной книге, хочется говорить обо всех романах сразу. Недаром «Побег куманики», «Каменные клены», «Другие барабаны» и теперь «Царь велел тебя повесить» претендуют на объединение в тетралогию. Прозе Элтанг тесно под замком книжной обложки. Главный герой ее книг — слово — рвется за пределы бумажных страниц, требуя, как в лирике, быть произнесенным вслух. Это проза без национальности, без времени — но на русском языке и современная, и в этом таится очередное противоречие, одно из многих.

Тонко, красиво и страшно. Читая Лену Элтанг, поневоле думаешь о том, что составлять буквы в слова — древнее искусство, никак не профессия. Магия не принадлежит какой-то одной культуре, заклинания не измеряются анализом отдельных слов.

«Царь велел тебя повесить» — полностью переписанные и дополненные второй частью «Другие барабаны» — сохраняет родство с предыдущими романами.

Всегда игра в детектив, всегда Эрос и Танатос, почти неразличимые в своем тесном сплетении. Это не праздный интерес наблюдателя, для которого секс и смерть — события, скрываемые от посторонних глаз, — привлекательны как зрелище. Их болезненное препарирование — тот самый нож, которым герои копаются в себе. Отсюда же интерес к теме запретной любви, инцестуальные мотивы, ведь человек у Элтанг стоит на границе родовой памяти и подсознания, самим своим существованием примиряя Юнга и Фрейда.

Здесь будут указаны и точные годы, и полунамеки на приметы времени, но все они — не более чем декорации: герой фиксирует свои мысли на ноутбуке, хотя с тем же успехом мог бы записывать их гусиным пером на пергаменте. Времени нет: как обычно у Элтанг, частное по-джойсовски сплавляется с мифологическим всеобщим.

Это письмо будет длинным, Ханна, так что читай его понемногу, ведь мне нужно уместить сюда целую связку не связанных на первый взгляд вещей, причем, некоторые из них не имеют к моей жизни никакого отношения — и это хорошо, хотя и опасно. Чужую жизнь можно употреблять только в гомеопатических дозах, словно змеиный яд, наперстянку или белену.

Герои пишут и ищут, письмо и поиск — тождественные понятия. «Устная речь — довольно грязное дело, письмо гораздо чище», — говорил Жиль Делез, и манера письма Лены Элтанг — образец идеальной чистоты, едва ли не совершенства стиля без малейшего намека на красивости, со зримыми метафорами, отодвигая которые, читатель постепенно сможет выстроить в уме фабулу. После чего поймет, что это совершенно неважно. Форма побеждает содержание: не знаю, читает ли кто-то прозу Элтанг ради сюжетов. Перед нами особая категория сновидческой прозы, где в одной точке сходятся внешнее и внутреннее:

Служанка дает мне новый раствор, горький, как болиголов, приходится запивать его молоком. От него мне снятся странные четкие сны, а явь, наоборот, мутнеет.

Предметность позволяет зафиксировать это меняющееся пространство. Нечто, увиденное во сне, недолгое время остается собой, превращается во что-то иное, и для Элтанг важно запечатлеть физическое состояние предмета, создавая иллюзию реальности. Вещи — то, за что можно уцепиться в непрочном, кажущемся мире. Только вещам и можно верить, а больше — ничему, даже (особенно!) собственным воспоминаниям.

Вещи обманывают нас, ибо они более реальны, чем кажутся, писал Честертон. Если считать их самоцелью, они непременно нас обманут; если же увидеть, что они стремятся к большему, они окажутся еще реальней, чем мы думали. Настоящие вещи живут в скрытой возможности, а не в свершении, вроде пачки бенгальских огней или пакетика семян.

Вещи не могут быть плохими или хорошими — и не бывают однозначными герои Лены Элтанг. Вещами управляет человек, человеком же управляет текст. Герой в тюрьме, хотя не совершал убийства — неумолима логика детской считалочки, абсурдной, как «Процесс». И весь роман — как та самая считалка, когда после четырех неожиданно следует десять, а за десяткой вдруг поджидает смерть.

Раз, два, три, четыре, десять, царь велел тебя повесить.

Мария Лебедева

Лена Элтанг. Другие барабаны (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Ленs Элтанг «Другие барабаны»

Совершенство меня беспокоит.

В вильнюсской школе я чуть не угодил в черный список за то, что однажды вечером пробрался в кабинет минералогии и унес две друзы полевого шпата и превосходный дымчатый шестигранник кварца, распоровший мне карман школьной куртки. Я давно хотел это сделать, я смотрел на них несколько дней, пока наш географ рассказывал про пегматитовые жилы, я смотрел на них, не отрываясь, а они смотрели на меня.

Через пару дней мать нашла мою добычу, выставила на кухонный стол и допросила меня со всей строгостью. В нашем доме трудно было что-нибудь спрятать, у нас даже книжных полок не было, не то что чердака или подвала с тайником. Я признался во всем и согласился отнести камни назад, все это не имело значения, я их уже не слишком любил. Постояв под моей кроватью, кристаллы покрылись пылью и теперь скучно лежали на клетчатой скатерти. Я завернул их в газету, сунул в портфель и понес в школу, где в пахнущей бутербродами учительской меня уже ждали географ и завуч, наскоро перекусившие и готовые к расправе.

Вещи обманывают нас, ибо они более реальны, чем кажутся, писал Честертон. Если считать их самоцелью, они непременно нас обманут; если же увидеть, что они стремятся к большему, они окажутся еще реальней, чем мы думали. Ясное дело, нам кажется, что вещи не совсем реальны, ибо они живут в скрытой возможности, а не в свершении, вроде пачки бенгальских огней или пакетика семян. Веришь ли ты в кофейник вместо сердца на автопортрете Антонена Арто? Я-то верю, у меня самого вместо сердца дисплей и клавиатура, они суть мерцание моих аритмий и трепет мягко западающих клапанов (не уверен, что клапаны западают, ну да чорт с ними).

Отбери у меня возможность погружать пальцы в клавиши и водить глазами по буквам, и я зачахну, замолчу, погружусь в кипяток действительности, как те крабы, что водятся в мутной воде у Центрального вокзала в Нью-Йорке. Раньше их ловили прямо с веранды seafood-кафе, отрывали клешни и бросали обратно в воду. Так и я — стоит мне завидеть свою сноровистую кириллицу, черных бегущих жуков на светящемся белом поле, как у меня отрастают клешни, и я оживаю, соскальзываю в воду и боком, боком, ухожу на свое придуманное дно.

Существуем только я и кириллица, литовские буквы недостаточно поворотливы и полны волосков, они цепляются за язык, будто гусиное перо за пергамент, русский же лежит у моей груди, в особенной впадине диафрагмы, к ней мужчины прижимают чужое дитя, пока мать отошла в парадное подтянуть чулок — прижимают крепко, держат неловко, но с пониманием. Ладно, пусть будем я, кириллица и еще пастор Донелайтис. И озеро Mergelių Akys! Вина же, которой я теперь переполнился всклянь, будто колодец после проливного дождя, вообще не должна существовать, поскольку зло и добро произвольны. В тюрьме я понял это на четвертый день, потому что на четвертый день меня вызвали к следователю Пруэнсе.

— Вы признаете свою вину, — произнес он, и я увидел эту фразу в воздухе между нами, будто всплеск серпантина. Вопросительного знака я не увидел, следователю было скучно: либо у него не было ко мне вопросов, либо он знал все ответы наперед. Что до меня, то я так долго ждал вызова в этот кабинет, что готов был говорить о чем угодно: о Реконкисте, о ценах на бензин, о певице Амалии Родригиш. После первого вопроса Пруэнса замолчал, налил себе чаю и принялся заполнять какие-то пробелы в моем досье. Минут через десять в кабинет вошел еще один тип, которого я принял было за писаря, потому что он был в штатском, но тот сел боком на стол следователя и принялся качать ногой. Потом пришли двое охранников, расположившихся у двери, и я подумал, что народу в кабинете многовато для простого допроса.

— Вы поедете с нами на опознание, Кайрис. У вас крепкий желудок? — Пруэнса отхлебнул чаю и улыбнулся. У него была незаметная, ускользающая улыбка, которую хотелось поймать и слегка придержать пальцами.

— Я уже видел ее труп. Не надейтесь, что в морге я признаюсь в том, чего не делал.

— Ее труп? Да он под дурачка косит, — сказал тот, второй. — Вот здесь написано, что при аресте ты заявил, что пистолет принадлежит тебе. К тому же, ты признал при свидетелях, что тебе известно о совершенном ночью убийстве. Хотел бы я знать, откуда?

— Из компьютерной записи, откуда же еще. Я видел, как ее убили из моего пистолета, но не смог разглядеть того, кто стрелял. Я также видел, как ее тело прятали в мешок для мусора.

— У вас скверный португальский для человека, который живет здесь почти семь лет. Вы имели в виду его тело? — Пруэнса был так угрожающе благодушен, что я насторожился.

— Думаю, убитый сам толком не знал кто он такой. Но вы правы: что бы он сам о себе ни думал, это был настоящий парень. Я видел настоящий пенис, cаralho, не приклеенный.

— Ах, видели? — он остановился возле моего стула. — Ваше признание придется занести в протокол. Жертва была полностью одета, когда мы нашли тело. Белье тоже было на месте. Мы знаем, что вы хорошо знакомы с убитым, но не предполагали, что вас связывали отношения такого рода.

— Заносите что хотите. Никаких отношений не было. Хотя, я уверен, что у человека, которого убили, были отклонения на сексуальной почве.

— Первый раз вижу такого урода, — вмешался тот, второй, — убил своего приятеля, да еще обзывает покойника извращенцем! Вот дерьмо.

На втором была свежая рубашка, я почуял ее цитрусовый запах, когда он толкнул меня на пол вместе со стулом. Пруэнса присел возле меня на корточки и сочувственно покачал головой. Лицо у него не старое, но все в мелких щербинках, похожих на пороховые метины, такие же щербинки я увидел на носках его ботинок, наверное, он не пользовался гуталином и много ходил пешком. Обувь его помощников, стоявших возле меня в кружок, была поновее и попроще, я разглядывал их ботинки довольно долго, лежа на полу и думая об Орсоне Уэлсе.

Когда снимали «Гражданина Кейна», режиссер велел пробить яму в цементном полу студии и заставил оператора туда забраться, чтобы люди в решающей сцене выглядели настоящими исполинами. Я думал о том, приходилось ли Орсону Уэлсу лежать на полу в кабинете следователя. Наверняка, приходилось. А иначе — как он мог об этом догадаться? Еще я думал о паучке, который висел на паутинке, которую он начал плести от крышки стола, на котором лежала папка с моим делом, в котором было написано про убийство, которого я не совершал.

Когда за мной пришли на Терейро до Паго, я был уверен, что тело датчанки нашли, и теперь мне придется объяснять все с самого начала. Сидя на кухне напротив инспектора, я ждал, когда один из полицейских поднимется на второй этаж и крикнет оттуда: «Пришлите дактилоскописта! Я нашел место, где он убил девушку, тут даже пятна на стенах от мыльной воды и уксуса». Но никто не крикнул, меня довольно быстро вывели из дома и отправили в участок, входную дверь опечатали, ключ от нее лежал у меня в кармане, так что, подумав хорошенько, я понял, что locus delicti никого не интересует. Я понятия не имел, куда делась Додо, где скрывается вся остальная шайка, и что вообще надо говорить, чтобы мне здесь поверили.

Если поверят, я сяду в тюрьму за соучастие в ограблении и сокрытие улик, если не поверят — сяду за убийство. Для каждой свиньи наступает день ее святого Мартина, как сказал один испанец, тоже побывавший в плену. Мать испанца, добрая донья Леонор, выкупила его за две тысячи дукатов, а на мою мать, суровую пани Юдиту, надеяться уж точно не стоит.

Когда я упал со стула, то ударился головой о край стола, из носа пошла кровь, но мне не предложили ни платка, ни салфетки. Стул тоже упал и придавил мне правую руку, я хотел его скинуть, но тот, кто меня толкнул, улыбнулся и поставил ногу на перекладину, не давая мне подняться. На какое-то время я перестал слышать, но слух быстро вернулся — болезненным щелчком, похожим на тот, что бывает после слишком быстрой самолетной посадки.

Шла Федора по угору, несла лапоть за обору, обора порвалась, кровь унялась. Так заговаривают кровь в тех местах, где родилась моя няня, странно, что я это помню до сих пор. Я осторожно протянул другую руку к внутреннему карману пальто. Похоже, что очки уцелели, хорошо. Эту оправу я купил еще во времена благоденствия, когда работал в Байру-Альту: золото и сталь, немецкое качество. Вот за что я люблю португальцев, здесь даже бьют не слишком стараясь. О здешней корриде и говорить нечего — быка на арене не убивают, рога у него подпилены, вокруг прыгают шалые фуркадуш в колпаках, не коррида, а цирк-шапито.

Жертва была одета, когда мы нашли тело. Чушь собачья. На датчанке было белое платье, а под платьем ничего не было, это я видел так же ясно, как вижу сейчас свою ладонь, вымазанную кровью. Какое там белье, какие джинсы? Но скажи я им об этом, они примутся стучать по мне своими ногами, стульями и всем, что под руку попадется.

За два дня до ареста я видел убитую Хенриетту в городе и даже не слишком удивился. Какое-то время я шел за ней, как скучающий растаман за сладким дымком, потом она вплыла в высокие двери вокзала Россиу и пропала. На ней было черное платье, и я подумал, что призраки выбирают черный цвет, но не тот, блестящий, что латиняне называли niger, а матовый, то есть, ater. Призраки не могут себе позволить выглядеть нелепо, и это правильно. Зато неправильно другое: я сижу в тюрьме за убийство датчанки, а ей и в голову не придет написать инспектору оправдательное письмо чернилами из сока лишайника. Или явиться ему во сне с собственным черепом под мышкой и рассказать, кто на самом деле пристрелил ее ветреной февральской ночью.

Совершенно ясно, что, показав спину датского призрака, провидение дало мне знать о предстоящих событиях. Провидение — это христианское имя случая, говорил Шамфор, а я говорю: провидение — это языческое имя интуиции. Когда я сказал себе это, паучок, сидевший в засаде, поймал муху и принялся ловко ее вертеть, опутывая липкой нитью, муха была большая, янтарная, но и охотник был не промах, это я сразу понял. Вот тебе и ответ, Костас, думал я, закрывая глаза и слушая, как полицейские обсуждают ночную грозу и состав «FC Porto». Я знал, что жаловаться некому, более того, я не мог даже разозлиться как следует — это был первый допрос, я давно не видел людей и страшно по ним соскучился.

Да не настроит тебя никакой слух против тех, кому ты доверяешь, говорил мой любимый философ, но он не сказал, что делать, если ты не доверяешь никому. Все эти дни я ждал допроса, слонялся по камере, перебирал имена и события, пытаясь сложить части головоломки, танграма из слоновой кости, но вот меня вызвали на допрос, все запуталось еще больше, и в руках у меня оказался только узел из кизилового лыка.

Как бы там ни было, я решил писать обо всем, что приходит в голову, в том числе и о тебе, Ханна, хотя тебя я помню довольно смутно. Вот что я помню: длинные ноги с красноватыми коленями, протяжная, спотыкающаяся на согласных речь, бублик из черных косичек на затылке (здесь такой бублик называют «bolo rei» и кладут в него цукаты) и пацанская привычка стучать собеседника по плечу. Я помню, что целовал тебя в пустом коридоре общежития, потому что твоя соседка-деревенщина вечерами никуда не выходила. Может, это и к лучшему, думал я, укладываясь спать в нашей с китаистом комнате, заставленной сосновыми полками. У нас даже между кроватями стояли полки в половину моего роста, так что мы спали в овечьем загоне, сделанном из голубых томов «Путешествия на запад» и зеленых кирпичей Плутарха.

Не слишком-то много я помню, верно? Ну и ладно. Тому, кто пишет, необязательно помнить, как все на самом деле было, ведь он владеет мастихином, которым можно не только смешивать охру с белилами, но и палитру поскрести, почистить лишнее.

А если заточить мастихин как следует, то и убить, пожалуй, можно.

Купить книгу на Озоне

Лена Элтанг. Побег куманики

  • СПб.: Амфора, 2006
  • Переплет, 448 с.
  • ISBN 5-367-00242-0
  • 3000 экз.

Обычно рецензии я пишу по выходным, а тут, так получилось, выходные оказались заняты, пришлось писать урывками, в свободное от работы время. Три вечера ушли на то, чтобы прочитать роман, еще три (обеденных перерыва) — на то, чтобы запечатлеть помысленное. А что поделаешь: вон, у меня один знакомый встает каждый день за два часа до того, как отправиться на службу, принимает контрастный душ и пишет — уже четыре месяца как. Еще через три, говорит, будет готов роман в 20 авторских листов. Сопротивление хорошо в любых формах, ведь жизнь — это борьба.

В первый день, когда я собрался хоть что-то написать и спустился с наступлением отведенного на обед времени в столовую, прихватив блокнот и авторучку, подали ленивые голубцы со свининой и компот. Ненавижу ленивые голубцы, но что же — ругаться? Бессмысленное это занятие. Быстро съев кое-как полпорции и выпив компота, я взялся за блокнот:

Роман Лены Элтанг — явление в своем роде замечательное (ик! да что же это такое, в самом деле?!). Техника движется вперед, кто бы спорил, а вместе с тем растет и скорость производства текста, а значит, одновременно уменьшается время работы над каждой отдельной фразой, предложением, абзацем… Значительная часть «Побега куманики» на протяжении периода с 2004-го по 2006 год (та часть, которая составляет дневник заглавного персонажа) публиковалась в виде интернет-блога и изначально сделана так, что представляет собой нечто среднее между средним интернет-дневником и средним худ. текстом. Все выходящее за пределы дневника Мораса/Мозеса в Интернете не опубликовано, а основные сюжетные линии затрагиваются постольку, поскольку Мозес/Морас упоминает их в своем дневнике. С поправкой на формально модернистские приемы, в советское время роман мог бы принять форму повествования о ревизоре, посещающем передовые производства и исправно читающем все стенные газеты, — стенные газеты приводились бы в тексте целиком и хотя и были бы выдуманы от начала и до конца, но выдуманы так, что их ни за что нельзя бы было отличить от настоящих (примерно такую же структурную роль играет в «Побеге куманики» дневник главного героя).

На следующий день меню в столовой было не в пример лучше, а именно — блинчики со сгущенкой, я их обожаю, поэтому я заметно смягчился и даже сделался снисходителен, но ненадолго:

Замысел романа Элтанг хорош, если не очень строго придираться, но беда в том, что флажки удачно придуманного сюжета расставлены в пустоте, которая заполнена кое-как: словесный снег завезли позапрошлогодний, а ведь по нему придется спускаться с горы, вооружившись лыжными палками читательского ожидания (метафора лыжных палок вполне на уровне автора романа). Гигантские пространства между мало-мальски значительными событиями пестрят наскоро набранными на клавиатуре фонемами, даже и не догадывающимися о том, что такое звукопись, одни и те же фразы повторяются так часто, что натянутая мотивировка (дескать, всех персонажей придумал главный герой, а потому и любимые словечки у них совпадают) перестает казаться достаточным оправданием, а гнетущая малособытийность компенсируется вариациями на три несложные темы: 1) народноэтимологическая игра в слова; 2) экскурсы в мифологию народов мира; 3) метафорические рассуждения «про жизнь», порой действительно точные, но в большинстве своем случайные и приблизительные.

На третий день подали гречневую кашу с сосисками и чай. О кофе с корицей, разумеется, нечего было и думать…
Очень жаль, но общая небрежность, и без того даже у видных мастеров ставшая заметной после пересаживания за ноутбуки, становится, похоже, нормой, характеризующей подавляюще большинство участников современного литературного процесса. Перспективные замыслы не только не реализуются авторами так, как эти замыслы того заслуживают, но даже не мыслятся как требующие качественного воплощения и кропотливой над ними работы: «авось и так съедят». Неудивительно поэтому, что оказываются совершенно бессмысленными попытки post factum оправдать небрежность придуманными и оформленными в виде послесловий историями создания, декларативно напоминающими собой историю создания «Франкенштейна»: рекламируемые таким образом романы, скорее всего (как, например, в случае с «Побегом куманики»), будут, увы, столь же далеко отстоять даже (!) от «Франкенштейна», как авторы этих и подобных им не без претензий написанных послесловий отстоят от Шелли и Байрона.

Перепечатав уже вечером содержимое блокнота, я вспомнил рефреном повторяющуюся по крайней мере раз двадцать за весь текст романа фразу и дописал:

Иные критики превозносят «Побег куманики» как абсолютный шедевр, но кто же станет им верить?

Дмитрий Трунченков