Я сухим огнем горю
«Прочтение» продолжает разговор о поэзии, начатый в двух предыдущих номерах. Предыдущие статьи были посвящены вопросам «Почему не читают?», «Почему пишут?». Свои отзывы вы можете присылать по электронной почте review@prochtenie.ru. Редакция заинтересована в ваших мнениях, потому что должны же мы наконец разобраться, отворачивается от нас поэт или готов посмотреть нам в глаза.
Что пишут?
На этот вопрос одной статьей не ответить. И не потому только, что поэтов много хороших и разных, и невозможно их свести в кружки, течения и школы (хотя некоторые и озабочены формированием групп не меньше, чем собственной стихотворной практикой). А потому, что этот вопрос нужно дополнить, по крайней мере, еще одним: Кто пишет?
Критики и читатели как будто уговорились, говоря о состоянии современной поэзии, рассуждать только о так называемой «новой» поэзии. Понять их можно: современники нуждаются часто не столько в новом языке, сколько в новом лице, а может быть еще больше — в новой поэтической мифологии, которая требует дешифровки, в то время как ключ к поэтам старшего поколения у читателя в кармане. Это нетерпение насчет нового делает людей близорукими.
Какие шедевры создавал Пушкин, когда большинство критиков и читателей полагали, что он исписался, мы теперь знаем. Старый Фет написал едва ли не лучшие свои стихи, в то время как на подходе был уже символизм. То же можно сказать о Блоке в 1915 году, в котором Есенин приехал покорять Петроград.
Подлинный читатель всегда готов к удивлению, он не заблуждается по поводу ключа у себя в кармане, с помощью которого можно якобы открыть, в том числе, новые стихи давно уже известных поэтов. нет в нем этого унылого всезнайства. Блок в поздние годы написал «Милая девушка, что ты колдуешь…»,— стихотворение совершенное, которому он при всем, видимо, желании не смог найти место в своей трилогии. оно было уже из другого романа. а кто мог ожидать, что через несколько лет он напишет «Скифы» и «Двенадцать»?
Во время эстрадно-поэтического бума шестидесятых с большим опозданием появились в нашей поэзии самойлов и Тарковский и остались в ней прочнее, чем их тогда еще молодые коллеги. Я уже не говорю, что в те же годы слуцкий писал стихи, которые пришли к нам через несколько десятилетий и стали настоящей, потрясающей новостью.
Сегодня продолжают писать Кушнер и Горбовский, Лиснянская и Соснора, Чухонцев и Лосев. Почему только «новая» поэзия? А те поэты, кто на десять-двадцать лет младше мэтров? они так и не успели приобрести должную известность, попав в затянувшийся читательский и издательский простой. Как быть с ними?
Нет, поэтическая карта пятниста и многообразна, яркие краски молодых экспериментаторов не залили ее сплошным цветом. Поэтому и начну я не с них, а попробую двигаться вместе со временем, горизонтально.
* * *
Сборник Инны Лиснянской не без юмора назван «Сны старой Евы» (М.: ОГИ, 2007). В аннотации указываются многочисленные премии, которых удостоен поэт. Внимательный читатель отметит, однако, что все, включая Государственную, Лиснянская получила за последние восемь лет. До того целых пятьдесят она не была ни в фаворе у литчиновников, ни в авангарде литературной моды. Но, как говорится в плохих романах, «прошли годы». Сегодня читатель с самым изысканным вкусом согласится, что Инна Лиснянская один из самых интересных российских поэтов. В той же аннотации приведены слова Иосифа Бродского: «стихи Инны Лиснянской произвели на меня особое впечатление. единственное эхо, которое я различаю в стихах,— это Ахматовское, и слава Богу. Она совершенно замечательный лирик».
Но читателя, как мы помним, интересует новость. Что нового несет в себе эта книга старого поэта. Тем более что все стихи в ней помечены 2005–2006 годами? Первая новость давняя, но хорошо забытая: нравственное устройство автора стихов. Оно никогда не выказывает себя в морализаторстве, но в самой строке, в чувстве и мысли, которыми она продиктована:
Не все мертвецы достойны своих обелисков,
Не все обелиски достойны своих мертвецов.
То ли вкусовое определение, то ли ирония, в действительности — лаконичный итог эпохи.
Вторая новость: не так часто стихи передают психологическое состояние старого человека, хотя бы потому, что поэты редко доживали до глубокой старости. Да и в прозе писали стариков в основном люди молодые. собственного голоса старого человека художественная литература почти не знает. У Инны Лиснянской читаем:
Грехи донимают — сторонним не видимы глазом,—
Но легче их преувеличивать, чем недочесть.
А белый налив так сияет мне завтрашним Спасом,
Как будто бы яблоко весит не меньше, чем весть.
Мы недооцениваем жизнелюбия стариков, которое для них не только непосредственное чувство, но род философии, знак творящейся вокруг жизни, которая будет продолжаться дольше, чем их собственная. Для молодых это тоже, несомненно, так, но они живут в радостном заблуждении, что их жизнь равновелика жизни вечной. А тут уравнены «яблоко» и «весть», весть не только от создателя, но и от жизни, которая столь явственно больше, чем твоя накануне ухода. В мгновенном религиозном задоре такое, опять же, мог бы написать и молодой. Но разницу уловить нетрудно и из интонации, и из общего контекста. Заглавное стихотворение сборника начинается так:
Я сухим огнем горю
Всем вослед,
Как под стать календарю
Карий сад…
«Сухим огнем» умеет гореть только старость.
Возраст позволяет не то что заглянуть за край жизни, но увидеть ее в длимости бесконечных метаморфоз, благодаря которой она представляется «бредом, подбитым правдой уязвленной». Вечные оппозиции, вроде «там — здесь», «небо — земля», «вина — возмездие» не работают. Они либо срастаются в оксюморон, либо живут по соседству или даже в отчетливом, хотя и не определяемом родстве. Рок «жесток, но и робок», «Лев и голубь сидят возле ивы», и только ива плачет не от несчастной любви, а как бы в предчувствии грядущего, кости лежат бок о бок с травою… а потому:
Розова память садов и лилова…
Вечность — вдовство, а мгновение — слово.
Историческое возмездие представляется с высоты возраста суетливой мечтой, поскольку зло свершается по собственной человека «глупости и слабости», и предложение овечке, еще не знающей, что будет заклана, побыть «в доопытной благости» выглядит едва ли не прагматичным жестом настрадавшегося аутиста.
В стихах бездна юмора, но не того «доопытного», которым нас кормят юмористы, а того, который спасает в отчаянье и дает понять, что никакие испытания и курьезы, в том числе курьезы нового времени, уже не страшны:
Мигает курсор на экране, как чёрный маяк.
Меж буквами я продвигаюсь, как между коряг.
Латиница царствует. И в мировом Интернете
Кириллица бьётся, как рыба, попавшая в сети.
Вот еще забытое слово — волнение. Стихи Инны Лиснянской вызывают волнение, которое редко когда удается испытать при чтении современной литературы. Все мы, если уже вышли из отрочества, как бы перескочили через возраст. Опыт прошлого, почти не существующего, болтается точно рудиментарный хвост и болит. и глаза болят от пестроты дня, возрождения прежней, мохнатой власти, ум тупеет от обилия необязательного научного жаргона и англицизмов, от притаившейся в глазах агрессии; пытаемся жить затылком, в который вперили свой взгляд родные мертвецы. Стихи Лиснянской хочется цитировать. Приведу одно стихотворение целиком, да на этом и закончу:
Оглохнув от тишины, ослепнув от света,
Старуха, чьи дни сочтены, прощается с летом.
Судьба о двух головах сложилась валетом,—
То ангел подымет крыло, то черт — свои рожки…
Крапивой былье поросло в сгоревшей сторожке.
На грядке одна ботва, под ней — ни картошки.
— Проснись,— говорю,— очнись, встряхни свои кости,—
Сторожка цела, как жизнь, стихи — твои гости
Пьют водку, картошку едят, гадают о росте
Цены биржевой на нефть и спроса на слово,
Поправшего смерть. Судьба же — впрямь двухголова,—
Никак не отцепит мертвого от живого.
* * *
Юрий Тынянов однажды сказал: «Писать о стихах теперь почти так же трудно, как писать стихи. Писать стихи почти так же трудно, как читать их». В первый момент кажется, что речь идет исключительно о революционной и пореволюционной эпохе, когда мощно обновляется словарь, не поспевающий за новыми реалиями, возвышенный слог как губка насыщается безвкусицей, а люди перестают понимать друг друга даже в быту. однако такой исторический взгляд, как минимум, не все объясняет.
Не будем останавливаться на школьной очевидности, что стихи писать по определению трудно, если речь не идет о газетной публицистике и убаюкивающе напевной лирике.
Сами поэты говорят о муках творчества охотно и много. Вспомним хотя бы Тарковского:
О, знали б вы, как я над строчкой бьюсь
И гнусь как язь в руках у рыболова,
Когда я перевоплощаюсь в слово.
Поиск собственного слова связан с неизбежным читательским непониманием. Поэт всегда движется в одиночку, прежде чем обрастает поклонниками. если обрастает. К тому же в СССР между поэтом и читателем стояло государство, осложняя своими режимными методами чистоту эксперимента.
Бродский вернулся в россию книгами уже после получения нобелевской премии. спустя десятилетия после дебюта выпустили свои первые книги Виктор Кривулин и Елена Шварц. Запоздал к своему читателю Кублановский. начавшие экспериментировать еще в недрах советской власти Парщиков и жданов так и остались, похоже, поэтами для поэтов. Лев Лосев и Елена Елагина по разным, видимо, причинам поздно стартовали — теперь оба отмечают свои юбилеи.
Список этот можно развернуть в целую статью, которая даст немало поводов для размышлений. Рубежная черта поэтических судеб проходит вовсе не между традиционалистами и новаторами, диссидентами и чистыми лириками. Во всем этом интересно разобраться.
Даже на этом фоне представляется уникальной судьба ленинградского, а теперь петербургского поэта Петра Чейгина. В аннотации к его книге «Пернатый снег» (М.: Новое Литературное Обозрение, 2007) справедливо сказано, что уже «в конце 60-х годов он стал одним из самых ярких и самобытнейших поэтов северной столицы, легендарным персонажем ленинградской богемы». Особенность же в том, что «Пернатый снег» — первая книга поэта, вышедшая в канун его шестидесятилетия. С нее мы и начнем очередной разговор о поэзии.
Иллюстрация: Алексей Бутаков.
Николай Крыщук